— «Поклон от Олексы к Домаше. Пришлить лошак с Нездилом, да вдай ему гривну серебра собою, прошай у матери. Поедуть дружина, Савина чадь. Я на Ярославли, добр, здоров и с Радьком…» Добр, здоров! Ожидала, честь свою берегла, всё для него!
Упала головой на бересто, зарыдала уже не сдерживаясь.
Ничего этого не знал, не ведал Олекса, выходя из материной горницы. Прошел опять переходами, в сенях встретил гонца. У парня прыгали губы:
— Возы остановили! Виру дикую берут со всех повозников…
Он назвал — сколько, и разом поплыло в глазах у Олексы.
— Кто?
— Клуксовичи, Ратиборова чадь, по князеву слову бают.
Ослепнув от ярости, рванул рубаху:
— Грабеж!
Перед глазами встало красивое, наглое лицо боярина Ратибора, Ярославова прихвостня. Чувствуя бессилие и оттого ярея еще больше:
— Злодей! Тать! Кровопиец! Аспид!
(Не то про боярина, не то про самого князя.) Кинулся в горницу…
— Где мать? Жена?! Воззри, господи! Аз, не ведая сна, не вкушая, сбираю… Ты ли… ты ли… Вскую, господи! Яко тати нощные… пия кровь человеческу, разоряя на ны, грешныя… Казни, казни! Не лицезреть мне очи ликоствующих, ни уста злобствующих… Аз ли не страдах! Ни в трудах, ни в возданиях не оскудевает десница… Люди добрые, помогите мне на злодея этого!
Опомнясь, повернулся круто:
— Ты тута еще?!
Парень стоял переминаясь.
— Радько велел… велел…
— Цто велел?!
— Вота, бересто послал
— Дай, дурак! Пошел!
Грамотка прыгала в руках, и потому медленно разбирал второпях нацарапанные, кривые буквы:
«От Радька Олексе. Клуксовичи поимале на возех виру дикую, и про то Седлилка роскаже. Буде сам и с кунами не умедлив. А цто свеиске возы поворотили еси Неревский конець Зверинцю, и том кланяюся».
Медленно доходил до Олексы смысл письма, и по мере того отчаяние вытесняла бурная радость. Ай да Радько! Главное спас! Ну, умен!
— Мать, жена, бога молите за Радька нашего!.. Коня!
Стрелой промчались два вершника, Олекса и Станята, едва успевший опоясаться и натянуть сапоги, мимо складов, мимо торга, вверх по Рагатице, к городским воротам, выручать задержанный обоз.
Уже ближе к полудню, когда привели возы и купеческий двор наполнился толпой повозничан — сверх платы им выкатили бочку пива, и сейчас повозники шумно гуляли, — взмокший, измазанный и снова веселый Олекса шепнул Радьку:
— Ну, сколько же мы потеряли все ж таки?
— Постой, Олекса, пойдем в горницу!
Уселись, глаза в глаза. Радько сощурился, расправил желтую бороду в потоках седины, пустил улыбку в каменные морщины обветренного до черноты лица.
— Значит, так. Возы я повернул к Зверину монастырю. Железо продадим за городом, тамо и домницы ихние, а уж кому надо, опосле, без повозного, завезут в Неревский конец (кому надо — Дмитру). А виру берут со всех, так и в торгу дороже стало, я узнавал. Тут мы, что потеряли на сукне да протчем, то и выручим, самое худо, ежели полугривны недостанет. А коли боярин Жирох железо купит, с него можно теперя и лихву взять! Вот как.
Уперся руками в расставленные колени, еще больше сощурился Радько, глаза утонули в хитрых морщинах.
Молчал, потупясь, Олекса. Сопел. После встал и торжественно поклонился в ноги:
— Ты мне в отца место!
Взошла мать, та все знала уже. Своими руками с поклоном поднесла чашу Радьку.
— Спасибо тебе, Ульяния!
Радько выпил, обтер усы тыльной стороной ладони.
— Закусить не желаешь ли? И баня готова, поди отдохни. Олекса доурядит с повозниками.
— Спасибо, мать. Пожалуй, пойду, ты доуправься, Олекса!
Легко, с шутками, играючи, щурясь — не заметишь, как и недодаст, — рассчитывал Олекса мужиков. В этом он был мастер, Радька за пояс затыкал. Зато сперва всегда норовил угостить пивом… Под конец даже руки поднял:
— Ну, мужики, чист, как на духу, перед вами! Не обессудьте потом!
— Ладно, купечь, и обманул, не спросим!
— Живи, богатей!
Докончив с повозниками, стал раздавать подарки Олекса, не забыл никого, даже новой девке и той досталось на рукава. Государыне матери, Ульянии, — ипского сукна, волоченого золота и серебра, чудского янтарю. Жене, Домаше, особый подарок — ларец немецкой работы. Открыл замок — ахнули девки, Любава поджала губы. Достал веницейское зеркало в серебряной иноземной оправе, взглянул мельком с удовольствием, прищурясь, в блестящее стекло: волнистая бородка, волосы кудрявятся. Повел темной бровью: на красном от весеннего загара лице особенно ярки голубые глаза, — подал с поклоном. Зарозовела Домаша приняла подарок, потупясь, ушла. Переглянулся с матерью, неспешно вышел следом.
Глядь — зеркало на столе, Домаша в дальнем углу. Подошел.
— Любаве отдай! В монастырь хочу идти, Олекса.
— От детей?
— От тебя.
— Слушай, Домаша! Быль молодцу не укор, а тебя я не отдам никому, не продам за все сокровища земные. Мне за тебя заплатить мало станет жизни человеческой. Лебедь белая! Краса ненаглядная, северное солнышко мое! Вишь, я обозы бросил, к тебе прилетел? Мне и в далекой земле надо знать, что ты ждешь и приветишь. А про то все и думать пустое, суета одна!
Положил руки на плечи, — уперлась, потом обернулась, припала на грудь.
— Ох, трудно с тобою, Олекса! И без тебя трудно. Пристают ко мне…
— Кто?!
— Пустое… Так сказала… Ну идем, ино еще поживем до монастыря-то!
Рассмеялась, смахнула слезы. Глянула, проходя в дареное иноземное зеркало.
Все-таки ловок Олекса, удачлив во всем, все ему сходит с рук!
Упала головой на бересто, зарыдала уже не сдерживаясь.
Ничего этого не знал, не ведал Олекса, выходя из материной горницы. Прошел опять переходами, в сенях встретил гонца. У парня прыгали губы:
— Возы остановили! Виру дикую берут со всех повозников…
Он назвал — сколько, и разом поплыло в глазах у Олексы.
— Кто?
— Клуксовичи, Ратиборова чадь, по князеву слову бают.
Ослепнув от ярости, рванул рубаху:
— Грабеж!
Перед глазами встало красивое, наглое лицо боярина Ратибора, Ярославова прихвостня. Чувствуя бессилие и оттого ярея еще больше:
— Злодей! Тать! Кровопиец! Аспид!
