Здесь опять и наново утверждался Варфоломей в правильности избранного пути. Только молитва, дух Господень, только святая православная церковь возможет вновь собрать и съединить во взаимной любви многострадальный русский народ!
   В Нижнем Новгороде Варфоломей, опять же впервые, увидал торговую мощь великого волжского пути. Ихний хлебный обоз, где был собран двухлетний запас не одного только Кирилла, но многих радонежан (хлеб посылали столь далеко, в Нижний, нарочито: чтобы выручить толику серебра на ордынский выход), показался лишь малою каплей, крохотной ниточкой среди тьмочисленных обозов, притекающих ежедневно и еженощно на великий нижегородский торг. Шум, рев, разноголосое мычанье и блеянье пригоняемых стад скотинных; конское ржание; нелепые, горбатые туши верблюдов и их покачивающиеся над толпою безобразные морды; разноязычный гомон тьмочисленной толпы, смешенье лиц и одежд; рабы и рабыни, выставленные на продажу… Величавый ход великой реки; скопление судов у пристаней — бокастых паузков, учанов и насадов, лодей и лодок, волжских «веток» и новогородских «ушкуев»; персидские, татарские, бухарские, фряжские и иные заморские гости, армяне и греки, аланы и черкасы, хазары, имеретины и готы, тверичи и новгородцы, торгующие в своих походных лавках рыбьим зубом, воском и многоразличной узорной кованью; груды товаров в рогожных кулях, бочонках, бочках, корчагах и ящиках, то под легкими навесами, то просто так наваленные на берегу…
   Хлеб удалось продать (выменять на шкуры, обменяв последние, в свою очередь, на серебро) только на четвертый день к вечеру. Насколько удалась сделка, Варфоломей (торговались и считали старшие) не мог судить. От него требовалось теперь только одно: зашить в пояс причитающиеся ему рубли и серебряные диргемы и довезти их сохранно до дому (что он и исполнил невредимым воротясь в Радонеж).
   За четыре дня в Нижнем насмотреться пришлось всякого. Потрясло его, что русские продавали русских же рабов иноземцам. Как это могло быть, никто ему толком изъяснить не умел даже и сами рабы-полонянники. Кого-то выкупали из татарского полона, кого-то тут же и продавали вновь. Кто-то, быв холопом у своего боярина, попал сюда после разорения господина… В том, что свои продают своих, было опять нечто такое, против чего должен он будет когда-нибудь направить все силы своей души. Не должно христианину роботити братью свою! Вообще не должно! К чести русской церкви, что она запрещала держать холопов на землях своих. Но те рабы, те домашние холопы, свои, ближние, почти члены семьи, как у них в дому, — тот же Тюха Кривой, его старший друг и учитель в многоразличных ремеслах, — что ж, после смерти родителя и он мог бы попасть сюда, на это всесветное торжище, и быть продану в дали дальние, в чужие земли, к языкам незнаемым: в песчаную Бухару, в степи ли, на Кавказ, за Железные ворота или еще дальше, за море Хвалынское, в сказочную Персию, в Египет, или пустыню аравитскую?!
   И вместе с тем, какая сила во всем! Правы суздальские князья, что замыслили перебраться сюда, в эти недостроенные еще, раскидисто рубленные на горе бревенчатые твердыни, в гордый Кремник, вознесенный над торгом и великою, уходящей в далекие дали рекой. И пожалуй, не так уж и легкомыслен был деинка Онисим, кричавший, что суздальский князь сможет восхотеть схватиться с князем московским за великий владимирский стол! И этому, тут же подумал он, — не надо дать свершиться. Да будет единою исстрадавшаяся в которах княжеских Русская земля. Впрочем, в суете нижегородского торга, подобная мысль и самому ему показалась предерзкою.
