Таким образом, на первый план я ставлю жизнь, но роль книги для меня при этом не уменьшается, а увеличивается. Книга держит меня в состоянии напряжения, она помогает лучше видеть жизнь и глубже осмысливать ее многообразие.
   - Почему вы не живете в деревне? - спросил Бабель.
   - Возможно, что это было бы лучше. Но для того, чтобы плодотворно наблюдать, мне нужна не вообще деревня, а деревня, с которой я кровно связан. Это неосуществимо практически. Я не найду там дела, могущего соединить два важных обстоятельства: возможность зарабатывать хлеб насущный и заниматься литературой.
   Кроме того, город мне жизненно нужен, мне нужна творческая среда, темп и атмосфера городской культурной жизни.
   - Поговорим теперь о рукописи, точнее - о языке, - сказал Бабель, беря рукопись.
   Ваш язык прост, точен, но, к сожалению, не везде. Вы еще не всегда умеете говорить своим словом.
   Вот примеры.
   Вы пишете: "Анна вернулась с покрасневшими глазами". Это хорошо и просто. Но вот дальше: "Прикладываясь к чудотворной иконе, она поддалась царившему возле нее экстазу и всплакнула". Экстазу? Это слово не только не ваше, оно враждебно вашей манере.
   Дальше. "Захар не изменил спокойного тона". Тон?! Поверьте, это не ваш тон.
   Еще: "В конце августа не по-летнему шелестят деревья. Высохшие листья, хрупкие, как лед первых заморозков, трепещут от самого легкого дуновения ветра". Это хорошо сказано. Точно. Просто. Но вдруг читаю дальше: "В эту пору по полям стоит печальный шум, нагоняющий унылые думы". Унылые думы... Господи, кто только не писал этого!
   Или вот еще: "Матвей отвечал не торопясь. Приятно было чувствовать себя в центре напряженного внимания этих людей". В центре напряженного! Это же не ваше. Это написано с чужого голоса.
   А вот описание грозы: "В Ильин день разразилась гроза. Вначале солнце с остервенением жгло землю. От зноя повяли листья берез. Воздух накалился, как в жарко натопленной бане. Лошади забились в кусты, коровы залезли в речку, курицы ходили по двору, вяло раскрыв клювы. Артемка босой выбежал на крыльцо, обжег ноги и с плачем поспешил обратно".
   Все это хорошо. Тяжеловесно. Ощущаешь физически, пятками, вместе с Артемкой. И вдруг вы теряете свой язык: "Воцарилась жуткая тишина. Казалось, что сейчас свершится что-то гигантски катастрофическое". Отвратительно! Еще пример того, как вы портите фразу: "Агафья нажарила рыбу на сковороде, и дед Фишка, радуясь тому, что все в эту ночь произошло так, как ему хотелось, ел жареных чебаков с редкостным наслаждением". Редкостное наслаждение - из чужой песни.
   "Резвой рысью жеребчик подвозил ее к селу. Он точно понимал, чего от него хотела хозяйка, и, колесом выгнув шею, красиво перебирал ногами".
   Но что значит красиво? Для читателя это пустой звук. Раскройте это "красиво" в какой-то подробности.
   "Страшные боли мучили его, и единственным желанием старика была смерть". Это и пережато и недосказано. Помните, что стремление жить безгранично, даже тогда, когда жизнь для человека - страдание. Осторожно с выводами. Наконец: "Анна оделась на виду у Демьяна в сак и пошла". Сак? Это род пальто. Дайте деталь: какой сак? Пусть читатель увидит это.
   Вы, наверное, спросите: как избежать этих и иных подобного рода недостатков?
   Скажу - строгостью к себе. Взвешивайте каждое слово. Ставьте его на суд своего вкуса. Но это достигается не сразу. Это достигается тренировкой, упражнением. Только.
