— Да, — резко сказал он.
   Дорон снова был самим собой. Жестким, непроницаемым — каменной глыбой мускулов и бесстрастных нервов.
   — И вот что, — услышал инспектор, уже стоя в дверях. — Слишком много людей оказались посвященными в секрет существования установки. Если вы в ком-нибудь сомневаетесь, скажите это сейчас.
   Гард с трудом заставил себя обернуться.
   — Нет, генерал, я ни в ком не сомневаюсь.
   — Посмотрим, — многозначительно сказал Дорон.
   «Надо немедленно предупредить Честера», — решил Гард. После такого заявления Дорона любое слово, ненароком оброненное журналистом, могло дорого обойтись им обоим.
   Он не рискнул позвонить Фреду домой: линию уже могли прослушивать. Оставалось побывать в тех кафе, где в это время дня мог оказаться Честер.
   Улицы были полны машин, все кипело и торопилось, словно люди только и заботились о том, чтобы поспеть куда-то вовремя, обогнать кого-то на доли секунды или на доли дюйма. Распахнутые двери универсальных магазинов жадно заглатывали прохожих: близился День Свободы, и каждый спешил купить подарки своим близким, своим любимым, кого считал единственными и неповторимыми, но с кого, как с книжных матриц, можно было печатать, оказывается, бесчисленные копии.
   Радиаторы автомобилей сверкали на солнце лучезарными металлическими улыбками, пучки света, отброшенные ветровыми стеклами, перемигивались с окнами, хлопали полотнища уже вывешенных флагов. Машины катились ряд к ряду — поток слева, поток справа, и пешеходы на тротуарах тоже двигались строем: поток у стен — направо, поток у бровки — налево, и все замирало, повинуясь жезлу регулировщика, словно вдруг стопорился механизм огромной машины, чтобы минуту спустя снова прийти в движение, в перемалывающий бег, нескончаемый и шумный. И тщетно песчинка — автомобиль Гарда — пыталась вырваться, уйти вперед; ее затирали, на нее шипели тормозами. И никому не было дела, куда спешит этот человек за рулем, почему он хватается за сердце, отчего он бормочет проклятия.
   Но Гарду повезло. В третьем по счету кафе еще с улицы он увидел за зеркальным окном голову репортера.
   В кафе оказалось пусто и прохладно, в углу за столиком — наметанный взгляд Гарда определил это сразу — не было хмурого соглядатая с развернутой газетой. Фред допивал молоко.
   — А! — обрадовался он, завидя Гарда. — Я начинаю верить, что в один прекрасный день ко мне постучится английская королева. Что-нибудь сенсационное?
   — Забудь, старина, что у тебя есть голосовые связки, и перейди на чревовещание, — сказал Гард и как ни в чем не бывало кивнул бармену: — Четыре двойных виски.
   — Ого! Такого за тобой давно не замечалось, Дэвид.
   — Мне с некоторых пор кажется, что только пьяный может быть счастлив в этом мире.
   Честер даже поперхнулся молоком. Машинально он потянулся за сигаретой.
   — Что стряслось?
   — Ничего особенного, если все эти дни ты держал язык приклеенным.
   — Ну знаешь! — Честер искренне обиделся. — Я хоть раз…
   — А теперь и полраза нельзя. — Гард наклонился к Честеру. — Кербера убрали люди Дорона.
   Легко скользя по паркету, подскочил бармен с двумя стаканами виски. Лицо Честера медленно бледнело.
   — Ну? — сказал он, когда бармен исчез. Он пытался закурить, но кончик сигареты никак не желал попасть в язычок пламени зажигалки.
   Пока Гард пересказывал содержание разговора с Дороном, Честер — и это обеспокоило инспектора — все более успокаивался. Скоро он стал совершенно спокойным, слишком спокойным, будто зритель на чужих похоронах.
   — Ты все понял? — счел нужным переспросить Гард.
