Быстро обняла, поцеловала крепко, не успел и опомниться. Убежала. Только простучали твердые кожаные выступки по ступенькам.
— Прощайте, Олекса Творимирич, бывайте к нам! — донеслось с крыльца.
— Прощайте, Олекса Творимирич, бывайте к нам! — донеслось с крыльца.
XXIII
Ярослав Ярославич прибыл в Новгород после троицы. Строго отчитав Юрия у себя на Городце, он посетил владыку Далмата и принял благословение; после стоял службу в Софийском соборе прямой, недоступный, в кожухе грецкого оловира note 33, шитом золотым кружевом, в сверкающем золотом оплечье, усыпанном дорогими самоцветами. Был князь высок и схож с братом, но весь как бы посуше: уже голова, мельче черты лица, голубые глаза навыкате смотрят не грозно, как у Олександра, а свирепо, придавая лицу выражение хищной птицы.
После короткого свидания с новым посадником Ярослав объявил, что говорить с одними членами боярского совета не будет, и потребовал собрать к нему на Городец выборных от всего Великого Новгорода.
Сотские, уличанские и кончанские старосты, старосты Иваньского братства, братства заморских купцов и других купеческих сообществ, старосты ремесленных цехов, представители сотен и рядков, все, кто так или иначе вершили новгородскую политику, ведали его ремеслом и торговлей, съезжались на Городец.
Князь, заставив подождать себя, выступил перед собравшимися. Речь его заранее была хорошо продумана. Напомнив о павших на Кеголе, под Раковором, он указал, повернувшись к купцам, на замерший торг и всем старостам Новгорода — на плачевное отсутствие мира:
— Мужи мои, и братья моя и ваша побита, а вы разратилися с немцы!
В заключение Ярослав прямо указал виновных в постигшей Новгород беде: великих бояр Жирослава Давыдовича, Михаила Мишинича и воеводу Елферья Сбыславича, требуя изгнать их и лишить волости.
Однако князь не учел многого. Начало его речи не произвело того впечатления, на которое он рассчитывал.
Собравшиеся в большинстве сами были на рати и хорошо помнили, что основной удар принял новгородский полк, а Юрий, ставленник Ярослава, бежал с поля боя. И напоминание о павших лишь всколыхнуло старые обиды. Когда же он назвал Жирослава, Михаила и Елферья, поднялся ропот. Названные были в бою, делили со всеми опасность и ратный труд.
— Не выдадим Елферья! — прокатилось по лавкам, где сидели ремесленники и купцы.
Вскипевший по обыкновению Ярослав (после привычного тверского раболепства новгородские вольности и привычка на всякий удар кулака отвечать тем же выводили его из себя: если бы он только мог — двинул на них полки но не так-то просто стереть с земли Великий Новгород!), увидя, что собрание старост новгородских и купечество, к которым он и обращался, надеясь, что они помогут ему расправиться с неугодными боярами, встало на сторону последних, в ярости прервал собрание, вышел прочь и приказал седлать коней.
Тотчас к нему отправилась купеческая старшина — умерять раздражение князя и просить его вернуться назад. С немцами не было настоящего мира, и приходилось кланяться Ярославу. Ярослав сперва вообще не принял послов, и к нему ходили вторично.
— Княже, тем гнева отдай, а от нас не езди! — почтительно, но твердо просили послы. Князь был необходим Новгороду и знал это. Ничего не ответив послам, он тронулся в путь.
Выборные отправились за помочью к архиепископу. Крытый возок Далмата
— с ним отправили Лазаря Моисеевича, иваньского старосту вощинников и лучших бояр — догнал Ярослава на Мсте, у Бронниц. Битых три часа уговаривали вятшие люди Новгорода своего князя. Ярослав помягчел, но не поддавался на уговоры. Наконец владыка Далмат попросил переговорить с князем с глазу на глаз. О чем велась беседа, никто так и не узнал, но в конце концов князь вышел, сумрачный, к посольству и сказал, что он изволит воротиться.
Тысяцкое, уже без споров, пришлось дать Ратибору Клуксовичу, рабская преданность которого Ярославу и неразборчивость в средствах вызывали насмешки даже его ближайших приятелей. Пришлось и еще многим поступиться, но ни Жирослава, ни Мишу, ни Елферья князь все же не посмел тронуть.
Так был заключен этот мир, вернее перемирие, грозившее рухнуть каждую минуту и удерживавшееся лишь общей необходимостью справиться с немцами, перекрывшими пути не одному Новгороду, но и всей русской земле.
Олекса, узнав о назначении Ратибора тысяцким, побелел и почувствовал, как внутри у него словно опустилось. Но Тимофей, принесший злую весть, выглядел даже довольным и потирал руки.
— Цегой ты? — изумился Олекса.
— Добро! Так даже лучше, — отвечал Тимофей. — Теперича поглядим, чья возьмет! Я вызнал про него такое, что боярин и свету не залюбит… Тебе говорить не стал, да и рано было, а теперя, как он тысяцким, самая пора! Так что не горюй, Олекса! Ну, я к ему схожу. Потешу боярина в останний раз. Да и свое дело исправлю, куны с его получить надоть! Я даве у Хотена заемную грамоту Ратиборову выкупил. Хотен третье лето за им ходит, а как Ратибор тысяцким стал, и вовсе надежу потерял… Долг двенадцать гривен, а он мне из половины отдал!
Тимофей круто собрался, подпоясался все с тою же угрюмой радостью и ушел со двора.
— Коня возьми!
— Без надобности…
Ратибор выдерживал Тимофея на сенях часа полтора, но Тимофей и не торопился. Время от времени он только потирал руки, виновато улыбаясь наглой боярской челяди, и только раза два попросил напомнить о себе. Наконец его позвали.
Ратибор куда-то собирался. В роскошном, переливчатого шелка зипуне, он рассматривал себя в серебряное зеркало и лишь повел глазом, даже не кивнув в ответ на низкий поклон Тимофея. Двое слуг суетились рядом, подавая то коробочку с иноземными притираниями, то хрустальный флакон с ароматной водой, то резной гребень. Один из слуг держал наготове, перекинув через руку, золотой узорчатый пояс, другой обмахивал боярина опахалом из павлиньих перьев.
— Говори, смерд, какое дело ко мне, да не задерживай! — бросил Ратибор, расчесывая гребешком умащенные благовониями усы. Тимофей сдержал усмешку и начал с нарочитой простецой:
— Дело мое малое: купца Олексы, сына Творимирова, я, значит, буду брат старшой. Так вот поговорить о брате пришел.
— Олексы? — играя перед зеркалом красивыми нагловатыми глазами, словно бы припоминая, протянул Ратибор. — Это ктой-то? А, со Славны, заморский купец! Это не его-ста на рати конем задавило? Чего ж сам не пришел? Я тебя вроде бы не звал.