   Как, в самом деле, справиться с этим кипеньем, напором и всесокрушающим движением? Чей голос не утонет и сможет быть услышан в реве, гуле и грохоте этой толпы? Труду духовному потребна тишина великая. Из многошумной Александрии или Антиохии сирийской праведники уходили в безлюдье пустынь, дабы там наедине с природой и создателем события воспитывать и устремлять дух свой к подвигу отречения. И уже воспитавши себя, умудренные опытом пустынножительства, приходили проповедовать на стогны многошумных городов…
   За два дня до отъезда ему удалось узнать о пригородном монастыре Вознесения Господня, основанном не так давно постриженником Киево-Печерской обители Дионисием, который сперва ископал себе пещеру, подобную киевским, и спасался в ней, пребывая в полном безмолвии.
   Не медля нимало, Варфоломей направил свои стопы в монастырь, даже не придумав толком, о чем он станет беседовать с Дионисием, ежели тот восхощет принять незнакомого отрока.
   Монастырек был невелик, церковь и кельи — новорубленые, из еще светлого, едва обветренного леса. С замиранием сердца вошел Варфоломей в ворота монастыря. Все было так знакомо, так сходствовало его тайным помыслам! Привратник, вглядевшись повнимательнее в лик юноши и улыбнувшись, сам спросил, словно бы догадав о намерениях гостя:
   — К авве Дионисию?
   Варфоломей молча кивнул, весь залившись жарким румянцем.
   — Пожди мал час! — ответствовал привратник.
   Шла служба. Варфоломей стал позади негустой толпы прихожан и начал горячо молиться. То ли место, где стоял монастырь, то ли душевное расположение Варфоломея были таковы, что он на молитве забыл обо всем на свете и был как во сне, так что, когда привратник тронул его за плечо, он не сразу сумел обернуться, понять, что его зовут, и прийти в сознание.
   Дионисий, вероятно, приметил незнакомого юношу еще на молитве, во время богослужения. Во всяком случае, быстро оглядев гостя с головы до ног и, видимо, поняв, что перед ним далеко не простой паломник, что ходят по святым местам, сами не ведая, чего же ради, он пригласил Варфоломея к себе в келью, поставленную на скате горы, чрезвычайно простую, рубленную в две связи, из второй половины которой ход шел прямо в пещеру, ископанную некогда подвижником для первого пристанища своего и служившую ему и поныне убежищем молитвенного уединения.
   Дионисий был еще не стар, худ, горбонос, с проницательным и острым взглядом, в котором тотчас угадывались ум, воля и сугубая твердота нрава.
   Варфоломей, приняв благословение у старца и справясь с первым смущением, как можно кратче изъяснил, кто он и откуда и каковых родителей.
   Дионисий удовлетворенно склонил голову, его первое впечатление об этом отроке подтверждалось — гость был еще менее прост, чем даже и сам умел помыслить о себе!
   Скачками, словно падающая со скалы вода, разговор, затронув то и другое и третье, втек наконец в русло общих духовных интересов, и оба скоро поняли, что «нашли друг друга». Так люди близкого духовного склада и равной культуры по двум-трем невзначай брошенным замечаниям узнают один другого в толпе и тотчас находят и общие темы для разговора, и даже общие умолчания о том, что известно и понятно каждому из них и неведомо окружающей толпе.
   По какой-то странной робости, или по скромности, Варфоломей до самого конца так и не признался старцу, что сам собирается в монастырь.
   О чем они говорили в ту свою первую встречу, Варфоломей тоже впоследствии не мог связно припомнить. Впрочем, он больше слушал, чем говорил сам. Его всегдашнее немногословие сослужило ему и в этот раз добрую службу. Запомнилось только, что речь как-то вдруг повернулась к тому, о чем он так пытливо и страстно думал на протяжении всей дороги.
   Скорби родимой земли, ее прошлое величие, величие ее пастырей духовных и долг праведника перед лицом днешней беды — вот то, что немногими яркими словами набросал пред ним Дионисий и что, словно клинок и ножны, так сходилось с его личными размышлениями.
