Страница:
Нужно сказать, что Бабель был поистине счастлив в друзьях. Я убедился в этом еще раз во время описываемой поездки в деревню.
Очевидно побуждаемый желанием отвлечься от мучившей его мысли об исчезнувшей рукописи, Исаак Эммануилович всю дорогу рассказывал, описывая, а лучше сказать - живописуя крестьян той деревни, где жил.
- Однажды, - рассказывал он, - вернулся я из Москвы чем-то расстроенный. Почти всю ночь не спал. Наутро заявляется ко мне хозяин: "Можно тебе, Мануйлыч, пару слов сказать?" - "Можно", - отвечаю. "Вот что, Мануйлыч, хочу тебе сказать. Мы с женой слышали, как ты усю ночь не спамши ходил. Мы и так и этак думали да прикидывали: об чем это Мануйлыч беспокоится? Ну, и порешили, значит, что ты из города пустой приехал. Денег за сочинение не дали или сочинение не берут. Вот мы и порешили: дело, мол, к зиме идет, что нам корову всю зиму держать? Корову продадим, сдадим до весны деньги Мануйлычу, а он нам по весне вернет. Вот такое дело. А ты не сумлевайся, бери! Мы тебе с дорогой душой, безо всякой расписки сколько хошь дали бы, коли было бы. Так мы промеж себя порешили".
Конечно, Исаак Эммануилович деньги не взял, да и не в них было дело.
Друзей у него в деревне оказалось множество. Не было там ни ребятенка, ни глубокого старика, который не знал бы "Мануйлыча". То и дело встречавшиеся на улице люди с явным уважением здоровались с ним.
К счастью, рукопись лежала на столе. Бабель приготовил ее и позабыл взять.
Под вечер он предложил мне пройтись по деревне и познакомиться с его друзьями. И какими все они оказались любопытнейшими людьми! У Бабеля был инстинкт подлинного художника - способность учуять даже в случайно встреченном человеке нечто самобытное, яркое. И вдруг оказывалось, что дед Пантелей был извозчиком в Хамовниках, возле дома Льва Толстого, и не раз говаривал с графом, что стодесятилетний бывший жокей и наездник, будучи крепостным, ездил со своим барином в Париж и у этого барина собирались Тургенев, Гюго, Флобер и Золя, да мало ли что оказывалось еще...
Люди удивительно доверчиво раскрывались перед ним. Может быть, потому, что не было человека, который умел бы так слушать собеседника, как Бабель. Помню, однажды мы разговорились с ним по поводу событий начала тридцатых годов, я увлекся, и когда перевел дух, Бабель, ни разу не прерывавший меня, посмотрел на часы и заметил:
- А вы знаете, сколько времени длилась ваша речь? Два часа. Ну можно ли было не раскрыть такому собеседнику всю свою душу?!
Тамара Иванова
РАБОТАТЬ "ПО ПРАВИЛАМ ИСКУССТВА"
С Исааком Эммануиловичем Бабелем познакомилась я в период моей работы в режиссерских мастерских и Театре имени Мейерхольда.
Остроумный, склонный к розыгрышам и мистификациям, Бабель пришелся, что называется, не по зубам той девчонке, какой я тогда была.
При свойственной моей натуре прямолинейности я, актриса, совершенно не понимала "игры" в жизни, поэтому принимала, не будучи дурой, совершенно всерьез все слова и поступки Исаака Эммануиловича даже тогда, когда относиться к ним следовало как к жизненному спектаклю.
Бабель непрестанно выдумывал и себя (не только для окружающих, но и самому себе), и разнообразные фантастические ситуации, а я все принимала всерьез.
И тем не менее дружба наша какое-то время продержалась, хотя и прерывалась постоянно взаимным непониманием. Чересчур уж разными человеческими индивидуальностями мы были.
Однако в периоды дружбы он допускал меня в свое "святая святых", то есть работал иногда при мне.
Правда, очень недолгий срок.
Бабель уверял меня, что такого с ним никогда не бывало, а именно: работать он всегда мог только "в тишине и тайне", и ни в коем случае не на чьих-либо глазах.
Однако на моих глазах работал, и поэтому я имею полное право достоверно рассказать, как именно он работал.
С легкой руки Константина Георгиевича Паустовского, прелестнейшего, очаровательного человека, но невероятного выдумщика, написавшего в своих воспоминаниях о Бабеле, что он - Паустовский - видел множество вариантов одного из ранних рассказов Бабеля (1921 год), все хором утверждают: Бабель писал множество вариантов.
Как известно, архив Бабеля пропал, поэтому все ссылаются на К. Г. Паустовского.
А я утверждаю противоположное: Бабель вовсе не писал вариантов.
Все, что писал, Бабель складывал первоначально в уме, как многие поэты (потому-то его проза так близка к vers libre).
Лишь все придумав наизусть, Бабель принимался записывать.
У меня сохранился рукописный экземпляр "Заката", который является одновременно и черновиком, и беловиком окончательной редакции, той, которая поступила в набор.
Писал Исаак Эммануилович на узких длинных полосках бумаги, одной стороны листа, оборотная сторона которого служила полями для следующей страницы.
В хранящемся у меня рукописном оригинале отчетливо запечатлен процесс работы.
Бабель вышагивал по комнате часами и днями, вертел в руках четки, веревочку (что придется), выискивая не дававшее ему покоя слово, вместо того, которое требовалось, по его мнению, заменить в наизусть сложенном, уже записанном, но мысленно все еще проверяемом тексте.
Отыскав наконец нужное слово, он аккуратно зачеркивал то, которое требовало замены, и вписывал над ним вновь найденное.
Если требовалось заменить целый абзац, он выносил его на толя, то есть на оборот предшествующей страницы.
Работа кропотливая, ювелирная, для самого творца мучительная.
Но никаких вариантов.
Вариант один-единственный, уже сложившийся, затверженный наизусть и подлежащий исправлению на бумаге только тогда, когда работа мысли в бесконечных повторениях уже найденного отыскивала изъян. Выхаживая километры, писатель обретал замену не удовлетворяющего его слова, и новое, ложившееся наконец в ритм, переставало коробить своего создателя. Но не всегда. Иногда он мысленно, опять возвращаясь к тому же слову, еще и еще раз менял его.
Поскольку мне привелось наблюдать совершенно обратный творческий метод (со множеством вариантов) у Всеволода Иванова, я с уверенностью опровергаю утверждение о бесчисленных вариантах и черновиках Бабеля.
Во всяком случае, в начальный период его литературной работы и вплоть до 1927 года не было у него никаких вариантов.
Он все вынашивал в голове и, лишь мысленно выносив, мысленно же продолжал отыскивать и вносить исправления.
Мысль и память (без участия записывающей руки) были его творческой лабораторией.