— Меня зовут, когда в долг берут, а когда платить надоть, я сам прихожу.
Ратибор нетерпеливо поморщился.
— Как тебя? Тимофей! Недосуг мне баять, опосле приди да скажи Олексе своему, пущай-ко приползет, нужен.
— Он теперича вовсе не придет, боярин!
Холодные глаза Ратибора на миг застыли в удивлении. Он наконец взглянул на сутулого, худого, в темном, сероваленого сукна зипуне, узкобородого горожанина, что стоял перед ним вроде бы и униженно, но отнюдь без того жадного блеска в глазах, который появляется у бедняка при виде богатства. «Где-то я его видел?» — с легким беспокойством подумал Ратибор Клуксович, отдавая зеркало и принимая пояс, угодливо поданный слугой.
— Чего ж не придет, ай обезножил с Раковорской рати? — деланно усмехнулся новоиспеченный тысяцкий.
— Али у тебя, боярин, от холопей тайностев нету? — ответил Тимофей вопросом на вопрос и впервые посмотрел прямо в глаза боярину тем взглядом, которым смотрит желтоглазая рысь на коршуна.
— Ты говори, да не заговаривайся, купец! — повысил голос Ратибор. — Я у тя взаймы не брал!
— Ан брал. Мне с тебя по Хотеновой грамоте получить причитаетце!
Тут наконец Ратибор вспомнил о старом долге и понял, почему ему было так неприятно с этим человеком: заимодавец! Ну, подождет.
— А и брал, дак за тысяцким не пропадет! — спесиво передернул Ратибор плечами.
— Оно конечно, ежели сам тысяцкий не пропадет той порою, — ответил Ткмофей, по-прежнему пристально глядя в глаза боярину. — Дак я уж лучше теперя получу.
Смутный холодок пробежал по спине Ратибора и тотчас сменился бешенством. Прежде он бы попросту взъярился, накричал, может быть, приказал вытолкать сермяжного хама взашей, но должность тысяцкого заставляла сдерживать себя. Взмахом руки Ратибор выпроводил слуг и высокомерно бросил гостю:
— Ну, чего знаешь, сказывай!
— Ты серебро на Микифоре Манускиничи поимал… — начал Тимофей.
— То по князеву слову! — не дослушав, оборвал боярин.
— По князеву, да. А себе ничего не взял? Князю ты, боярин, милостыню подал только! А сколь и чего себе взял и скрыл, куда, я знаю один!
И, видя, как, бешено выкатив наглые глаза, Ратибор схватился за кинжал, Тимофей, усмехнувшись, спокойно добавил:
— Убьешь? Узнают! И другие дела твои ведомы мне, Ратибор! И на грамоту исписаны все! Ты у меня в руках, боярин. А нож оставь, на рати и мы бывали… Садись! — вдруг приказал Тимофей, стиснув бороду левой рукой, а правую убирая в рукав, и шагнул на тысяцкого. Рысь прыгнула на птицу. С хищным клекотом в горле Ратибор отпрянул и почти свалился на лавку. Тимофей, пригнувшись, остался стоять перед ним.
— В чести ты, боярин, знатен и богат! Гляди-ко, аравитскими благовониями умащаешь ся! А коли все тайности твои враз открыть — не знаю, пожалеет ли тебя Ярослав. Гляди-ко, еще перед нашими огнищанами неубыточно княжой справедливостью покрасуетце! Твоей головой купить Новгород — дешевая плата!
— Ты… Олексе… брат, — запинаясь, но яростно выговорил Ратибор. — Дак, стало, переветника Творимира сын?
— Сын, да старшой! С батьком моим и тебе, боярин, пропасти можно. О том не будем. Олекса того не знает, что мне ведомо. Знаю, кому и вы, Клуксовичи, о ту пору служили. Серебро, что брал у Хотена, седни отдашь. Там чего еще будет, а мне куны терять нестаточно. И Олексу, брата, не замай боле.
Тимофей переждал, глядя по-прежнему в лицо Ратибора, искаженное сейчас смесью подлости, самомнения и страха.
— Дак как, боярнн?
Ратибор сглотнул слюну.
— Первое, я все же тысяцкий от князя. Ярославу Новгород моей головой покупать не стать, он им и без того владеет, а без меня ему тута не обойтитьца! То второе.
Видя, что Тимофей молчит, и от того смелея больше, Ратибор продолжал:
— А переветничал ли Олекса, нет — на то у меня послухи есть. Представлю, и не докажешь, что твой Олекса тому не виноват. Любой судия тогда ему не поверит! А я — я князю слуга верный!
— Судьи бы, может, Олексе и не поверили, — возразил Тимофей, — а мир поверит! Слуга княжой, Юрий, немцам вдал плечи, со страху ли, аль уговор имел с ворогом, бог весь! И ты не с ним ли бежал? А переветник Олекса на рати под Раковором честно кровь пролил за Святую Софию и за весь Великий Новгород! Мне уличан недолго собрать, купецких старост, да я и на вече скажу, не сробею, боярин. Славна Олексу не отдаст!.. Кажный из нас грешен, и ты грешен, и я, праведников мало среди нас. Господь бог тако сотворил, пущай он о том и печалует. И Олекса не лучше других… И поодинке ты кажного из нас сильнее, боярин! А только все вместе мы — народ! Ты баешь, князь тебя простит? Пущай! А народ простит ле?! Попомни Мирошкиничей, Ратибор! Тоже весь город подмяли было под себя. А чем кончили? Хоромишек и тех не осталось.
— А до того… до того! — вдруг захлебнулся яростью Ратибор Клуксович. — Сотру!.. Тамо пущай!.. Пущай разоряют!..
Но Тимофей уже опять опустил глаза и стал худым, старым, бедно одетым городским менялой.
— Дак прикажи выдать куны. С лихвой тамо тринадесят гривен с тебя, боярин, мне причитаетце!
Ратибор передохнул и вдруг честно признался:
— Нету теперь у меня столько.
— Десять и три после.
— Шесть!
— Восемь, и не торгуйся, боярин. Сам дашь али ключника позовешь? — и Тимофей добавил совсем тихо: — А что грозишь — промолчу пока. Но и ты знай, что мы, к часу, укусить заможем… И про Олексу помни…
— Нужны вы мне оба! — в последний раз взорвался, уже сдаваясь, Ратибор.
— Нужны ли, нет, а уговор!
Так заключено было и это перемирие, подобное только что состоявшемуся между князем Ярославом и Новгородом, в отличие от первого, правда, мало кому известное, но зато точно так же готовое нарушиться в любую минуту.
После короткого свидания с новым посадником Ярослав объявил, что говорить с одними членами боярского совета не будет, и потребовал собрать к нему на Городец выборных от всего Великого Новгорода.