   Провожая Варфоломея, не посмевшего слишком злоупотреблять временем знаменитого подвижника, Дионисий тонко улыбнулся и заметил, что не говорит гостю «прощай», чая узреть его еще не раз, и, возможно, в новом обличии.
   Варфоломей и здесь не признался в своих, почти угаданных Дионисием мечтах, только пламенно покраснел в ответ и, покраснев, похорошел почти девическою или, скорее, ангельскою красотою. Таким и запомнился Дионисию, не раз вспоминавшему потом, уже много времени спустя, о первой встрече с будущим радонежским подвижником.
   Подъезжая к дому, Варфоломей думал только об одном: как скажет матери, что все сроки исполнились и ему теперь надлежит, не отлагая боле ни на день, ни на час, исполнить то, к чему он приуготовлял себя всю предыдущую жизнь.


Глава 14


   Дома все было вроде бы по-прежнему. Только отец, встречая сына, почти не поднялся с постели, да мать, всматриваясь в его слегка загрубелое, решительное лицо, приветствовала Варфоломея с незнакомой ему ранее почтительной робостью. Выслушивая дорожные рассказы, она накрывала на стол, опрятно и быстро расставляла блюда, достала тарель с рыбным студнем, сама натерла редьки сыну и налила топленого молока.
   — Нюша и Стефан здоровы, все слава Богу! Баня истоплена. Поешь, помойся и ложись почивать. Утро вечера мудренее! — Тем и закончился их первый разговор.
   Назавтра она, еще до прихода братьев с женами, сразу же после трапезы, сама увела его для разговору в светелку и, плотно прикрыв двери, усадив сына на лавку, а сама, севши прямь него на сундук, потупилась, разглаживая платье на коленях сухими, узловатыми руками, затрудняясь, с чего начать. Под ее пальцами повиделось, что и ноги у матери усохли, истончились совсем, и вся она, как вдруг бросилось в очи Варфоломею, высохла, олегчала, почти потеряв женскую округлось плоти.
   Наконец Мария, справясь с собою, подняла глаза:
   — Отец плох! Видишь сам, уж и встает с трудом! Все тебя сожидал… Ты потолкуй с им… Недолго ему с детьми говорить-то осталось…
   Все было не то, и Мария вновь опустила глаза долу. Варфоломей молчал.
   Он ее понимал, конечно, не мог не понять, с самого первого погляду, с того еще мига, как зашли в особный покой и уселись прямь друг друга беседовать.
   — Ты видешь, мамо, сколь я ждал и терпел! А теперь уже ничто не держит меня. Братья избрали свои пути, а меня сожидает мой. И отец не должен зазрить. Не вы ли сами говорили, что я «обитель святой Троицы», и мой путь изначала — служить Господу! Отпусти, мамо! — говорило его молчание.
   — Братья заходят? — спросил он. Мария кивнула головой.
   — Оногда и Катерина забежит… Да што! Братья оженились, пекутся ныне, как женам угодить! — тяжело отмолвила она. — Со стариками молодым трудно. Своя жисть… — не кончила. Варфоломей промолчал.
   (Отпусти меня, мамо! Я был заботливым сыном тебе и отцу. Быть может, самым заботливым из сыновей. А сейчас — отпусти! Уже исполнились сроки. Ты знаешь сама! И птица вылетает из гнезда, когда у нее отрастают крылья, а я человек, мамо, и путь мой означен от юности моея! Нехорошо умедлить на пути предуказанном самим Господом!) — Ты, Олфоромей, печешься, како угодить Богови, это благая участь! Но подумай и о нас с отцом. Оба мы нынче в старости, в скудости и в болезнях!
   Кого, кроме тебя, могу я просить? Сама бы… Без отца… прожила и за невестками! Голоса не возвышу уже и мира не нарушу в семье. А отец не может! Все блазнит ему господинство в доме… Не хочу, чтобы при гробе лет повздорил со своими детьми!