   — Нет. — Честер упер локти в стол, и это движение открыло Гарду, что именно придавало Фреду торжественно-спокойный вид: полная неподвижность лица. — Нет, я многого не понял, — продолжал Честер, в упор глядя на инспектора. — Как Дорон догадался, что Кербер его предал, и откуда он узнал о моих телеграммах?
   — Зачем это тебе знать?
   — Затем, что, когда тебе или всем нам грозит удав, не мешает получше узнать его повадки.
   — Осторожней, Фред. — Гард украдкой массировал плечо: не переставая, ныло сердце. — Как Дорон узнал о Кербере и телеграммах? Это же ясно. Или мой доклад о связи Кербера с Луизой заронил в Дороне подозрение, или он сомневался в нем уже и раньше. Так или иначе, к Керберу был на всякий случай прицеплен «хвост». Не исключено также, что у него на квартире поставили парочку электронных «ушей» и «глаз»… Наконец, доложить Дорону о телеграммах мог Таратура, — не исключено, что он перекуплен Дороном, ведь ты не хуже меня знаешь, что в этом мире все продается и покупается… Вот так и появился на вашем свидании черный «мерседес» из ведомства Дорона. А генерал ничем не рисковал, он отлично понимал, что если документы украл Кербер, то он не смоется сию же минуту. Кербер же был уверен, что улик против него нет. Бежать немедленно — значит выдать себя, а это верная смерть. Дорон достанет его на другом конце земли. Проще выждать, пока все утрясется, уехать в отпуск за границу, тайно встретиться с кем нужно. А потом… Потом ему уже ничего не было бы страшно, так как он оказался бы под защитой какого-нибудь другого Дорона. Расчет точный. Но тут, как выстрел, твоя телеграмма, которая спутала Керберу планы и помешала спокойно добраться до безопасного места. Затем «встреча», странный побег… Дорону надо было быть круглым идиотом, чтобы не догадаться об истинных намерениях Кербера. И все. Пустынное шоссе, дорога внезапно загорожена, удар о столб, дверцы настежь, папка с документами выхвачена из рук мертвеца. Чистая работа.
   — И все-таки он помиловал Чвиза… — прошептал Честер.
   — Пустое, Фред. Дорону жалость неведома, но он рационалист. Чем ему опасен перепуганный, выжатый как лимон старик, забившийся куда-то в щель, добряк, бежавший от самого себя? Дорон и тебя не тронет, если не будешь глупить, как он не тронул Луизу, распорядившись отпустить ее на все четыре стороны, если она, разумеется, будет молчать. Он либо презирает, либо уничтожает, но, поверь мне, до старика Чвиза он еще доберется! Я это понял. Мне кажется, сейчас появилась новая порода людей, с умом строгим, как формула, и с душой робота. Дороны. А может, они всегда были… — Гард махнул рукой. — Только сейчас они нашли в жизни что-то такое, чего им не хватало для всесилия.
   Кто-то опустил в музыкальный автомат монету, и ящик весело грохнул:
   Моя мать дорогая,
   Тебя я узнаю сквозь тысячу лет.
   Тебя не заменит никто, никогда и нигде…
   — Уже заменили! — Гард выругался и опустошил стакан виски. — И как у доронов мозги работают! С установкой можно было бы делать редкие лекарства, много лекарств или еще что-нибудь очень хорошее. Чвиз, вероятно, делал бы коровок, каждому по коровушке. Рай можно было бы сделать на земле! А они… Как их только матери рожают? Впрочем, они теперь будут пользоваться машиной. Машина наконец нашла себе машину!
   — Это будет во многом зависеть, — тихо сказал Честер, — от того, какой Миллер остался.
   — Ерунда. — Гард с сожалением смотрел на дно стакана. — Я стал умнее за эти два дня, а ты, кажется, поглупел, если противоречишь сам себе. Что говорил ты мне совсем недавно? Или забыл?