Сотские, уличанские и кончанские старосты, старосты Иваньского братства, братства заморских купцов и других купеческих сообществ, старосты ремесленных цехов, представители сотен и рядков, все, кто так или иначе вершили новгородскую политику, ведали его ремеслом и торговлей, съезжались на Городец.
Князь, заставив подождать себя, выступил перед собравшимися. Речь его заранее была хорошо продумана. Напомнив о павших на Кеголе, под Раковором, он указал, повернувшись к купцам, на замерший торг и всем старостам Новгорода — на плачевное отсутствие мира:
— Мужи мои, и братья моя и ваша побита, а вы разратилися с немцы!
В заключение Ярослав прямо указал виновных в постигшей Новгород беде: великих бояр Жирослава Давыдовича, Михаила Мишинича и воеводу Елферья Сбыславича, требуя изгнать их и лишить волости.
Однако князь не учел многого. Начало его речи не произвело того впечатления, на которое он рассчитывал.
Собравшиеся в большинстве сами были на рати и хорошо помнили, что основной удар принял новгородский полк, а Юрий, ставленник Ярослава, бежал с поля боя. И напоминание о павших лишь всколыхнуло старые обиды. Когда же он назвал Жирослава, Михаила и Елферья, поднялся ропот. Названные были в бою, делили со всеми опасность и ратный труд.
— Не выдадим Елферья! — прокатилось по лавкам, где сидели ремесленники и купцы.
Вскипевший по обыкновению Ярослав (после привычного тверского раболепства новгородские вольности и привычка на всякий удар кулака отвечать тем же выводили его из себя: если бы он только мог — двинул на них полки но не так-то просто стереть с земли Великий Новгород!), увидя, что собрание старост новгородских и купечество, к которым он и обращался, надеясь, что они помогут ему расправиться с неугодными боярами, встало на сторону последних, в ярости прервал собрание, вышел прочь и приказал седлать коней.
Тотчас к нему отправилась купеческая старшина — умерять раздражение князя и просить его вернуться назад. С немцами не было настоящего мира, и приходилось кланяться Ярославу. Ярослав сперва вообще не принял послов, и к нему ходили вторично.
— Княже, тем гнева отдай, а от нас не езди! — почтительно, но твердо просили послы. Князь был необходим Новгороду и знал это. Ничего не ответив послам, он тронулся в путь.
Выборные отправились за помочью к архиепископу. Крытый возок Далмата
— с ним отправили Лазаря Моисеевича, иваньского старосту вощинников и лучших бояр — догнал Ярослава на Мсте, у Бронниц. Битых три часа уговаривали вятшие люди Новгорода своего князя. Ярослав помягчел, но не поддавался на уговоры. Наконец владыка Далмат попросил переговорить с князем с глазу на глаз. О чем велась беседа, никто так и не узнал, но в конце концов князь вышел, сумрачный, к посольству и сказал, что он изволит воротиться.
Тысяцкое, уже без споров, пришлось дать Ратибору Клуксовичу, рабская преданность которого Ярославу и неразборчивость в средствах вызывали насмешки даже его ближайших приятелей. Пришлось и еще многим поступиться, но ни Жирослава, ни Мишу, ни Елферья князь все же не посмел тронуть.
Так был заключен этот мир, вернее перемирие, грозившее рухнуть каждую минуту и удерживавшееся лишь общей необходимостью справиться с немцами, перекрывшими пути не одному Новгороду, но и всей русской земле.
Олекса, узнав о назначении Ратибора тысяцким, побелел и почувствовал, как внутри у него словно опустилось. Но Тимофей, принесший злую весть, выглядел даже довольным и потирал руки.
— Цегой ты? — изумился Олекса.
— Добро! Так даже лучше, — отвечал Тимофей. — Теперича поглядим, чья возьмет! Я вызнал про него такое, что боярин и свету не залюбит… Тебе говорить не стал, да и рано было, а теперя, как он тысяцким, самая пора! Так что не горюй, Олекса! Ну, я к ему схожу. Потешу боярина в останний раз. Да и свое дело исправлю, куны с его получить надоть! Я даве у Хотена заемную грамоту Ратиборову выкупил. Хотен третье лето за им ходит, а как Ратибор тысяцким стал, и вовсе надежу потерял… Долг двенадцать гривен, а он мне из половины отдал!
Тимофей круто собрался, подпоясался все с тою же угрюмой радостью и ушел со двора.
— Коня возьми!
— Без надобности…
Ратибор выдерживал Тимофея на сенях часа полтора, но Тимофей и не торопился. Время от времени он только потирал руки, виновато улыбаясь наглой боярской челяди, и только раза два попросил напомнить о себе. Наконец его позвали.
Ратибор куда-то собирался. В роскошном, переливчатого шелка зипуне, он рассматривал себя в серебряное зеркало и лишь повел глазом, даже не кивнув в ответ на низкий поклон Тимофея. Двое слуг суетились рядом, подавая то коробочку с иноземными притираниями, то хрустальный флакон с ароматной водой, то резной гребень. Один из слуг держал наготове, перекинув через руку, золотой узорчатый пояс, другой обмахивал боярина опахалом из павлиньих перьев.
— Говори, смерд, какое дело ко мне, да не задерживай! — бросил Ратибор, расчесывая гребешком умащенные благовониями усы. Тимофей сдержал усмешку и начал с нарочитой простецой:
— Дело мое малое: купца Олексы, сына Творимирова, я, значит, буду брат старшой. Так вот поговорить о брате пришел.
— Олексы? — играя перед зеркалом красивыми нагловатыми глазами, словно бы припоминая, протянул Ратибор. — Это ктой-то? А, со Славны, заморский купец! Это не его-ста на рати конем задавило? Чего ж сам не пришел? Я тебя вроде бы не звал.
— Меня зовут, когда в долг берут, а когда платить надоть, я сам прихожу.
Ратибор нетерпеливо поморщился.
— Как тебя? Тимофей! Недосуг мне баять, опосле приди да скажи Олексе своему, пущай-ко приползет, нужен.
— Он теперича вовсе не придет, боярин!
Холодные глаза Ратибора на миг застыли в удивлении. Он наконец взглянул на сутулого, худого, в темном, сероваленого сукна зипуне, узкобородого горожанина, что стоял перед ним вроде бы и униженно, но отнюдь без того жадного блеска в глазах, который появляется у бедняка при виде богатства. «Где-то я его видел?» — с легким беспокойством подумал Ратибор Клуксович, отдавая зеркало и принимая пояс, угодливо поданный слугой.
— Чего ж не придет, ай обезножил с Раковорской рати? — деланно усмехнулся новоиспеченный тысяцкий.
— Али у тебя, боярин, от холопей тайностев нету? — ответил Тимофей вопросом на вопрос и впервые посмотрел прямо в глаза боярину тем взглядом, которым смотрит желтоглазая рысь на коршуна.
— Ты говори, да не заговаривайся, купец! — повысил голос Ратибор. — Я у тя взаймы не брал!