(Не то про боярина, не то про самого князя.) Кинулся в горницу…
— Где мать? Жена?! Воззри, господи! Аз, не ведая сна, не вкушая, сбираю… Ты ли… ты ли… Вскую, господи! Яко тати нощные… пия кровь человеческу, разоряя на ны, грешныя… Казни, казни! Не лицезреть мне очи ликоствующих, ни уста злобствующих… Аз ли не страдах! Ни в трудах, ни в возданиях не оскудевает десница… Люди добрые, помогите мне на злодея этого!
Опомнясь, повернулся круто:
— Ты тута еще?!
Парень стоял переминаясь.
— Радько велел… велел…
— Цто велел?!
— Вота, бересто послал
— Дай, дурак! Пошел!
Грамотка прыгала в руках, и потому медленно разбирал второпях нацарапанные, кривые буквы:
«От Радька Олексе. Клуксовичи поимале на возех виру дикую, и про то Седлилка роскаже. Буде сам и с кунами не умедлив. А цто свеиске возы поворотили еси Неревский конець Зверинцю, и том кланяюся».
Медленно доходил до Олексы смысл письма, и по мере того отчаяние вытесняла бурная радость. Ай да Радько! Главное спас! Ну, умен!
— Мать, жена, бога молите за Радька нашего!.. Коня!
Стрелой промчались два вершника, Олекса и Станята, едва успевший опоясаться и натянуть сапоги, мимо складов, мимо торга, вверх по Рагатице, к городским воротам, выручать задержанный обоз.
Уже ближе к полудню, когда привели возы и купеческий двор наполнился толпой повозничан — сверх платы им выкатили бочку пива, и сейчас повозники шумно гуляли, — взмокший, измазанный и снова веселый Олекса шепнул Радьку:
— Ну, сколько же мы потеряли все ж таки?
— Постой, Олекса, пойдем в горницу!
Уселись, глаза в глаза. Радько сощурился, расправил желтую бороду в потоках седины, пустил улыбку в каменные морщины обветренного до черноты лица.
— Значит, так. Возы я повернул к Зверину монастырю. Железо продадим за городом, тамо и домницы ихние, а уж кому надо, опосле, без повозного, завезут в Неревский конец (кому надо — Дмитру). А виру берут со всех, так и в торгу дороже стало, я узнавал. Тут мы, что потеряли на сукне да протчем, то и выручим, самое худо, ежели полугривны недостанет. А коли боярин Жирох железо купит, с него можно теперя и лихву взять! Вот как.
Уперся руками в расставленные колени, еще больше сощурился Радько, глаза утонули в хитрых морщинах.
Молчал, потупясь, Олекса. Сопел. После встал и торжественно поклонился в ноги:
— Ты мне в отца место!
Взошла мать, та все знала уже. Своими руками с поклоном поднесла чашу Радьку.
— Спасибо тебе, Ульяния!
Радько выпил, обтер усы тыльной стороной ладони.
— Закусить не желаешь ли? И баня готова, поди отдохни. Олекса доурядит с повозниками.
— Спасибо, мать. Пожалуй, пойду, ты доуправься, Олекса!
Легко, с шутками, играючи, щурясь — не заметишь, как и недодаст, — рассчитывал Олекса мужиков. В этом он был мастер, Радька за пояс затыкал. Зато сперва всегда норовил угостить пивом… Под конец даже руки поднял:
— Ну, мужики, чист, как на духу, перед вами! Не обессудьте потом!
— Ладно, купечь, и обманул, не спросим!
— Живи, богатей!
Докончив с повозниками, стал раздавать подарки Олекса, не забыл никого, даже новой девке и той досталось на рукава. Государыне матери, Ульянии, — ипского сукна, волоченого золота и серебра, чудского янтарю. Жене, Домаше, особый подарок — ларец немецкой работы. Открыл замок — ахнули девки, Любава поджала губы. Достал веницейское зеркало в серебряной иноземной оправе, взглянул мельком с удовольствием, прищурясь, в блестящее стекло: волнистая бородка, волосы кудрявятся. Повел темной бровью: на красном от весеннего загара лице особенно ярки голубые глаза, — подал с поклоном. Зарозовела Домаша приняла подарок, потупясь, ушла. Переглянулся с матерью, неспешно вышел следом.
Глядь — зеркало на столе, Домаша в дальнем углу. Подошел.
— Любаве отдай! В монастырь хочу идти, Олекса.
— От детей?
— От тебя.
— Слушай, Домаша! Быль молодцу не укор, а тебя я не отдам никому, не продам за все сокровища земные. Мне за тебя заплатить мало станет жизни человеческой. Лебедь белая! Краса ненаглядная, северное солнышко мое! Вишь, я обозы бросил, к тебе прилетел? Мне и в далекой земле надо знать, что ты ждешь и приветишь. А про то все и думать пустое, суета одна!
Положил руки на плечи, — уперлась, потом обернулась, припала на грудь.
— Ох, трудно с тобою, Олекса! И без тебя трудно. Пристают ко мне…
— Кто?!
— Пустое… Так сказала… Ну идем, ино еще поживем до монастыря-то!
Рассмеялась, смахнула слезы. Глянула, проходя в дареное иноземное зеркало.
Все-таки ловок Олекса, удачлив во всем, все ему сходит с рук!
V
К приезду гостей Олекса переоделся. Взял было алую рубаху — любил звонкий красный цвет, — Домаша отсоветовала: «Не ко глазам». Нравились светлые голубые глаза Олексины.
— По тебе, так мне в холщовой рубахе ходить, как на покосе!
— И с синей вышивкой!
Однако алую отложил, вздохнув, выбрал белую полотняную с красным шитьем. Вспомнил рубаху Станяты, Любавин дар, нахмурился, отложил и эту. Взял другую, шитую синим шелком, порты темно-зеленого сукна, сапоги надел черевчатые, мягкие, щегольские, дорогой атласный зипун. Прошелся соколком, постукивая высокими каблуками алых востроносых сапогов, поворотился:
— Хорош ли?
— Седь-ко!
Домаша любовно расчесала волосы, слегка ударила по затылку:
— Топерича хорош!
Вскоре начали собираться. Гости входили, кто чинно, кто шумно. Максим Гюрятич — этот всех шумнее. Обнялись, расцеловались, оглядели друг друга с удовольствием. Максим потемнее волосом да покруглее станом.
— Толстеешь, брате!
— Да и ты вроде не тонее стал?
Максим повел долговатым хитрым носом, кинул глазами врозь, как умел только он — будто сразу в две стороны поглядел.
— Слух есть, обоз твой дорогою ся укоротил?
Он расставил руки, показывая длину обоза: вез, вез, — и, уменьшая расстояние, вдруг сложил дулю, дулей ткнул Олексу в живот и захохотал.
— Ну ты… — засмущался Олекса, — потише!
Но сам прдхохотнул, довольный:
— Не я, Радько!
— Я бы за Радька твоего двух лавок с товаром не пожалел!
— А что, Радько у него и дороже стоит! — сказал, подходя, Олфоромей Роготин. — Ты, Максим, расскажи, как нынче немца вез на торг! Не слыхал, Олекса?
— Откуда, я вчера и сам-то прибыл!
— Ну, брат, дело было! Я ведь мало не пропал нынче, обидели меня раковорци вконец!
