Страница:
Этот заход на определенном этапе развития социальной мысли становится исключительно эффективным средством социологической экспансии. Достаточно указать на нити паутины смыслов, тянущиеся за «простым» материальным объектом, и социология получает право неограниченного доступа к самым разнообразным предметам (поскольку исследует не то, что они «есть», а то, что они «значат» для представителей конкретного сообщества). Следы данной перспективы анализа можно обнаружить и в социальной (культурной) антропологии.
Так, в статье «Культурная биография вещей: товаризация как процесс», вошедшей в первую часть настоящего сборника, антрополог Игорь Копытофф использует сходную логику при атаке на аксиомы экономического мышления: «Для экономиста товары просто „есть“… С точки зрения культуры, производство товаров является культурным и когнитивным процессом: товары следует не только произвести физически как вещи, но и маркировать в координатах культуры как вещи определенного рода. Из всего диапазона предметов, наличествующих в обществе, лишь некоторые получают право называться товарами. Более того, один и тот же предмет может считаться товаром в один период времени и не считаться им в другой. И, наконец, один и тот же предмет может одновременно являться в глазах одного человека товаром, а в глазах другого – нет. Подобные изменения и разногласия при оценке того, является ли вещь товаром, свидетельствуют о существовании моральной экономики, которая скрывается за объективной экономикой, выражающейся в зримых сделках купли-продажи»[18]. Товар здесь понимается как своего рода «маркер», которым помечается материальный предмет сообразно закрепленным в культуре системам различений. Копытофф проблематизирует фундаментальное различение западной культуры – различение «мира людей» и «вселенной объектов». Его анализ охватывает феномены рабства, коллекционирования, суррогатного материнства, моды на антиквариат, абортов – при этом, чего бы ни касалось его исследование, Копытофф последователен в своем стремлении раскрыть стоящую за «объективной» экономикой «моральную» экономику культурных значений. Собственно, культурные значения, по Копытоффу, и определяют модус бытования вещи в том или ином сообществе.
Идея сама по себе не новая. Заслуживающей внимания ее делает методологическая база исследования – применение биографического метода для изучения «жизненного пути» и «карьерной траектории» материальных объектов. Под биографией вещи здесь понимается ее перемещение в пространстве социальных значений. «Например, в заирском племени суку, где я работал, – пишет Копытофф, – продолжительность жизни хижины составляет около десяти лет. Типичная биография хижины начинается с того, что она служит домом для пары или, в случае полигамной семьи, для жены с детьми. Со временем хижина последовательно становится гостевым домом или жилищем для вдовы, местом встреч подростков, кухней и, наконец, курятником или хлевом для коз – пока не разваливается, подточенная термитами. Физическое состояние хижины на каждом этапе соответствует конкретному применению; хижина, используемая не так, как диктует ее состояние, вводит людей суку в смущение и говорит о многом. Так, если гостя селят в хижине, которой положено быть кухней, это кое-что говорит о статусе гостя, а если на участке нет хижины для гостей, это кое-что говорит о характере хозяина участка – он ленив, негостеприимен или беден»[19].
Насколько проблематично для Копытоффа упоминаемое здесь «физическое состояние» объекта? В гораздо меньшей степени, нежели динамика его «культурного статуса». Физическое старение хижины идет параллельно с ее культурным старением (как иначе назвать процесс приобретения социальной биографии, завершающийся физическим распадом?), а зачастую детерминирует его – термиты могут оборвать жизненный путь хижины и в бытность ее «домом для гостей». Но физическое старение описывается в данной схеме как однонаправленный, линейный, «простой» процесс в противоположность процессу культурного оформления биографий, допускающему возвратное движение в пространстве социальных значений («уникальный объект – товар – уникальный объект», «храм – бассейн – храм» и т. д.). Для того чтобы социальная и культурная мобильность вещи предстала как самостоятельный предмет анализа, требующий особой логики исследования, ее физическая биография должна быть описана максимально просто и непроблематично. В противном случае в объяснительную схему наряду с «когнитивным маркированием» и «культурно наполненными категориями» придется включить «термитов» и «качество строительного материала».