— Ан брал. Мне с тебя по Хотеновой грамоте получить причитаетце!
Тут наконец Ратибор вспомнил о старом долге и понял, почему ему было так неприятно с этим человеком: заимодавец! Ну, подождет.
— А и брал, дак за тысяцким не пропадет! — спесиво передернул Ратибор плечами.
— Оно конечно, ежели сам тысяцкий не пропадет той порою, — ответил Ткмофей, по-прежнему пристально глядя в глаза боярину. — Дак я уж лучше теперя получу.
Смутный холодок пробежал по спине Ратибора и тотчас сменился бешенством. Прежде он бы попросту взъярился, накричал, может быть, приказал вытолкать сермяжного хама взашей, но должность тысяцкого заставляла сдерживать себя. Взмахом руки Ратибор выпроводил слуг и высокомерно бросил гостю:
— Ну, чего знаешь, сказывай!
— Ты серебро на Микифоре Манускиничи поимал… — начал Тимофей.
— То по князеву слову! — не дослушав, оборвал боярин.
— По князеву, да. А себе ничего не взял? Князю ты, боярин, милостыню подал только! А сколь и чего себе взял и скрыл, куда, я знаю один!
И, видя, как, бешено выкатив наглые глаза, Ратибор схватился за кинжал, Тимофей, усмехнувшись, спокойно добавил:
— Убьешь? Узнают! И другие дела твои ведомы мне, Ратибор! И на грамоту исписаны все! Ты у меня в руках, боярин. А нож оставь, на рати и мы бывали… Садись! — вдруг приказал Тимофей, стиснув бороду левой рукой, а правую убирая в рукав, и шагнул на тысяцкого. Рысь прыгнула на птицу. С хищным клекотом в горле Ратибор отпрянул и почти свалился на лавку. Тимофей, пригнувшись, остался стоять перед ним.
— В чести ты, боярин, знатен и богат! Гляди-ко, аравитскими благовониями умащаешь ся! А коли все тайности твои враз открыть — не знаю, пожалеет ли тебя Ярослав. Гляди-ко, еще перед нашими огнищанами неубыточно княжой справедливостью покрасуетце! Твоей головой купить Новгород — дешевая плата!
— Ты… Олексе… брат, — запинаясь, но яростно выговорил Ратибор. — Дак, стало, переветника Творимира сын?
— Сын, да старшой! С батьком моим и тебе, боярин, пропасти можно. О том не будем. Олекса того не знает, что мне ведомо. Знаю, кому и вы, Клуксовичи, о ту пору служили. Серебро, что брал у Хотена, седни отдашь. Там чего еще будет, а мне куны терять нестаточно. И Олексу, брата, не замай боле.
Тимофей переждал, глядя по-прежнему в лицо Ратибора, искаженное сейчас смесью подлости, самомнения и страха.
— Дак как, боярнн?
Ратибор сглотнул слюну.
— Первое, я все же тысяцкий от князя. Ярославу Новгород моей головой покупать не стать, он им и без того владеет, а без меня ему тута не обойтитьца! То второе.
Видя, что Тимофей молчит, и от того смелея больше, Ратибор продолжал:
— А переветничал ли Олекса, нет — на то у меня послухи есть. Представлю, и не докажешь, что твой Олекса тому не виноват. Любой судия тогда ему не поверит! А я — я князю слуга верный!
— Судьи бы, может, Олексе и не поверили, — возразил Тимофей, — а мир поверит! Слуга княжой, Юрий, немцам вдал плечи, со страху ли, аль уговор имел с ворогом, бог весь! И ты не с ним ли бежал? А переветник Олекса на рати под Раковором честно кровь пролил за Святую Софию и за весь Великий Новгород! Мне уличан недолго собрать, купецких старост, да я и на вече скажу, не сробею, боярин. Славна Олексу не отдаст!.. Кажный из нас грешен, и ты грешен, и я, праведников мало среди нас. Господь бог тако сотворил, пущай он о том и печалует. И Олекса не лучше других… И поодинке ты кажного из нас сильнее, боярин! А только все вместе мы — народ! Ты баешь, князь тебя простит? Пущай! А народ простит ле?! Попомни Мирошкиничей, Ратибор! Тоже весь город подмяли было под себя. А чем кончили? Хоромишек и тех не осталось.
— А до того… до того! — вдруг захлебнулся яростью Ратибор Клуксович. — Сотру!.. Тамо пущай!.. Пущай разоряют!..
Но Тимофей уже опять опустил глаза и стал худым, старым, бедно одетым городским менялой.
— Дак прикажи выдать куны. С лихвой тамо тринадесят гривен с тебя, боярин, мне причитаетце!
Ратибор передохнул и вдруг честно признался:
— Нету теперь у меня столько.
— Десять и три после.
— Шесть!
— Восемь, и не торгуйся, боярин. Сам дашь али ключника позовешь? — и Тимофей добавил совсем тихо: — А что грозишь — промолчу пока. Но и ты знай, что мы, к часу, укусить заможем… И про Олексу помни…
— Нужны вы мне оба! — в последний раз взорвался, уже сдаваясь, Ратибор.
— Нужны ли, нет, а уговор!
Так заключено было и это перемирие, подобное только что состоявшемуся между князем Ярославом и Новгородом, в отличие от первого, правда, мало кому известное, но зато точно так же готовое нарушиться в любую минуту.
XXIV
По санному пути первые отряды тверских и суздальских войск начали прибывать в Новгород. С Ярославом прибыл великий баскак note 34 владимирский, Амраган. Узкими глазами бесстрастно смотрел он на этот русский город, плативший дань, но так и не завоеванный Ордой, прикидывал прочность его земляных стен и каменных башен… Там, на западе, были немцы, которые дани не платили, и потому их следовало разбить, разбить силами вот этих русских, во славу великого Кагана, повелителя трех четвертей мира. И снова с татарским выговором прозвучало знакомое слово: Колывань.
Спешно летели гонцы в Ригу и Любек. Орден, переведавшись с Новгородом, отнюдь не хотел иметь дело со всей низовской землей. Летели, загоняя коней, гонцы от магистра в Любек, из Любека в Ригу, из Вельяда в Колывань.
— Мир, мир, мир! Во что бы то ни стало!
Спешно собралось посольство. Орден соглашался на все условия Новгорода, отдавал всю область Наровы, открывал свободный проход в море, умоляя лишь об одном: не проливать напрасной крови. Князю Ярославу, Амрагану и новгородским старейшинам везли богатые подарки.
— Мир, мир, во что бы то ни стало!
И Ганза и Орден понимали, что лучше уступить сейчас в малом, чем рисковать потерять все.