— Да и не тебя одного, всех! Заяли Нарову, да и на поди!
— Всех-то всех, да думать надоть. Вот Лунько мне и по сю пору гривну серебра отдать не может, так я ему простил, мне мой немец топерича все вернет, с прибытком! А спервоначалу-то и мне не до смеха стало. Повозникам плати, за перевалку плати, другое-третье плати, да раковорцам, да морской провоз, да подати… Привез ему, не берет немец: у тебя товар подмоченный! Я: Христос с тобой, у тебя датчане и не такой еще брали! Связку ему, сорок соболей, каких! «Я шессный немецкий купец!» Ну, купецкая честность, известно, хуже мирской татьбы, я ему вторые сорок… Уж на третьей только уломал, да еще с меня провозное, да мытное, да ладейное. Ну ладно, ты все то возьми да дай цену! Нет, и цены не дал, нипочем взял товар, мало не раздел догола. Ладно, думаю, так оставить — хозяйка из дому прогонит. Я туда-сюда, разнюхал, что он меха уже продал датчанам, сукна набрал, хочет сам в Новгород товар везти, к зимнему меховому торгу ладитце. Я к повозникам: дружья, братья, товарищи, выручайте! Ну, конечно, тута меня совсем раздели, по-свойски, стало стыд горстью забирать да дыру долонью закрывать… Однако — ударили по рукам, везу купца своим повозом. Сам хоронюсь. Сменка ему выслал. Бреду за последним возом в худой лопотиночке, в лапотках, братцы! Калика перехожая, да и толь. Ништо! Тихонечко везу немца, берегу, через кажную речку возы поодинке переводим… Ему нейметце, торг-то отойдет, скорее нать!
Можно. Ну, раз в воду провалились, там — в снег, там — под горку, — всю кладь разнесло. А что с кого, законы я знаю, так подвожу — всё по его вине; купцу убыток, а повозник тому не причинен. Под Саблей покажись ему, будто нечаянно, говорю: в Волхово, напоследи, и вовсе утопим! Мой немец меня признал, куда кинутьце? «Мне ти повозники не нать, нать других!» Других? Ладно. Тараха послал договариватьце.
— Тарашку?
— Его.
— Ловок, ох, ловок!
— Ну. Тот: мне-ста от рубежа везти, а тут невыгодно станет. Немец мой ему разницу платит. Я этой разницей мало не все, что повозники с меня сняли, покрыл. Повеселее стало.
— Ну, Тарах-то довез?
— Стой, не скоро! Тарах его татьбой напугал. Кругом-то везет, через Волхово переволок да меня-то опеть и кажет: «Главный тать! Купец был, да разорили его немцы. Знаем, что татьбой живет, а взеть не можем, послуха не сыскать! Откупись, купец!» Ну, взял я с него своих соболей. Вестимо, не сам и торговал, тоже люди мои, а я будто и не знаю. Тарашка его возил-возил да напоследи коней выпряг и сам утек, — тоже тать будто, а меня оговорил понапрасну. Тут я опеть покажись, уж гуньку изодел, во своем наряде, — спасать купца. Зла, говорю, не помню, а заплатить надо, лошадям-то овес нать, снегу не заедят!
В Новгород довез, а уж меховой торг отбыл, опозднился мой немец. Говорю: ты честный купец, а я тоже честный, у меня меха без обману. Ну, и взял с него, конечно, да напоследях таких соболей да куниц приволок — он и глаза отворил. В долг набрал! Возьмешь, говорит, на мне опосле.
— Все ж таки отдал ему?
— А что, совсем-то не стал губить немца. Не приедет, я кому продам? Да и сам не останний раз в Колывани. Всю-то овчинку с волка нашего не спустил, постриг только малость. Да и с долгом-то он вперед сговорчивее будет! Сидит сейчас, словно мышь в углу, воск колупает.
Ну, я это возвращаюсь, а Лунько ко мне: «Помилуй, раковорцы вконец обобрали, гривны не набрал!» — «Ну, — говорю, — мне на тебя роте не ходить, не ябедничать стать! Коней верни, да долю дашь через лето, а что долгу твоего, так прощаю, кланяюся той гривне серебра».
— Ну, Максим, ты и разбойник!
— Я что! Вот ты…
Максим вновь, поведя носом, сложил руку дулей, ткнул Олексу и захохотал.
— Иди лучше, Олекса, гостей встречай!
В это время их всех троих точно клещами прижало друг к другу.
— Страхон! Балуй!
Не руки у замочника — железо. Был он коренаст, темновиден и силен, что медведь. Раньше во всем конце его один Якол, кожемяк, и обарывал.
— Всё, купцы, торгуете, всё народ омманываете, еще не весь товар продали, не всех людей омманули? — спрашивал Страхон, не выпуская приятелей.
— Пусти, черт, задавишь!
Замочник с неохотой разжал объятия.
— Занесла меня нелегкая промеж вашей братьи, купечества, как сома в вершу.
— Дмитр еще будет, не печалуй!
— А что? Дмитр, тот покрепче вашего мужик! Ну как, полюби немцам мои замки?
— Не боись, Страхон, тебя не проведу (со Страхоном, как и с Дмитром, их связывало давнее совместное дело: Олекса уже много лет сбывал в Висби и Любек русские замки Страхоновой работы). Хочешь ли знать, сколь выручил?
— То потом! — отмахнулся Страхон с беспечной гордостью уверенного в себе ремесленника. («Мастерство не деньги, оно всегда в руках, это купец трясется над каждой ногатой!») — Прости, Олекса, у меня тут к Максимке словцо тайное… Пойдем! От Ратибора Клуксовича привет тебе хочу передать…
Много не церемонясь, он сгреб Гюрятича чуть не за шиворот и потащил в угол.
«Чего это он Максима?» — насторожился Олекса, услышав ненавистное имя. Но раздумывать сейчас было некогда. Гости всё прибывали.
Кум Яков пришел пеший — недалеко жил, да и редко ездил на коне. Одет просто, как всегда. Завид, тот приехал в санях с Завидихой, сыном Юрко, шурином Олексы, Таньей, молодшей сестрой Домашиной, — четверыма.
Мужиков встречал Олекса, жонок — Домаша. Ульяния всех гостей принимала на сенях. Ей кланялись почтительно мужики и молодшие жонки.
Сейчас, в дорогом цареградском бархате с золотыми цветами по нему и грифонами в кругах, суховатая небольшал Ульяния кажется и строже и выше ростом. Темно-лиловый, в жемчужном шитье повойник нарочно приоткрывает по сторонам серебряные волнистые волосы. На старых наработавшихся руках пламенеют рукава алого шелку. На шее — ожерелье из янтарей — Олексин дар, и пуговицы на саяне золотые, с зернью и изумрудами, редкие, тоже Олекса где-то достал, расстарался. Поджав сморщенные, потемневшие губы, улыбаясь, ревниво оглядывает она рыхлую Завидиху, которая, шурша шелками и затканным серебром фландрским бархатом, отдуваясь, тяжело подымается по ступеням. Лицо красное, широкое, что братина; тройной подбородок, рот полураскрыт, задыхается, как на сени взойти.