Наличие культурной биографии – свидетельство социальной сложности объекта. Исследование биографий позволяет проследить, как именно материальная вещь, получая опору в мире социальных значений, становится «больше-чем-вещью». Сходная проблема ставится и в статье Рома Харре «Материальные объекты в социальных мирах». Однако такой опорой в схеме Харре являются не конвенциональные для членов сообщества культурные различения, а множественные и дополняющие друг друга нарративы. Материальная вещь оказывается «социальным объектом» ровно настолько, насколько включена в то или иное повествование. (Так, христианский нарратив превращает несоциальный «алкоголь» в социальное «вино для причастия».) Нарративы – в отличие от изучаемых Копытоффом культурных установлений – подвижны и неконсистентны, они не образуют единой системы различений. Такая перспектива позволяет «…материальному предмету, определяемому его материальными атрибутами, существовать в качестве не одного, а нескольких социальных объектов, каждый из которых характеризуется особой ролью в повествовании»[20].
Соответственно, вещь лишается постоянного места в пространстве социальных смыслов (в котором она, по мысли Копытоффа, лишь периодически совершает перемещения), а вместе с ним – и постоянного, нерелятивируемого «собственного значения». В качестве социального объекта материальная вещь существует одновременно во множестве повествовательных миров. «Если кто-то захочет спросить: „каково значение моста как социального объекта?“ – пишет Харре, – потребуется выяснить, перекинут ли мост через Сену или через реку Квай… Другой пример: как тюремные стены, удерживающие заключенных внутри, могут быть поняты социологически? Из предыдущих рассуждений следует сделать вывод о том, что общего ответа на этот вопрос не существует. Ответ зависит от сюжетной линии. Для того, кто считает себя несправедливо заключенным, тюремные стены – это препятствия возвращению во внешний мир. Для того, кто чувствует себя в тюрьме беженцем, „те же самые“ материальные стены служат защитой от опасного внешнего мира. Данное наблюдение весьма банально, но его удивительно часто не принимают во внимание. Даже Фуко не обнаруживает полного понимания этого аспекта. Окна Паноптикона всегда допускают наблюдение за узниками и никогда – возможность заключенного посмотреть на других представителей рода человеческого»[21].
«Сюжетные линии» в схеме Р. Харре, «культурно наполненные категории» в анализе И. Копытоффа, «системы фреймов» в теории И. Гофмана – эти концепты непосредственно между собой не связаны и не образуют единого пространства концептуализации материального объекта. Однако каждый из описанных способов рассуждения делает возможным собственно социологическое исследование вещи – изучение ее культурной биографии, нарративной артикуляции или обиходного использования. Эта «социологичность» обеспечивается следованием зиммелевской максиме, согласно которой вещь есть, прежде всего, смысловое, а не материальное единство. Соответственно, задача социолога – установить, чем это единство обеспечено, какие «символические отношения» придают ему устойчивость. Социологизм требует от исследователя раскрыть механизмы смыслового конституирования материальных вещей, что в конечном итоге предполагает распроблематизацию и последующую редукцию вещи как материального объекта. «У обществоведов достаточно оснований полагаться на эффективность этой стратегии, – замечает Брюно Латур, – ведь она, по их мнению, работала в парадигматическом примере с религией в XIX в., когда складывались общественные науки. Обществоведы без особого труда убедили себя: чтобы объяснить ритуалы, верования, видения или чудеса (т. е. трансцендентные объекты, каковым акторы приписывают свойство быть первопричиной какого-либо действия) вполне допустимо (хотя и не всегда легко) заместить содержание этих объектов функциями общества, которые были скрыты в этих объектах и имитированы ими».[22]
Полемический выпад Латура не вполне корректен методологически. «Конечный словарь» той или иной дисциплины определяется ее способностью создать собственную референцию изучаемого предмета. Чтобы получить возможность социологического исследования материального объекта необходимо этот объект описать, подобрав ему адекватную концептуализацию; концептуализации же, преимущественно, имеют вид метафор: «вещь как реквизит», «вещь как оснастка», «вещь как знак». Метафоры обладают способностью, высвечивая одни аспекты описываемого предмета, затенять и делать непроблематичными другие его возможные атрибуты. Так, предлагая собственную референцию материальной вещи, социологические концептуализации сделали непроблематичной саму материальность.
