Страница:
Но тоска по большому эпическому полотну никогда не покидала писателя. "Вы знаете, что я не написал романов, - говорил Бабель Георгию Маркову. Но скажу вам откровенно: самое мое большое желание в жизни - это написать роман. И я не раз начинал это делать. К сожалению, не выходит. Получается кратко. Значит, таков мой психический склад, таков строй души".
Можно понять это желание "написать роман" и вообще "писать длинно". Оно продиктовано не только писательским самолюбием, но в первую очередь осознанием того бесспорного факта, что в советской прозе все сильнее дает себя знать тенденция эпического отображения действительности ("Жизнь Клима Самгина", "Тихий Дон", "Хождение по мукам").
Бабель переживал эти изменения, может быть, особенно мучительно именно в силу своего яркого таланта. Успех "Конармии" не только не вскружил ему голову, но заставил задуматься о невозможности эксплуатировать далее старую тему и уже выработанную интонацию. Правда, "хвосты" (как он сам говорил) в виде рассказов "Аргамак" и "Поцелуй" продолжали "тянуться", но они были именно "хвостами", и ничем больше.
Уход "в люди" совершается вторично. В 1930 году Бабель вспоминал: "После семилетнего перерыва в течение шести месяцев печатались мои вещи. Потом я перестал писать потому, что все то, что было написано мною раньше, мне разонравилось. Я не могу больше писать так, как раньше, ни одной строчки. И мне жаль, что С. М. Буденный не догадался обратиться ко мне в свое время за союзом против моей "Конармии", ибо "Конармия" мне не нравится.
За все эти годы я проделал большой путь - от Архангельска до Батуми. Я многого в жизни не уважаю, но советскую литературу уважаю превыше всего.
У меня в то время была квартира, было тысячи две гонорара в месяц, был почет, я имел возможность заказывать себе "красную мебель". Почему мне понадобилось уйти от всего этого, бросить проверенный метод, знание того, с чего нужно начать в художественном произведении, чем нужно кончить, где нужно вставить иностранное слово, то есть была еще готовая рента лет на десять? Отказ от всего этого я рассматриваю как свою величайшую заслугу и следствие правильного отношения к советской литературе".
Писатель решил на некоторое время "исчезнуть" из литературы. Внешне это выразилось в сознательном отстранении от литературной среды. Летом 1926 года Бабель живет под Киевом и пишет "Закат", осенью направляется в Воронежскую губернию на Хреновской конный завод. Первые месяцы 1927 года проводит (по семейным обстоятельствам) в Киеве. "Бабель в Киеве ведет таинственный образ жизни", - сообщал А. Воронский Горькому в марте 1927 года. Бабелевские письма к друзьям проливают свет на подробности его личной жизни в Киеве, а корреспонденция местной вечерней газеты дает представление о собственно литературных настроениях в тот период.
"Всем написанным мной до сих пор, - сказал И. Бабель нашему сотруднику, - я недоволен. Все оно написано слишком витиевато. Я стремлюсь перейти на новые рельсы - иначе пишу, проще.
Мне приходится привыкать к новым методам; для этого я много и интенсивно работаю. Работу эту над собой я веду уже в течение полутора лет".
В настоящее время писатель работает над рядом новых произведений, тему и содержание которых он не считает возможным ранее сообщить".
"Окружение своей работы "тайной" позволяет мне интенсивно работать. "Закат", который я окончательно завершил в Киеве, был мною в первой своей редакции зачитан только редактору "Красной нови" А. К. Воронскому и нескольким артистам МХАТа".
Обостренное чувство требовательности к себе дополнялось у Бабеля постоянными сомнениями в своем писательском таланте, правильности избранного в литературе пути. Часто самокритические оценки выражались в свойственной ему иронической манере. Но весной 1927 года в голосе Бабеля звучат неподдельно грустные ноты.
"Фактически обстоятельства для работы у меня благоприятные - сытость, отдельная тихая комната, - читаем в письме к Т. Кашириной (Ивановой) от 17 марта. - Но где взять мысли, отлетевшие от меня в Детском Селе? Кто мне их вернет? Дух мой грустен. Его надо лечить".
И через неделю - в еще более мрачном тоне: "Я пытаюсь работать и вижу, что я так ослабел, снизился, сделался жалок и слаб, что спастись трудно".
Между тем наступала пора выполнять обещания, данные ранее редакторам. Помня об анонсе бабелевских рассказов для "Нового мира" на 1927 год, В. Полонский в июне обращается к Бабелю с дружеским напоминанием.
"Дорогой Исаак Эммануилович!
Куда же Вы исчезли? Я ждал Вас - и напрасно. <...> Независимо от хотенья Вас повидать "просто так", я хочу "допытаться", зря я Вам поверил, что у меня будут в нынешнем году Ваши вещи, или не зря. Что их у меня не будет ни в апреле, ни в мае, ни в июне - это я уже и теперь знаю. Но будут ли в этом году вообще? <...> Признаюсь - мне не хотелось бы видеть Вас в числе тех моих литературных друзей, которые в самое трудное для меня и журнала время - мне коварно изменили. <...>
Руку жму крепко. Ваш искренно Вяч. Полонский".
Получив письмо, Бабель тотчас отправляет Полонскому рукопись "Заката" с сопроводительной запиской, столь для него характерной.
"Дорогой Вячеслав Павлович,
Посылаю пьесу. Если не лень - прочитайте странное это произведение. А послезавтра будем держать совет - что с ним делать. До решения его судьбы прошу "сочинение" сие держать в сугубом секрете. 22.VI.27 Любящий Вас И. Бабель".
В июле Бабель уезжает во Францию. Пребывание за границей - время мучительных поисков, сомнений. Читая письма Бабеля из Франции к родным и друзьям, поражаешься бесконечным жалобам их автора на трудности в работе, на медленные темпы, на отсутствие "профессионализма".
В письмах нет точного указания, что именно Бабель пишет, ясно только одно - работа идет сразу в нескольких направлениях. Можно предположить, что это повесть "Еврейка", так и оставшаяся незавершенной. Л. Лившиц вспоминает старый замысел Бабеля - роман о ЧК как возможное произведение заграничного периода. В письме к Т. Кашириной от 27 декабря 1927 года Бабель сообщает: "...У меня затеяна большая работа, связанная с Парижем", - а спустя несколько месяцев он изучает в Национальной библиотеке архив Французской революции.