«Годы-то еще и не мои! — не без удовлетворения думает Ульяния, целуясь с Завидихой. — И чего величаются? Завид свое от отца получил, а Юрко и сейчас сам дела вести не может. Сумели бы, как мой-то Олекса, подняться!» Сравнилась еще раз: не уступит Завидихе, пожалуй, и понаряднее будет! Повела глазом, мысленно добавляя: «И Домашу свою поглядите, боялись ведь, что голой будет у нас ходить!»
У Домаши, с хитрым расчетом, простые белого тонкого полотна рукава, даже без шитья, только по нарукавью тоненькая лента золотого кружевца, зато в уборе — драгоценные колты из Рязани, в самоцветных камнях, между которыми целый сад: на тоненькой витой рубчатой серебряной проволочке, с конский волос толщиною, качаются крохотные золотые цветочки, каждый чуть больше просяного зерна. Танья, как стала целоваться с сестрой, так и впилась глазами, даже ахнула, не видала до сих пор еще.
— Откуда?
— О прошлом годе еще Олекса привез, да редко надеваю, берегу!
Не утерпела, повела сестру показывать дареное зеркало.
Жонки проходили в покои Ульянии — пока, до столов, мужики — в горницу.
Пришел уже и отец Герасим в простом своем белом подряснике холщовом, с крестом кипарисным, из Афона привезенным. Никогда не носил дорогих тканей, — недостойно то слуге божьему, и шубу надевал простую, медвежью, за что был паки уважаем прихожанами. Прибыл уже и сотский, Якун Вышатич, с женой. Большой, тяжелый, в не гнущемся от золотого шитья аксамитовом зипуне. Богат, ведет торговлю воском, в Иваньском братстве состоит, а там шутка — пятьдесят гривен взнос!
Брат Тимофей еще раньше пришел, сидел у матери, Ульянии, а теперь вместе с Олексой встречал гостей, подергивая узкую бороду, улыбаясь как бы виновато. Редко улыбался брат, не умел, а когда надо было, как сейчас, словно виноватился перед людями. Знал он всех не только в лицо и по родству, знал, кто как живет, — у него взвешивали свое серебро, при нем рядились и считались, и потому даже Якун Вышатич поздоровался с ним уважительно, а Максим Гюрятич — так и с опаской. Знал брат и такое про Максима, что тот старому другу Олексе, да и жене своей никогда не сказывал.
Радько, принаряженный, лоснящийся после бани, тоже вступил в горницу. Его приветствовали, не чинясь, уважали за ум и сметку, да и знали, что в доме Олексы он что дядя родной. Прибыла запоздавшая сестра, Опросинья, с чадами. Мужик ее был в отъезде. Зимним путем ушел в Кострому и еще не ворочался. Расцеловались с Олексой, Домашей и матерью. Детей свели вместе и отослали под надзор Полюжихи. Прибыли и прочие званые. Задерживался Дмитр, наконец прискакал и он на тяжелом гнедом жеребце. Поздоровались.
— Почто не с супругой?
— Недужна.
«Поди, и не недужна, — подумал Олекса, приглядываясь к строгому лицу кузнеца, — а надеть нечего, после пожара-то голы остались!» Стало обидно за Дмитра: не таков человек, чтобы низиться перед прочими, а горд, самолюбив — удачей не хвастает и беды своей николи не скажет.
— Как путь? — бросил отрывисто Дмитр, слезая с коня.
— Товар есть для тебя.
— Знаю. Спытать надо.
— Хорошее железо, свейской земли, на клинки пойдет!
— После поговорим. Я нынце покупатель незавидной, может, кому другому продашь?
— За тобою не пропадет, не первый год знаемся!
Олекса обиделся несколько, кузнец понял, потеплел:
— Прости, ежели слово не по нраву молвил. Ну, веди к гостям.
Уже были все в сборе, как главный гость пожаловал. Его уж и мать Ульяния вышла на крыльцо встречать, а Олекса сам держал стремя — тысяцкий Кондрат, седой, величественный, медленно слезал с седла.
В горницах Кондрата приветствовали все по очереди, каждый за честь считал поклониться ему. Теперь можно было и начинать.
Всего набралось с женами до сорока душ, сели за четыре стола, составленных в ряд в столовой горнице. Детей, что привезли с собою, кормили в горнице на половине Ульянии. Особо, в клети на дворе, накрыли для слуг и молодшей чади. Блюда там были попроще и пир пошумнее.
Мать Ульяния пригласила к столу. Отец Герасим прочел молитву и благословил трапезу. Перекрестились, приступили.
На закуску были соленый сиг, датские сельди, лосось, снетки, рыжики и грузди с луком.
Разные квасы, пиво, мед и красное привозное вино в кувшинах стояли на столах. Квасы — в широких чашах, обвешанных по краю маленькими черпачками.
Потом пошли на стол рыбники, кулебяка с семгой, осетриной, налимом, уха — сиг в наваре из ершей. Рыбу ели руками, пальцы вытирали чистым рушником, положенным вдоль стола.
После рыбных последовали мясные перемены: утки, куры, дичь и венец всего — печеный кабан с яблоками.
Кондрат прищурился.
— По дороге свалили, под Новым городом!
— А хоть и подале — не беда. Нынче князь и зайцев травить не дает и птиц бить на Ильмере не велит!
— Ну, зайцы — то боярская печаль.
— Не скажи! — подал голос Страхон. — Боярину не труд и за Мстой поохотитьце, а вот у меня сосед, лодейник, Мина, Офоносов сын, знаете его! Мастер добрый, а семья больша, дети — мал мала меньше, родители уже стары, и старуха больна у его. Дак он силья поставит, худо-бедно зайчишку принесет, щи наварят с мясом. Опеть же гоголь, утица тамо… чад-от семеро, ежель всё с одного топора, много нать!
— Сейчас-то не ходит?
— Какое! Ходит и сейчас! Тут не хочешь — пойдешь. А только два раза силья обирали у его…
— Да. Сюда б его, мужики!
Скоро пошли шаньги с творогом, морошкой и брусникой, оладьи, пареная репа в меду, топленое молоко, сливки, белая каша сорочинского пшена с изюмом. Напоследи — кисель, пряники печатные, орехи, свои и привозные грецкие. Умел угостить Олекса.
Становилось шумно, гости всё чаще прикладывались к меду и пиву. Уже и жонки, кроме Ульянии, с поклоном стали покидать стол.
Разгорелся спор. Захмелевшие сотрапезники осадили тысяцкого.
— Немцы за горло взяли, Кондрат!
— Доколе терпим?!
— Дождут наши бояра, что Святую Софию обдерут, и станет тогда Колывань Новым Городом, а Новгород Торжком.
— Да и то навряд!
— Слыхал, Кондрат, чего раковорци лонись учудили? Уже и Нарова ихняя стала?
— Молчишь!
— Поведешь когда? Все пойдем!
— Князя Ярослава надо спросить…
— Что немцы, что Ярослав — одна стать!
— Ну уж… Про князя такое! Бога вы не боитесь, мужики!
— А виру дикую на возах Клуксовичева чадь взяла почто? Ты наш тысяцкий, тебе ведать, тебе и виру брать, а не ему, псу!