На моих глазах к пишущей машинке (да ее у него тогда попросту и не было) он вовсе не прикасался.
По окончании придумывания Бабель записывал всегда от руки. А дальше выверял опять же мысленно, редко-редко заглядывая в рукопись. К рукописи он прикасался лишь тогда, когда искомое бывало им уже найдено.
Каждого вспоминающего может подвести память. Но существуют государственные архивы и библиографические справочники.
Что же касается творческой манеры Бабеля, он ведь рассказал о ней сам 28 сентября 1937 года на своем творческом вечере в Союзе писателей (стенограмма опубликована в "Нашем современнике", № 4 за 1964 г.).
Бабель тогда сказал:
"Вначале, когда я писал рассказы, то у меня была такая "техника": я очень долго соображал про себя, и когда садился за стол, то почти знал рассказ наизусть. Он у меня был выношен настолько, что сразу выливался. Я мог ходить три месяца и написать потом пол-листа в три-четыре часа, почти без всяких помарок.
Теперь я в этом методе разочаровался <...> пишу как бог на душу положит, после чего откладываю на несколько месяцев, потом просматриваю и переписываю. Я могу переписывать (терпение у меня в этом отношении большое) несчетное число раз. Я считаю, что эта система - это можно посмотреть в тех рассказах, которые будут напечатаны (подчеркнуто мною. - Т. И.), - даст большую плавность повествования и большую непосредственность".
Но беда ведь состоит как раз в том, что рассказы, о которых говорил Бабель, не успели быть напечатанными или хотя бы сданными в редакцию, и никому не известно, куда девался его архив.
Вероятно, Константин Георгиевич Паустовский запомнил уверения Исаака Эммануиловича о его способности переписывать "несчетное число раз". Но, вспоминая, Константин Георгиевич упустил из виду, что Бабель, высказывая это утверждение, раскрывал "тайну" нового, еще не обнародованного им "метода", а до тех пор всю свою творческую жизнь (по его собственному утверждению, высказанному на упомянутом выше творческом вечере) применял совсем иную "технику".
Но это не означает, что Бабель мысленно мог творить в любую минуту и в любой обстановке.
Напротив, чтобы его творческий, мыслительный аппарат заработал, ему нужна была всегда какая-то особая среда, особая обстановка, которую он мучительно искал.
Исаак Эммануилович мог показаться причудливым и капризным человеком, который и сам не знает, что же ему в конце концов нужно: то ли полной тишины и уединения - с разрядкой, создаваемой общением с любимыми им лошадьми; то ли шумное окружение и причастность к обществу руководителей государственных учреждений.
Теперь, когда я разматываю обратно киноленту жизни, мне кажется, что в последнем случае - в стремлении приблизиться к людям, вершащим крупные дела, - Бабелем владело почти детское любопытство, подобное страстному желанию мальчугана разобрать по винтикам и колесикам подаренную ему заводную игрушку, чтобы посмотреть, что окажется там внутри, как это все сделано и слажено в единое целое.
Исаак Эммануилович считал литературу не только делом, но и обязанностью, непреложным долгом своей жизни.
В уже процитированном интервью, отвечая на вопрос: "Будет ли (замолчавший на время) Ю. К. Олеша еще писать?" - Бабель сказал: "Он ничего, кроме этого, не может делать. Если он будет еще жить, то он будет писать".
Писал Исаак Эммануилович трудно, я бы даже сказала - страдальчески. Был совершенно беспощаден к самому себе. Его никак не могло удовлетворить что-либо приблизительное. Он упорно искал нужное ему слово. Именно оно, это слово, наконец-то выстраданное, наконец-то найденное, а не какое-то другое должно было занять свое место в ряду других.
Смысл, ритм, размер. Все эти компоненты были неразрывно для него связаны.
Тем, кто понимает литературу всего-навсего как изложение ряда мыслей, описание определенных событий, людских судеб и характеров, мучительные поиски Бабеля не могут быть понятными.
Для него литература - это не только содержание, но и форма, требующая стопроцентной точности отливки.
Возвращаюсь к цитированию все той же стенограммы. Объясняя причины своей медлительности в работе, Исаак Эммануилович сказал: "По характеру меня интересует всегда "как" и "почему". Над этими вопросами надо много думать и много изучать и относиться к литературе с большой честностью, чтобы на это ответить в художественной форме".
Проза Бабеля близка поэзии, по существу, и является поэзией в самом прямом выражении этого понятия.
Трудность поисков формы при создании произведений влекла за собой постоянный вопрос - где, в какой среде и обстановке лучше всего работать?
Исаак Эммануилович считал, что ему лучше всего писать, живя в среде, близкой к описываемой. А необходимую разрядку находить тоже в обществе людей, похожих на описываемых.
Ему не сиделось на месте, но в своих разъездах он постоянно стремился выбрать необходимую для его творчества обстановку.
Привожу отрывки из писем ко мне, об этом свидетельствующие:
Из Киева в Москву. 23.IV.25 г.
"...Уехал на пароходике вниз по Днепру верст за двадцать. Там в деревне я переночевал, выпил пива с предсельсовета и еще двумя мужиками и на рассвете вернулся в Киев. Здесь с еще одним военным человеком (Охотников, друг Мити Шмидта и мой) мы с утра наняли моторную лодку, катались полдня, пили, пели, гнались за розовыми днепровскими пароходами, чтобы покачаться в их безобидной волне: я ужасно хотел рассказать Охотникову чего-нибудь про вас, сунуть контрабандой рассказ о давнишних моих знакомых, но, к чести моей, ничего не сказал, вернулся домой в гостиницу и нашел здесь письмо от вас, милый друг мой. События, заслуживающие внимания, были вот еще какие: позавчерашний день я провел в Лукьяновской тюрьме с прокурором и следователем, они допрашивали двух мужиков, убивших какого-то Клименку, селькора здешней украинской газеты. Это было очень грустно и несправедливо, как всякий человеческий суд, но лучше и достойнее было мне сидеть с этими жалкими убившими мужиками, чем болтать позорный вздор где-нибудь в городе, в редакции, - потом позавчера же у меня была счастливая встреча с давним моим товарищем Шишковским. Он авиатор и командует здесь, в Киеве, эскадрильей истребителей. Сейчас солнце, три часа дня, я напишу вам, душа моя, письмо, и поеду за город к Ш., и буду летать с ним сегодня и, вероятно, каждый день. Я, кажется, говорил вам, что бываю очень счастлив во время полета..."
Из Киева в Москву. 24.IV.25 г.
"...Позавчера летал на аэроплане, но недолго, 25 минут, п. ч. в авиаторной школе происходили занятия в это время. Я с товарищем моим собираемся лететь верст за двести от Киева, если не удастся, поеду на пароходе в Черкассы и пробуду там два дня. Это получше будет, чем влачиться здесь в пыли канцелярий..."