Однако основная работа в Париже - "душевная". Так обычно называл Бабель свою работу над рассказами. Все силы он отдает книге новелл "История моей голубятни", над которой работал с середины 20-х годов до последних дней и назвал однажды "заветным трудом". Вот примечательное признание в письме к давней знакомой А. Слоним: "Я по-прежнему много работаю, яростно, уединенно, с далеким прицелом - и если второй мой выход на ярмарку сует окончится жалкими пустяками, то утешение у меня все же останется - утешение одержимости" (7 сентября 1928 года). "Вторая книга", "сизифов труд", "проклятая книга" - эти выражения, встречающиеся в письмах Бабеля из Франции, относятся, без сомнения, к "Истории моей голубятни". "Рассказы, которые я Вам буду посылать, являются частью большего целого. Я работаю над ними вперебивку, по душевному влечению", - писал он В. Полонскому.
Что же должна представлять из себя по замыслу автора "История моей голубятни"? Бабель задумал серию новелл полуавтобиографического характера, где повествование о детстве мальчика, проведенном в любимой Одессе, ведется от первого лица.
О чем бы ни писал Бабель, мысль его постоянно возвращается к Одессе. Тоска по "нашему Марселю" звучит в его конармейских новеллах и дневнике 1920 года. Образ родного города встает пред ним, когда он пишет о Горьком и Багрицком, о молодых писателях-одесситах. Одесса становится местом действия многих его рассказов, часть которых объединена общим заглавием "Одесские". В примечании к первой новелле цикла "История моей голубятни" (1925) сообщалось, что она является началом автобиографической повести. За ней последовали "Первая любовь", "В подвале" и ряд других.
Было бы ошибкой считать "Историю моей голубятни" автобиографической книгой в точном смысле этого слова. Скорее всего, она является свободной вариацией на определенную тему, когда те или иные жизненные реалии щедро обрамляются прихотливой фантазией писателя. Сам Бабель предостерегает от ложного восприятия новелл, входящих в книгу, и когда в журнале "Молодая гвардия" появилось "Пробуждение", писал родным: "Я там дебютировал после нескольких лет молчания маленьким отрывком из книги, которая будет объединена общим заглавием "История моей голубятни". Сюжеты все из детской поры, но приврано, конечно, многое и переменено - когда книжка будет окончена, тогда станет ясно, для чего мне все это нужно".
Никто не может утверждать с полной уверенностью, закончил Бабель "Голубятню", или "заветному труду" суждено было остаться не осуществленным до конца замыслом. Ясно лишь одно. В творческих планах писателя книга о детстве занимала едва ли не центральное место.
Еще раз о "продолжительном" молчании и "удивительной" речи
Первым, кто заговорил о молчании писателя, был А. Воронский. Не обращая внимания на "Закат", он писал в 1928 году о Бабеле: "...Его скупость грозит превратиться в порок: молчать нужно тоже умеренно". Такого рода предостережения, по-видимому, не оказывали никакого воздействия на темпы работы Бабеля. Напротив, с годами "скупость" возводится чуть ли не в систему. "Верный своей системе - я буду откладывать печатание как можно дальше", - предупреждает он Е. Зозулю в феврале 1928 года, а в одном из писем к другу детства И. Лившицу объясняет, в чем смысл избранной им системы: "Мне надо несколько лет молчать, для того чтобы потом разразиться".
Еще осенью 1927 года Бабель предполагал, что это произойдет в следующем году. "Я уверен, что смогу напечатать много вещей в 1928 году..." Однако в печати появился только один новый рассказ "Старательная женщина" (альманах "Перевал", 1928, кн. 6) и пьеса "Закат" ("Новый мир", 1928, № 2).
"Я считаю сущими пустяками (и скорее хорошими, чем дурными) то, что я не участвую в литературе. Чем дольше мое молчание будет продолжаться, тем лучше смогу я обдумать свою работу..." - писал Бабель в сентябре 1928 года Кашириной.
Возвратившись из Франции, Бабель не спешит печататься, и в течение двух лет его имя не появляется на страницах литературных журналов. В этот период, начиная с весны 1929 года, он почти постоянно живет в "глубинке" разъезжает по стране, участвует в коллективизации. Украина, Воронежская область, Днепрострой, Подмосковье - такова в самых общих чертах география его путешествий по "Руси советской".
Молчание Бабеля или то, что он называл исчезновением из литературы, как-то особенно бросалось в глаза, хотя некоторые его современники выступали в печати немногим чаще. Двухлетний перерыв - ситуация довольно обычная в писательской биографии, и в большинстве случаев она не требует комментариев со стороны самого писателя. Однако в 1930 году Бабель вынужден был объясниться.
Поводом послужила фальшивка польского буржуазного еженедельника "Литературные ведомости" (1930, № 21), на страницах которого некто А. Дан опубликовал "интервью" с Бабелем, выдержанное в грубом антисоветском духе. Читатели СССР узнали об этом из заметки Бруно Ясенского "Наши на Ривьере", напечатанной в "Литературной газете" (10 июля 1930 года). Цитируя слова Бабеля, якобы сказанные Дану, Ясенский в заключение высказывал предположение, что материал польской газеты сфабрикован, но тогда Бабелю необходимо выступить с опровержением.
13 июля на заседании секретариата ФОСП писатель заявил: "Судя по статье Ясенского, "интервью" Дана написано под явным влиянием моего рассказа "Гедали". Молодой человек из польской газеты лишь подновил тему, облек ее в форму интервью. Особенно удивительно, что это "интервью" появилось через два года после моего приема из-за границы. В свое время мои рассказы о прежней работе в Чека подняли за границей страшный скандал, и я был более или менее бойкотируемым человеком. Конечно, в то время такая информация не могла бы появиться.
Все же "Литературная газета" поступила неправильно, не показав предварительно статью мне. Мне кажется, что здесь идет речь о человеке безукоризненной репутации, и по отношению к такому человеку "Литературная газета" поступила несколько поспешно. Правда, найти меня трудно. Но если бы статья была своевременно мне показана, все дело выглядело бы, конечно, иначе. Ясно было бы, что речь идет только о фальшивке.
Статья производит неприятное впечатление. Как могло случиться, чтобы на человека, который с декабря 1917 года работал в Чека, против которого за все эти годы не поднялся и не мог подняться ни один голос, как могло случиться, чтобы на такого человека был вылит такой ушат грязи? Я думаю, что в значительной мере можно это объяснить тем, что я, напечатав в 1925 1926 годах книгу, - исчез из литературы".