Сходную критику описания вещности мы находим у М. Хайдеггера. В эссе «Вещь» он атакует «научное знание» (недвусмысленно отождествляя его со знанием естественно-научным), из-за которого «…вещь как вещь остается оттесненной, ничтожной и в данном смысле уничтоженной»[23]. Однако для Хайдеггера очевидно, что такая редукция конкретной материальной вещи – неизбежная операция научного разума: «наука сталкивается всегда только с тем, что допущено в качестве доступного ей предмета ее способом представления», говорит он, и именно из-за такой ограниченности представления «…наука делает вещь… чем-то ничтожным, не допуская вещи самой по себе существовать в качестве определяющей действительности». Ни Б. Латур, ни К. Кнорр-Цетина, ни другие теоретики «поворота к материальному» не делают вслед за Хайдеггером этого шага от осмысления феномена «развеществления» мира к критике научного знания как такового. Напротив, их задача – утвердить в дискурсе социальных наук идею «определяющей действительности вещи», «объект-центричной социальности». А потому, начавшись с требования новой концептуализации объекта средствами социальной теории, «поворот к материальному» вылился в попытку реорганизации всего социологического знания, ревизии его аксиоматики, логики и оптики.
Собственно, никакого единого направления, связанного с «поворотом к материальному», в настоящее время не существует. Существует ряд теоретических конструкций, выстроенных на фундаменте идей «объект-центричной социальности» (К. Кнорр-Цетина) и «интеробъективности» (Б. Латур), а также особое пространство дискуссий и исследований – преимущественно, исследований в области социологии знания, науки и техники. Сегодня «поворот к материальному» служит удобным именованием для особого стиля социологического теоретизирования, в фокусе которого находится проблематика вещности социального мира. Этот стиль легко узнаваем в дискурсе современных социальных наук по таким характерным пассажам: «Объекты вновь возвращаются в современную социальную теорию. В образе товаров, машин, коммуникационных технологий, продуктов питания, произведений искусства, городских территорий появляется новый мир материальностей и объектностей. Разговаривая с разумными машинами, модифицируя свое тело посредством технологий протезирования и генной инженерии, срастаясь с мобильными телефонами, блуждая в виртуальном пространстве, воплощая фантазии робототехники, мы смешиваем собственную человеческую сущность с активными и деятельными объектами в завораживающей, но приводящей в замешательство манере»[24].
Дискуссия о роли материальных объектов в конституировании социальной реальности стимулируется развитием дисциплины «Наука, Техника и Общество» („Science, Technology and Society“, STS).[25] Именно в ней проблема «материального в социальном» и «социального в материальном» была переведена в плоскость эмпирических исследований. Бурное развитие STS, ставшее запоздалым ответом социологии на научно-техническую революцию, вернуло в социологическое теоретизирование не только интерес к материальным объектам, но и проблему преодоления дуализма – на этот раз дуализма «техники и общества».
Каким образом исследования науки и техники способны изменить расстановку сил на поле социальной теории? Создав новый социологический дискурс, в котором материальный объект станет предметом социологического анализа, не утратив при этом своей объектности. «Например, если велосипедист, наткнувшись на камень, слетел с велосипеда, – пишет Латур, – обществоведам нечего сказать по этому поводу[26]. Но стоит вступить на сцену полицейскому страховому агенту, любовнику или доброму самаритянину, сразу же рождается социологический дискурс, потому что здесь мы получаем ряд общественно значимых событий, а не только каузальную смену явлений. Представители STS не согласны с таким подходом. Они считают социологически интересным и эмпирически возможным анализировать механизм велосипеда, дорожное покрытие, геологию камней, психологию ранений и т. п., не принимая разделение труда между естественными и общественными науками, основанное на дихотомии материи и общества. Несмотря на то, что такая уравновешенность („симметрия“, употребляя профессиональный жаргон) вызывает ожесточенные дискуссии в нашем лагере, все участники STS согласны относительно следующего: общественные науки должны выйти за пределы той сферы, которая до настоящего времени считалась сферой „общественного“».[27] Стоит отметить, что попытки разомкнуть каузальные ряды социологии сегодня предпринимаются не только сторонниками изучения «протяженных вещей», но и теми, кто ратует за возвращение «вещей психических». Так, социальный психолог С. Московичи, атакует социологизм с противоположной, психической, стороны декартового дуализма. Если, по Латуру, невозможно объяснить социальное социальным и потому необходимо обратиться к «протяженному» (res extensa), то для Московичи провал программы социологизма служит обоснованием апелляции к «психическому» (res cogitans). Поскольку «…психическое, выброшенное за дверь, возвращается в социологию через окно».[28]