   Молчит Варфоломей. (Мамо! Почто не Стефан и не Петр а я должен взвалить на плеча свои еще и сей крест и сию суетную ношу! Не уподоблюсь ли я жене нерадивой, умедлившей встретить жениха? Не сам ли Христос повелел бросить отца своего и матерь свою и идти за ним? Думаешь ли ты обо мне, мамо? А ежели я не справлюсь с собою и, втайне, почну желать вашей кончины, твоей и отца, мамо? Того греха мне и Господь не простит!) — Ты не станешь ждать нашей смерти, Олфоромей! — возражает мать молчанию сына. — А жить нам осталось недолго. Дотерпи! Проводи нас с отцом до могилы! Опусти в домовину и погреби. Тогда и ступай, с Богом! А я и из могилы благословлю тебя на твоем пути! Припаду к стопам Господа нашего, да наградит тебя за терпение твое!
   (Мамо! Ты разрываешь, мне сердце! Я должен уйти! Ты это знаешь сама.
   Или я беспощаден к тебе? Или это юность моя так не может и не хочет больше ждать? Или я жесток пред тобою мать моя, рождшая и воспитавшая мя, и вскормившая млеком своим? Или я, как и прочие дети, будучи в неоплатном долгу у родителей своих, ленюсь и небрегу отплатить хотя малым чем долг свой при жизни родительской? Господи, подай мне знак, дай совет, как поступить в этот час!) — Я не понуждаю тебя, Олфоромеюшко. Токмо прошу! Не можешь — ступай с Богом. Простись токмо с отцом по-хорошему. Мы ить и одни проживем, с Господней помогой! Прости меня старую!
   Она потупляется вновь, и Варфоломей видит, как вздрагивают худые материны плечи, как кривятся судорожно губы, сдерживая рыдание, как робкая слеза осеребряет ее ресницы…
   (Ты не ведаешь, мамо, какой жертвы просишь у меня! Я уступаю тебе, но и сам боюсь за себя в этот миг. Выдержу ли без ропота этот последний искус? Господи, владыка добра! Помоги мне днесь на путях моих!) — Хорошо, мамо. Я остаюсь, — говорит он.
   Ему приходится поскорее поддержать мать, чтобы Мария не рухнула в ноги сыну своему.


Глава 15


   Ближайшие два года не прошли совсем даром для Варфоломея. Отец был прикован к постели, братья и верно, как говорила мать, больше угождали женам своим, и на него пали те хозяйственные заботы, которые ранее исполняли Яков, Стефан, Даньша или сам боярин Кирилл. Ему пришлось-таки поездить и походить с обозами, неволею научиться торговать; много раз бывать в Переяславле, этой второй церковной столице московского княжества, где он даже завел знакомства в монастырских кругах; побывал он и в других, ближних и дальних городах — в Хотькове и Дмитрове, в Юрьеве-Польском и Суздале, спускался по Волге от Кснятина до Углечаполя. По крайней мере единожды довелось ему увидеть Москву, куда Варфоломей попал в числе радонежан, вызванных на городовое дело. (Когда набирали народ, можно было и поспорить, — свободные вотчинники, в отличие от черносошных крестьян, не несли городового тягла, но Варфоломей не стал спорить. Ему самому было любопытно поглядеть стольный город своего княжества, а работы он не боялся никакой.) Москва, хотя и обстроенная Калитой и красиво расположенная на горе, над рекою, все же сильно уступала Ростову, Владимиру и даже Переяславлю.
   Город, однако, был многолюден, а народ напорист и деловит: москвичи явно гордились своею столичностью. Варфоломей нашел время побывать в монастырях, Даниловом и Богоявления, обегал Кремник, благо они тут и работали, починяли приречную городьбу, и даже увидал мельком князя Семена, — молодого, невысокого ростом, с приятным лицом и умными живыми глазами.
