Ягайло растерян. Он отступает, неловко кланяется. В глазах и в лице у него — удивление и восторг. Он молчит (и к счастью для себя!), за него говорят другие. Ядвиге еще предстоит научиться понимать его русскую речь и как-то отвечать ему наполовину по-польски. В глазах ее, в полуприкрытых сенью ресниц глазах (и это наконец замечает кусающий губы Витовт, который доселе чувствовал одно лишь жгучее жжение зависти к брату: Ягайле опять повезло!), в самой глубине зрачков, таится ужас, ужас и отчаянье. А царственно выпяченные губы, а заносчиво выпрямленный стан, а слегка вздернутый подбородок и эта нарочитая недвижность рук — это все пустое! Вон как вздрагивают чуткие лалы на золотых веточках ее короны! Ничего не понимает и не поймет никогда Ягайло! Ничего!
   Слова с той и другой стороны. Слова. Музыка речей, музыка труб во дворе замка, звон серебряных колокольчиков на платьях дам, словно дрожащий хрустальный дворец воздушных фей, в который влезли грубые подземные жители. «Она уже твоя! Не пропусти мгновенья! О, как неумел, как ничего не понимает брат! Мне бы она через неделю начала целовать руки!» — думает Витовт, лаская взглядом польскую королеву. И она наконец замечает его, чуть удивленно вздрагивает бровью, чуть кивает ему… Хорошо! Большего и не нужно теперь! И опять слова, и низкие поклоны, и они уходят. Опять гурьбой, как пришли. Теперь еда, хлопоты, веселая суета размещения, развьючивают лошадей, достают объемистые сундуки и укладки из саней и возов (уже прибывает обоз). Все для завтрашнего дня, для пира, с королевою во главе стола, для торжеств предсвадебных и потому лихорадочно веселых.
   Назавтра день начался с поднесения подарков. К королеве отправились Витовт, Свидригайло и Борис-Бутав.
   Перед Ядвигою доставали из ларцов серебряные и золотые кубки, ожерелья, скань и зернь, драгоценные индийские камни и восточную бирюзу. К персидским шелкам и к византийскому аксамиту и она не смогла остаться равнодушной, что Витовт с удовлетворением тотчас отметил себе. Отлично зная немецкий и неплохо польский, он скоро овладел разговором, и вот уже Ядвига начала подымать взор и заглядывать ему в глаза, сперва удивленно, потом со вниманием и даже просительно. А перед концом аудиенции вдруг, трепеща ресницами, попросила Витовта задержаться на несколько минут.
   Сказано было царственно, по-королевски, и по-королевски, легким мановением руки, отстранила она придворных дам, двинувшихся было за нею. И вот они одни под невысокими сводами в простых, тесанных из камня гранях. В стрельчатое окно сквозь зелено-желтые витражи струится неживой зимний свет. Ядвига оборачивает к нему лицо, полное такой муки и скорби, что Витовт забывает на миг о всех своих тайных умыслах.
   — Ты… — она говорит ему «ты», но это не знак близости, до которой допускают иногда сильные мира сего, это знак отречения от всего, что осталось там, где трон и прислуга. Это крик о помощи, это зов взыскующей правды: — Ты сын своего отца, ты не можешь меня обмануть! — Она почти кричит, но этот крик, задушенный шепотом, и глаза ее теперь — озера отчаянья и мольбы. — Я почему-то верю тебе… Скажи, убивал он Кейстута?
   И наступает, наступило для Витовта мгновение, которому принадлежит вся его или ее будущая судьба, потому что — он видит это, он почуял, не почуять этого было нельзя, — за убийцу она не пойдет. Кинется с башни, разобьет себе голову о камни. И сейчас, теперь, от него, именно от него зависит (и ни от кого другого, и тут уже бессильны святые отцы!), создастся ли союз Литвы с Польшей, состоится ли Кревская уния. Скажет «да», и Ядвига откажет Ягайле, и дальнейшая судьба Восточной Европы пойдет иначе… В этой каменной зале сейчас, днесь, вся будущность и вся будущая история Литвы зависли на страшных весах человеческой воли, той самой, данной нам Господом.
   Иначе надо туда, к Москве и с Москвою… Но опять Ягайле? А он? Витовт? Окончательным слугою брата? И немцы не одолеют московских ратей! А отца… Отца убил, конечно, Ягайло, пусть чужими руками, но убил — он! Сказать? Разрушить все и все обратить во прах? И эту пышную встречу, и надежды панов-малополян, и даже собственную жизнь поставить на кон, ибо невесть что произойдет, ежели Ядвига… Да нет! Не сможет! И — взгляд в очи. И видит: сможет! Но тогда попусту все… А ежели затем Орден объединится с Польшей против Литвы? И поможет Ягайле против него, Витовта? И надежд, призрачных надежд на корону и польский престол у него не останется уже никаких…
   У Витовта на мгновение потемнело в глазах и закружило голову, столь многое обрушилось на него разом и столь многое надобно было решить в эти страшные мгновенья молчания, молчания, затянувши которое он уже отвечал, и отвечал «да». Витовт с трудом подымает голову. Взгляд его сумрачен, и прямая складка прорезала лоб:
   — Убийца… другой, — с трудом отвечает он. — Я… знаю его, и он не уйдет от возмездия! (Именно теперь окончательно решил он исполнить то, что совершит через несколько лет.)