Из Киева в Москву. 25.IV.25 г.
"...Погода здесь дурная. Тепло-то оно тепло, но дует ветер, мелкий злой ветер с песком, такие ветры бывают в нищих пыльных южных городах. Я много ходил сегодня по окраине Киева, есть такая Татарка, что у черта на куличках, там один безногий парень, страстный любитель голубей, убил из-за голубиной охоты своего соседа, убил из обреза. Мне это показалось близким, я пошел на Татарку, там, по-моему, очень хорошо живут люди, т. е. грубо и страстно, простые люди..."
Что привлекало к себе в ту пору писательское внимание Бабеля? Все то, что превышает норму. Все то, что принято называть гиперболичным. Жизнь у ее истоков, не украшенная, не прикрашенная. Первобытность необузданных чувств, первозданность страстей.
Опять цитирую по стенограмме: "В письме Гете к Эккерману я прочитал определение новеллы - небольшого рассказа, того жанра, в котором я себя чувствую более удобно, чем в другом. Его определение новеллы очень просто: это есть рассказ о необыкновенном происшествии. Может быть, это неверно, я не знаю, Гете так думал".
И дальше Бабель говорит: "У Льва Николаевича Толстого хватало темперамента на то, чтобы описать все, что с ним произошло, а у меня, очевидно, хватает темперамента только на то, чтобы описать самые интересные пять минут, которые я испытал... Самоуничижение совершенно не в моем характере <...> чтобы снять с себя упрек в самоуничижении, я могу сказать, что множество моих товарищей, хотя располагают не большим количеством интересных фактов и наблюдений, чем я, между прочим, пишут об этом "толстовским" способом. Что из этого получается - всем пострадавшим известно".
Само собой разумеется, последнее утверждение - юмор, и "пострадавшими" Бабель именует читателей.
За тот период жизни Исаака Эммануиловича, который проходил у меня на глазах и нашел отражение в письмах ко мне, он создал сценарии "Беня Крик" и "Блуждающие звезды" (по мотивам романа Шолом-Алейхема), а также пьесу "Закат".
Хотя в основу сценария "Беня Крик" и легли одесские рассказы, сценарий этот является вполне оригинальным литературным произведением, в котором писатель переосмыслил как ситуацию, так и характеры выведенных им персонажей.
Сценарии - новая для Бабеля работа - освоение кинематографического мышления, кинематографического языка. Вот что он писал мне тогда:
Из Киева в Москву. 27.IV.25 г.
"...Вчера я лег спать рано, в одиннадцатом часу, но, на беду мою или на счастье, разразилась гроза удивительной силы, молнии стояли от земли до неба минуты по две, дождь гремел, гнулся, чернел, как море, я вылез на подоконник, похерил сон и произнес длинную речь, обращенную к вам <...> Завтра занятия в государственных учреждениях прерываются на три дня. Я уеду на это время в Богуслав, это замечательное еврейское местечко верстах в полутораста от Киева, там, говорят, есть река необыкновенной красоты и водопады, а в десяти верстах от Богуслава деревня Медвин, достойная изучения. Я думаю так - по возвращении из Богуслава можно будет определить приблизительно день отъезда моего в Харьков и Москву. Если между Харьковом и Москвой установлено уже летнее аэропланное сообщение - я полечу на аэроплане. Боги, м. б. воззрят на мои тяготы, и числа 7-8 мая я смогу вернуться в Москву..."
Из Киева в Москву. 30.IV.25 г.
"...Я отменил поездку в Богуслав, я принес в жертву все водопады, потому что понял, что в Богу славе работать невозможно. Три-четыре дня пребывания в Богуславе значительно отодвинули бы отъезд в Москву. Человек по фамилии Морква, председатель Богуславского райисполкома, один из мириада моих приятелей, человек хороший, передовой, но пьющий и общительный до крайности, изготовился везти в Богуслав вместе со мной горячительные напитки в необъяснимом количестве и еще сумрачных хохлов, перепить которых, я понял, невозможно. Хохлы победили бы меня, я не сочинил бы ни одной строки для сценария <...> и я уехал в поселок Ворзель под Киевом, где и сижу сейчас над кипой скучных бумаг".
Дальнейшие письма, отражающие работу над сценарием "Беня Крик", шли уже не из Киева в Москву, а из Сергиева Посада (Загорска) в Сочи (где я проводила лето).
Из Сергиева в Сочи. 14.VI.25 г.
"...В пятницу, т. е. на следующий после вашего отъезда день, я встретил Сережу Есенина, мы провели с ним весь день. Я вспоминаю эту встречу с умилением. Он вправду очень болен, но о болезни не хочет говорить, пьет горькую, пьет с необыкновенной жадностью, он совсем обезумел. Я не знаю - его конец близок ли, далек ли, но стихи он пишет теперь величественные, трогательные, гениальные! Одно из этих стихотворений я переписал и пересылаю вам. Не смейтесь надо мной за этот гимназический поступок; может быть, прощальная эта Сережина песня ударит вас в сердце так же, как и меня. Я все хожу здесь по роще и шепчу ее. "Ах любовь калинушка..." Нынче весь день работал с остервенением; теперь, когда я пишу Вам, идет второй час ночи, и так как я спал сегодня два часа после обеда, то можно посидеть до света. Сценарий, я почувствовал сегодня, поездку мою на Кавказ не задержит, в эту неделю я рассчитываю сочинить две трети, с третьей придется повозиться, п. ч. нужно добыть документы о гражданской войне этого периода, но и это не особенно трудно <...> На кинофабрику я не хожу и не пойду до того времени, пока не буду иметь на руках какого-нибудь товара. Оттуда несутся вопли и проклятия по моему адресу..."
Из Сергиева в Сочи. 16.VI.25 г.
"...Понравилась ли Вам книга Алексея Толстого? Какая погода в Сочи? У нас беда. Дождь, холод, ветер, деревья шумят яростно. Иногда показывается плюгавое солнце и сейчас же застилается ливнем, мглою, как на сцене. Один только раз было солнце и дождь, летний, щедрый, горячий дождь, очень красиво <...> Мы с Воронским живем дружно! Он все пишет про литературу (...) Еще новости. Иван Иванович был вчера именинник. Шик, еврей-выкрест, живущий насупротив, рукоположен во священники, он сменил полукафтан на рясу и ходит во всамделишной рясе с клюкою: коз согнали с Козьей горки (Вы на этой горке были), бабы устроили бунт, и вчера к ним приходил представитель исполкома. Кто победит - еще неизвестно.
Больше новостей нет. Я занят скучной работой <...>"
Из Сергиева в Сочи. 20.VI.25 г.