   - Эта рукопись - моя первая вещь, - сказал я. - Верно ли, что надо начинать с мелких произведений? Почему в редакциях морщат лбы, когда говоришь, что начал сразу с романа?
   - Морщат лбы невежественные люди, - засмеялся Бабель. - Литература более тонкое дело, чем она представляется таким людям. Каждый начинает по-своему, и вредно прописывать рецепты со стороны.
   Если вы начали с романа, то, следовательно, ваш строй души сложился именно в этом плане.
   Многие говорят: "Горький начал с рассказов, Горький советовал писать рассказы". Но забывают другое: никто так бурно не поддерживал литераторов, начавших с романа, как Горький.
   Затем. Русская литература знает и такие важные факты: Толстой начал романом, Достоевский начал романом. Не надо представлять дело так: роман это что-то высшее, рассказ - нечто низшее.
   Хороший рассказ стоит на том же уровне, на каком стоит хороший роман.
   Роман, рассказ - это скорее то, в чем выявляется творческое "я" писателя.
   Вы знаете, что я не написал романов. Но скажу вам откровенно: самое мое большое желание в жизни - это написать роман. И я не раз начинал это делать. К сожалению, не выходит. Получается кратко. Может быть, поэтому я преклоняюсь перед людьми, пишущими романы. Я пишу кратко. Значит, таков мой психический склад. таков строй души.
   Вообще же говоря, моя литературная жизнь сложилась счастливо. Я сразу попал к Горькому.
   - Что вы можете сказать мне относительно моей дальнейшей творческой работы? - спросил я.
   - Углубляйте свои достоинства и недостатки. Не думайте, что это звучит парадоксально, - сказал Бабель. - Творческая индивидуальность - это и достоинства и слабости, но такие, которые вытекают из присущего только вам склада души и другими не повторимы.
   Слушая других, не забывайте о своем внутреннем голосе. Сообразуйтесь с ним.
   В. П. Полонский 1
   ИЗ ДНЕВНИКА 1931 ГОДА
   ...Среди них - оригинал Б. Он не печатает новых вещей более семи лет. Все это время живет на проценты с напечатанного. Искусство его вымогать авансы изумительно. У кого только не брал, кому он не должен - все под написанные, готовые для печати, новые рассказы и повести. В "Звезде" даже был в проспекте года три назад напечатан отрывок из рукописи, "уже имеющейся в портфеле редакции", как объявлялось в проспекте.
   1 В. П. Полонский (1886-1932) -главный редактор журнала "Новый мир" в 1926-1931 гг. Публикация подготовлена вдовой В. П. Полонского К. А. Эгон-Бессер.
   Получив в журнале деньги, Бабель забежал в редакцию на минутку, попросил рукопись "вставить слово", повертел ее в руках - и, сказав, что пришлет завтра, унес домой. И вот четвертый год рукописи "Звезда" не видит в глаза. У меня взял аванс по договору около двух с половиною тысяч. Несколько раз я перечеркивал договор, переписывал заново, - он уверял, что рукописи готовы, лежат на столе, завтра пришлет, дайте только деньги. Он в 1927 году, перед отъездом за границу, дал мне даже название рассказа, который пришлет ровно 15 августа. Я рассказ анонсировал - и его нет по сие время. Под эти рассказы он взял деньги - много тысяч у меня, в "Красной нови", в "Октябре", везде и еще в разных местах. Ухитрился забрать под рассказы даже в Центросоюзе. Везде должен, многие имеют исполнительные листы, но адрес его неизвестен, он живет не в Москве, где-то в разъездах, в провинции, под Москвой, имущества у него нет, - он неуловим и неуязвим, как дух. Иногда пришлет письмо, пообещает прислать на днях рукопись, - и исчезнет, не оставив адреса...
   Не так давно в какой-то польской газете какой-то корреспондент опубликовал свою беседу с Бабелем - где-то на Ривьере. Из этой беседы явствовало, что Бабель настроен далеко не попутнически.