   — Ах, Дэвид, тогда были только предположения, а теперь известно, что реальная установка в руках у Миллера. И если в живых остался не Миллер, а его двойник…
   — Надо бежать в Анды? К дикарям? — Гард пьяно засмеялся. Его уже разбирал хмель. — Ты еще мучишься вопросом, какой Миллер остался? Плюнь! Не лезь в психологию одного человека. Что он может сделать? Помнишь, в той истории…
   — А может быть. Двойник?
   — Ах, все равно, Миллер или Двойник!.. Не путай меня, Фред… Не надо преувеличивать роль одного человека, даже такого, как Миллер… Когда теория…
   — Нейтронного торможения, — подсказал Честер.
   — Ну да, торможения… — машинально повторил Гард, — была только в его голове, Миллер еще мог раздумывать: спасать ему человечество или нет? Смешно? А ему было страшно, Фред. Очень страшно. С одной стороны, человечество, а с другой — Дорон… Я не хотел бы быть в его шкуре. Честер. Потом он понял, что роль всемирного спасителя ему не суждено сыграть, человечество обошлось своими силами… Не качай головой, Фред.
   — Я это понял, старина… Но сейчас другое дело. И многое зависит от Миллера, настоящего или двойника.
   — Ты сам меня научил: попробуй, проследив поведение Миллера в этой истории, сказать, какой он — хороший или плохой? Ну?
   — Вот этого я и не пойму… — признался Честер.
   — И не надо! Забудь. Ты, вероятно, думаешь, что убить в себе ангела или дьявола навсегда так просто? Ха-ха… Да какая разница, хороший ли Миллер остался, плохой ли? Обстоятельства есть обстоятельства, и никуда от них не денешься, и будет он, миленький, поступать то так, то сяк, как все мы, грешные, поступаем. Потому что остался живой Миллер! Живой! Понимаешь?
   — Невероятно, — покачал головой Честер. — Я понял сейчас другое. Гард. Я понял, что, если живым остался хороший Миллер, ему придется иметь дело с Дороном, и кто из них победит — еще вопрос. Но если остался в живых Двойник, ему придется иметь дело со мной! И с такими, как я, Дэвид. Ты уже спишь? Зря спишь, старина! Ни в какие Анды я не поеду…



ЧАСТЬ ТРЕТЬЯ

ПЯТЬ ПРЕЗИДЕНТОВ (МЕСТЬ)




1. Снова Чвиз


   Темные квадраты окон слепо смотрели на улицы. Уже не выбирая дороги и топая прямо по лужам, спешили по домам одинокие прохожие. Подъезды всасывали их как губки.
   Таратура вел машину медленно: улицы были слишком узки для «мерседеса». Кроме того, ему приходилось притормаживать у каждого перекрестка: профессор Миллер только в последний момент коротко говорил «направо» или «налево».
   Он сидел рядом и, казалось, был весь погружен в раздумье. Таратура бросил на него взгляд и понял, что короткие приказы он отдает, не поднимая глаз. Или он знал дорогу на память, или угадывал ее каким-то шестым чувством.
   За последний год они вообще ни разу не выезжали так поздно — во всяком случае вместе, — да еще с такими предосторожностями. Миллер обычно звонил Таратуре за полчаса до выезда и, оказавшись в «мерседесе», коротко бросал: «К Дорону!», или «В лабораторию!», или «Куда хотите, Таратура!» — и такое бывало.
   На этот раз еще утром он пригласил Таратуру к себе в кабинет, усадил в кресло и, сделав непривычно долгую паузу, произнес:
   — В час ночи вы должны быть у аптеки в районе Строута. Об этом никто не должен знать. Даже Ирен. Все. Да! До часу ночи занимайтесь чем угодно, только не ставьте машину в гараж.
   Таратура давно отучился задавать шефу вопросы.