В тот же день в редакцию "Литературной газеты" было отправлено письмо.
"Только что приехал из деревни и прочитал в № 28 "Литературной газеты" сообщение об интервью, якобы данном мною "на пляже французской Ривьеры" буржуазному польскому журналисту Александру Дану.
В этом интервью, в выражениях совершенно идиотических, я всячески поношу Красную Армию, власть Советов и плачусь на слабость моего здоровья, причем в этой слабости обвиняю все ту же Советскую власть.
Так вот, - никогда я на Ривьере не был, никакого Александра Дана в глаза не видел, нигде, никогда, никому ни одного слова из приписываемой мне галиматьи и гадости не говорил и говорить, конечно, не мог.
Вот и все.
Но какова должна быть гнусность всех этих Данов, готовность к шантажу и провокации белых газет для того, чтобы напечатать такую чудовищную, бессмысленную, лживую от первой до последней буквы фальшивку?.. Москва, 13.7.30
И. Бабель".
Так система работы Бабеля неожиданно стала поводом для непристойной политической инсинуации.
Следует помнить: товарищи по "цеху" проявили такт и внимание к профессиональным трудностям и тем сложным задачам, которые поставил перед собой Бабель. Вот что писала "Литературная газета", подводя итоги нашумевшей истории: "Молчание Бабеля в последние годы - отражение не кризиса, а творческой перестройки, и этот поворот в его творчестве заслуживает с нашей стороны большого внимания, заставляет нас с интересом ждать появления новой книги".
"Великая Криница"
Бабеля отнюдь нельзя назвать холодным наблюдателем жизни, как иногда пытаются делать некоторые критики на Западе. Автор "Конармии", подобно многим писателям своего времени, был увлечен пафосом "реконструктивного" периода, стремился художнически осмыслить социалистическую новь во всех ее проявлениях, откликнуться на сложнейшие социально-экономические преобразования, происходящие в Советской стране. Наибольший интерес представляла для него коллективизация деревни. "Это самое большое движение нашей революции, кроме гражданской войны", - говорил Бабель в 1937 году.
Ломка привычного хозяйственного уклада в деревне оставила неизгладимый след в душе писателя. Он задумывает книгу рассказов под названием "Великая Криница", в течение нескольких лет собирает для нее материал. "Последние два года я живу в деревне, в колхозах, стараюсь смотреть на жизнь изнутри. Я не говорил этого раньше потому, что считал, что надо сначала написать книгу, сказав это через книгу. Может быть, в наше время так поступать нельзя.
Недавно я почувствовал, что мне опять хорошо писать. Я давно уже понял, что приближается "смерть" попутнической литературы. Она производит жалчайшее впечатление, представляя собой чудовищный диссонанс с темпами нашей большевистской эпохи.
Прошли тягчайшие для меня годы. Я искал новый язык, новый образ, соответствующий ведущей роли советской литературы. Я действовал как один из немногих ее фанатиков. Медвежьи углы подсказали мне новый ритм..."
Одним из таких медвежьих углов было село Великая Старица на Киевщине, где Бабель жил весной 1930 года.
"Уважаемые товарищи, - писал он 2 сентября того же года устроителям выставки "Писатель и колхоз". - Я уезжаю сегодня на маневры Ленинградского военного округа, поэтому лишен возможности зайти к вам. Я принимал участие в кампании по коллективизации Бориспольского района Киевского округа пробыл там с февраля по апрель с. г. По возвращении с маневров снова еду в эти же места. Я занят теперь приведением в порядок записей, которые я вел в селе, - записи эти надо углубить и продолжить. Я не рассчитываю опубликовать их раньше, чем через несколько месяцев.
С тов. приветом И. Бабель".
Всю вторую половину 30-го года Бабель проводит большей частью в Ростове-на-Дону и в подмосковном селе Молоденово, тщательно готовясь к публикации рассказов в будущем году. В декабре редакция "Нового мира" получила одно из многочисленных его заверений в том, что работа для журнала "вчерне" закончена, но автору необходима "последняя отсрочка", чтобы "придать ей годный для напечатания вид". Указывается и срок сдачи рукописи - апрель 1931 года.
Ранней весной 1931 года Бабель вновь отправляется на Украину, однако двухмесячная поездка оказалась по каким-то причинам неудачной, о чем он сообщил Полонскому в апреле, обещая прислать материал "еще в нынешнем месяце, во всяком случае не позже начала мая". Но ни в апреле, ни в мае, ни в течение всего лета Полонский не получил от Бабеля ни единой строки (см. дневник В. П. Полонского, с. 195).
Тем не менее в конце 1931 года Бабель печатает в столичных журналах три новых рассказа: два из книги "История моей голубятни" ("Пробуждение", "В подвале") и один деревенский рассказ - "Гапа Гужва". В подзаголовке значилось: "Первая глава из книги "Великая Криница" 1.
1 Первоначально Бабель хотел дать своей книге подлинное название украинского села - Великая Старица. Однако опыт "Конармии", где писатель сохранил настоящие имена участников событий (что не раз приводило к недоразумениям), не прошел даром. Отсылая Полонскому в октябре 1931 года выправленную рукопись "Гапы Гужвы", Бабель писал: "Пришлось изменить название села - для избежания сверхкомплектного поношения". Так появилось новое название - "Великая Криница".
"Единственное, что достигнуто,
это чувство профессионализма..."
Он не напечатал других рассказов из "Великой Криницы" (например, "Адриана Маринца", анонсированного "Новым миром" на 1932 год), но работу над книгой не прекращал.
На встрече с коллективом молодежного журнала "Смена" сказал: "Я рад закрепить нашу дружбу... Сегодняшняя наша встреча предварительная. Я сейчас работаю над новыми рассказами о колхозной деревне и через месяц буду читать их у вас". О желании писать про "людей во время коллективизации" Бабель говорил и на своем творческом вечере в Союзе писателей спустя пять лет, в 1937 году. "Я более или менее близкое участие принимал в коллективизации 1929 - 1930 гг. Я несколько лет пытаюсь это описать. Как будто теперь это у меня получается".
Сказанное лишний раз подтверждает верность Бабеля излюбленной системе откладывания: рассказы готовы, но печатать их он не торопится. Написанное должно "отлежаться", при этом автора ничуть не смущало, если разрыв между временем написания произведения и сроком публикации измерялся подчас годами.