"...Известие Ваше о дурной погоде не застало меня врасплох. У нас пятый день льет дождь, сыплет град, валит снег, изморозь покрывает землю по утрам, и глыбы льда выезжают из водосточных труб <...>. И только Воронский доволен. В Сергиеве никто не нарушает его права писать критические статьи. Но, по-моему, он простудился, чувствую себя плохо, ропщу, но сценарий все же пишу. Завтра, в субботу, из шести частей будут готовы четыре, а в воскресенье я поеду получать от вас письма и читать сценарий Эйзенштейну. Если я написал чепуху - вот будет оказия!.."
Из Сергиева в Сочи. 25.VI.25 г.
"...У нас тоже наступила хорошая погода. Я три дня провел в Москве в большой суете. Был у Эйзенштейна на даче, ночевал у него. Сценарий мой как будто выходит. Из шести частей я написал четыре, сегодня приступаю к пятой. Когда управлюсь с этим делом, тогда только для меня прояснятся дальнейшие перспективы <...>.
Я получил чудное душевное письмо от Горького. Надо ответить на него целым трактатом и поспеть до закрытия почты. Поэтому я прерываю до завтра свои излияния..."
Из Сергиева в Сочи. 29.VI.25 г.
"...И это в то время, когда работать надо с возможной поспешностью. Я уже писал Вам, кажется, что три четверти сценария написал, а вот последняя четверть не клеится... Не клеится же окончание, потому что меня заставляют работать фальшиво <...> но я нынче утром напал, кажется, на счастливую мысль и, может быть, выйду из тягостного этого положения без морального урона... Спасаюсь только тем, что в мыслях стараюсь очищаться от суеты и скверны, ну да это занятие для философа, а философы дураки, вот тут и вертись. Пишу на почте, очень жарко, мухи и толчея; у почтовой барышни в окошечке завиты такие жалкие кудельки и на цыплячью грудку насыпано столько мела или пудры, что с этой барышней в самую бы пору поговорить о жизни, о ее и моей жизни, ну да она отвергнет, ей некогда..."
Из Сергиева в Сочи. 3.VII.25 г.
"...К стыду моему, я все еще бьюсь над сценарием, над его окончанием. Гонорар мне положили порядочный, надо постараться сделать получше. <...> я веду жизнь духовную (от чего Вас предостерегаю), я ем, как соловей, и скоро двух мертвых муравьев будет достаточно, чтобы насытить меня.
Больше происшествий никаких. Вчера я ехал на Ярославский вокзал в самом ординарнейшем из ординарных трамвайных вагонов, мне было грустно, и я раздумывал - что это такое? Потом впервые в жизни я испытал душевную усталость. Это началась старость? <...> И если это началась старость, то вот Вам и происшествие?..
Из Сергиева в Сочи. 10.VII.25 г.
"...Пишу на почте, п. ч. теперь 6 часов, а в 61/2 ч. почта закрывается, и я не смогу отправить Вам письма. Вокруг толчея, толкают под руку, и я не могу сказать, то, что хочу. Вчера читал целиком сценарий Эйзенштейну; он в притворном или искреннем восхищении - не знаю, но, во всяком случае, все идет благополучно. Завтра буду сдавать работу дирекции, думаю, что в ближайшие дни (два-три дня) все закончу. Кроме этого на той же кинофабрике предвидится для меня захватывающего интереса работа - можете себе представить фильм о лошадях по заказу Наркомзема. Я буду счастлив, если меня привлекут к этой работе. Я рассчитываю дня через четыре вылететь в Ростов, оттуда приеду в Сочи <...>. Два Дня, проведенные в Москве, растрепали меня маленько. Ложусь я на рассвете, делов множество, все издательства как с цепи сорвались, да и мысли, к счастью, одолевают, - а спать невозможно из-за духоты, очень я в Сергиеве привык к легкому воздуху, а здесь увядаю..."
Из Сергиева в Сочи. 12.VII.25 г.
"...Только что (теперь третий час утра) дописал проклятущий мой сценарий. Представьте - первые четыре части я обдумал и написал в семь дней; окрыленный этим успехом, я думал, что с последней третью справлюсь еще легче, но не тут-то было, только позавчера мне пришли на ум подходящие (подходящие ли?) мысли, и я за полтора дня откатал великое множество сцен. Я очень устал <...> мысли путаются, надо поспать маленько <...>. Переписка оконченной работы, чтение в разных инстанциях, проведение через репертуарный и всяческие другие комитеты возьмет, я думаю, несколько дней. После этого срока я смогу телеграфировать Вам точно - куда я выезжаю, в Одессу или в Сочи. Если в Сочи прямо - то до Ростова буду лететь на аэроплане..."
Из Сергиева в Сочи. 16.VII.25 г.
"...Мне обязательно нужно отправиться в Воронежскую губернию на Хреновской конный завод. Он расположен у ст. Хреновой, 70 верст от ст. Лиски. Ст. Лиски находится на большой дороге между Ростовом и Воронежем, от Ростова по направлению к Москве <...>. В понедельник, т. е. на три дня позже меня, выезжает в Тамбовскую и Воронежскую губернию Эйзенштейн с техническим персоналом - для съемки натурных кадров 1905 года..."
Эйзенштейн должен был ставить фильм "Беня Крик", по сценарию Бабеля, на 1-й фабрике Совкино, но на фабрике произошли всяческие осложнения, и Исаак Эммануилович решил отдать свой сценарий Одесской киностудии ВУФКУ. Впоследствии туда же передал он и другой свой сценарий - "Блуждающие звезды".
Из Москвы в Ленинград. 15.IV.26 г.
"...Ночью с ужасной тоской в душе "гулял" у Регининых на именинах, ночью не спал, и теперь я качаюсь от слабости. Состояние моих мозгов, состояние здоровья стали так плачевны, что надо серьезно подумать об отдыхе в соответствующей обстановке, иначе будет мне худо. По совести говоря, мне трудно писать письма, п. ч. нет сил собрать мозги к "одному знаменателю". Довольно хныкать. Авось поправимся...
<...> С Вуфку о "Блуждающих звездах" продолжаются интенсивные телеграфные "переговоры". В режиссеры они прочат Грановского - другого у них нет - вот какой получается заколдованный круг. Грановский со своим театром уезжает сегодня в Киев на гастроли, не исключена возможность, что и меня вызовут для окончательных переговоров на Украину..."
Из Москвы в Ленинград. 23.V.26 г.
"...Только что в 7 ч. утра получил телеграмму от Одесской фабрики Вуфку. Они предлагают мне немедленно приехать в Одессу. Вуфку предполагает отобрать постановку у Грановского, который выставляет идиотические требования, и передать ее Гричеру, бывшему помощнику Грановского, человеку мной рекомендованному и неизмеримо, в кинематографическом отношении, более талантливому. Обстоятельству этому я очень рад..."