   Бабель протестовал. Мимоходом заметил в Литгазете, что живет он в деревне, наблюдает рождение колхозов и что писать теперь надо не так, как пишут все, в том числе и не так, как писал он. Надо писать по-особенному и вот он в ближайшее время напишет, прославит колхозы и социализм, и так далее. Письмо сделало свое дело - он везде заключил договора, получил в ГИЗе деньги - и "смылся". Живет где-то под Москвой, в Жаворонках, на конном заводе, изучая коней. Пишет мне письма, в которых уверяет в своих хороших чувствах, и все просит ему верить: вот на днях пришлет свои вещи. Но не верится. И холод его меня отталкивает. Чем живет человек? Но внутренне он очень богат - старая глубокая еврейская культура.
   Звонок Бабеля. Опять тысяча и одна увертка. Советовался-де с Горьким, и Горький не советует печатать рассказы, какие он мне дал. Но он написал "вчерне" два колхозных рассказа (об этом "вчерне" я слышал года три назад) и над ними работает. В течение месяца он их мне доставит. Узнав, что я вернусь в начале сентября: "Как приедете, в Вашем портфеле будут эти рассказы". Четыре года тому назад он так же уверял меня в том, что у меня "15 августа" будет рассказ "Мария Антуанетта", чтобы я анонсировал его в журнале, - рассказа нет и по сие время! Он роздал несколько своих рассказов в "Октябрь", мне и еще кому-то, но не для печати, а как бы вроде "залога", для успокоения "контор", которые требуют с него взятые деньги. Сдал книгу в ГИХЛ, - получив от издательства деньги и обещание книгу не печатать, так как она "непечатна", - то есть столь эротична, индивидуалистична, так полна философии пессимизма и гибели, что опубликовать ее - значит "угробить" Бабеля. По той же причине и я не хочу печатать те вещи, что он дал мне.
   Странная судьба писателя. С одной стороны, бесспорно: он "честен" - и не может приспосабливаться. С другой - становится все более ясно, что он чужд крайне революции, чужд и, вероятно, внутренне враждебен. А значит, притворяется, прокламируя свои восторги перед строительством, новой деревней и т. п.
   Бабель: "Новиков-Прибой - славный писатель", про Олешу: "О, он писатель замечательный". Обещает печатать весь будущий год каждый месяц. Замечает при этом: "Ух, много денег с вас стребую". Конечно, мы виноваты перед ним. Такого писателя надо было поддерживать деньгами. Дрянь, паразиты - выстроили домишки. Он как-то рассказывал: "Получал я исполнительные листы и один на другой складывал в кучку. Но я крепкий. Другой бы сломался, а я нет, я многих переживу".
   "Соть" Леонова не нравится писателям. Б. говорит: "Не могу же я писать "Соть".
   Заходил Б. Пришел вечером, маленький, кругленький, в рубашке какой-то сатиновой серо-синеватого цвета, - гимназистик с остреньким носиком, с лукавыми блестящими глазками, в круглых очках. Улыбающийся, веселый, с виду простоватый. Только изредка, когда он перестает прикидываться весельчаком, его взгляд становится глубоким и темным, меняется и лицо: появляется другой человек с какими-то темными тайнами в душе. Читал свои новые вещи: "В подвале", не вошедший в "Конармию" рассказ про коня: "Аргамак". Несколько дней назад дал три рукописи, - все три насквозь эротичны. Печатать невозможно. Это значило бы угробить его репутацию как попутчика. Молчать восемь лет и ахнуть букетом насыщенно эротических вещей - это ли долг попутчика? Но вещи замечательные. Лаконизм сделался еще сильнее. Язык стал проще, без манерности, пряности, витиеватости. Но сейчас печатать их Б. не хочет. Он дал их мне, сказав, чтобы "заткнуть глотку" бухгалтерии. Он должен "Новому миру" две тысячи рублей. Бухгалтерия грозит взысканием. Он дал рукопись, чтобы успокоить бухгалтерию. Обещает в августе дать еще несколько вещей, которые вместе можно будет пропустить в журнале. Но даст ли? Странный человек: вещи замечательные, но он печатать их сейчас не хочет. Он действительно дрожит над своими рукописями. Волнуется. Испытующе смотрит: "Хорошо? Я ведь пишу очень трудно, - говорит он. - Для меня это мучение. Напишу несколько строк в день и потом хожу, мучаюсь, меняю слово за словом".