— Ты наша защита! Князь что! Князю мы только на рати надобны!
— Тише, мужики, и нам нужны низовские полки!
— Нет, ты скажи, Кондрат, что Михаил Федорович думат?
— Посадник один не решает, мужики!
— А еще кто ле?
— Елферья Сбыславича, того знаем, наш воевода, а еще кто? Михаил Мишинич? Жирослав?
— Они решают за Новгород, а Новгород при чем?
— Владыка пока не благословит…
— Владыка тоже не весь Новгород!
— И вече…
— Без князя Ярослава мы что веник без обвязки, — вмешался Максим Гюрятич. — Попомните Олександра, мужики! Кабы не он, не стоять Нову-городу.
— Вы так, простая чадь другояк, порядок нужен!
— При Олександре был порядок! Пожни заял, села брал под себя! Да того всего мало, а вот что под татар ялись под число note 17, то обидно!
— Не видали вы татар, мужики, князь Олександр знал, что делал.
— Видали, ездили в низовскую землю! Надо было ему брата Андрея спихнуть с владимирского стола, небось тех же татар назвал!
— Татары от бога посланы, по грехам нашим, — вставил голос кум Яков,
— о них же прежде писано, и Мефодий, Патарский епископ, свидетельствует, яко сии суть изошли из пустыни Етриевьскыя, что меж востоком и севером. Так Мефодий глаголет: «Яко окончанию времен, явитися тем, яже загнал Гедеон в гору каменну, и попленят всю землю от Востока до Ефрата, и от Тигра до Поньтского моря, кроме Ефиопия!» А вот почто всех писали под число по дворам, по одину, то князь Олександр худо сделал! Вятшим легко, а меньшим трудно. Оттого у меньших и нужа, и преступници умножились, и пиянство, и чад своих в наймы в роботу дают!
— Весь Новгород возмутил, стояли за Жилотугом!
— Нет, нам с владимирцами в розмирье худо быть. Зайдут пути на Торжок, не пустят к нам обилья, насидисся!
— А князь Ярослав нам крест целовал, что того отступаются, что брат мой, Олександр, заял, а сам чего творит?
— В Новгороде иноземца утесняет — нам печаль! А во свои земли на проезд свободный от великого кагана ярлык добыл? Это как понять?
Максим тряс головой:
— Ну, разошлись мужики, уйми ты их, Олекса!
Ульяния то и дело предлагала самым разгоряченным закусить, выпить, но спор, утихнув, снова возгорался.
— Ярослав на Микифоре Манускиничи серебро поимал?
— Почто обидит гостей новгородских?
— Во всем только свою выгоду блюдет! От Воишелгова мятежа Литва во Плесков вбежала, хотели новгородцы иссещи их, дак не дал! Говорит: «Крещены они Святославом». Добро! Ты, Гюрятич, не прекословь тамо, оба слушайта! Дак в то же лето пришел. Довмонт к плесковичам, и приняли его честью, и тоже окрестился во Плескове и на тую же Литву на поганую ратью пошел со плесковичами! Так Ярославу забедно стало, привел полки низовские: «Хощю бо, на Довмонта, Плескову!» Было?!
— Едва возбранили ему!
— Было, мужики, дак мы же ему и отсоветовали: негоже тебе, княже, с нами не уведавшись, ехать во Плесков…
— А Довмонта знаем! Про него худого не скажет никто! Лонись Елферий Сбыславич с ратью и с Довмонтом, с плесковичами, ходил на Литву. Много повоевали и приехали вси здоровы. Да вот Якун был на той рати!
— Прежде того Литва Полоцк заняла, а сына Товтивилова упасе бог к нам, в Новгород…
— То не наша печаль его на стол сажать!
— Как не наша, мужики, как бояр его и самого принели всем Великим Новгородом, а Литва его прошала убить.
— Того без веча не решим, мужики, полно спорить!
— Не угодно ли, мужики, вина заморского по чаше? — вновь вмешалась Ульяния. — Шумите непутем, гостя редкого обидите, Кондрат к нам боле и не зайдет!
— Спасибо, Ульяния, выручила меня! — улыбнулся Кондрат, сам поднял чашу за хозяйку дома.
— Ну, а что посадские скажут, ремесленники?
Дмитр отозвался сдержанно:
— Мы тута молчим. Ты к нам на братчину пожалуй!
— А ты, Страхон, что скажешь?
— Что скажу! Я, как и протчие, а только думать нам преже надо, как с Орденом совладать. Я как ни сработаю товар, а только как и Олекса его продаст! Торговлю подорвут, и наше дело тоже скоро захиреет. А от немца моим замком не закроиссе! Ты, Кондрат, и с Михаилом Федоровичем вот о чем подумать должон! Здеся об Олександре речь была, так он немцев отгонил, уже было и Плесков и Копорье заяли… Для Олександра, мужики, русская земля начиналась тута, от Наровы, а для Ярослава — только во своем Тверском княжестви!
Поднялся старый Кондрат:
— Ну, мужики, спасибо на добрых речах! Спасибо на угощении, Олекса, спасибо и тебе, Ульяния!
Откланялся Кондрат. Вскоре и отец Герасим отбыл. Стало свободнее.
После еще пили, шумели, пели хором мужики. Взошла Домаша, Танья, иные жонки, Олекса с Максимом ударились плясать. Кум Яков упился, запел не в лад богородицын канон, упал наконец на стол головой. Мигнул Олекса, кума подняли, отвели в покой — отсыпаться. Якун, и тот сбросил важность, расстегнул свой зипун, не гнущийся от обилия золота, прошелся так, что тряслись братины на столах и плескались вина.
Плыло все в глазах у Олексы, плыл он сам по горнице тесовой, раскинув руки.
— Эх, гуляйте, гости дорогие!
Плясала Домаша, павой плавала по кругу, поводя плечами. Плясала Танья. Опять пели все вместе. Выходили гости во двор просвежиться, обтирали снегом потные лица, перешучивались с девками, снова шли в жаркую горницу. Олекса уж раза два лил холодную воду на затылок, растирался снегом. Шел, не чуя ног, будто летел качаясь. Домаша встретилась на сенях, тоже горячая, в полутьме припала на миг, чему-то рассмеялась тихо грудным голосом.
— По тебе, так мне в холщовой рубахе ходить, как на покосе!
— И с синей вышивкой!
Однако алую отложил, вздохнув, выбрал белую полотняную с красным шитьем. Вспомнил рубаху Станяты, Любавин дар, нахмурился, отложил и эту. Взял другую, шитую синим шелком, порты темно-зеленого сукна, сапоги надел черевчатые, мягкие, щегольские, дорогой атласный зипун. Прошелся соколком, постукивая высокими каблуками алых востроносых сапогов, поворотился:
— Хорош ли?
— Седь-ко!
Домаша любовно расчесала волосы, слегка ударила по затылку:
— Топерича хорош!
Вскоре начали собираться. Гости входили, кто чинно, кто шумно. Максим Гюрятич — этот всех шумнее. Обнялись, расцеловались, оглядели друг друга с удовольствием. Максим потемнее волосом да покруглее станом.
— Толстеешь, брате!