Очевидно побуждаемый желанием отвлечься от мучившей его мысли об исчезнувшей рукописи, Исаак Эммануилович всю дорогу рассказывал, описывая, а лучше сказать - живописуя крестьян той деревни, где жил.
- Однажды, - рассказывал он, - вернулся я из Москвы чем-то расстроенный. Почти всю ночь не спал. Наутро заявляется ко мне хозяин: "Можно тебе, Мануйлыч, пару слов сказать?" - "Можно", - отвечаю. "Вот что, Мануйлыч, хочу тебе сказать. Мы с женой слышали, как ты усю ночь не спамши ходил. Мы и так и этак думали да прикидывали: об чем это Мануйлыч беспокоится? Ну, и порешили, значит, что ты из города пустой приехал. Денег за сочинение не дали или сочинение не берут. Вот мы и порешили: дело, мол, к зиме идет, что нам корову всю зиму держать? Корову продадим, сдадим до весны деньги Мануйлычу, а он нам по весне вернет. Вот такое дело. А ты не сумлевайся, бери! Мы тебе с дорогой душой, безо всякой расписки сколько хошь дали бы, коли было бы. Так мы промеж себя порешили".
Конечно, Исаак Эммануилович деньги не взял, да и не в них было дело.
Друзей у него в деревне оказалось множество. Не было там ни ребятенка, ни глубокого старика, который не знал бы "Мануйлыча". То и дело встречавшиеся на улице люди с явным уважением здоровались с ним.
К счастью, рукопись лежала на столе. Бабель приготовил ее и позабыл взять.
Под вечер он предложил мне пройтись по деревне и познакомиться с его друзьями. И какими все они оказались любопытнейшими людьми! У Бабеля был инстинкт подлинного художника - способность учуять даже в случайно встреченном человеке нечто самобытное, яркое. И вдруг оказывалось, что дед Пантелей был извозчиком в Хамовниках, возле дома Льва Толстого, и не раз говаривал с графом, что стодесятилетний бывший жокей и наездник, будучи крепостным, ездил со своим барином в Париж и у этого барина собирались Тургенев, Гюго, Флобер и Золя, да мало ли что оказывалось еще...
Люди удивительно доверчиво раскрывались перед ним. Может быть, потому, что не было человека, который умел бы так слушать собеседника, как Бабель. Помню, однажды мы разговорились с ним по поводу событий начала тридцатых годов, я увлекся, и когда перевел дух, Бабель, ни разу не прерывавший меня, посмотрел на часы и заметил:
- А вы знаете, сколько времени длилась ваша речь? Два часа. Ну можно ли было не раскрыть такому собеседнику всю свою душу?!
Тамара Иванова
РАБОТАТЬ "ПО ПРАВИЛАМ ИСКУССТВА"
С Исааком Эммануиловичем Бабелем познакомилась я в период моей работы в режиссерских мастерских и Театре имени Мейерхольда.
Остроумный, склонный к розыгрышам и мистификациям, Бабель пришелся, что называется, не по зубам той девчонке, какой я тогда была.
При свойственной моей натуре прямолинейности я, актриса, совершенно не понимала "игры" в жизни, поэтому принимала, не будучи дурой, совершенно всерьез все слова и поступки Исаака Эммануиловича даже тогда, когда относиться к ним следовало как к жизненному спектаклю.
Бабель непрестанно выдумывал и себя (не только для окружающих, но и самому себе), и разнообразные фантастические ситуации, а я все принимала всерьез.
И тем не менее дружба наша какое-то время продержалась, хотя и прерывалась постоянно взаимным непониманием. Чересчур уж разными человеческими индивидуальностями мы были.
Однако в периоды дружбы он допускал меня в свое "святая святых", то есть работал иногда при мне.
Правда, очень недолгий срок.
Бабель уверял меня, что такого с ним никогда не бывало, а именно: работать он всегда мог только "в тишине и тайне", и ни в коем случае не на чьих-либо глазах.
Однако на моих глазах работал, и поэтому я имею полное право достоверно рассказать, как именно он работал.
С легкой руки Константина Георгиевича Паустовского, прелестнейшего, очаровательного человека, но невероятного выдумщика, написавшего в своих воспоминаниях о Бабеле, что он - Паустовский - видел множество вариантов одного из ранних рассказов Бабеля (1921 год), все хором утверждают: Бабель писал множество вариантов.
Как известно, архив Бабеля пропал, поэтому все ссылаются на К. Г. Паустовского.
А я утверждаю противоположное: Бабель вовсе не писал вариантов.
Все, что писал, Бабель складывал первоначально в уме, как многие поэты (потому-то его проза так близка к vers libre).
Лишь все придумав наизусть, Бабель принимался записывать.
У меня сохранился рукописный экземпляр "Заката", который является одновременно и черновиком, и беловиком окончательной редакции, той, которая поступила в набор.
Писал Исаак Эммануилович на узких длинных полосках бумаги, одной стороны листа, оборотная сторона которого служила полями для следующей страницы.
В хранящемся у меня рукописном оригинале отчетливо запечатлен процесс работы.
Бабель вышагивал по комнате часами и днями, вертел в руках четки, веревочку (что придется), выискивая не дававшее ему покоя слово, вместо того, которое требовалось, по его мнению, заменить в наизусть сложенном, уже записанном, но мысленно все еще проверяемом тексте.
Отыскав наконец нужное слово, он аккуратно зачеркивал то, которое требовало замены, и вписывал над ним вновь найденное.
Если требовалось заменить целый абзац, он выносил его на толя, то есть на оборот предшествующей страницы.
Работа кропотливая, ювелирная, для самого творца мучительная.
Но никаких вариантов.
Вариант один-единственный, уже сложившийся, затверженный наизусть и подлежащий исправлению на бумаге только тогда, когда работа мысли в бесконечных повторениях уже найденного отыскивала изъян. Выхаживая километры, писатель обретал замену не удовлетворяющего его слова, и новое, ложившееся наконец в ритм, переставало коробить своего создателя. Но не всегда. Иногда он мысленно, опять возвращаясь к тому же слову, еще и еще раз менял его.
Поскольку мне привелось наблюдать совершенно обратный творческий метод (со множеством вариантов) у Всеволода Иванова, я с уверенностью опровергаю утверждение о бесчисленных вариантах и черновиках Бабеля.
Во всяком случае, в начальный период его литературной работы и вплоть до 1927 года не было у него никаких вариантов.
Он все вынашивал в голове и, лишь мысленно выносив, мысленно же продолжал отыскивать и вносить исправления.
Мысль и память (без участия записывающей руки) были его творческой лабораторией.
На моих глазах к пишущей машинке (да ее у него тогда попросту и не было) он вовсе не прикасался.