   Ведет оригинальный образ жизни, в Москве бывает редко. Живет в деревне под Москвой, у какой-то крестьянки. Проводит в деревне все время. Керосиновая лампа. Самовар. Простой стол и одиночество. Надевает туфли, зажигает лампу, пьет чай и ходит по комнате часами, думая, иногда записывая несколько слов, потом (снова) к ним возвращаясь, переделывая, перечеркивая. Его радует удачный эпитет, хорошо скроенная фраза. Он и в самом деле мучается и пишет вещи запоем, причем пишет не то, что захотел накануне, а то, что само как-то появляется в сознании.
   "На днях решил засесть за рассказ для Вас, за отделку, но проснулся и вдруг услышал, как говорят бандиты, и весь день писал про бандитов. Понимаете, как услышал, как они разговаривают, - не мог оторваться".
   Сейчас он влюблен в лошадей, впрочем, это длится уже много лет, путается с жокеями, конюхами, изучает лошадей, иногда пропадает на ипподроме и конном заводе. Говорит, что пишет что-то о лошадях и жокеях.
   Равнодушен к славе. Ему хотелось бы, чтобы его забыли. Жалуется на большое количество иждивенцев, кабы не они, было бы легче.
   Бабель говорит: "Я Пастернака не понимаю. Просто не могу понять иногда, что он говорит".
   Я его печатал в 1918 году в "Вечерней звезде" - после первых его рассказов в "Летописи". Я его тогда выручил. Когда он встретил меня в 1922 году в Москве - он привез тогда свою "Конармию", - он буквально повис на моей шее и уверял, что он приехал в Москву именно ко мне, что он меня искал и т. д.
   Почему он не печатает? Причина ясна: вещи им действительно написаны. Он замечательный писатель, и то, что он не спешит, не заражен славой, говорит о том, что он верит: его вещи не устареют и он не пострадает, если напечатает их позже. Я не читал этих вещей. Воронский уверяет, что они сплошь контрреволюционные, то есть они непечатны: ибо материал их таков, что публиковать его сейчас вряд ли возможно. Бабель работал не только в Конной, он работал в Чека. Его жадность к крови, к смерти, к убийствам, ко всему страшному, его почти садическая страсть к страданиям ограничила его материал. Он присутствовал при смертных казнях, он наблюдал расстрелы, он собрал огромный материал о жестокости революции. Слезы и кровь - вот его материал. Он не может работать на обычном материале, ему нужен особенный, острый, пряный, смертельный. Ведь вся "Конармия" такова. А все, что у него есть теперь, - это, вероятно, про Чека. Он и в Конармию пошел, чтобы собрать этот материал. А публиковать сейчас боится. Репутация у него попутническая.
   Вчера заходил Бабель, принес читать новый рассказ: розовый, в темной рубашке, в новеньком пиджаке, черное кожаное пальто, румяный, пахнет вином, весел.
   - "Кормит меня, возит повсюду", - говорит. Читал рассказ о деревне. Просто, коротко, сжато - сильно. Деревня его, так же как и Конармия, кровь, слезы, сперма. Его постоянный материал. Мужики, сельсоветчики и кулаки, кретины, уроды, дегенераты. Читал и еще один рассказ о расстреле страшной силы. С такой простотой, с таким холодным спокойствием, как будто лущит подсолнухи, - показал, как расстреливают. Реализм потрясающий, при этом лаконичен до крайности и остро образен. Он доводит осязаемость образа до полной иллюзии. И все это простейшими (как будто) средствами. "Я, знаете, - говорит, - работаю как специалист, мне хочется сделать хорошо мастерски. Способы обработки для меня - всё. Я горжусь этой вещью. И я что-то сделал. Чувствую, что хорошо". Он волновался, читая. Он доволен своим одиночеством. Живет один в деревне. Туфли, чай с лимоном, в комнате температура не ниже 26о. Не хочет видеть никого.