Однако – если социологизм действительно содержит в своей аксиоматике некий врожденный порок тавтологии, – то каковы основания столь долгого его господства в качестве доминирующей логики социологического рассуждения? По мнению Латура, одна из причин победы социологизма (а затем и социального конструктивизма) состоит в том, что социология избежала внутреннего конфликта между «физической» и «социальной» составляющей. Существуют физическая и социальная география, физическая и социальная антропология. Психология представляет собой своего рода континуум – от психофизиологии до социальной психологии и психологии личности. Демография разрывается между проблемами статистики и проблемами морали. И даже внутри экономики существует разделение на натурализацию рынка и экономизацию природы. «Есть социальная социология, но где же физическая социология? – отмечает Б. Латур. – Социобиология, увы, не годится: она слишком воинственно противостоит общественным наукам и слишком нерефлексивна чтобы производить политически значимые „вещи“. Я бы предположил, скорее, что искомым двойником социологии должны стать именно STS, способные удержать дисциплину „на ее границах“. Они обратят внимание своих коллег, погруженных в „общественное“ и „символическое“, на чудовищную трудность рассмотрения объектов, которая требует от обществоведов принять радикальное смешение предметов, что придаст дисциплине больше сходства с остальными общественными науками. Общественное – не территория, но лишь один из голосов в ансамблях, собирающих вещи на этот новый (очень старый) политический форум: постепенное создание общего мира»[29].
Именно таков пафос большинства теоретиков, ассоциирующих свои работы с «поворотом к материальному» начала 80-х. Декларации («Назад к самим вещам!», «Относиться к вещи как к вещи!») и критика социологистского «мейнстрима» являются неотъемлемой частью риторики нового поворота, однако, принадлежат, скорее, внешней оболочке его исследовательской программы. Тогда как ее твердое ядро составляют концептуальные построения современной акторно-сетевой теории (ant).
Хотя сам термин «акторно-сетевая теория» принадлежит не ему, Брюно Латур вполне может считаться ее основателем. Любопытно, что первая получившая известность работа Латура (в соавторстве со Стивом Вулгаром) вышла в 1979 г. под названием «Жизнь лаборатории: социальное конструирование научных фактов»[30]. Вполне в духе критической социологии Латур и Вулгар показали, каким образом ученые создают в процессе своей деятельности нечто, чему затем приписывается объективное существование. Так, новый научный факт «тиреотропин-рилизинг-гормон» при ближайшем рассмотрении оказался ситуативным феноменом, сконструированным в определенном социально-культурном контексте. Однако уже во втором издании данной работы (1986 г.) слово «социальный» из названия исчезает.
Латур приводит следующий комментарий: «Что пошло не так? Поначалу идея выглядела совсем неплохо: было забавно, оригинально и поучительно использовать слово „конструктивизм“ для характеристики тех исследований науки и техники, которыми я занимался. Лаборатории действительно выглядели гораздо интереснее, будучи описанными как стройплощадки, а не как темные подземелья, где хранятся мумифицированные законы науки. И прилагательное „социальный“ также поначалу казалось очень удачно выбранным, поскольку я и мои коллеги помещали почтенную работу ученых в горячую ванну культуры и общества, с тем, чтобы снова вдохнуть в нее молодость и жизнь. Однако все пошло вкривь и вкось: мне пришлось со стыдом соскребать слово „социальный“ из подзаголовка „Жизни лаборатории“, как изображения Троцкого стирались с фотографий парадов на Красной площади».[31] На смену социальному конструктивизму в работах Латура приходит конструктивизм, который можно назвать «реципрокным»: материальное и социальное находятся в процессе непрерывного взаимного конструирования. «Давно ставшая тривиальной тема социального конструирования, – пишет Латур, – перевернулась теперь с ног на голову: ученые стараются выявить ингредиенты, которые лежат в основе того или иного общественного порядка. Что было причиной, стало предварительным следствием. Общество не состоит из социальных функций и факторов…»[32]
Однако назвать материальные объекты «ингредиентами общественного порядка» и ввести их в рассмотрение социологии недостаточно для того чтобы преодолеть дуализм материального и социального. Необходимо заново исследовать саму природу вещи.