   В час ночи он встретил Миллера у аптеки и за сорок минут, повинуясь его приказаниям, пересек почти весь город. Теперь они были в старом и грязном районе, который, как знал Таратура, не славился ничем, кроме своей древней архитектуры да, пожалуй, еще погребка «Указующий перст», куда ходили только его любители и приезжие туристы, чтобы поглазеть на любителей.
   Асфальт отсвечивал, слепя глаза. Моросил дождь. Редкие неоновые рекламы, сиротливо приютившиеся на старомодных фасадах, выглядели лишними и нелепыми.
   — Стоп! — вдруг резко сказал Миллер.
   Таратура мгновенно остановил машину и замер, напряженно держа баранку и не выключая двигатель.
   — Отсюда пойдем пешком, — продолжал Миллер. — Но прежде у меня есть к вам несколько, я бы сказал, контрольных вопросов. От них зависит, пойдете ли вы со мной дальше или останетесь ждать в машине. Выключите подфарники и двигатель.
   Таратура выполнил приказание. Вокруг была тишина, нарушаемая лишь дождем, равномерно стучащим по кузову «мерседеса».
   — Вам известно, Таратура, — сказал после паузы Миллер, — что я иногда посещаю этот район?
   — Два раза в неделю, шеф, — сказал Таратура.
   — Вы следили за мной?
   — Нет, шеф, вы запретили мне это делать. Я просто догадывался, потому что каждая ваша минута была у меня на учете, кроме…
   — И никому об этом не говорили? — прервал Миллер. — Даже Ирен?
   Таратура улыбнулся:
   — Само собой, шеф. Хоть я ваш телохранитель, я понимаю, что вы имеете право на личную жизнь!
   — Благодарю, — сказал Миллер без тени иронии. — В таком случае нам пора.
   Они вышли из машины. Таратура двинулся вслед за профессором, который, безошибочно ориентируясь в темноте, миновал какую-то арку, вошел в переулок и остановился у старинного трехэтажного дома, воздвигнутого, вероятно, лет двести назад. Таратура знал, что в подобных домах часто бывают многочисленные коридоры, террасы, спуски и подъемы и тысячи ступенек внутри, десятки ходов, в которых легко запутаться, как это и случилось с ним однажды, когда он расследовал убийство банкира Костена. Этот дом ничем не отличался от того дома, и Таратура, приблизившись к Миллеру, сказал:
   — Здесь не меньше десятка входов и выходов.
   — Вы знаете этот дом?! — изумленно воскликнул Миллер. — Так вы все же следили за мной?!
   — Ну что вы, шеф! — обиделся Таратура. — Не забывайте, что в прошлом я полицейский сыщик.
   Миллер внимательно посмотрел на Таратуру и остановился. Он явно не торопился или делал вид, что не торопится, потому что никак не мог решить, брать с собой Таратуру или не брать.
   — Сколько сейчас времени? — спросил он.
   Таратура посмотрел на часы и тихо ответил:
   — Два ночи, шеф. Сейчас должны пробить часы на католической часовенке, что в двух кварталах отсюда.
   И в этот момент действительно раздался гулкий перезвон, после которого два продолжительных удара в точности подтвердили слова Таратуры. Миллер уже совсем не знал, что делать.
   — Черт возьми! — в сердцах сказал он. — Вы знаете этот дом или не знаете? Вы были здесь или не были?
   — В «Указующем персте», шеф. Он рядом с часовней. Мы прежде захаживали туда с Честером, вы должны его помнить, он был в ту пору репортером «Вечернего звона». Там редкое пиво.
   — Идите за мной, — строго сказал Миллер. — Прошу вас ничему не удивляться и не задавать никаких вопросов.
   И Миллер вошел в подъезд дома. Затем они, чуть-чуть пригнув головы, свернули под мрачный свод и очутились в длинном коридоре, слабо освещенном единственной лампой, пристроенной в дальнем его конце. Миллер шел впереди, и когда он повернул вправо, Таратуре показалось, что шеф просто вошел в стену. Но там были ступеньки, они вели на второй этаж, и снова был коридор, снова ступеньки, какие-то своды и, наконец, небольшой проем, в котором затаилась дощатая дверь. Миллер постучал в нее четырьмя короткими ударами. Через некоторое время в ответ раздались три легких стука. «Женщина», — успел подумать Таратура.