Споры в совете были бурные. То и дело вновь поминали немецкое вероломство. Однако торговля, хиревшая уже целый год, требовала заключения мира. Начать войну — значило еще на неведомое время оттянуть привоз западных товаров и вывоз русских мехов и воска. Ганза после потери Колывани могла перекрыть морские пути и затянуть войну до бесконечности… Словом, отказываться от немецкого предложения вряд ли имело смысл. Решено было взять мир.
Торжественно, на дорогом пергамене, составленный и скрепленный серебряными позолоченными печатями обеих сторон, договор удостоверял заключение мира и возобновление торговли, подтверждал старинные уложения о купеческом суде по дворе Святого Ивана, взаимных расчетах и исках, плате ладейникам, поручительствах, вирах, продажах, о мерах, весах, пудах и скалвах.
Не успели урядить с немцами, как Новгород был смятен новою бедой: князь Ярослав решил двинуть полки на Корелу.
Корелы были давними союзниками и щитом Новгорода на северо-западных рубежах новгородской земли. Много их было и в самом городе. Не один Олекса вел с Корелой оживленную и прибыльную торговлю. Намерение князя поэтому задело не только бояр-вотчинников, но и всех горожан до последнего ремесленника. Корелы, которые начали было спешно собираться домой, исподлобья поглядывая на ставших им чужими новгородцев, теперь ободрились, ходили по знакомым домам, упрашивали помочь в беде. Их выборные посетили самого посадника Павшу Онаньинича.
— Сперва нас, а потом уже только и вас не будет! — ответил им посадник. — Новгород еще никому не позволил грабить свои волости.
К Елферию из самой Карелы спешно прискакал Валит, вятший корел старинного знатного рода. Сузив глаза, подрагивая крыльями носа, он напомнил все, что сделали корелы для Новгорода, начиная от разорения Сигтуны. Елферий подвел его к образу Спаса.
— На мече поклянись! — возразил Валит.
Нахмуря брови, Елферий обнажил меч и принес древнюю клятву, свидетельствуя, что, пока он жив, Ярослав не выступит в корельский поход.
Валит обошел затем дома и других бояр.
Ярославу недвусмысленно дали понять, что, прежде чем начать поход на Корелу, ему «достоит уведатися» с Господином Великим Новгородом: ремесленникам уже начали раздавать оружие.
В посадничьих палатах, в Детинце, собрался совет. Решение Ярослава задевало всех, подрывая целость огромной Новгородской волости, простиравшейся от Корелы до Урала, от Торжка, Торопца и Вологды до Студеного моря. Допусти они, чьих дочерей считают за честь брать в жены князья низовских городов, этот поход, и начнут сами собою отпадать, разуверившись в силе Господина Новгорода, Заволочье, Тре, Перемь, Печора, Югра…
Забыты были взаимные раздоры боярские, и когда Ярослав объявил о своем решении, то встретил единодушный отпор всего совета. В ярости он сорвался с места, требовал, грозил. Но спокойно взирали из-под опущенных ресниц на него великие мужи новгородские… Князь Олександр не стал бы бегать по гридне…
— В ту же породу, да не в ту же стать! — шепнул Жирослав Федору Кожичу, а Федор, наклонясь, ответил:
— Щенок у меня был маленький, а злющий — беда! Уж за загривок его несешь к двери, а все норовит гостя лапой достать! Так и он.
— Чем на Корелу идти, так уж ближе Торжок пограбить! — громко сказал боярин Путята.
Князь медленно заливался бурой кровью. Сказано было не в бровь, а в глаз.
Не опуская прямых ресниц под бешеным натиском выкаченных голубых глаз князя, Путята слегка уперся кулаками в расставленные колени. Вот-вот вскочит князь и встанет встречу на напруженных ногах боярин.
— Вече соберем!
И князь вскочил, и стал подыматься с лавки Путята…
Но вдруг тяжелый Сбыслав Вышатич опередил его:
— Не гневай, княже! Выслушай сперва! Корела нам не данники, та же земля новгородская, крестил их твой отец, Ярослав Всеволодович. Не добро, бяше, братью свою воевать! Молим тебя, княже, не вынми меч на слуг своих! Гнев отдай, а не ходи на Корелу! — прибавил униженно слова, которые, скажи их по-иному, могли бы прозвучать и угрозой: — Не я, не мы одни тебя молим, от всего Великого Новгорода, бояр, купцов, простой чади, вятших и меньших, молим тебя — не погуби!
Тяжело склонился в поклоне, утишил Ярослава.
Молчали, трудно дыша, вятшие мужи Великого Новгорода, но все поняли умный поклон Сбыслава и умные его слова. А от поклона голова не болит.
Сел Ярослав, поведя очами, опять не угадал, кинулся было к Гавриле Кыянинову.
— Ты скажи!
Но отвел глаза Гаврило.
— Что я! Я как мир, как совет, как Новгород… Против всего города мне не идти…
Ослабел князь, сдался.
На другой день низовские полки начали покидать Новгород, уходя назад.
Спешно летели гонцы в Ригу и Любек. Орден, переведавшись с Новгородом, отнюдь не хотел иметь дело со всей низовской землей. Летели, загоняя коней, гонцы от магистра в Любек, из Любека в Ригу, из Вельяда в Колывань.
— Мир, мир, мир! Во что бы то ни стало!
Спешно собралось посольство. Орден соглашался на все условия Новгорода, отдавал всю область Наровы, открывал свободный проход в море, умоляя лишь об одном: не проливать напрасной крови. Князю Ярославу, Амрагану и новгородским старейшинам везли богатые подарки.
— Мир, мир, во что бы то ни стало!
И Ганза и Орден понимали, что лучше уступить сейчас в малом, чем рисковать потерять все.
Споры в совете были бурные. То и дело вновь поминали немецкое вероломство. Однако торговля, хиревшая уже целый год, требовала заключения мира. Начать войну — значило еще на неведомое время оттянуть привоз западных товаров и вывоз русских мехов и воска. Ганза после потери Колывани могла перекрыть морские пути и затянуть войну до бесконечности… Словом, отказываться от немецкого предложения вряд ли имело смысл. Решено было взять мир.
Торжественно, на дорогом пергамене, составленный и скрепленный серебряными позолоченными печатями обеих сторон, договор удостоверял заключение мира и возобновление торговли, подтверждал старинные уложения о купеческом суде по дворе Святого Ивана, взаимных расчетах и исках, плате ладейникам, поручительствах, вирах, продажах, о мерах, весах, пудах и скалвах.
Не успели урядить с немцами, как Новгород был смятен новою бедой: князь Ярослав решил двинуть полки на Корелу.
Корелы были давними союзниками и щитом Новгорода на северо-западных рубежах новгородской земли. Много их было и в самом городе. Не один Олекса вел с Корелой оживленную и прибыльную торговлю. Намерение князя поэтому задело не только бояр-вотчинников, но и всех горожан до последнего ремесленника. Корелы, которые начали было спешно собираться домой, исподлобья поглядывая на ставших им чужими новгородцев, теперь ободрились, ходили по знакомым домам, упрашивали помочь в беде. Их выборные посетили самого посадника Павшу Онаньинича.