«После произошедшего в эпоху модерна раскола между объективным миром и миром политического, – пишет Латур, – вещи больше не служат товарищами, коллегами, партнерами, соучастниками или союзниками в поддержании социальной жизни. Объекты могут выступать теперь только в трех качествах: как невидимые и надежные инструменты, как детерминирующая инфраструктура и как проекционный экран».[33] В качестве инструментов они передают социальную интенцию, которая проходит через них, без всякого на них влияния. В роли элементов инфраструктуры они образуют материальный фундамент, «на котором затем надстраивается социальный мир знаков и репрезентаций». Как проекции они могут только служить предметом утонченной игры в описания. Латур иллюстрирует данное положение на примере окошка кассира, через которое общаются посетитель и служащий в почтовом отделении: «В качестве инструмента, окошко кассира призвано предотвращать нападения клиентов на сотрудников и не имеет никакого дополнительного назначения; оно не оказывает определяющего влияния на взаимодействие, а только облегчает или затрудняет его. Как инфраструктура, окошко неразрывно связано со стенами, перегородками и компьютерами, образуя материальный мир, полностью формирующий остальные отношения точно так же, как вафельница формирует вафлю. Как проекционный экран, то же окошко кассира лишается стекла, древесины, отверстия и всего остального – оно становится знаком, отличным от этих прозрачных панелей, барьеров, остекленного выступа, перегородок, тем самым, сигнализируя о различиях в статусе или свидетельствуя о модернизации общественной службы. Раб, господин или субстрат знака – в каждом случае сами объекты остаются невидимыми, в каждом случае они асоциальны, маргинальны и неспособны участвовать в созидании общества».[34] В результате этого разрыва объекты уже не могут вернуться в мир социального, не разрушив его.
Чтобы преодолеть разрыв, необходимо переописать объект, сделать его частью гетерогенной сети отношений, вернуть ему статус «конституенты действия». Для этого понятия «субъекта», «актора», «агента» не подходят, как слишком человеческие. По Латуру, «действовать – значит опосредовать действия другого»[35]. Именно поэтому для описания агентности материального объекта Латур обращается к семиотике. Из структуралистской теории А.-Ж. Греймаса он заимствует идею «актанта». Актант понимается как предмет или существо, совершающее действие или подвергающееся действию. Согласно Л. Теньеру у которого заимствовал данный термин сам Греймас, «актанты – это существа или предметы, участвующие в процессе в любом виде и в любой роли, пусть даже в качестве простых фигурантов или самым пассивным образом»[36]. Между «Я упал» и «Камень упал» в лингвистическом отношении нет разницы. И «Я» и «Камень» – актанты, включенные в сеть разнородных агентностей. Но вслед за идеей «действующего» в ревизии нуждается и идея «действия». Что теперь является конституентой социального действия, если не связываемый с ним субъективно значимый смысл?
В программной статье «Об интеробъективности» Латур предлагает свое решение этой классической социологической проблемы. Его исходный вопрос: в чем принципиальное отличие интеракции людей от взаимодействия животных? На первый взгляд, такой вопрос должен показаться ложным теоретику акторно-сетевого подхода, ратующему за устранение модернистской дихотомии субъекта и объекта. Но для Латура подобная постановка проблемы вовсе не служит обоснованию превосходства людей над животными. Он старательно игнорирует всякие апелляции к «смыслу» или «символическим интерпретациям». Главное отличие человеческой интеракции от не-человеческой – повсеместное присутствие материальных предметов: «Почему бы не обратиться к тем бесчисленным объектам, которые отсутствуют у обезьян и повсеместно присутствуют у людей, локализируя или глобализируя взаимодействие? Как можно воспринимать кассу без окошка, стекла, двери, стенок, стула? Как можно подводить ежедневный баланс офиса без формул, квитанций, счетов, бухгалтерских книг – и как можно упускать из виду прочность бумаги, долговечность чернил, нанесенные на клавиши буквы, практичность степлеров и громкие удары штемпеля? Не заблуждаются ли социологи, пытаясь сделать социальное из социального, подлатав его символическим, не замечая присутствия объектов в тех ситуациях, в которых они ищут лишь смысл?»[37].