Учитывая свой прежний опыт, Бабель сознательно не дает в печать свои злободневные, остродраматические новеллы о деревне. Это хорошо понимал дружески расположенный к нему В. Полонский: "Почему он не печатает? Причина ясна: вещи им действительно написаны. Он замечательный писатель, и то, что он не спешит, не заражен славой, - говорит о том, что он верит: его вещи не устаревают, и он не пострадает, если напечатает их позже... Он не может работать на обычном материале, ему нужен особенный, острый, пряный, смертельный. Ведь вся "Конармия" такова. А все, что у него есть теперь, это, вероятно, про Чека. Он в Конармию пошел, чтобы собрать этот материал..."
Размышления критика над судьбой Бабеля следует воспринимать в историко-литературном контексте начала 30-х годов. Именно тогда рапповцы выдвинули оскорбительную альтернативу по отношению к писателям-интеллигентам: "не попутчик, а союзник или враг". Печатая Бабеля в своем журнале, Полонский как бы давал ответ всем тем, кто склонен был подвергать сомнению репутацию писателя.
В конце 1931 года редакция "Нового мира" объявила, что в будущем году читатели смогут прочесть новые рассказы Бабеля "Иван-да-Марья", "У Троицы", "Медь", "Весна", "Адриан Маринец". Ни один из них в "Новом мире" так и не появился. "Иван-да-Марья" был опубликован в журнале "30 дней" (1932, № 4), что касается остальных рассказов, то судьба их неизвестна. В том же журнале появились "Конец богадельни" (№ 1), "Дорога" (№ 3), "Гюи де Мопассан" (№ 6),
В январе 1932 года он писал родным: "Вообще, то, что печатается, есть ничтожная доля сделанного, а основная работа проводится теперь. С похвалами рано, посмотрим, что будет дальше. Единственное, что достигнуто, - это чувство профессионализма и упрямства и жажда работы, которых раньше не было. Внешне же это проявляется пока недостаточно, случайно, скомканно, не в том порядке, как надо. Впрочем, до всего дойдет очередь".
В 30-е годы Бабель много и напряженно работает, постоянно находится в разъездах, стремится лично увидеть грандиозную стройку первого в мире социалистического государства.
"Писанье - это сейчас не сиденье за столом, - читаем в одном из писем к родным, - а езда, участие в живой жизни, подвижность, изучение материалов, связь с каким-нибудь предприятием или учреждением, и иногда с отчаянием констатируешь, что не поспеваешь всюду, куда надо".
Значительное место в биографии писателя занимают и заграничные поездки. В 1932 - 1933 годах Бабель совершает большое путешествие по странам Западной Европы - живет во Франции, Бельгии, гостит у Горького в Сорренто, посещает Германию и Польшу. В отделе рукописей Института мировой литературы имени А. М. Горького сохранилась стенограмма доклада Бабеля на вечере, устроенном редакциями "Литературной газеты" и "Вечерней Москвы" по возвращении писателя на родину в сентябре 1933 года. Особый интерес представляют его итальянские впечатления, характеристика социально-политической жизни страны, втянутой Муссолини в преступный процесс фашизации.
"Я разговаривал с туристами, которые приезжают в Италию, которые не были в ней 10 - 12 лет. Внешнее перерождение - громадное. Железные дороги самые лучшие в Европе. Нищенства меньше, улицы чистые, обсажены деревьями. Они делают опыты по электрификации железных дорог. Там есть и наши инженеры. Их опытам можно поучиться. По альпийскому участку поезда уже ходят со скоростью 100 километров в час. Там очень тяжелый профиль. Своими достижениями они хвастаются на каждом шагу. Вообще в мире нет сейчас другого правительства, которое бы хвасталось так, как итальянское. Муссолини изображен у них во всех видах. Во время сбора урожая - косит, жнет.
Археологические работы ведутся у них лучше, чем раньше, особенно в Помпее. Новые раскопки ведутся по научным методам, причем все вещи, которые находятся, остаются в тех же домах. Вообще все производит необыкновенно странное впечатление. Человек как будто бы все время находится под наркозом. Этот наркоз ежедневно с большим умением впрыскивается Муссолини.
Коммунисты у них загнаны в подполье. Встреча с ними чрезвычайно затруднена. Все разговоры там в чрезвычайно безобидной итальянской обстановке сводятся к одному - к Муссолини. Один разговор с социал-демократами никогда не забуду. Основной вопрос там - здоровье Муссолини. Один социал-демократ с сокрушением говорит, что брат Муссолини (после смерти которого оказалось, что он был мошенником) умер от апоплексического удара, и вот теперь боятся, что Муссолини тоже этим кончит. Этот человек наполняет собою политическую и общественную жизнь целиком. Выставки построены если не по его рисункам, то он, во всяком случае, одобрил эти рисунки. Одному журналисту, который пытался попенять на Муссолини, что у него нет программы фашистской партии, он ответил: "Программа партии устанавливается мною ежедневно, после прочтения утренних телеграмм, и остается в силе до изучения вечерних". Так итальянцы узнают расписание своей жизни на этот день. Причем этот человек в буржуазных и мелкобуржуазных кругах и у ручных своих противников пользуется несомненным уважением. Беспрерывно идут разговоры об искусстве управления, причем он дает бесконечные интервью на эту тему. Для нас звучит страшным анахронизмом беспрерывное его сопоставление народа с женщиной. Он говорит: "Вожди должны быть мужчинами, а толпа остается женщиной, впечатлительной, падкой на красивые зрелища". Из этих интервью следует, что в Италии остался один мужчина - Муссолини, да еще Бальбо - кандидат в мужчины. Не говоря о бесконечных фотографиях Муссолини, о показе его в кино, там беспрерывно впрыскивается какой-то возбудительный препарат. В Италии страшно развит спорт, чествование национальных героев. И результаты за эти 10 лет достигнуты большие. Никто не может себе представить празднеств в честь Корнеро, когда он получил в Америке первенство по боксу. Париж наводнен итальянскими чемпионами. Сейчас у них лучшие футболисты, они хороши в теннисе. Если взять итальянскую газету на восьми страницах, то четыре в ней посвящены спорту, причем все эти спортивные демонстрации устраиваются с необыкновенным блеском. На новом стадионе во Флоренции в день объявления войны устроен парад. <...> 60 тысяч детей и юношей дефилировали под солнцем. Все это зрелище в смысле красоты незабываемое. Незабываемы все собрания в Венеции. Мне пришлось слышать на них речи Муссолини. Он сначала делает позу, подготавливается. Он актер старой школы дипломатии. Он говорит: "Рим - это центр мира, пьяцца Венеца - центр Рима. Ваши подошвы попирают самую священную землю, которую только знает мир".