— Да и ты вроде не тонее стал?
Максим повел долговатым хитрым носом, кинул глазами врозь, как умел только он — будто сразу в две стороны поглядел.
— Слух есть, обоз твой дорогою ся укоротил?
Он расставил руки, показывая длину обоза: вез, вез, — и, уменьшая расстояние, вдруг сложил дулю, дулей ткнул Олексу в живот и захохотал.
— Ну ты… — засмущался Олекса, — потише!
Но сам прдхохотнул, довольный:
— Не я, Радько!
— Я бы за Радька твоего двух лавок с товаром не пожалел!
— А что, Радько у него и дороже стоит! — сказал, подходя, Олфоромей Роготин. — Ты, Максим, расскажи, как нынче немца вез на торг! Не слыхал, Олекса?
— Откуда, я вчера и сам-то прибыл!
— Ну, брат, дело было! Я ведь мало не пропал нынче, обидели меня раковорци вконец!
— Да и не тебя одного, всех! Заяли Нарову, да и на поди!
— Всех-то всех, да думать надоть. Вот Лунько мне и по сю пору гривну серебра отдать не может, так я ему простил, мне мой немец топерича все вернет, с прибытком! А спервоначалу-то и мне не до смеха стало. Повозникам плати, за перевалку плати, другое-третье плати, да раковорцам, да морской провоз, да подати… Привез ему, не берет немец: у тебя товар подмоченный! Я: Христос с тобой, у тебя датчане и не такой еще брали! Связку ему, сорок соболей, каких! «Я шессный немецкий купец!» Ну, купецкая честность, известно, хуже мирской татьбы, я ему вторые сорок… Уж на третьей только уломал, да еще с меня провозное, да мытное, да ладейное. Ну ладно, ты все то возьми да дай цену! Нет, и цены не дал, нипочем взял товар, мало не раздел догола. Ладно, думаю, так оставить — хозяйка из дому прогонит. Я туда-сюда, разнюхал, что он меха уже продал датчанам, сукна набрал, хочет сам в Новгород товар везти, к зимнему меховому торгу ладитце. Я к повозникам: дружья, братья, товарищи, выручайте! Ну, конечно, тута меня совсем раздели, по-свойски, стало стыд горстью забирать да дыру долонью закрывать… Однако — ударили по рукам, везу купца своим повозом. Сам хоронюсь. Сменка ему выслал. Бреду за последним возом в худой лопотиночке, в лапотках, братцы! Калика перехожая, да и толь. Ништо! Тихонечко везу немца, берегу, через кажную речку возы поодинке переводим… Ему нейметце, торг-то отойдет, скорее нать!
Можно. Ну, раз в воду провалились, там — в снег, там — под горку, — всю кладь разнесло. А что с кого, законы я знаю, так подвожу — всё по его вине; купцу убыток, а повозник тому не причинен. Под Саблей покажись ему, будто нечаянно, говорю: в Волхово, напоследи, и вовсе утопим! Мой немец меня признал, куда кинутьце? «Мне ти повозники не нать, нать других!» Других? Ладно. Тараха послал договариватьце.
— Тарашку?
— Его.
— Ловок, ох, ловок!
— Ну. Тот: мне-ста от рубежа везти, а тут невыгодно станет. Немец мой ему разницу платит. Я этой разницей мало не все, что повозники с меня сняли, покрыл. Повеселее стало.
— Ну, Тарах-то довез?
— Стой, не скоро! Тарах его татьбой напугал. Кругом-то везет, через Волхово переволок да меня-то опеть и кажет: «Главный тать! Купец был, да разорили его немцы. Знаем, что татьбой живет, а взеть не можем, послуха не сыскать! Откупись, купец!» Ну, взял я с него своих соболей. Вестимо, не сам и торговал, тоже люди мои, а я будто и не знаю. Тарашка его возил-возил да напоследи коней выпряг и сам утек, — тоже тать будто, а меня оговорил понапрасну. Тут я опеть покажись, уж гуньку изодел, во своем наряде, — спасать купца. Зла, говорю, не помню, а заплатить надо, лошадям-то овес нать, снегу не заедят!
В Новгород довез, а уж меховой торг отбыл, опозднился мой немец. Говорю: ты честный купец, а я тоже честный, у меня меха без обману. Ну, и взял с него, конечно, да напоследях таких соболей да куниц приволок — он и глаза отворил. В долг набрал! Возьмешь, говорит, на мне опосле.
— Все ж таки отдал ему?
— А что, совсем-то не стал губить немца. Не приедет, я кому продам? Да и сам не останний раз в Колывани. Всю-то овчинку с волка нашего не спустил, постриг только малость. Да и с долгом-то он вперед сговорчивее будет! Сидит сейчас, словно мышь в углу, воск колупает.
Ну, я это возвращаюсь, а Лунько ко мне: «Помилуй, раковорцы вконец обобрали, гривны не набрал!» — «Ну, — говорю, — мне на тебя роте не ходить, не ябедничать стать! Коней верни, да долю дашь через лето, а что долгу твоего, так прощаю, кланяюся той гривне серебра».
— Ну, Максим, ты и разбойник!
— Я что! Вот ты…
Максим вновь, поведя носом, сложил руку дулей, ткнул Олексу и захохотал.
— Иди лучше, Олекса, гостей встречай!
В это время их всех троих точно клещами прижало друг к другу.
— Страхон! Балуй!
Не руки у замочника — железо. Был он коренаст, темновиден и силен, что медведь. Раньше во всем конце его один Якол, кожемяк, и обарывал.
— Всё, купцы, торгуете, всё народ омманываете, еще не весь товар продали, не всех людей омманули? — спрашивал Страхон, не выпуская приятелей.
— Пусти, черт, задавишь!
Замочник с неохотой разжал объятия.
— Занесла меня нелегкая промеж вашей братьи, купечества, как сома в вершу.
— Дмитр еще будет, не печалуй!
— А что? Дмитр, тот покрепче вашего мужик! Ну как, полюби немцам мои замки?
— Не боись, Страхон, тебя не проведу (со Страхоном, как и с Дмитром, их связывало давнее совместное дело: Олекса уже много лет сбывал в Висби и Любек русские замки Страхоновой работы). Хочешь ли знать, сколь выручил?
— То потом! — отмахнулся Страхон с беспечной гордостью уверенного в себе ремесленника. («Мастерство не деньги, оно всегда в руках, это купец трясется над каждой ногатой!») — Прости, Олекса, у меня тут к Максимке словцо тайное… Пойдем! От Ратибора Клуксовича привет тебе хочу передать…
Много не церемонясь, он сгреб Гюрятича чуть не за шиворот и потащил в угол.
«Чего это он Максима?» — насторожился Олекса, услышав ненавистное имя. Но раздумывать сейчас было некогда. Гости всё прибывали.
Кум Яков пришел пеший — недалеко жил, да и редко ездил на коне. Одет просто, как всегда. Завид, тот приехал в санях с Завидихой, сыном Юрко, шурином Олексы, Таньей, молодшей сестрой Домашиной, — четверыма.
Мужиков встречал Олекса, жонок — Домаша. Ульяния всех гостей принимала на сенях. Ей кланялись почтительно мужики и молодшие жонки.