   Б. опять обманывает. Обещал в октябре рассказ, - не дал. Звонит, прислал письмо, - просит заключить договор: ему надо такой договор, чтобы ему платили деньги вперед. Словом, обычная история.
   Пришел сегодня, принес черновик начатых рассказов.
   "Нет у меня готовых, что же делать?" Правда, делать нечего. Я упрекнул его в том, что он не сдержал обещание, опять подвел меня. Обещал на декабрь, я анонсировал, а рассказа нет. Прочитал отрывок из рассказа об одессите Бабичеве, рассказ начинается прославлением Багрицкого, Катаева, Олеши - и некоторым презрением к русской литературе, на которую одесситы совершили нашествие.
   Жена его в Париже. Уже несколько лет живут розно. Рассказывает, жена прислала телеграмму, - если не приедешь через месяц - выйду замуж за другого. Просто сообщил, что года два назад жена родила дочь. Равнодушен. Смеется.
   Б. рассказывает, как он ходил в гости к кухарке на даче Рудзутака, его знал и управляющий дачей. Теперь на этой даче Горький. Он пошел к нему, но не с черного "кухаркиного" хода, - а через подъезд. Управляющий не знал, кто такой Б. И вообще не знал его имени, так же как и кухарка: предложил ему здесь не шататься, а идти на задний двор. Б., не ответив, прошел. Управляющий к нему: "Мы наркомов не пускаем, а ты лезешь". Но в окно его увидел Максим, сын Горького, и позвал. Кухарка дрожала, когда подавала кушать, - за столом, развалясь, сидел ее кум, ее собеседник, ее друг и гость - и разговаривал с Горьким как равный.
   Л. Боровой
   ПОДАРОК
   - Послушай, - сказал мне однажды один мой приятель, журналист и кинематографический деятель, - сегодня у меня будет Бабель. Придет непременно, потому что я ему устраиваю аванс. А ведь он - горе мое! - не покрыл еще и прежний. Но что делать! Бабель ведь... Придут, вероятно, еще и другие. В общем, приходи. При тебе мне будет легче с ним разделаться.
   Когда я пришел к Владимиру Александровичу, у него уже сидел какой-то седой красивый старик. Оказалось, что это довольно известный немецкий режиссер, бежавший от Гитлера. После долгих скитаний по Европе он приехал к нам, в СССР, прожил у нас более полугода, был обласкан и уже позволял себе критиковать наши порядки. Недавно он предложил Комитету по делам искусств поставить "Персов" Эсхила под открытым небом, по образцу Маркса Рейнгардта, с которым он долго работал.
   - Комитет в принципе поддерживает эту идею, - рассказывал немец, - но почему-то никак не может сказать последнее слово. "Боитесь каких-нибудь современных персов?" - спросил я председателя Комитета. "Никого мы не боимся, - сказал председатель, - но дело все-таки сложнее, чем вы думаете". Я в сотый раз объясняю ему, что спектакль пойдет под открытым небом и помещения мне никакого не потребуется, а он все тянет и тянет, готов даже дать еще один аванс, но чувствую, что чего-то недоговаривает. И только вчера говорит мне очень осторожно: "А не будет ли это просто скучно?" "Персы" Эсхила - скучно! О чем же с ним говорить?!
   Долго еще тараторил, невыносимо скромничая, этот немецкий режиссер в том же роде. Заявил даже, что сочувствует председателю, который, как он убедился, хороший человек, и притом европейски образованный. Но эта его проклятая нерешительность...