Можно понять это желание "написать роман" и вообще "писать длинно". Оно продиктовано не только писательским самолюбием, но в первую очередь осознанием того бесспорного факта, что в советской прозе все сильнее дает себя знать тенденция эпического отображения действительности ("Жизнь Клима Самгина", "Тихий Дон", "Хождение по мукам").
Бабель переживал эти изменения, может быть, особенно мучительно именно в силу своего яркого таланта. Успех "Конармии" не только не вскружил ему голову, но заставил задуматься о невозможности эксплуатировать далее старую тему и уже выработанную интонацию. Правда, "хвосты" (как он сам говорил) в виде рассказов "Аргамак" и "Поцелуй" продолжали "тянуться", но они были именно "хвостами", и ничем больше.
Уход "в люди" совершается вторично. В 1930 году Бабель вспоминал: "После семилетнего перерыва в течение шести месяцев печатались мои вещи. Потом я перестал писать потому, что все то, что было написано мною раньше, мне разонравилось. Я не могу больше писать так, как раньше, ни одной строчки. И мне жаль, что С. М. Буденный не догадался обратиться ко мне в свое время за союзом против моей "Конармии", ибо "Конармия" мне не нравится.
За все эти годы я проделал большой путь - от Архангельска до Батуми. Я многого в жизни не уважаю, но советскую литературу уважаю превыше всего.
У меня в то время была квартира, было тысячи две гонорара в месяц, был почет, я имел возможность заказывать себе "красную мебель". Почему мне понадобилось уйти от всего этого, бросить проверенный метод, знание того, с чего нужно начать в художественном произведении, чем нужно кончить, где нужно вставить иностранное слово, то есть была еще готовая рента лет на десять? Отказ от всего этого я рассматриваю как свою величайшую заслугу и следствие правильного отношения к советской литературе".
Писатель решил на некоторое время "исчезнуть" из литературы. Внешне это выразилось в сознательном отстранении от литературной среды. Летом 1926 года Бабель живет под Киевом и пишет "Закат", осенью направляется в Воронежскую губернию на Хреновской конный завод. Первые месяцы 1927 года проводит (по семейным обстоятельствам) в Киеве. "Бабель в Киеве ведет таинственный образ жизни", - сообщал А. Воронский Горькому в марте 1927 года. Бабелевские письма к друзьям проливают свет на подробности его личной жизни в Киеве, а корреспонденция местной вечерней газеты дает представление о собственно литературных настроениях в тот период.
"Всем написанным мной до сих пор, - сказал И. Бабель нашему сотруднику, - я недоволен. Все оно написано слишком витиевато. Я стремлюсь перейти на новые рельсы - иначе пишу, проще.
Мне приходится привыкать к новым методам; для этого я много и интенсивно работаю. Работу эту над собой я веду уже в течение полутора лет".
В настоящее время писатель работает над рядом новых произведений, тему и содержание которых он не считает возможным ранее сообщить".
"Окружение своей работы "тайной" позволяет мне интенсивно работать. "Закат", который я окончательно завершил в Киеве, был мною в первой своей редакции зачитан только редактору "Красной нови" А. К. Воронскому и нескольким артистам МХАТа".
Обостренное чувство требовательности к себе дополнялось у Бабеля постоянными сомнениями в своем писательском таланте, правильности избранного в литературе пути. Часто самокритические оценки выражались в свойственной ему иронической манере. Но весной 1927 года в голосе Бабеля звучат неподдельно грустные ноты.
"Фактически обстоятельства для работы у меня благоприятные - сытость, отдельная тихая комната, - читаем в письме к Т. Кашириной (Ивановой) от 17 марта. - Но где взять мысли, отлетевшие от меня в Детском Селе? Кто мне их вернет? Дух мой грустен. Его надо лечить".
И через неделю - в еще более мрачном тоне: "Я пытаюсь работать и вижу, что я так ослабел, снизился, сделался жалок и слаб, что спастись трудно".
Между тем наступала пора выполнять обещания, данные ранее редакторам. Помня об анонсе бабелевских рассказов для "Нового мира" на 1927 год, В. Полонский в июне обращается к Бабелю с дружеским напоминанием.
"Дорогой Исаак Эммануилович!
Куда же Вы исчезли? Я ждал Вас - и напрасно. <...> Независимо от хотенья Вас повидать "просто так", я хочу "допытаться", зря я Вам поверил, что у меня будут в нынешнем году Ваши вещи, или не зря. Что их у меня не будет ни в апреле, ни в мае, ни в июне - это я уже и теперь знаю. Но будут ли в этом году вообще? <...> Признаюсь - мне не хотелось бы видеть Вас в числе тех моих литературных друзей, которые в самое трудное для меня и журнала время - мне коварно изменили. <...>
Руку жму крепко. Ваш искренно Вяч. Полонский".
Получив письмо, Бабель тотчас отправляет Полонскому рукопись "Заката" с сопроводительной запиской, столь для него характерной.
"Дорогой Вячеслав Павлович,
Посылаю пьесу. Если не лень - прочитайте странное это произведение. А послезавтра будем держать совет - что с ним делать. До решения его судьбы прошу "сочинение" сие держать в сугубом секрете. 22.VI.27 Любящий Вас И. Бабель".
В июле Бабель уезжает во Францию. Пребывание за границей - время мучительных поисков, сомнений. Читая письма Бабеля из Франции к родным и друзьям, поражаешься бесконечным жалобам их автора на трудности в работе, на медленные темпы, на отсутствие "профессионализма".
В письмах нет точного указания, что именно Бабель пишет, ясно только одно - работа идет сразу в нескольких направлениях. Можно предположить, что это повесть "Еврейка", так и оставшаяся незавершенной. Л. Лившиц вспоминает старый замысел Бабеля - роман о ЧК как возможное произведение заграничного периода. В письме к Т. Кашириной от 27 декабря 1927 года Бабель сообщает: "...У меня затеяна большая работа, связанная с Парижем", - а спустя несколько месяцев он изучает в Национальной библиотеке архив Французской революции.