Сейчас, в дорогом цареградском бархате с золотыми цветами по нему и грифонами в кругах, суховатая небольшал Ульяния кажется и строже и выше ростом. Темно-лиловый, в жемчужном шитье повойник нарочно приоткрывает по сторонам серебряные волнистые волосы. На старых наработавшихся руках пламенеют рукава алого шелку. На шее — ожерелье из янтарей — Олексин дар, и пуговицы на саяне золотые, с зернью и изумрудами, редкие, тоже Олекса где-то достал, расстарался. Поджав сморщенные, потемневшие губы, улыбаясь, ревниво оглядывает она рыхлую Завидиху, которая, шурша шелками и затканным серебром фландрским бархатом, отдуваясь, тяжело подымается по ступеням. Лицо красное, широкое, что братина; тройной подбородок, рот полураскрыт, задыхается, как на сени взойти.
«Годы-то еще и не мои! — не без удовлетворения думает Ульяния, целуясь с Завидихой. — И чего величаются? Завид свое от отца получил, а Юрко и сейчас сам дела вести не может. Сумели бы, как мой-то Олекса, подняться!» Сравнилась еще раз: не уступит Завидихе, пожалуй, и понаряднее будет! Повела глазом, мысленно добавляя: «И Домашу свою поглядите, боялись ведь, что голой будет у нас ходить!»
У Домаши, с хитрым расчетом, простые белого тонкого полотна рукава, даже без шитья, только по нарукавью тоненькая лента золотого кружевца, зато в уборе — драгоценные колты из Рязани, в самоцветных камнях, между которыми целый сад: на тоненькой витой рубчатой серебряной проволочке, с конский волос толщиною, качаются крохотные золотые цветочки, каждый чуть больше просяного зерна. Танья, как стала целоваться с сестрой, так и впилась глазами, даже ахнула, не видала до сих пор еще.
— Откуда?
— О прошлом годе еще Олекса привез, да редко надеваю, берегу!
Не утерпела, повела сестру показывать дареное зеркало.
Жонки проходили в покои Ульянии — пока, до столов, мужики — в горницу.
Пришел уже и отец Герасим в простом своем белом подряснике холщовом, с крестом кипарисным, из Афона привезенным. Никогда не носил дорогих тканей, — недостойно то слуге божьему, и шубу надевал простую, медвежью, за что был паки уважаем прихожанами. Прибыл уже и сотский, Якун Вышатич, с женой. Большой, тяжелый, в не гнущемся от золотого шитья аксамитовом зипуне. Богат, ведет торговлю воском, в Иваньском братстве состоит, а там шутка — пятьдесят гривен взнос!
Брат Тимофей еще раньше пришел, сидел у матери, Ульянии, а теперь вместе с Олексой встречал гостей, подергивая узкую бороду, улыбаясь как бы виновато. Редко улыбался брат, не умел, а когда надо было, как сейчас, словно виноватился перед людями. Знал он всех не только в лицо и по родству, знал, кто как живет, — у него взвешивали свое серебро, при нем рядились и считались, и потому даже Якун Вышатич поздоровался с ним уважительно, а Максим Гюрятич — так и с опаской. Знал брат и такое про Максима, что тот старому другу Олексе, да и жене своей никогда не сказывал.
Радько, принаряженный, лоснящийся после бани, тоже вступил в горницу. Его приветствовали, не чинясь, уважали за ум и сметку, да и знали, что в доме Олексы он что дядя родной. Прибыла запоздавшая сестра, Опросинья, с чадами. Мужик ее был в отъезде. Зимним путем ушел в Кострому и еще не ворочался. Расцеловались с Олексой, Домашей и матерью. Детей свели вместе и отослали под надзор Полюжихи. Прибыли и прочие званые. Задерживался Дмитр, наконец прискакал и он на тяжелом гнедом жеребце. Поздоровались.
— Почто не с супругой?
— Недужна.
«Поди, и не недужна, — подумал Олекса, приглядываясь к строгому лицу кузнеца, — а надеть нечего, после пожара-то голы остались!» Стало обидно за Дмитра: не таков человек, чтобы низиться перед прочими, а горд, самолюбив — удачей не хвастает и беды своей николи не скажет.
— Как путь? — бросил отрывисто Дмитр, слезая с коня.
— Товар есть для тебя.
— Знаю. Спытать надо.
— Хорошее железо, свейской земли, на клинки пойдет!
— После поговорим. Я нынце покупатель незавидной, может, кому другому продашь?
— За тобою не пропадет, не первый год знаемся!
Олекса обиделся несколько, кузнец понял, потеплел:
— Прости, ежели слово не по нраву молвил. Ну, веди к гостям.
Уже были все в сборе, как главный гость пожаловал. Его уж и мать Ульяния вышла на крыльцо встречать, а Олекса сам держал стремя — тысяцкий Кондрат, седой, величественный, медленно слезал с седла.
В горницах Кондрата приветствовали все по очереди, каждый за честь считал поклониться ему. Теперь можно было и начинать.
Всего набралось с женами до сорока душ, сели за четыре стола, составленных в ряд в столовой горнице. Детей, что привезли с собою, кормили в горнице на половине Ульянии. Особо, в клети на дворе, накрыли для слуг и молодшей чади. Блюда там были попроще и пир пошумнее.
Мать Ульяния пригласила к столу. Отец Герасим прочел молитву и благословил трапезу. Перекрестились, приступили.
На закуску были соленый сиг, датские сельди, лосось, снетки, рыжики и грузди с луком.
Разные квасы, пиво, мед и красное привозное вино в кувшинах стояли на столах. Квасы — в широких чашах, обвешанных по краю маленькими черпачками.
Потом пошли на стол рыбники, кулебяка с семгой, осетриной, налимом, уха — сиг в наваре из ершей. Рыбу ели руками, пальцы вытирали чистым рушником, положенным вдоль стола.
После рыбных последовали мясные перемены: утки, куры, дичь и венец всего — печеный кабан с яблоками.
Кондрат прищурился.
— По дороге свалили, под Новым городом!
— А хоть и подале — не беда. Нынче князь и зайцев травить не дает и птиц бить на Ильмере не велит!
— Ну, зайцы — то боярская печаль.
— Не скажи! — подал голос Страхон. — Боярину не труд и за Мстой поохотитьце, а вот у меня сосед, лодейник, Мина, Офоносов сын, знаете его! Мастер добрый, а семья больша, дети — мал мала меньше, родители уже стары, и старуха больна у его. Дак он силья поставит, худо-бедно зайчишку принесет, щи наварят с мясом. Опеть же гоголь, утица тамо… чад-от семеро, ежель всё с одного топора, много нать!
— Сейчас-то не ходит?
— Какое! Ходит и сейчас! Тут не хочешь — пойдешь. А только два раза силья обирали у его…
— Да. Сюда б его, мужики!
Скоро пошли шаньги с творогом, морошкой и брусникой, оладьи, пареная репа в меду, топленое молоко, сливки, белая каша сорочинского пшена с изюмом. Напоследи — кисель, пряники печатные, орехи, свои и привозные грецкие. Умел угостить Олекса.