   — Это мы, — сказал Миллер.
   Дверь распахнулась. В тускло освещенном коридорчике стоял высокий старик с седой бородой, в котором можно было без труда угадать профессора Чвиза.


2. В берлоге


   Лицо Таратуры никогда не было «зеркалом» его души.
   Он молча поклонился и вошел в комнату, вежливо пропустив вперед шефа. Затем, присев на подвернувшийся диванчик, который жалобно скрипнул под его мощным телом, подумал о том, как вести себя в этой странной ситуации, чтобы не выглядеть слишком глупо.
   Миллер был непроницаемо спокоен. Чвиз тоже не казался взволнованным. Судя по всему, они еще прежде договорились об этом визите. В нем непременно был какой-то смысл, пока еще неизвестный Таратуре. Он не умел, да и не хотел тратить много душевных и физических сил на разгадку тайн, которые рано или поздно должны раскрываться сами. Заметив, что Миллер закуривает сигарету, он тоже вытащил пачку, чиркнул зажигалкой и пустил кольцо дыма. Потом сел поудобней, приняв столь непринужденную позу, будто всю жизнь провел в этой комнате бок о бок с профессором Чвизом.
   — На улице дождь? — спросил Чвиз, беря с дубового стола миниатюрную пепельницу. — Надоело.
   Последнее слово Чвиз произнес жутко спокойно и вышел из комнаты. Что-то стукнуло в коридорчике — вероятно, дверь в кухню. Таратура решил оглядеться.
   Большой зал, в котором они находились, напоминал странную смесь тюремной камеры, монастырской кельи и дешевой меблированной комнаты. Безобразно высокий сводчатый потолок, как в храме, венчался громадной позолоченной люстрой с двумя десятками длинных лампочек, имитирующих церковные свечи. Ни одна из них сейчас не горела, свет исходил от торшера, стоящего рядом с узкой деревянной кроватью, прикрытой одеялом. Крохотное окно под потолком было зарешечено, и Таратура подумал, что не удивился бы, если бы снаружи увидел тюремный козырек. Старые и выцветшие обои во многих местах полопались и отставали от стен. Мебель была явно музейная, громоздкая и покосившаяся, особенно стоящие в углу старинные часы с неподвижным маятником и буфет с причудливой резьбой по дереву. На подоконнике стояла финиковая пальма в деревянной кадке, доверху заполненной окурками, — верная примета дешевых меблированных комнат. Картину завершал камин, доступ к которому был закрыт массивным дубовым столом. Стол имел цвет крови, словно на нем последние десять лет производили ежедневные вскрытия трупов. На столе возвышалась какая-то аппаратура, никогда прежде не виданная Таратурой, стоял ярко-зеленый кофейник, валялись стопки книг, несколько грязных чашек и большой нож, напоминающий штык.
   «Да, — подумал Таратура, — все это может изрядно надоесть. Я бы не выдержал тут и неделю».
   — Коллега, вчера утром меня вновь вызывал к себе Дорон, — жестко сказал Миллер, когда Чвиз вернулся в комнату. — Поймите наконец, что президент торопит Дорона, Дорон торопит меня, а мне уже нечем отговариваться. Вы понимаете? Я лечу, как баллистическая ракета по заданной траектории.
   — Слава Богу, меня это не касается, — упрямо сказал старик. — Я вовремя снял с себя всякую ответственность.
   — Но от себя вы никуда не уйдете! — зло произнес Миллер, как будто прочитал приговор. — Хватит об этом, я пришел сегодня не для того, чтобы толочь воду в ступе, а чтобы услышать ваш совет как ученого. Сейчас менять мой план и придумывать новый уже поздно. Кроме того, вы же знаете, что я надеюсь на вашу помощь. Вы думали о моем плане?