Однако основная работа в Париже - "душевная". Так обычно называл Бабель свою работу над рассказами. Все силы он отдает книге новелл "История моей голубятни", над которой работал с середины 20-х годов до последних дней и назвал однажды "заветным трудом". Вот примечательное признание в письме к давней знакомой А. Слоним: "Я по-прежнему много работаю, яростно, уединенно, с далеким прицелом - и если второй мой выход на ярмарку сует окончится жалкими пустяками, то утешение у меня все же останется - утешение одержимости" (7 сентября 1928 года). "Вторая книга", "сизифов труд", "проклятая книга" - эти выражения, встречающиеся в письмах Бабеля из Франции, относятся, без сомнения, к "Истории моей голубятни". "Рассказы, которые я Вам буду посылать, являются частью большего целого. Я работаю над ними вперебивку, по душевному влечению", - писал он В. Полонскому.
Что же должна представлять из себя по замыслу автора "История моей голубятни"? Бабель задумал серию новелл полуавтобиографического характера, где повествование о детстве мальчика, проведенном в любимой Одессе, ведется от первого лица.
О чем бы ни писал Бабель, мысль его постоянно возвращается к Одессе. Тоска по "нашему Марселю" звучит в его конармейских новеллах и дневнике 1920 года. Образ родного города встает пред ним, когда он пишет о Горьком и Багрицком, о молодых писателях-одесситах. Одесса становится местом действия многих его рассказов, часть которых объединена общим заглавием "Одесские". В примечании к первой новелле цикла "История моей голубятни" (1925) сообщалось, что она является началом автобиографической повести. За ней последовали "Первая любовь", "В подвале" и ряд других.
Было бы ошибкой считать "Историю моей голубятни" автобиографической книгой в точном смысле этого слова. Скорее всего, она является свободной вариацией на определенную тему, когда те или иные жизненные реалии щедро обрамляются прихотливой фантазией писателя. Сам Бабель предостерегает от ложного восприятия новелл, входящих в книгу, и когда в журнале "Молодая гвардия" появилось "Пробуждение", писал родным: "Я там дебютировал после нескольких лет молчания маленьким отрывком из книги, которая будет объединена общим заглавием "История моей голубятни". Сюжеты все из детской поры, но приврано, конечно, многое и переменено - когда книжка будет окончена, тогда станет ясно, для чего мне все это нужно".
Никто не может утверждать с полной уверенностью, закончил Бабель "Голубятню", или "заветному труду" суждено было остаться не осуществленным до конца замыслом. Ясно лишь одно. В творческих планах писателя книга о детстве занимала едва ли не центральное место.
Еще раз о "продолжительном" молчании и "удивительной" речи
Первым, кто заговорил о молчании писателя, был А. Воронский. Не обращая внимания на "Закат", он писал в 1928 году о Бабеле: "...Его скупость грозит превратиться в порок: молчать нужно тоже умеренно". Такого рода предостережения, по-видимому, не оказывали никакого воздействия на темпы работы Бабеля. Напротив, с годами "скупость" возводится чуть ли не в систему. "Верный своей системе - я буду откладывать печатание как можно дальше", - предупреждает он Е. Зозулю в феврале 1928 года, а в одном из писем к другу детства И. Лившицу объясняет, в чем смысл избранной им системы: "Мне надо несколько лет молчать, для того чтобы потом разразиться".
Еще осенью 1927 года Бабель предполагал, что это произойдет в следующем году. "Я уверен, что смогу напечатать много вещей в 1928 году..." Однако в печати появился только один новый рассказ "Старательная женщина" (альманах "Перевал", 1928, кн. 6) и пьеса "Закат" ("Новый мир", 1928, № 2).
"Я считаю сущими пустяками (и скорее хорошими, чем дурными) то, что я не участвую в литературе. Чем дольше мое молчание будет продолжаться, тем лучше смогу я обдумать свою работу..." - писал Бабель в сентябре 1928 года Кашириной.
Возвратившись из Франции, Бабель не спешит печататься, и в течение двух лет его имя не появляется на страницах литературных журналов. В этот период, начиная с весны 1929 года, он почти постоянно живет в "глубинке" разъезжает по стране, участвует в коллективизации. Украина, Воронежская область, Днепрострой, Подмосковье - такова в самых общих чертах география его путешествий по "Руси советской".
Молчание Бабеля или то, что он называл исчезновением из литературы, как-то особенно бросалось в глаза, хотя некоторые его современники выступали в печати немногим чаще. Двухлетний перерыв - ситуация довольно обычная в писательской биографии, и в большинстве случаев она не требует комментариев со стороны самого писателя. Однако в 1930 году Бабель вынужден был объясниться.
Поводом послужила фальшивка польского буржуазного еженедельника "Литературные ведомости" (1930, № 21), на страницах которого некто А. Дан опубликовал "интервью" с Бабелем, выдержанное в грубом антисоветском духе. Читатели СССР узнали об этом из заметки Бруно Ясенского "Наши на Ривьере", напечатанной в "Литературной газете" (10 июля 1930 года). Цитируя слова Бабеля, якобы сказанные Дану, Ясенский в заключение высказывал предположение, что материал польской газеты сфабрикован, но тогда Бабелю необходимо выступить с опровержением.
13 июля на заседании секретариата ФОСП писатель заявил: "Судя по статье Ясенского, "интервью" Дана написано под явным влиянием моего рассказа "Гедали". Молодой человек из польской газеты лишь подновил тему, облек ее в форму интервью. Особенно удивительно, что это "интервью" появилось через два года после моего приема из-за границы. В свое время мои рассказы о прежней работе в Чека подняли за границей страшный скандал, и я был более или менее бойкотируемым человеком. Конечно, в то время такая информация не могла бы появиться.
Все же "Литературная газета" поступила неправильно, не показав предварительно статью мне. Мне кажется, что здесь идет речь о человеке безукоризненной репутации, и по отношению к такому человеку "Литературная газета" поступила несколько поспешно. Правда, найти меня трудно. Но если бы статья была своевременно мне показана, все дело выглядело бы, конечно, иначе. Ясно было бы, что речь идет только о фальшивке.
Статья производит неприятное впечатление. Как могло случиться, чтобы на человека, который с декабря 1917 года работал в Чека, против которого за все эти годы не поднялся и не мог подняться ни один голос, как могло случиться, чтобы на такого человека был вылит такой ушат грязи? Я думаю, что в значительной мере можно это объяснить тем, что я, напечатав в 1925 1926 годах книгу, - исчез из литературы".
В тот же день в редакцию "Литературной газеты" было отправлено письмо.