По окончании придумывания Бабель записывал всегда от руки. А дальше выверял опять же мысленно, редко-редко заглядывая в рукопись. К рукописи он прикасался лишь тогда, когда искомое бывало им уже найдено.
Каждого вспоминающего может подвести память. Но существуют государственные архивы и библиографические справочники.
Что же касается творческой манеры Бабеля, он ведь рассказал о ней сам 28 сентября 1937 года на своем творческом вечере в Союзе писателей (стенограмма опубликована в "Нашем современнике", № 4 за 1964 г.).
Бабель тогда сказал:
"Вначале, когда я писал рассказы, то у меня была такая "техника": я очень долго соображал про себя, и когда садился за стол, то почти знал рассказ наизусть. Он у меня был выношен настолько, что сразу выливался. Я мог ходить три месяца и написать потом пол-листа в три-четыре часа, почти без всяких помарок.
Теперь я в этом методе разочаровался <...> пишу как бог на душу положит, после чего откладываю на несколько месяцев, потом просматриваю и переписываю. Я могу переписывать (терпение у меня в этом отношении большое) несчетное число раз. Я считаю, что эта система - это можно посмотреть в тех рассказах, которые будут напечатаны (подчеркнуто мною. - Т. И.), - даст большую плавность повествования и большую непосредственность".
Но беда ведь состоит как раз в том, что рассказы, о которых говорил Бабель, не успели быть напечатанными или хотя бы сданными в редакцию, и никому не известно, куда девался его архив.
Вероятно, Константин Георгиевич Паустовский запомнил уверения Исаака Эммануиловича о его способности переписывать "несчетное число раз". Но, вспоминая, Константин Георгиевич упустил из виду, что Бабель, высказывая это утверждение, раскрывал "тайну" нового, еще не обнародованного им "метода", а до тех пор всю свою творческую жизнь (по его собственному утверждению, высказанному на упомянутом выше творческом вечере) применял совсем иную "технику".
Но это не означает, что Бабель мысленно мог творить в любую минуту и в любой обстановке.
Напротив, чтобы его творческий, мыслительный аппарат заработал, ему нужна была всегда какая-то особая среда, особая обстановка, которую он мучительно искал.
Исаак Эммануилович мог показаться причудливым и капризным человеком, который и сам не знает, что же ему в конце концов нужно: то ли полной тишины и уединения - с разрядкой, создаваемой общением с любимыми им лошадьми; то ли шумное окружение и причастность к обществу руководителей государственных учреждений.
Теперь, когда я разматываю обратно киноленту жизни, мне кажется, что в последнем случае - в стремлении приблизиться к людям, вершащим крупные дела, - Бабелем владело почти детское любопытство, подобное страстному желанию мальчугана разобрать по винтикам и колесикам подаренную ему заводную игрушку, чтобы посмотреть, что окажется там внутри, как это все сделано и слажено в единое целое.
Исаак Эммануилович считал литературу не только делом, но и обязанностью, непреложным долгом своей жизни.
В уже процитированном интервью, отвечая на вопрос: "Будет ли (замолчавший на время) Ю. К. Олеша еще писать?" - Бабель сказал: "Он ничего, кроме этого, не может делать. Если он будет еще жить, то он будет писать".
Писал Исаак Эммануилович трудно, я бы даже сказала - страдальчески. Был совершенно беспощаден к самому себе. Его никак не могло удовлетворить что-либо приблизительное. Он упорно искал нужное ему слово. Именно оно, это слово, наконец-то выстраданное, наконец-то найденное, а не какое-то другое должно было занять свое место в ряду других.
Смысл, ритм, размер. Все эти компоненты были неразрывно для него связаны.
Тем, кто понимает литературу всего-навсего как изложение ряда мыслей, описание определенных событий, людских судеб и характеров, мучительные поиски Бабеля не могут быть понятными.
Для него литература - это не только содержание, но и форма, требующая стопроцентной точности отливки.
Возвращаюсь к цитированию все той же стенограммы. Объясняя причины своей медлительности в работе, Исаак Эммануилович сказал: "По характеру меня интересует всегда "как" и "почему". Над этими вопросами надо много думать и много изучать и относиться к литературе с большой честностью, чтобы на это ответить в художественной форме".
Проза Бабеля близка поэзии, по существу, и является поэзией в самом прямом выражении этого понятия.
Трудность поисков формы при создании произведений влекла за собой постоянный вопрос - где, в какой среде и обстановке лучше всего работать?
Исаак Эммануилович считал, что ему лучше всего писать, живя в среде, близкой к описываемой. А необходимую разрядку находить тоже в обществе людей, похожих на описываемых.
Ему не сиделось на месте, но в своих разъездах он постоянно стремился выбрать необходимую для его творчества обстановку.
Привожу отрывки из писем ко мне, об этом свидетельствующие:
Из Киева в Москву. 23.IV.25 г.
"...Уехал на пароходике вниз по Днепру верст за двадцать. Там в деревне я переночевал, выпил пива с предсельсовета и еще двумя мужиками и на рассвете вернулся в Киев. Здесь с еще одним военным человеком (Охотников, друг Мити Шмидта и мой) мы с утра наняли моторную лодку, катались полдня, пили, пели, гнались за розовыми днепровскими пароходами, чтобы покачаться в их безобидной волне: я ужасно хотел рассказать Охотникову чего-нибудь про вас, сунуть контрабандой рассказ о давнишних моих знакомых, но, к чести моей, ничего не сказал, вернулся домой в гостиницу и нашел здесь письмо от вас, милый друг мой. События, заслуживающие внимания, были вот еще какие: позавчерашний день я провел в Лукьяновской тюрьме с прокурором и следователем, они допрашивали двух мужиков, убивших какого-то Клименку, селькора здешней украинской газеты. Это было очень грустно и несправедливо, как всякий человеческий суд, но лучше и достойнее было мне сидеть с этими жалкими убившими мужиками, чем болтать позорный вздор где-нибудь в городе, в редакции, - потом позавчера же у меня была счастливая встреча с давним моим товарищем Шишковским. Он авиатор и командует здесь, в Киеве, эскадрильей истребителей. Сейчас солнце, три часа дня, я напишу вам, душа моя, письмо, и поеду за город к Ш., и буду летать с ним сегодня и, вероятно, каждый день. Я, кажется, говорил вам, что бываю очень счастлив во время полета..."
Из Киева в Москву. 24.IV.25 г.
"...Позавчера летал на аэроплане, но недолго, 25 минут, п. ч. в авиаторной школе происходили занятия в это время. Я с товарищем моим собираемся лететь верст за двести от Киева, если не удастся, поеду на пароходе в Черкассы и пробуду там два дня. Это получше будет, чем влачиться здесь в пыли канцелярий..."