   Он шел в сопровождении каких-то бояр и свиты и слушал, кивая головой, то, что говорил ему забегавший сбоку, привзмахивая руками, седой боярин, сам же бегло окидывал взглядом строительство, и даже, остановясь невдали от Варфоломея, указал рукою одному из бояр на что-то вызвавшее его особое внимание. Передавали, что князь Семен только что воротился из Орды, где представлялся новому цесарю, Чанибеку.
   Мелькнул и исчез пред ним кусочек той «верхней» жизни, со своими, неизмеримо важнейшими, чем его собственные, трудами, успехами, бедами и скорбями. Важнейшими уже потому, что от них, от этих трудов княжеских, зависели жизни и судьбы тысяч и тысяч прочих людей — бояр, торговых гостей, ремесленников и крестьян. Что было бы сейчас со всеми ними, не прими Чанибек милостиво князя Семена? Верно, уже бы скакали гонцы по дорогам и в воздухе пахло войной!
   Митрополита Феогноста, как ни хотелось ему, Варфоломей в этот наезд так и не видел. Баяли, что духовный владыка Руси все еще не воротился из Орды.
   Пригородные московские монастыри, как и большие монастыри Переяславля — Горицкий и Никитский, вызывали в нем одно твердое убеждение: туда он не пойдет. Варфоломей даже затруднился бы сказать, почему именно. Верно, из-за той самой «столичности», которая тут упорно лезла в глаза: соперничества и местничества, тайной борьбы за звания и чины, страстей, связанных с близостью к престолу, которые он и не зная знал, — чуял кожей этот дух суетности, враждебный, по его мнению, всякому духовному труду.
   Раз за разом ворочаясь из своих путей торговых, Варфоломей все больше убеждался в том, что его замысел: уйти в лес и основать свой собственный, скитский монастырь, есть единственно правильный и единственно достойный путь для того, кто хочет, не суетясь и не надмеваясь, посвятить себя единому Богу.
   Между тем время шло. Кирилл все больше слабел и уже начал не шутя поговаривать о монастыре. Он бы, верно, и давно уже посхимился, да не желал оставлять Марию одну, а та тоже, давно подумывая о монастыре, не могла оставить одиноким своего беспомощного супруга. Им обоим не хватало какого-то толчка, быть может, внешней беды, дабы решиться покинуть мир.
   У Кати с Петром появился ребенок, девочка, а вскоре обе невестки опять понесли, почти одновременно.
   Варфоломей, который нынче нечасто встречался с Нюшей, не сразу почуял приближение беды. Нюша была уже на сносях, когда Варфоломей, встретив ее случайно у младшего брата (она пришла к Кате за какою-то хозяйственною надобностью), вдруг, невесть с чего, испугался до смертного ужаса. Да, лицо у Нюши было слегка нездоровым, подпухло, под глазами появились отечные мешки, но не это перепугало Варфоломея. Она болтала, даже смеялась, пробовала подшучивать над ним, а глаза у нее в это время отсутствовали. В них, в самой-самой глубине зрачков, была пустота. Он решил, что это наваждение, пробовал стряхнуть с себя глупый страх и не мог. Что-то должно было произойти, возможно, то, чего он ждал тогда, два года тому назад, и просто ошибся во времени? Вечером этого дня он долго и горячо молился о здравии рабы Божьей Анны, но и молитва как-то не доходила до сердца на этот раз, не могла перебить тревожного ожидания беды.
   Много лет спустя Варфоломей, к тому времени старец Сергий, так развил в себе эту способность угадывать грядущую человеческую судьбу, что уже ни разу не обманывался в предчувствиях своих. Близкая смерть или тяжкое несчастье, увечье ли, плен, болезнь виделись ему заранее, как бы написанными на челе человека, и даже сроки несчастий он мог предугадать и называл довольно точно. (Свойство нередкое у людей тонкой духовной организации, хоть и не объясненное до сих пор наукой.) О своих предчувствиях Варфоломей не говорил никому. Только внутри себя во все эти последние месяцы как бы сжимался весь, собирался в комок, словно ожидая удара.