"Только что приехал из деревни и прочитал в № 28 "Литературной газеты" сообщение об интервью, якобы данном мною "на пляже французской Ривьеры" буржуазному польскому журналисту Александру Дану.
В этом интервью, в выражениях совершенно идиотических, я всячески поношу Красную Армию, власть Советов и плачусь на слабость моего здоровья, причем в этой слабости обвиняю все ту же Советскую власть.
Так вот, - никогда я на Ривьере не был, никакого Александра Дана в глаза не видел, нигде, никогда, никому ни одного слова из приписываемой мне галиматьи и гадости не говорил и говорить, конечно, не мог.
Вот и все.
Но какова должна быть гнусность всех этих Данов, готовность к шантажу и провокации белых газет для того, чтобы напечатать такую чудовищную, бессмысленную, лживую от первой до последней буквы фальшивку?.. Москва, 13.7.30
И. Бабель".
Так система работы Бабеля неожиданно стала поводом для непристойной политической инсинуации.
Следует помнить: товарищи по "цеху" проявили такт и внимание к профессиональным трудностям и тем сложным задачам, которые поставил перед собой Бабель. Вот что писала "Литературная газета", подводя итоги нашумевшей истории: "Молчание Бабеля в последние годы - отражение не кризиса, а творческой перестройки, и этот поворот в его творчестве заслуживает с нашей стороны большого внимания, заставляет нас с интересом ждать появления новой книги".
"Великая Криница"
Бабеля отнюдь нельзя назвать холодным наблюдателем жизни, как иногда пытаются делать некоторые критики на Западе. Автор "Конармии", подобно многим писателям своего времени, был увлечен пафосом "реконструктивного" периода, стремился художнически осмыслить социалистическую новь во всех ее проявлениях, откликнуться на сложнейшие социально-экономические преобразования, происходящие в Советской стране. Наибольший интерес представляла для него коллективизация деревни. "Это самое большое движение нашей революции, кроме гражданской войны", - говорил Бабель в 1937 году.
Ломка привычного хозяйственного уклада в деревне оставила неизгладимый след в душе писателя. Он задумывает книгу рассказов под названием "Великая Криница", в течение нескольких лет собирает для нее материал. "Последние два года я живу в деревне, в колхозах, стараюсь смотреть на жизнь изнутри. Я не говорил этого раньше потому, что считал, что надо сначала написать книгу, сказав это через книгу. Может быть, в наше время так поступать нельзя.
Недавно я почувствовал, что мне опять хорошо писать. Я давно уже понял, что приближается "смерть" попутнической литературы. Она производит жалчайшее впечатление, представляя собой чудовищный диссонанс с темпами нашей большевистской эпохи.
Прошли тягчайшие для меня годы. Я искал новый язык, новый образ, соответствующий ведущей роли советской литературы. Я действовал как один из немногих ее фанатиков. Медвежьи углы подсказали мне новый ритм..."
Одним из таких медвежьих углов было село Великая Старица на Киевщине, где Бабель жил весной 1930 года.
"Уважаемые товарищи, - писал он 2 сентября того же года устроителям выставки "Писатель и колхоз". - Я уезжаю сегодня на маневры Ленинградского военного округа, поэтому лишен возможности зайти к вам. Я принимал участие в кампании по коллективизации Бориспольского района Киевского округа пробыл там с февраля по апрель с. г. По возвращении с маневров снова еду в эти же места. Я занят теперь приведением в порядок записей, которые я вел в селе, - записи эти надо углубить и продолжить. Я не рассчитываю опубликовать их раньше, чем через несколько месяцев.
С тов. приветом И. Бабель".
Всю вторую половину 30-го года Бабель проводит большей частью в Ростове-на-Дону и в подмосковном селе Молоденово, тщательно готовясь к публикации рассказов в будущем году. В декабре редакция "Нового мира" получила одно из многочисленных его заверений в том, что работа для журнала "вчерне" закончена, но автору необходима "последняя отсрочка", чтобы "придать ей годный для напечатания вид". Указывается и срок сдачи рукописи - апрель 1931 года.
Ранней весной 1931 года Бабель вновь отправляется на Украину, однако двухмесячная поездка оказалась по каким-то причинам неудачной, о чем он сообщил Полонскому в апреле, обещая прислать материал "еще в нынешнем месяце, во всяком случае не позже начала мая". Но ни в апреле, ни в мае, ни в течение всего лета Полонский не получил от Бабеля ни единой строки (см. дневник В. П. Полонского, с. 195).
Тем не менее в конце 1931 года Бабель печатает в столичных журналах три новых рассказа: два из книги "История моей голубятни" ("Пробуждение", "В подвале") и один деревенский рассказ - "Гапа Гужва". В подзаголовке значилось: "Первая глава из книги "Великая Криница" 1.
1 Первоначально Бабель хотел дать своей книге подлинное название украинского села - Великая Старица. Однако опыт "Конармии", где писатель сохранил настоящие имена участников событий (что не раз приводило к недоразумениям), не прошел даром. Отсылая Полонскому в октябре 1931 года выправленную рукопись "Гапы Гужвы", Бабель писал: "Пришлось изменить название села - для избежания сверхкомплектного поношения". Так появилось новое название - "Великая Криница".
"Единственное, что достигнуто,
это чувство профессионализма..."
Он не напечатал других рассказов из "Великой Криницы" (например, "Адриана Маринца", анонсированного "Новым миром" на 1932 год), но работу над книгой не прекращал.
На встрече с коллективом молодежного журнала "Смена" сказал: "Я рад закрепить нашу дружбу... Сегодняшняя наша встреча предварительная. Я сейчас работаю над новыми рассказами о колхозной деревне и через месяц буду читать их у вас". О желании писать про "людей во время коллективизации" Бабель говорил и на своем творческом вечере в Союзе писателей спустя пять лет, в 1937 году. "Я более или менее близкое участие принимал в коллективизации 1929 - 1930 гг. Я несколько лет пытаюсь это описать. Как будто теперь это у меня получается".
Сказанное лишний раз подтверждает верность Бабеля излюбленной системе откладывания: рассказы готовы, но печатать их он не торопится. Написанное должно "отлежаться", при этом автора ничуть не смущало, если разрыв между временем написания произведения и сроком публикации измерялся подчас годами.