   — Но почему вы решили, что я обязан помогать вам делать глупости? — сердито пробурчал Чвиз.
   Миллер исподлобья посмотрел на Чвиза, и оба они замолчали.
   — Я жду вашего ответа, — требовательно сказал Миллер.
   — К сожалению, — через силу сказал Чвиз, — идея в принципе осуществима, хотя весь план авантюрен и лишен здравого смысла. Он знает? — И Чвиз кивнул в сторону Таратуры.
   — Теперь может и должен знать, — твердо сказал Миллер, — Таратура, от вас будет зависеть многое, если не все. Выслушайте мой план.
   Миллер заговорил негромко и спокойно, как если бы читал лекцию с кафедры. Через три минуты Таратуре захотелось выскочить вон и помчаться к ближайшему психиатру. Через пять минут он глубоко задумался, через семь — восхитился, через десять у него не осталось и тени сомнения, что эта ночь станет для него началом новой и — наконец-то! — настоящей жизни. Когда Миллер кончил, он встал, одернул пиджак и твердо сказал:
   — Я с вами, шеф.
   — Несмотря на все?
   — Риск, шеф, единственный товар, которым я торгую, — неуклюже, но с достоинством ответил Таратура.


3. Драма в пяти актах


   Солнце поднималось медленно, цепляясь лучами за корявые ветви старых дубов. Окна восточной террасы уже брызнули золотом, и зяблики грянули первую песнь дня.
   В усадьбе еще спали. Спали дежурный электрик и дежурный водопроводчик, спали дежурный синоптик и дежурный врач, дежурный шифровальщик и вообще Дежурный — человек, чья должность существовала с 1883 года и который никогда ничем не занимался, поскольку тогда же, в 1883 году, в спешке забыли оговорить круг его обязанностей. Не проснулись еще повара и горничные, шоферы и вертолетчики, садовники и механики. Дремал связист у погашенного табло коммутатора, рядом с которым, не мешая далекому ликованию зябликов, безмолвствовал телетайп.
   Храпел седой майор у красного, очень красивого телефонного аппарата, который согласно инструкции должен зазвонить в тот момент, когда начнется атомная война. Впрочем, майор почти всегда спал. Он был типичным армейским философом, этот майор, и рассуждал так: если телефон молчит — можно спать; если телефон звонит — нет смысла просыпаться.
   Спокойно вздымалась во сне богатырская грудь беспокойного О'Шари — командора спецгруппы из двенадцати телохранителей. А в соседней комнате, словно по команде, слаженно вдыхали и дружно выдыхали спертый воздух все двенадцать телохранителей, подстраиваясь в такт начальственному сопению. Они спали без тревог и угрызений совести, поскольку сейчас работала НЭСИА. Столь романтическое имя, достойное украсить стены Карнака, скрывало пусть весьма совершенную, но, увы, начисто лишенную всякой романтики Ночную Электронную Систему Инфракрасной Аппаратуры, окружавшую усадьбу и видевшую в темноте так хорошо, как не умели видеть даже на свету все двенадцать телохранителей вместе с командором О'Шари.
   Разметался во сне десятилетний Арви, единственный наследник хозяина усадьбы, справедливо называемый всеми вышеперечисленными его обитателями Божьим бичом, ниспосланным за грехи прошлые и будущие, ибо одни только прошлые грехи при самом тенденциозном их подсчете не могли уравновесить факт существования Арви.
   На широкой кровати под синим, в серебряных метеоритах балдахином, неподвижно вытянувшись, как на смертном одре, спала хозяйка усадьбы. Впрочем, сейчас никто из ее знакомых и близких не смог бы поручиться, что это действительно она, — таким неузнаваемым было ее лицо без драгоценных мазей, туши и помады, которые днем возвращали ей по крайней мере двадцать прожитых лет.