Из Киева в Москву. 25.IV.25 г.
"...Погода здесь дурная. Тепло-то оно тепло, но дует ветер, мелкий злой ветер с песком, такие ветры бывают в нищих пыльных южных городах. Я много ходил сегодня по окраине Киева, есть такая Татарка, что у черта на куличках, там один безногий парень, страстный любитель голубей, убил из-за голубиной охоты своего соседа, убил из обреза. Мне это показалось близким, я пошел на Татарку, там, по-моему, очень хорошо живут люди, т. е. грубо и страстно, простые люди..."
Что привлекало к себе в ту пору писательское внимание Бабеля? Все то, что превышает норму. Все то, что принято называть гиперболичным. Жизнь у ее истоков, не украшенная, не прикрашенная. Первобытность необузданных чувств, первозданность страстей.
Опять цитирую по стенограмме: "В письме Гете к Эккерману я прочитал определение новеллы - небольшого рассказа, того жанра, в котором я себя чувствую более удобно, чем в другом. Его определение новеллы очень просто: это есть рассказ о необыкновенном происшествии. Может быть, это неверно, я не знаю, Гете так думал".
И дальше Бабель говорит: "У Льва Николаевича Толстого хватало темперамента на то, чтобы описать все, что с ним произошло, а у меня, очевидно, хватает темперамента только на то, чтобы описать самые интересные пять минут, которые я испытал... Самоуничижение совершенно не в моем характере <...> чтобы снять с себя упрек в самоуничижении, я могу сказать, что множество моих товарищей, хотя располагают не большим количеством интересных фактов и наблюдений, чем я, между прочим, пишут об этом "толстовским" способом. Что из этого получается - всем пострадавшим известно".
Само собой разумеется, последнее утверждение - юмор, и "пострадавшими" Бабель именует читателей.
За тот период жизни Исаака Эммануиловича, который проходил у меня на глазах и нашел отражение в письмах ко мне, он создал сценарии "Беня Крик" и "Блуждающие звезды" (по мотивам романа Шолом-Алейхема), а также пьесу "Закат".
Хотя в основу сценария "Беня Крик" и легли одесские рассказы, сценарий этот является вполне оригинальным литературным произведением, в котором писатель переосмыслил как ситуацию, так и характеры выведенных им персонажей.
Сценарии - новая для Бабеля работа - освоение кинематографического мышления, кинематографического языка. Вот что он писал мне тогда:
Из Киева в Москву. 27.IV.25 г.
"...Вчера я лег спать рано, в одиннадцатом часу, но, на беду мою или на счастье, разразилась гроза удивительной силы, молнии стояли от земли до неба минуты по две, дождь гремел, гнулся, чернел, как море, я вылез на подоконник, похерил сон и произнес длинную речь, обращенную к вам <...> Завтра занятия в государственных учреждениях прерываются на три дня. Я уеду на это время в Богуслав, это замечательное еврейское местечко верстах в полутораста от Киева, там, говорят, есть река необыкновенной красоты и водопады, а в десяти верстах от Богуслава деревня Медвин, достойная изучения. Я думаю так - по возвращении из Богуслава можно будет определить приблизительно день отъезда моего в Харьков и Москву. Если между Харьковом и Москвой установлено уже летнее аэропланное сообщение - я полечу на аэроплане. Боги, м. б. воззрят на мои тяготы, и числа 7-8 мая я смогу вернуться в Москву..."
Из Киева в Москву. 30.IV.25 г.
"...Я отменил поездку в Богуслав, я принес в жертву все водопады, потому что понял, что в Богу славе работать невозможно. Три-четыре дня пребывания в Богуславе значительно отодвинули бы отъезд в Москву. Человек по фамилии Морква, председатель Богуславского райисполкома, один из мириада моих приятелей, человек хороший, передовой, но пьющий и общительный до крайности, изготовился везти в Богуслав вместе со мной горячительные напитки в необъяснимом количестве и еще сумрачных хохлов, перепить которых, я понял, невозможно. Хохлы победили бы меня, я не сочинил бы ни одной строки для сценария <...> и я уехал в поселок Ворзель под Киевом, где и сижу сейчас над кипой скучных бумаг".
Дальнейшие письма, отражающие работу над сценарием "Беня Крик", шли уже не из Киева в Москву, а из Сергиева Посада (Загорска) в Сочи (где я проводила лето).
Из Сергиева в Сочи. 14.VI.25 г.
"...В пятницу, т. е. на следующий после вашего отъезда день, я встретил Сережу Есенина, мы провели с ним весь день. Я вспоминаю эту встречу с умилением. Он вправду очень болен, но о болезни не хочет говорить, пьет горькую, пьет с необыкновенной жадностью, он совсем обезумел. Я не знаю - его конец близок ли, далек ли, но стихи он пишет теперь величественные, трогательные, гениальные! Одно из этих стихотворений я переписал и пересылаю вам. Не смейтесь надо мной за этот гимназический поступок; может быть, прощальная эта Сережина песня ударит вас в сердце так же, как и меня. Я все хожу здесь по роще и шепчу ее. "Ах любовь калинушка..." Нынче весь день работал с остервенением; теперь, когда я пишу Вам, идет второй час ночи, и так как я спал сегодня два часа после обеда, то можно посидеть до света. Сценарий, я почувствовал сегодня, поездку мою на Кавказ не задержит, в эту неделю я рассчитываю сочинить две трети, с третьей придется повозиться, п. ч. нужно добыть документы о гражданской войне этого периода, но и это не особенно трудно <...> На кинофабрику я не хожу и не пойду до того времени, пока не буду иметь на руках какого-нибудь товара. Оттуда несутся вопли и проклятия по моему адресу..."
Из Сергиева в Сочи. 16.VI.25 г.
"...Понравилась ли Вам книга Алексея Толстого? Какая погода в Сочи? У нас беда. Дождь, холод, ветер, деревья шумят яростно. Иногда показывается плюгавое солнце и сейчас же застилается ливнем, мглою, как на сцене. Один только раз было солнце и дождь, летний, щедрый, горячий дождь, очень красиво <...> Мы с Воронским живем дружно! Он все пишет про литературу (...) Еще новости. Иван Иванович был вчера именинник. Шик, еврей-выкрест, живущий насупротив, рукоположен во священники, он сменил полукафтан на рясу и ходит во всамделишной рясе с клюкою: коз согнали с Козьей горки (Вы на этой горке были), бабы устроили бунт, и вчера к ним приходил представитель исполкома. Кто победит - еще неизвестно.
Больше новостей нет. Я занят скучной работой <...>"
Из Сергиева в Сочи. 20.VI.25 г.