   Сама Нюша ничего такого не подозревала: была весела, ровна, хлопотливо готовила свивальники и сорочки будущему младеню. Она уже и ходила тяжело, переваливаясь, точно утка.
   Осенние ветры сушили и вымораживали землю. Сухой серый ольховый лист на утренниках хрустел под ногой.
   Роды прошли благополучно, — так повестила ему Никодимиха (Варфоломей как раз возвращался из лесу). Безумная надежда на то, что он и ныне сумел ошибиться, билась в нем, когда он взбегал по ступеням Стефанова терема. Но с первого же взгляда на брата, на его потерянное, смятое лицо, на хмурую Катерину, что сидела ссутулясь у постели роженицы, Варфоломей понял, что дело плохо. Нюша лежала вся в жару, румяная, почти красивая, и не узнавала никого. У нее тотчас после разрешения от бремени началась родильная горячка.
   Прибежала мать, вызывали ворожею и Секлетею, знахарку. Больную обмывали, поили травами, заговаривали — не помогало ничего.
   Гадали, что делать с младенем (Нюша опять принесла мальчика). То ли искать кормилицу, то ли выпаивать ребенка козьим молоком из коровьей титьки? Спор разрешила Катерина, сама недавно родившая, которая решительно унесла ребенка к себе:
   — Выдумают, тоже, кормилицу! Кака еще и придет, поди их разбери! сердито проговорила она, — у меня самой молока хоть залейся! Надо — и троих выкормлю!
   Потянулись томительные часы, дни, когда Нюша была между жизнью и смертью. Жар наконец спал, и она пришла в сознание, но таяла, как свеча.
   Женщины, сменяясь, не отходили от больной. Варфоломей, забросив все дела, тоже сидел у Нюшиной постели в очередь с братом. Ему было тяжелее, чем Стефану. Он знал, что это конец.
   Нюша то плакала, то жаловалась, просила помочь, капризила, словно малое дитя. Несколько раз просила принести ребенка, даже брала на руки.
   Слабым голосом прошала у Стефана:
   — Как назовем?
   Посчитав сроки, Стефан назвал несколько святых. Остановились на Иоанне.
   — Ванятка! — тоненьким детским голоском прошептала Нюша и попробовала улыбнуться.
   Варфоломея она, когда он приходил, брала за руку и подолгу не отпускала, не позволяла отходить. А когда он сменялся, упрекала шепотом:
   — Покидаешь, да?
   — Стефан придет! — отвечал Варфоломей.
   — Степан… — Нюша прикрывала глаза.
   День ото дня ей становилось все хуже. Похоже было, что и крестить ребенка придется уже без матери…
   Варфоломей пытался всячески разговорить, успокоить Нюшу, обещал скорое выздоровление. Она слушала, и непонятно было — верит или нет?
   Верно, ей очень хотелось верить, что так и будет.
   …В этот день Варфоломей припозднился с делами и, когда подходил к Стефанову дому, невольно ускорил шаги. Стефан стоял на крыльце и ждал брата.
   — Тебя зовет! — выговорил он хмуро.
   — Очень плоха? — вопросил Варфоломей. Стефан, не отвечая, махнул рукою и пошел как-то вкось, деревянно шагая, в глубь сеней.
   Нюша лежала тихая-тихая, почти не дыша. Ему показалось даже, что она спит. Но Нюша, заслышав шаги, тотчас открыла глаза.
   — Ты один? — Варфоломей кивнул и уселся на скамеечку, рядом с постелью, нашаривая исхудалые Нюшины пальцы.
   — Сейчас Катя придет, — сказала Нюша без всякого выражения и замолчала. Пальцы ее были холодны и даже не ответили на его пожатие. Он вздумал было вновь утешать ее, но Нюша слабо, как отгоняя муху, отмахнула головой и спросила, глядя мимо него, в пустоту:
   — Скажи… Не обманывай только! Я умру?