— Сперва нас, а потом уже только и вас не будет! — ответил им посадник. — Новгород еще никому не позволил грабить свои волости.
К Елферию из самой Карелы спешно прискакал Валит, вятший корел старинного знатного рода. Сузив глаза, подрагивая крыльями носа, он напомнил все, что сделали корелы для Новгорода, начиная от разорения Сигтуны. Елферий подвел его к образу Спаса.
— На мече поклянись! — возразил Валит.
Нахмуря брови, Елферий обнажил меч и принес древнюю клятву, свидетельствуя, что, пока он жив, Ярослав не выступит в корельский поход.
Валит обошел затем дома и других бояр.
Ярославу недвусмысленно дали понять, что, прежде чем начать поход на Корелу, ему «достоит уведатися» с Господином Великим Новгородом: ремесленникам уже начали раздавать оружие.
В посадничьих палатах, в Детинце, собрался совет. Решение Ярослава задевало всех, подрывая целость огромной Новгородской волости, простиравшейся от Корелы до Урала, от Торжка, Торопца и Вологды до Студеного моря. Допусти они, чьих дочерей считают за честь брать в жены князья низовских городов, этот поход, и начнут сами собою отпадать, разуверившись в силе Господина Новгорода, Заволочье, Тре, Перемь, Печора, Югра…
Забыты были взаимные раздоры боярские, и когда Ярослав объявил о своем решении, то встретил единодушный отпор всего совета. В ярости он сорвался с места, требовал, грозил. Но спокойно взирали из-под опущенных ресниц на него великие мужи новгородские… Князь Олександр не стал бы бегать по гридне…
— В ту же породу, да не в ту же стать! — шепнул Жирослав Федору Кожичу, а Федор, наклонясь, ответил:
— Щенок у меня был маленький, а злющий — беда! Уж за загривок его несешь к двери, а все норовит гостя лапой достать! Так и он.
— Чем на Корелу идти, так уж ближе Торжок пограбить! — громко сказал боярин Путята.
Князь медленно заливался бурой кровью. Сказано было не в бровь, а в глаз.
Не опуская прямых ресниц под бешеным натиском выкаченных голубых глаз князя, Путята слегка уперся кулаками в расставленные колени. Вот-вот вскочит князь и встанет встречу на напруженных ногах боярин.
— Вече соберем!
И князь вскочил, и стал подыматься с лавки Путята…
Но вдруг тяжелый Сбыслав Вышатич опередил его:
— Не гневай, княже! Выслушай сперва! Корела нам не данники, та же земля новгородская, крестил их твой отец, Ярослав Всеволодович. Не добро, бяше, братью свою воевать! Молим тебя, княже, не вынми меч на слуг своих! Гнев отдай, а не ходи на Корелу! — прибавил униженно слова, которые, скажи их по-иному, могли бы прозвучать и угрозой: — Не я, не мы одни тебя молим, от всего Великого Новгорода, бояр, купцов, простой чади, вятших и меньших, молим тебя — не погуби!
Тяжело склонился в поклоне, утишил Ярослава.
Молчали, трудно дыша, вятшие мужи Великого Новгорода, но все поняли умный поклон Сбыслава и умные его слова. А от поклона голова не болит.
Сел Ярослав, поведя очами, опять не угадал, кинулся было к Гавриле Кыянинову.
— Ты скажи!
Но отвел глаза Гаврило.
— Что я! Я как мир, как совет, как Новгород… Против всего города мне не идти…
Ослабел князь, сдался.
На другой день низовские полки начали покидать Новгород, уходя назад.
XXV
Олекса, когда услышал, что поход на Корелу отменен, радостно потер руки:
— Миром и медведя свалят! Теперь без опасу! Весной корельское железо повезу, Станьку пошлю!
Вдвоем с братом начали готовиться к весеннему торгу. Считали, ссорились. Тимофей жался, не хотел говорить, сколько у него серебра… Мать наконец позвала обоих к себе в горницу. При ней братья перестали спорить, урядили.
— Еще одно дело… — со смущением начал Олекса. — Гюрятич ко мне приходил, прошал снова повременить с долгом… Чаю, и вовсе не отдаст.
— Отдавать ему нечем.
— Говорит, теперь, по весне, и мог бы расторговатьсе, да весь в долгу, не поправитьце. Прошал еще гривен пять, тогда бы, говорит, на ноги встал… Не даром! Обещает…
— Я твоему Максимке не дам ни векши, и, коли дашь, забудь, что я тебе брат! — забыв, что мать рядом, закричал, не дав договорить, Тимофей.
— Сынове! — воскликнула Ульяния с укоризной. Оба стихли.
— Возьми ты приказчиком его, Максимку-то! — вновь подала голос мать.
— Гюрятича? — как-то никогда не мог представить себе Олекса старого друга, купца, приказчиком. — Максима?
Олекса растерянно поглядел на мать, потом на Тимофея.
— Что, брат?
Тимофей, сердито глядевший в пол, неожиданно согласился:
— Можно взять. В торговом деле без своего подлеца не обойтитца! Только с Максима нужен залог, не сблодил бы чего… — Тимофей подумал, пожевал губами: — Пускай немца долг на нас переведет, хоть на меня, я не с него, так с троюродной родни колыванской, а получить сумею. Лавку, что в торгу, тоже. И долг с лихвой, что на него набежала, тоже на него записать!
— Не много ли будет?
— Максиму-то?
— Согласится ли еще…
— Он-то?! Да руки будет целовать, вот увидишь! Максима твоего, если хочешь, давно можно продаже объявить, а как жонка за него поручилась, то и ей конец приходит. Всей семьей в холопы идти из купечества. А и Ратибору он теперича не больно нужен, тот своего добилсе, дак и развязатьце будет рад: много лишнего знает Максим.
— Вот как?
— Вот так! И не прошай меня боле. И так лишнее сказал.
Максима Олекса увидел назавтра же. Гюрятич пришел точно в назначенное время. Отметил Олекса, подивился: раньше того не было! Стало, и верно, подвело его… Отводя глаза, чтобы не видеть жалкого выражения в бегающих глазах Максима, передал ему предложение. Поник головой Максим.
— Петлю ты мне надел, Олекса, как же так? Я да ты, столько лет мы…
— Слушай, Максим! Пойми и ты меня. Я теперь не один, в доле с братом.
— Тимохой?
Взглянул Максим, дрогнули глаза, побежали врозь, сник, повесил голову.
— Дай подумать, Олекса… Да что! Думать-то мне уж нецего. Промашку я дал с немцем тогда, стало его догола стричь… И с Ратибором тоже… Ну что ж… Как величать-то тебя теперя, Творимиричем?