"...Известие Ваше о дурной погоде не застало меня врасплох. У нас пятый день льет дождь, сыплет град, валит снег, изморозь покрывает землю по утрам, и глыбы льда выезжают из водосточных труб <...>. И только Воронский доволен. В Сергиеве никто не нарушает его права писать критические статьи. Но, по-моему, он простудился, чувствую себя плохо, ропщу, но сценарий все же пишу. Завтра, в субботу, из шести частей будут готовы четыре, а в воскресенье я поеду получать от вас письма и читать сценарий Эйзенштейну. Если я написал чепуху - вот будет оказия!.."
Из Сергиева в Сочи. 25.VI.25 г.
"...У нас тоже наступила хорошая погода. Я три дня провел в Москве в большой суете. Был у Эйзенштейна на даче, ночевал у него. Сценарий мой как будто выходит. Из шести частей я написал четыре, сегодня приступаю к пятой. Когда управлюсь с этим делом, тогда только для меня прояснятся дальнейшие перспективы <...>.
Я получил чудное душевное письмо от Горького. Надо ответить на него целым трактатом и поспеть до закрытия почты. Поэтому я прерываю до завтра свои излияния..."
Из Сергиева в Сочи. 29.VI.25 г.
"...И это в то время, когда работать надо с возможной поспешностью. Я уже писал Вам, кажется, что три четверти сценария написал, а вот последняя четверть не клеится... Не клеится же окончание, потому что меня заставляют работать фальшиво <...> но я нынче утром напал, кажется, на счастливую мысль и, может быть, выйду из тягостного этого положения без морального урона... Спасаюсь только тем, что в мыслях стараюсь очищаться от суеты и скверны, ну да это занятие для философа, а философы дураки, вот тут и вертись. Пишу на почте, очень жарко, мухи и толчея; у почтовой барышни в окошечке завиты такие жалкие кудельки и на цыплячью грудку насыпано столько мела или пудры, что с этой барышней в самую бы пору поговорить о жизни, о ее и моей жизни, ну да она отвергнет, ей некогда..."
Из Сергиева в Сочи. 3.VII.25 г.
"...К стыду моему, я все еще бьюсь над сценарием, над его окончанием. Гонорар мне положили порядочный, надо постараться сделать получше. <...> я веду жизнь духовную (от чего Вас предостерегаю), я ем, как соловей, и скоро двух мертвых муравьев будет достаточно, чтобы насытить меня.
Больше происшествий никаких. Вчера я ехал на Ярославский вокзал в самом ординарнейшем из ординарных трамвайных вагонов, мне было грустно, и я раздумывал - что это такое? Потом впервые в жизни я испытал душевную усталость. Это началась старость? <...> И если это началась старость, то вот Вам и происшествие?..
Из Сергиева в Сочи. 10.VII.25 г.
"...Пишу на почте, п. ч. теперь 6 часов, а в 61/2 ч. почта закрывается, и я не смогу отправить Вам письма. Вокруг толчея, толкают под руку, и я не могу сказать, то, что хочу. Вчера читал целиком сценарий Эйзенштейну; он в притворном или искреннем восхищении - не знаю, но, во всяком случае, все идет благополучно. Завтра буду сдавать работу дирекции, думаю, что в ближайшие дни (два-три дня) все закончу. Кроме этого на той же кинофабрике предвидится для меня захватывающего интереса работа - можете себе представить фильм о лошадях по заказу Наркомзема. Я буду счастлив, если меня привлекут к этой работе. Я рассчитываю дня через четыре вылететь в Ростов, оттуда приеду в Сочи <...>. Два Дня, проведенные в Москве, растрепали меня маленько. Ложусь я на рассвете, делов множество, все издательства как с цепи сорвались, да и мысли, к счастью, одолевают, - а спать невозможно из-за духоты, очень я в Сергиеве привык к легкому воздуху, а здесь увядаю..."
Из Сергиева в Сочи. 12.VII.25 г.
"...Только что (теперь третий час утра) дописал проклятущий мой сценарий. Представьте - первые четыре части я обдумал и написал в семь дней; окрыленный этим успехом, я думал, что с последней третью справлюсь еще легче, но не тут-то было, только позавчера мне пришли на ум подходящие (подходящие ли?) мысли, и я за полтора дня откатал великое множество сцен. Я очень устал <...> мысли путаются, надо поспать маленько <...>. Переписка оконченной работы, чтение в разных инстанциях, проведение через репертуарный и всяческие другие комитеты возьмет, я думаю, несколько дней. После этого срока я смогу телеграфировать Вам точно - куда я выезжаю, в Одессу или в Сочи. Если в Сочи прямо - то до Ростова буду лететь на аэроплане..."
Из Сергиева в Сочи. 16.VII.25 г.
"...Мне обязательно нужно отправиться в Воронежскую губернию на Хреновской конный завод. Он расположен у ст. Хреновой, 70 верст от ст. Лиски. Ст. Лиски находится на большой дороге между Ростовом и Воронежем, от Ростова по направлению к Москве <...>. В понедельник, т. е. на три дня позже меня, выезжает в Тамбовскую и Воронежскую губернию Эйзенштейн с техническим персоналом - для съемки натурных кадров 1905 года..."
Эйзенштейн должен был ставить фильм "Беня Крик", по сценарию Бабеля, на 1-й фабрике Совкино, но на фабрике произошли всяческие осложнения, и Исаак Эммануилович решил отдать свой сценарий Одесской киностудии ВУФКУ. Впоследствии туда же передал он и другой свой сценарий - "Блуждающие звезды".
Из Москвы в Ленинград. 15.IV.26 г.
"...Ночью с ужасной тоской в душе "гулял" у Регининых на именинах, ночью не спал, и теперь я качаюсь от слабости. Состояние моих мозгов, состояние здоровья стали так плачевны, что надо серьезно подумать об отдыхе в соответствующей обстановке, иначе будет мне худо. По совести говоря, мне трудно писать письма, п. ч. нет сил собрать мозги к "одному знаменателю". Довольно хныкать. Авось поправимся...
<...> С Вуфку о "Блуждающих звездах" продолжаются интенсивные телеграфные "переговоры". В режиссеры они прочат Грановского - другого у них нет - вот какой получается заколдованный круг. Грановский со своим театром уезжает сегодня в Киев на гастроли, не исключена возможность, что и меня вызовут для окончательных переговоров на Украину..."
Из Москвы в Ленинград. 23.V.26 г.
"...Только что в 7 ч. утра получил телеграмму от Одесской фабрики Вуфку. Они предлагают мне немедленно приехать в Одессу. Вуфку предполагает отобрать постановку у Грановского, который выставляет идиотические требования, и передать ее Гричеру, бывшему помощнику Грановского, человеку мной рекомендованному и неизмеримо, в кинематографическом отношении, более талантливому. Обстоятельству этому я очень рад..."