Становилось шумно, гости всё чаще прикладывались к меду и пиву. Уже и жонки, кроме Ульянии, с поклоном стали покидать стол.
Разгорелся спор. Захмелевшие сотрапезники осадили тысяцкого.
— Немцы за горло взяли, Кондрат!
— Доколе терпим?!
— Дождут наши бояра, что Святую Софию обдерут, и станет тогда Колывань Новым Городом, а Новгород Торжком.
— Да и то навряд!
— Слыхал, Кондрат, чего раковорци лонись учудили? Уже и Нарова ихняя стала?
— Молчишь!
— Поведешь когда? Все пойдем!
— Князя Ярослава надо спросить…
— Что немцы, что Ярослав — одна стать!
— Ну уж… Про князя такое! Бога вы не боитесь, мужики!
— А виру дикую на возах Клуксовичева чадь взяла почто? Ты наш тысяцкий, тебе ведать, тебе и виру брать, а не ему, псу!
— Ты наша защита! Князь что! Князю мы только на рати надобны!
— Тише, мужики, и нам нужны низовские полки!
— Нет, ты скажи, Кондрат, что Михаил Федорович думат?
— Посадник один не решает, мужики!
— А еще кто ле?
— Елферья Сбыславича, того знаем, наш воевода, а еще кто? Михаил Мишинич? Жирослав?
— Они решают за Новгород, а Новгород при чем?
— Владыка пока не благословит…
— Владыка тоже не весь Новгород!
— И вече…
— Без князя Ярослава мы что веник без обвязки, — вмешался Максим Гюрятич. — Попомните Олександра, мужики! Кабы не он, не стоять Нову-городу.
— Вы так, простая чадь другояк, порядок нужен!
— При Олександре был порядок! Пожни заял, села брал под себя! Да того всего мало, а вот что под татар ялись под число note 17, то обидно!
— Не видали вы татар, мужики, князь Олександр знал, что делал.
— Видали, ездили в низовскую землю! Надо было ему брата Андрея спихнуть с владимирского стола, небось тех же татар назвал!
— Татары от бога посланы, по грехам нашим, — вставил голос кум Яков,
— о них же прежде писано, и Мефодий, Патарский епископ, свидетельствует, яко сии суть изошли из пустыни Етриевьскыя, что меж востоком и севером. Так Мефодий глаголет: «Яко окончанию времен, явитися тем, яже загнал Гедеон в гору каменну, и попленят всю землю от Востока до Ефрата, и от Тигра до Поньтского моря, кроме Ефиопия!» А вот почто всех писали под число по дворам, по одину, то князь Олександр худо сделал! Вятшим легко, а меньшим трудно. Оттого у меньших и нужа, и преступници умножились, и пиянство, и чад своих в наймы в роботу дают!
— Весь Новгород возмутил, стояли за Жилотугом!
— Нет, нам с владимирцами в розмирье худо быть. Зайдут пути на Торжок, не пустят к нам обилья, насидисся!
— А князь Ярослав нам крест целовал, что того отступаются, что брат мой, Олександр, заял, а сам чего творит?
— В Новгороде иноземца утесняет — нам печаль! А во свои земли на проезд свободный от великого кагана ярлык добыл? Это как понять?
Максим тряс головой:
— Ну, разошлись мужики, уйми ты их, Олекса!
Ульяния то и дело предлагала самым разгоряченным закусить, выпить, но спор, утихнув, снова возгорался.
— Ярослав на Микифоре Манускиничи серебро поимал?
— Почто обидит гостей новгородских?
— Во всем только свою выгоду блюдет! От Воишелгова мятежа Литва во Плесков вбежала, хотели новгородцы иссещи их, дак не дал! Говорит: «Крещены они Святославом». Добро! Ты, Гюрятич, не прекословь тамо, оба слушайта! Дак в то же лето пришел. Довмонт к плесковичам, и приняли его честью, и тоже окрестился во Плескове и на тую же Литву на поганую ратью пошел со плесковичами! Так Ярославу забедно стало, привел полки низовские: «Хощю бо, на Довмонта, Плескову!» Было?!
— Едва возбранили ему!
— Было, мужики, дак мы же ему и отсоветовали: негоже тебе, княже, с нами не уведавшись, ехать во Плесков…
— А Довмонта знаем! Про него худого не скажет никто! Лонись Елферий Сбыславич с ратью и с Довмонтом, с плесковичами, ходил на Литву. Много повоевали и приехали вси здоровы. Да вот Якун был на той рати!
— Прежде того Литва Полоцк заняла, а сына Товтивилова упасе бог к нам, в Новгород…
— То не наша печаль его на стол сажать!
— Как не наша, мужики, как бояр его и самого принели всем Великим Новгородом, а Литва его прошала убить.
— Того без веча не решим, мужики, полно спорить!
— Не угодно ли, мужики, вина заморского по чаше? — вновь вмешалась Ульяния. — Шумите непутем, гостя редкого обидите, Кондрат к нам боле и не зайдет!
— Спасибо, Ульяния, выручила меня! — улыбнулся Кондрат, сам поднял чашу за хозяйку дома.
— Ну, а что посадские скажут, ремесленники?
Дмитр отозвался сдержанно:
— Мы тута молчим. Ты к нам на братчину пожалуй!
— А ты, Страхон, что скажешь?
— Что скажу! Я, как и протчие, а только думать нам преже надо, как с Орденом совладать. Я как ни сработаю товар, а только как и Олекса его продаст! Торговлю подорвут, и наше дело тоже скоро захиреет. А от немца моим замком не закроиссе! Ты, Кондрат, и с Михаилом Федоровичем вот о чем подумать должон! Здеся об Олександре речь была, так он немцев отгонил, уже было и Плесков и Копорье заяли… Для Олександра, мужики, русская земля начиналась тута, от Наровы, а для Ярослава — только во своем Тверском княжестви!
Поднялся старый Кондрат:
— Ну, мужики, спасибо на добрых речах! Спасибо на угощении, Олекса, спасибо и тебе, Ульяния!
Откланялся Кондрат. Вскоре и отец Герасим отбыл. Стало свободнее.
После еще пили, шумели, пели хором мужики. Взошла Домаша, Танья, иные жонки, Олекса с Максимом ударились плясать. Кум Яков упился, запел не в лад богородицын канон, упал наконец на стол головой. Мигнул Олекса, кума подняли, отвели в покой — отсыпаться. Якун, и тот сбросил важность, расстегнул свой зипун, не гнущийся от обилия золота, прошелся так, что тряслись братины на столах и плескались вина.
Плыло все в глазах у Олексы, плыл он сам по горнице тесовой, раскинув руки.
— Эх, гуляйте, гости дорогие!
Плясала Домаша, павой плавала по кругу, поводя плечами. Плясала Танья. Опять пели все вместе. Выходили гости во двор просвежиться, обтирали снегом потные лица, перешучивались с девками, снова шли в жаркую горницу. Олекса уж раза два лил холодную воду на затылок, растирался снегом. Шел, не чуя ног, будто летел качаясь. Домаша встретилась на сенях, тоже горячая, в полутьме припала на миг, чему-то рассмеялась тихо грудным голосом.