Учитывая свой прежний опыт, Бабель сознательно не дает в печать свои злободневные, остродраматические новеллы о деревне. Это хорошо понимал дружески расположенный к нему В. Полонский: "Почему он не печатает? Причина ясна: вещи им действительно написаны. Он замечательный писатель, и то, что он не спешит, не заражен славой, - говорит о том, что он верит: его вещи не устаревают, и он не пострадает, если напечатает их позже... Он не может работать на обычном материале, ему нужен особенный, острый, пряный, смертельный. Ведь вся "Конармия" такова. А все, что у него есть теперь, это, вероятно, про Чека. Он в Конармию пошел, чтобы собрать этот материал..."
Размышления критика над судьбой Бабеля следует воспринимать в историко-литературном контексте начала 30-х годов. Именно тогда рапповцы выдвинули оскорбительную альтернативу по отношению к писателям-интеллигентам: "не попутчик, а союзник или враг". Печатая Бабеля в своем журнале, Полонский как бы давал ответ всем тем, кто склонен был подвергать сомнению репутацию писателя.
В конце 1931 года редакция "Нового мира" объявила, что в будущем году читатели смогут прочесть новые рассказы Бабеля "Иван-да-Марья", "У Троицы", "Медь", "Весна", "Адриан Маринец". Ни один из них в "Новом мире" так и не появился. "Иван-да-Марья" был опубликован в журнале "30 дней" (1932, № 4), что касается остальных рассказов, то судьба их неизвестна. В том же журнале появились "Конец богадельни" (№ 1), "Дорога" (№ 3), "Гюи де Мопассан" (№ 6),
В январе 1932 года он писал родным: "Вообще, то, что печатается, есть ничтожная доля сделанного, а основная работа проводится теперь. С похвалами рано, посмотрим, что будет дальше. Единственное, что достигнуто, - это чувство профессионализма и упрямства и жажда работы, которых раньше не было. Внешне же это проявляется пока недостаточно, случайно, скомканно, не в том порядке, как надо. Впрочем, до всего дойдет очередь".
В 30-е годы Бабель много и напряженно работает, постоянно находится в разъездах, стремится лично увидеть грандиозную стройку первого в мире социалистического государства.
"Писанье - это сейчас не сиденье за столом, - читаем в одном из писем к родным, - а езда, участие в живой жизни, подвижность, изучение материалов, связь с каким-нибудь предприятием или учреждением, и иногда с отчаянием констатируешь, что не поспеваешь всюду, куда надо".
Значительное место в биографии писателя занимают и заграничные поездки. В 1932 - 1933 годах Бабель совершает большое путешествие по странам Западной Европы - живет во Франции, Бельгии, гостит у Горького в Сорренто, посещает Германию и Польшу. В отделе рукописей Института мировой литературы имени А. М. Горького сохранилась стенограмма доклада Бабеля на вечере, устроенном редакциями "Литературной газеты" и "Вечерней Москвы" по возвращении писателя на родину в сентябре 1933 года. Особый интерес представляют его итальянские впечатления, характеристика социально-политической жизни страны, втянутой Муссолини в преступный процесс фашизации.
"Я разговаривал с туристами, которые приезжают в Италию, которые не были в ней 10 - 12 лет. Внешнее перерождение - громадное. Железные дороги самые лучшие в Европе. Нищенства меньше, улицы чистые, обсажены деревьями. Они делают опыты по электрификации железных дорог. Там есть и наши инженеры. Их опытам можно поучиться. По альпийскому участку поезда уже ходят со скоростью 100 километров в час. Там очень тяжелый профиль. Своими достижениями они хвастаются на каждом шагу. Вообще в мире нет сейчас другого правительства, которое бы хвасталось так, как итальянское. Муссолини изображен у них во всех видах. Во время сбора урожая - косит, жнет.
Археологические работы ведутся у них лучше, чем раньше, особенно в Помпее. Новые раскопки ведутся по научным методам, причем все вещи, которые находятся, остаются в тех же домах. Вообще все производит необыкновенно странное впечатление. Человек как будто бы все время находится под наркозом. Этот наркоз ежедневно с большим умением впрыскивается Муссолини.
Коммунисты у них загнаны в подполье. Встреча с ними чрезвычайно затруднена. Все разговоры там в чрезвычайно безобидной итальянской обстановке сводятся к одному - к Муссолини. Один разговор с социал-демократами никогда не забуду. Основной вопрос там - здоровье Муссолини. Один социал-демократ с сокрушением говорит, что брат Муссолини (после смерти которого оказалось, что он был мошенником) умер от апоплексического удара, и вот теперь боятся, что Муссолини тоже этим кончит. Этот человек наполняет собою политическую и общественную жизнь целиком. Выставки построены если не по его рисункам, то он, во всяком случае, одобрил эти рисунки. Одному журналисту, который пытался попенять на Муссолини, что у него нет программы фашистской партии, он ответил: "Программа партии устанавливается мною ежедневно, после прочтения утренних телеграмм, и остается в силе до изучения вечерних". Так итальянцы узнают расписание своей жизни на этот день. Причем этот человек в буржуазных и мелкобуржуазных кругах и у ручных своих противников пользуется несомненным уважением. Беспрерывно идут разговоры об искусстве управления, причем он дает бесконечные интервью на эту тему. Для нас звучит страшным анахронизмом беспрерывное его сопоставление народа с женщиной. Он говорит: "Вожди должны быть мужчинами, а толпа остается женщиной, впечатлительной, падкой на красивые зрелища". Из этих интервью следует, что в Италии остался один мужчина - Муссолини, да еще Бальбо - кандидат в мужчины. Не говоря о бесконечных фотографиях Муссолини, о показе его в кино, там беспрерывно впрыскивается какой-то возбудительный препарат. В Италии страшно развит спорт, чествование национальных героев. И результаты за эти 10 лет достигнуты большие. Никто не может себе представить празднеств в честь Корнеро, когда он получил в Америке первенство по боксу. Париж наводнен итальянскими чемпионами. Сейчас у них лучшие футболисты, они хороши в теннисе. Если взять итальянскую газету на восьми страницах, то четыре в ней посвящены спорту, причем все эти спортивные демонстрации устраиваются с необыкновенным блеском. На новом стадионе во Флоренции в день объявления войны устроен парад. <...> 60 тысяч детей и юношей дефилировали под солнцем. Все это зрелище в смысле красоты незабываемое. Незабываемы все собрания в Венеции. Мне пришлось слышать на них речи Муссолини. Он сначала делает позу, подготавливается. Он актер старой школы дипломатии. Он говорит: "Рим - это центр мира, пьяцца Венеца - центр Рима. Ваши подошвы попирают самую священную землю, которую только знает мир".