   Наконец немец простился и, поговорив еще о чем-то с Владимиром Александровичем в передней, ушел.
   И сейчас же пришел еще один гость, на этот раз наш, советский режиссер, у которого тоже было какое-то важное, срочное и личное дело к моему другу. Я хотел уйти, но Владимир Александрович прошептал мне, что теперь я тем более должен остаться.
   И опять он ушел с режиссером в переднюю, но довольно скоро вернулся, очень усталый и скорбный. При этом он молча пожал почему-то мне руку, а своей жене Марье Романовне сказал, что пора готовить чай для Бабеля, и Марья Романовна ушла на кухню.
   И снова раздался звонок, и опять это был не Бабель.
   Пришла молодая, красивая и очень хорошо одетая женщина и сейчас же сообщила, что очень жалеет, что разминулась с "ним", то есть с режиссером, который приходил до нее. Она просила Владимира Александровича повлиять на этого человека, который, конечно, очень талантлив, но почему-то бросил ее с ребенком и сошелся со своей пустенькой и, в сущности, даже не очень красивой помощницей. Владимир Александрович сказал, что он уже повлиял на ее бывшего мужа, и она ушла, заплаканная, но, кажется, довольная, передав на прощание особый привет Марье Романовне, "как женщина женщине".
   И вот пришел чем-то очень довольный Бабель. Владимир Александрович рассказал Бабелю, что происходило до его прихода, и вообще о том, как его терзают по личным вопросам всякие люди, как они все ждут от него будто бы советов и наставлений, но главным образом, конечно, авансов.
   - Они думают, что литература - это общество взаимного кредита! сказал бодро Бабель. - Были такие до революции. Даже вы это, вероятно, помните, - добавил он, обращаясь ко мне.
   Я подтвердил, что были такие еще на моей памяти, и напомнил, что были также и другие общества взаимопомощи. В старой Одессе, например, было общество приказчиков-евреев и отдельно общество приказчиков-христиан.
   - Как же! Помню... Повес! Эс Ге Повес! - обрадовался Бабель. - Такая была фамилия у председателя общества приказчиков-евреев. А какая была у этих приказчиков библиотека! Какие они выпускали рекомендательные каталоги! Какие были у них аннотации, если говорить по-современному! У меня сохранился один такой путеводитель по новейшей русской литературе, который был издан их библиотекой в 1912 году под редакцией этого самого Повеса. Какие это были уроки словесности! А какие виньетки! Я непременно когда-нибудь напишу про это...
   Между тем Марья Романовна принесла чай и разлила его по стаканам.
   Бабель даже не пригубил из своего стакана. Он только поднял его, посмотрел на свет и воскликнул:
   Так я и знал. Смитье, настоящее смитье, а не чай!
   - Я тоже так и знала, - сказала очень спокойно Марья Романовна. Знала, что вы все равно заварите чай по-своему. А может быть, я попробую сделать это еще раз?
   - Нет. Я это сделаю сам, - сказал Бабель и ушел на кухню.