   Наконец, в маленькой и сыроватой комнатке с туго запертыми окнами, задернутыми занавесками, тяжелыми от золотого шитья и вековой пыли, в конусе желтого света лежал, раскинув по подушке кисточку ночного колпака, старичок в очках — хозяин усадьбы, гражданин № 1 — президент.
   Улегшись с вечера, он начал было просматривать сводки иракских нефтяных курсов, заскучал, взял киноревю да и заснул вот так, в очках, не выключив ночника, как часто засыпают люди, обремененные делами и годами.
   А солнце между тем поднималось все выше и выше.
   Первым в доме, как всегда, проснулся Джек Джекобс: мистер Джекобс — для газетных отчетов, старина Джек — для друзей дома, старик — для всей большой и малой прислуги, старая лысая обезьяна — для Арви и Джи, секретарь, камердинер, друг и партнер для игры в простого (не подкидного) дурака — для президента. Джек Джекобс познакомился с президентом за пятьдесят пять лет до того, как тот стал президентом. Джеку было двадцать два, а Кену — шестнадцать, и Кен своим «фордом» превратил "мотоцикл Джека в дружеский шарж на самогонный аппарат. Они подружились. Легендарная авария случилась так давно, что ничего более из событий тех лет они решительно не помнили, а Кен однажды, в минуту раздражения, сказал даже, что никакого столкновения не было, что все это выдумали проклятые репортеры. На что Джек заметил:
   — Люди безутешны, когда их обманывают враги или друзья, но они испытывают удовольствие, когда обманывают себя сами.
   И вышел.
   Надо сказать, что Джекобс часто прибегал к афоризмам в разговорах с президентом. Его любимой книгой были «Максимы и моральные размышления» Франсуа де Ларошфуко. Только эту книгу читал и перечитывал он последние четверть века, полагая, что проницательный француз сказал больше, чем все человековеды во всех книгах, изданных за последние триста лет, не говоря уже о газетах и журналах, которые Джекобс презирал так, что носил их только кончиками двух пальцев, а на лице его появлялось тошнотворно-брезгливое выражение, будто он вытаскивал убитую мышь из мышеловки. Во всяком случае, финалом всех пресс-конференций в Доме Власти неизменно являлись организованные им феерические дезинфекции, неизвестные даже в лепрозориях.
   Джекобс всегда просыпался раньше других не потому, что у него было много дел и забот, а потому, что он был стар и любил утро, утренние тени, совершенно не похожие на тени вечера. Сейчас он встанет, побреется, выпьет чашечку кофе и войдет к президенту.
   — О, Джи, ты отлично выглядишь сегодня! — изумленно воскликнет президент.
   — Мы хвалим других, Кен, обычно лишь для того, чтобы услышать похвалу себе, — ответит Джекобс, как отвечал вчера, и позавчера, и третьего дня, — ведь этому утреннему ритуальному разговору уже, наверное, лет пятнадцать. «А что, если ответить ему сегодня по-другому?» — подумал Джекобс и засмеялся своей мысли.
   Акт первый
   Около девяти Джекобс, еще пахнущий кофе, заглянул на всякий случай на южную террасу и, увидев там только Арви в грязной и мокрой рубашке, слипшейся от ананасного сока, понял, что президент уже в кабинете и его корзина для бумаг, вероятно, уже набита утренними выпусками газет.
   Джекобс не ошибся: президент просматривал газеты. Это было правилом неукоснительным, как зарядка для спортсмена. Президент искал в газетах реальное воплощение своих идей и находил его. Это было приятно, вселяло бодрость и чувство собственной необходимости человечеству. Впрочем, иначе и быть не могло: если бы газеты не воплощали его идеи, он закрывал бы их.
   — А, это ты, Джи? — Президент оторвался от газет. — Послушай, да ты отлично выглядишь сегодня! — Президент в искреннем изумлении откинулся на спинку кресла.