   Варфоломей склонился к постели, беззвучно зарыдав. Когда-то он так же точно не мог соврать умирающей маленькой девочке. Но сейчас ему было тяжелее во сто крат.
   — Да, — прошептал он. Нюша с трудом подняла руку и огладила его разметавшиеся кудри.
   — Не плачь! — сказала она. — Мы встретимся с тобою там, да?
   — Да! — захлебываясь слезами, не подымая лица, отмолвил он.
   — Я была такая глупая! — задумчиво протянула она, — глу-у-упая, глупая! Больше такая не буду… Помнишь, ты мне сказывал про Марию Египетскую? Мне надо было вместе с тобою уйти в монастырь! Ну, не вместе, а где-нибудь рядом… И приходить к тебе на исповедь каждый год. Нет, каждый месяц! Или лучше по воскресным дням… Ой! Кто там? — испуганно выкрикнула она, уставясь в темный угол.
   — Никого нет! — отмолвил Варфоломей, невольно поглядев туда же.
   Нюша говорила все торопливее и торопливей и уже явно начинала заговариваться. Темно-блестящий взгляд ее сделался недвижен, а рука заметно отеплела. У нее подымался жар…
   Как давно это было уже! И словно все повторяется вновь: Стефан, испуганный, стоит за дверями, а она — девочка Нюша — умирает у него на руках…
   Хлопнула дверь. Катя от порога спросила:
   — Жива?
   — Жива еще! — помедлив, ответил Варфоломей и прошептал тихо, самому себе:
   — Еще жива…
   В комнату постепенно собирались женщины. Вошла мать. Потом попадья.
   Нюша бредила, взгляд ее сделался мутным, она уже вряд ли узнавала кого. Варфоломей встал и вышел на улицу. Стефан стоял в сенях и плакал, зарывшись лицом в Нюшин тулуп.
   Нюшу обряжали вечером. Обмыли, переодели, положив на три дня в открытую домовину. Много суетились, много плакали. Приходил, ведомый под руки, отец. Мелко покачивая головою, говорил с покойницей как с живой, в чем-то упрекал, за что-то хвалил ее. Приходили Нюшины подружки, родственницы и матери подружек. Дьячок из церкви читал над Нюшей часы.
   Дома варили кутью, готовили поминальную трапезу. Катя сердито раскачивала колыбель с маленьким Ванюшей, приговаривала ворчливо:
   — Етот-то будет жить! Ишь, голосина какой! Беда, матки нету на тебя, пороть-то тебя будет некому!
   Варфоломей наклонился над колыбелью (младенец тотчас затих и зачмокал ртом) и осторожно поцеловал крохотный лобик. В этом ребенке теперь осталась ее душа…
   Когда колоду с телом уже опустили в могилу, засыпали землею и, утвердив крест и разделив кутью, разошлись, Варфоломей задержался на погосте. Отойдя в сторону, он поглядел на небо. Холодное, оно еще хранило отблеск угасшего солнца, и легкие, лилово-розовые облачка, просвеченные вечерними лучами, прощально сияли над землей, прежде чем потускнеть и раствориться в сумерках ночи.
   «Я была такая глупая, больше не буду!» — донесся до него тихий голосок. Оттуда? С высот горних? Или с погоста?
   Оглянувшись, он заметил вдалеке высокую фигуру Стефана, что брел, шатаясь, в сторону леса. Варфоломей догнал брата, тронул за рукав. Стефан оглянулся, глаза его почти безумно сверкнули.
   — А-а, это ты!
   — Идем домой. Ждут, — выговорил Варфоломей. Стефан поглядел слепо, двигая кадыком, силясь что-то сказать. Наконец разлепил тонкие губы:
   — Перст Господень! Судьба… Должен был сразу… Разом… Все оставить… Оставить мир… Должен был уйти в монастырь… Да! Да! За дело! Поделом мне! Поделом! Поделом! Боже! — выкрикнул он, давясь в диком смехе и рыданиях, — почему ее, а не меня?!