   - Смитье, - сказал он, возвратившись, - это одесское слово, но что-то очень похожее есть в Киево-Печерском патерике: "Аще бы мы ся смитием пометену быти". Может быть, сметье, а не смитье? Надо навести справки. А секрет настоящей заварки очень прост: надо положить по две ложечки чая на каждого и дать ему как следует настояться. Вот я его и оставил там, а у нас есть двадцать минут, чтобы поговорить о литературе. Чай любит настаиваться в одиночестве и под разговор о литературе. - Был я на днях в "Красной нови", - продолжал Бабель. - Никого из старших не было. Был только Александр Григорьевич Митрофанов. Он у них сидит на прозе, но, к сожалению, ничего не решает. И очень жаль! Потому что Митрофанов человек с замечательным чутьем и безукоризненным вкусом. Человек, который в самом деле понимает, что такое литература. Поразительный человек, одно из высших оправданий нашей революции, если бы она, святая, нуждалась в оправданиях! Сын, как он сам охотно рассказывает, вечно пьяного сапожника и его сожительницы, женщины очень сомнительного поведения. А как хорошо он видит и слышит литературу, как умеет просмотреть на свет ее ткань! Никому я так не верю, как Митрофанову! И больше чем кого-либо боюсь его. Как жаль, что сам он пишет не всегда так, как ему хотелось бы и как мне бы хотелось. Так вот, этот Митрофанов говорит мне: "У нас теперь, понимаете, только две линии в прозе: вальдшнеповская и высоколобая. Несут и несут нам какие-то записки охотников. И все больше из тайги. Но не в этом дело. Пришел сегодня бледный старый человек. Такой, кажется, сроду не держал в руках ружья. Ему бы в самый раз подумать о спасении души. А он кладет мне на стол большущий роман. "Напазончили, стало быть?" - говорю я. Он очень смущен: "Вам уже сказали, черти?" - "Никто, говорю, не сказал, сам знаю". - "А "пазончить" здесь не к месту, - отвечает с большим достоинством этот несчастный. Посмотрите в словаре. "Пазончить", да будет вам известно, означает обрубать конечности и даже голову... Это вы будете пазончить мою рукопись". А то приносят что-нибудь под Хаксли или под Джи Эйч Лоренса. Знаете этого великого интеллектуала, автора "Детей и любовников", "Любовника леди Чаттерлей" и прочего? Не смешивать с другим Лоренсом. Но на это у нас есть свой интеллектуал, специалист по высоколобым. Ему, конечно, лучше, чем мне, - иногда у его авторов бывает так плохо, что даже вроде бы хорошо!.." Очень мил этот Митрофанов! Но чай уже, вероятно, готов.
   Бабель убежал за чаем, принес, сам разлил по стаканам, остался доволен и неожиданно заявил:
   - Пейте, а я прочитаю вам мой новый рассказ.
   И стал читать. Это был рассказ "Справка", который до того назывался "Мой первый гонорар". Когда он кончил читать, мы помолчали немного. Тихо улыбалась, закрыв глаза, Марья Романовна.
   Наконец Владимир Александрович первым опомнился, чмокнул губами и протянул руку к тетрадке с рассказом.
   - Не пойдет. Ведь сам понимаешь! Но для аванса годится. Все-таки оправдательный документ.
   Бабель отвел его руку и, к моему изумлению, протянул тетрадку мне.
   - Это вам за Повеса! Отличную тему вы мне напомнили.
   - А вы... а у вас остался еще экземпляр? - спросил я в полной растерянности, взяв у Бабеля рукопись.
   - Остался. Я его уже переписал и еще перепишу и когда-нибудь отдам ему, - сказал Бабель, повернувшись к хозяину.
   - Негодяй! - ответил тот. - А как будет с оправдательным документом?
   - Никак! Я не возьму под этот рассказ аванс. Ты ведь сам сказал, что его нельзя печатать.
   Так я и получил от Бабеля написанный его рукой один из вариантов (и, кажется, лучший) его рассказа "Мой первый гонорар".
   M. H. Берков
   МЫ БЫЛИ ЗНАКОМЫ С ДЕТСТВА
   Я поступил в 3-й класс Одесского коммерческого училища имени Николая I в 1906 году. Меня посадили на парту рядом с Бабелем. В последующих классах мы также сидели за одной партой. Это сблизило и сдружило нас.
   Коммерческое училище, в котором мы учились, содержалось в основном на средства одесского купечества. На подготовку в этом училище квалифицированных работников для банков и коммерческих предприятий купцы не жалели средств.
   Училище занимало большое трехэтажное здание с просторными классами, залами, кабинетами, лабораториями. При училище были: большой двор, сад и даже своя церковь.