— Это ты брось, Максим! На людях, там ништо… А так — и домой ко мне, ты и жонка, милости прошу! Двери всегда открыты. А весной, по воде, в немцы пошлю с товаром. Тамо, гляди, станешь богаче прежнего.
— Ну, коли так… Прости, Олекса. Вот я тогда на тебе хотел отыграться, ан как повернулось!
— Все в руце божьей, Максим. Сегодня ты, завтра я. Сам знаешь, какое оно, счастье наше купеческое. Ну, прощай до завтрева. А лавку принимать я Нездила пошлю, тебе способнее так будет.
— И за то спасибо, Олекса.
— Не за что, брат.
Ушел Максим. Постоял Олекса на крыльце, вздохнул: «Вот оно как! Однако ж сам виноват. Чего тогда, ишь… татьбу предлагал! На Якова клепал… Да-а… Максим Гюрятич так-то вот!»
Зашел в горницу. Домаша, не оборачиваясь, спросила:
— Купил Максима Гюрятича? Не дорого он вам станет?
— Ничего, уследим.
— И Тарашку его тоже берешь, поди?
— Тараха нет, тот-то мне совсем не нужен. Теперь Тараху одна дорога, в яму, а то в нетях объявитце, ну, тогда еще попрыгает малость…
— Ну, и то добро! Слыхала я, как ты его всякий час звал заходить…
— Не боись. Всякий час не станет. Хоть и я на себя прикину — стыдно мужику. Какой купец был!
Потянулся Олекса, хрустнул плечами.
— Живем, Домаша! По весне расторгуемся, гляди. Лучше прежнего у нас с братом пойдет.
— А за Дмитра кто у тебя теперя?
— За Дмитра… Тут дело не метно. Козьма у них… Я к нему уж и так и эдак, жмется! У тех и других берет. Я еще промашку маленьку сделал: сразу-то не сбавил ему. Ну, однако, корельское железо у меня все возьмет! А Максимову лавку на себя переведу, меховой торг откроем, там, глядишь, еще и прибыльнее станет! Собери, что ли, нам с братом на стол, закусим малость. Да и по чарке медку не худо… Припозднились севодни с делами-то!
— Миром и медведя свалят! Теперь без опасу! Весной корельское железо повезу, Станьку пошлю!
Вдвоем с братом начали готовиться к весеннему торгу. Считали, ссорились. Тимофей жался, не хотел говорить, сколько у него серебра… Мать наконец позвала обоих к себе в горницу. При ней братья перестали спорить, урядили.
— Еще одно дело… — со смущением начал Олекса. — Гюрятич ко мне приходил, прошал снова повременить с долгом… Чаю, и вовсе не отдаст.
— Отдавать ему нечем.
— Говорит, теперь, по весне, и мог бы расторговатьсе, да весь в долгу, не поправитьце. Прошал еще гривен пять, тогда бы, говорит, на ноги встал… Не даром! Обещает…
— Я твоему Максимке не дам ни векши, и, коли дашь, забудь, что я тебе брат! — забыв, что мать рядом, закричал, не дав договорить, Тимофей.
— Сынове! — воскликнула Ульяния с укоризной. Оба стихли.
— Возьми ты приказчиком его, Максимку-то! — вновь подала голос мать.
— Гюрятича? — как-то никогда не мог представить себе Олекса старого друга, купца, приказчиком. — Максима?
Олекса растерянно поглядел на мать, потом на Тимофея.
— Что, брат?
Тимофей, сердито глядевший в пол, неожиданно согласился:
— Можно взять. В торговом деле без своего подлеца не обойтитца! Только с Максима нужен залог, не сблодил бы чего… — Тимофей подумал, пожевал губами: — Пускай немца долг на нас переведет, хоть на меня, я не с него, так с троюродной родни колыванской, а получить сумею. Лавку, что в торгу, тоже. И долг с лихвой, что на него набежала, тоже на него записать!
— Не много ли будет?
— Максиму-то?
— Согласится ли еще…
— Он-то?! Да руки будет целовать, вот увидишь! Максима твоего, если хочешь, давно можно продаже объявить, а как жонка за него поручилась, то и ей конец приходит. Всей семьей в холопы идти из купечества. А и Ратибору он теперича не больно нужен, тот своего добилсе, дак и развязатьце будет рад: много лишнего знает Максим.
— Вот как?
— Вот так! И не прошай меня боле. И так лишнее сказал.
Максима Олекса увидел назавтра же. Гюрятич пришел точно в назначенное время. Отметил Олекса, подивился: раньше того не было! Стало, и верно, подвело его… Отводя глаза, чтобы не видеть жалкого выражения в бегающих глазах Максима, передал ему предложение. Поник головой Максим.
— Петлю ты мне надел, Олекса, как же так? Я да ты, столько лет мы…
— Слушай, Максим! Пойми и ты меня. Я теперь не один, в доле с братом.
— Тимохой?
Взглянул Максим, дрогнули глаза, побежали врозь, сник, повесил голову.
— Дай подумать, Олекса… Да что! Думать-то мне уж нецего. Промашку я дал с немцем тогда, стало его догола стричь… И с Ратибором тоже… Ну что ж… Как величать-то тебя теперя, Творимиричем?
— Это ты брось, Максим! На людях, там ништо… А так — и домой ко мне, ты и жонка, милости прошу! Двери всегда открыты. А весной, по воде, в немцы пошлю с товаром. Тамо, гляди, станешь богаче прежнего.
— Ну, коли так… Прости, Олекса. Вот я тогда на тебе хотел отыграться, ан как повернулось!
— Все в руце божьей, Максим. Сегодня ты, завтра я. Сам знаешь, какое оно, счастье наше купеческое. Ну, прощай до завтрева. А лавку принимать я Нездила пошлю, тебе способнее так будет.
— И за то спасибо, Олекса.
— Не за что, брат.
Ушел Максим. Постоял Олекса на крыльце, вздохнул: «Вот оно как! Однако ж сам виноват. Чего тогда, ишь… татьбу предлагал! На Якова клепал… Да-а… Максим Гюрятич так-то вот!»
Зашел в горницу. Домаша, не оборачиваясь, спросила:
— Купил Максима Гюрятича? Не дорого он вам станет?
— Ничего, уследим.
— И Тарашку его тоже берешь, поди?
— Тараха нет, тот-то мне совсем не нужен. Теперь Тараху одна дорога, в яму, а то в нетях объявитце, ну, тогда еще попрыгает малость…
— Ну, и то добро! Слыхала я, как ты его всякий час звал заходить…
— Не боись. Всякий час не станет. Хоть и я на себя прикину — стыдно мужику. Какой купец был!
Потянулся Олекса, хрустнул плечами.
— Живем, Домаша! По весне расторгуемся, гляди. Лучше прежнего у нас с братом пойдет.
— А за Дмитра кто у тебя теперя?
— За Дмитра… Тут дело не метно. Козьма у них… Я к нему уж и так и эдак, жмется! У тех и других берет. Я еще промашку маленьку сделал: сразу-то не сбавил ему. Ну, однако, корельское железо у меня все возьмет! А Максимову лавку на себя переведу, меховой торг откроем, там, глядишь, еще и прибыльнее станет! Собери, что ли, нам с братом на стол, закусим малость. Да и по чарке медку не худо… Припозднились севодни с делами-то!
ПОСЛЕСЛОВИЕ
Города, как люди, старея, уходят под землю. Прах разрушенных построек — «культурный слой» — покрывает древнюю почву, и город незримо растет, возвышаясь с каждым столетием над своим прошлым, засыпая подошвы старинных зданий, и те словно бы тонут в напластованьях веков.
Деревянные мостовые Новгорода на пять-семь метров ушли в землю. В раскопках археологов они выглядят как высокие, в три человеческих роста, штабеля почерневших от старости бревен. Мостовые перестилали (настилали новые сверху старых) каждые двадцать лет. По этим мостовым да по нижним венцам сгоревших некогда и вновь выстроенных хором археологи определяют время, датируют потерянные пять-шесть столетий назад вещи: гребни, кресала, продолговатые кусочки бересты с процарапанными на них буквами древних писем, обрывки кожаной обуви, сточенные топоры, иногда продолговатые серебряные слитки — гривны, деньги древнего Новгорода.
В Новгороде и теперь, — отвлекаясь от стандартных блоков современной застройки, от завода, воздвигнутого на Торговой стороне, рядом с Ярославовым дворищем, — можно ощутить историю, почти пройти по древним улицам (вернее — над ними, выше них), взглянуть на свидетелей великого прошлого — храмы и башни вечевой республики, на светящую в сумерках северного вечера текучую струю Волхова, представить крылатые лодьи на ясной воде, неусыпный шум торга, прикоснуться душою к векам минувшим, невянущий свет которых и доныне брезжит нам сквозь толщу прожитых событий и лет и будет еще долго светить, вызывая восторги и споры, пробуждая гордость и сожаления, ибо странным образом люди эти, которые жили, торговали, воевали и праздновали в суете ежедневных свершений, сумели, как оказалось потом, заработать себе право на величие в веках, право на бессмертие.
В Новгороде впервые я побывал, когда еще и догадаться не мог, что когда-то стану писать об его историческом прошлом. Еще не были раскопаны хоромы горожан XII — XV веков, не были найдены берестяные грамоты — маленькие четырехугольные, коричневые от времени, кусочки древних писем, чудесно оживившие голоса далекого прошлого. Но царственно сиял на северном сиренево-сером небесном окоеме золотой купол Софии, и, лишенная колоколов, гордая звонница по-прежнему тяжело и гордо вздымалась над крепостными стенами Детинца.
Много лет спустя, уже написавший первую повесть свою, я сидел в Новгороде, в комнате археологов, с трепетом прикасаясь к потемневшим от времени предметам быта древних горожан, разглядывал гребни и буквицы, вертел в руках костяную уховертку, удивляясь нарочитой мастерской небрежности безвестных резчиков, ощущая буквально кожею ладную уютность, умное изящество каждой содеянной ими вещи. И было то, чему мне трудно и поднесь подыскать название, и что я тогда, несколько наивно, называл для себя «крестьянским аристократизмом»: удобство, неотторжимое от красоты, основательность, высокое уважение к человеку, к личности, к гражданину, проглядывавшие буквально во всем, начиная от костяного двустороннего гребня до какого-нибудь долбленого вагана, ложки или туеска, тоже своеобразного шедевра, и уже душепонятно становилось, что «небрежность» мастера тут есть не небрежность как таковая, а «преодоленное мастерство», что этой-то вот живой, трепетной, человечной «неправильности» научиться, быть может, труднее всего.
Деревянные мостовые Новгорода на пять-семь метров ушли в землю. В раскопках археологов они выглядят как высокие, в три человеческих роста, штабеля почерневших от старости бревен. Мостовые перестилали (настилали новые сверху старых) каждые двадцать лет. По этим мостовым да по нижним венцам сгоревших некогда и вновь выстроенных хором археологи определяют время, датируют потерянные пять-шесть столетий назад вещи: гребни, кресала, продолговатые кусочки бересты с процарапанными на них буквами древних писем, обрывки кожаной обуви, сточенные топоры, иногда продолговатые серебряные слитки — гривны, деньги древнего Новгорода.
В Новгороде и теперь, — отвлекаясь от стандартных блоков современной застройки, от завода, воздвигнутого на Торговой стороне, рядом с Ярославовым дворищем, — можно ощутить историю, почти пройти по древним улицам (вернее — над ними, выше них), взглянуть на свидетелей великого прошлого — храмы и башни вечевой республики, на светящую в сумерках северного вечера текучую струю Волхова, представить крылатые лодьи на ясной воде, неусыпный шум торга, прикоснуться душою к векам минувшим, невянущий свет которых и доныне брезжит нам сквозь толщу прожитых событий и лет и будет еще долго светить, вызывая восторги и споры, пробуждая гордость и сожаления, ибо странным образом люди эти, которые жили, торговали, воевали и праздновали в суете ежедневных свершений, сумели, как оказалось потом, заработать себе право на величие в веках, право на бессмертие.
В Новгороде впервые я побывал, когда еще и догадаться не мог, что когда-то стану писать об его историческом прошлом. Еще не были раскопаны хоромы горожан XII — XV веков, не были найдены берестяные грамоты — маленькие четырехугольные, коричневые от времени, кусочки древних писем, чудесно оживившие голоса далекого прошлого. Но царственно сиял на северном сиренево-сером небесном окоеме золотой купол Софии, и, лишенная колоколов, гордая звонница по-прежнему тяжело и гордо вздымалась над крепостными стенами Детинца.
Много лет спустя, уже написавший первую повесть свою, я сидел в Новгороде, в комнате археологов, с трепетом прикасаясь к потемневшим от времени предметам быта древних горожан, разглядывал гребни и буквицы, вертел в руках костяную уховертку, удивляясь нарочитой мастерской небрежности безвестных резчиков, ощущая буквально кожею ладную уютность, умное изящество каждой содеянной ими вещи. И было то, чему мне трудно и поднесь подыскать название, и что я тогда, несколько наивно, называл для себя «крестьянским аристократизмом»: удобство, неотторжимое от красоты, основательность, высокое уважение к человеку, к личности, к гражданину, проглядывавшие буквально во всем, начиная от костяного двустороннего гребня до какого-нибудь долбленого вагана, ложки или туеска, тоже своеобразного шедевра, и уже душепонятно становилось, что «небрежность» мастера тут есть не небрежность как таковая, а «преодоленное мастерство», что этой-то вот живой, трепетной, человечной «неправильности» научиться, быть может, труднее всего.