   — Я верю тебе… — потерянно отвечает Ядвига. — Верю, — шепчет она. И надо уходить. Неприлично ему зреть, как плачет юная королева.
   У нее уже не осталось теперь никого, Вильгельм тайно покинул Краков в обличье немецкого купца еще вчера, во время торжественной встречи литовского поезда, бросивши на волю Гневоша все драгоценности свои. И все ее польские друзья теперь нудят ее к браку с Ягайлой.

ГЛАВА ДВАДЦАТАЯ

   Крещение Ягайлы (церковные деятели торопились изо всех сил) назначено было почти сразу по приезде, на пятнадцатое февраля.
   В суете приготовлений и сборов дошла весть, которой Ягайло, захлопотанный свыше меры, даже и не придал значения. Едет из Орды убеглый русский княжич, Василий, сын великого князя Дмитрия. Ну, едет и едет! Куда едет? В Буду? Ну вот и пущай… Он радовался близкому концу дорожных страхов, радовался возможности просто, без тайн поговорить с Витовтом:
   — Надобно будет Ядвиге показать русские церкви! Знаешь, не по нраву мне эти костелы ихние! Как-то островато, суховато, словно большущий анбар! И купола… У русичей храмы вальяжнее!
   Но Витовт, однако, простого разговору не принял. Он был непривычно строг, и Ягайло удивленно воззрился на двоюродника: что еще тот надумал? Слуги шныряли туда и сюда с припасами и рухлядью, творилась веселая хлопотня, и вовсе было не до важных речей.
   — Выслушай меня внимательно! — требовательно повторил Витовт. В эти дни они, казалось, отложили всякую вражду и жили вместе как братья, как когда-то, до всех кровавых событий, разделивших их роковою чертой. — Вижу, что тебе не до того (спешишь добраться до супружеской постели — это про себя, молча), но выслушай! В Буде нынче нехорошо, бают, возможна резня! Не зарезали бы и наших русичей невзначай!
   — Почто «наших»? — Ягайло пожал плечами, еще ничего не понимая.
   — Пойми, брат! — не отставал Витовт. — Нам незачем ссориться нынче с Москвой! Неровен час какая замятня на русском рубеже… И Орден еще не одолен! В таковой нуже русичей надобно оберечь. Созови их сюда! Пущай воротят с пути и прямо в Краков! — И все еще ничего не понимающему Ягайле, уже грубо: — Наследник он! Московского престола! Старший сын Дмитрия! Чуешь?! Пущай пообвыкнет около нас…
   — Задержать? — начал что-то понимать Ягайло.
   — Зачем задерживать! Принять, обласкать, проводить… Опосле тебе же с им… А держать в нятье не след, у Дмитрия другие сыновья есть на замену. Задержишь, токмо потеряешь союзника доброго. Так-то, брат!
   И прямо в глаза (не лукавлю, мол!):
   — Приказать?! От имени твоего?
   Ягайло кивает, все еще растерянно, все еще не понимая, что там затеял опять двоюродный братец. Но принять московского княжича… конешно… надлежит. Это-то он понимал!
   А Витовт, тотчас переговорив с панами и отослав гонцов с непременным приказом — перенять и заворотить русичей на Краков, — тотчас сел писать грамоту Анне, весь смысл которой был: немедленно приезжай сюда с дочерью! С Софьей! Не стряпая! Днями! Со всевозможною быстротой! К торжествам!
   «Поймет? — подумал, сощуря глаза. — Поймет!» Про умысел свой даже и в грамоте не высказал, только стремянному ненароком: мол, едет из Орды княжич Василий сюда! Скажешь о том госпоже… Поймет! В этих делах Анна умная баба! Свернул и запечатал грамоту, пристально поглядел в очи верному холопу:
   — Скачи! Охрану возьми! Грамоту ту никому боле не отдавай! — Посидел один, уставясь невидящим взором в стену, и его круглое, котиное лицо стало непривычно задумчивым. Поднялся. — Нет, Ягайло, все-таки переиграю я тебя!
   — сказал убежденно, но не вслух, а про себя. В мыслях сказал. А то тут у их, в Вавеле, и у стен — уши!
   Дни до крещения были до предела наполнены суетой. Ягайлу учили, как надо себя вести в католическом храме (как оказалось впоследствии, выучили плохо). Искали крестного. Крестной вызвалась быть супруга известного богача, Отто из Пильци. Велись горячие споры, кому креститься, кому нет. Крещенные по православному обряду князья, посовещавшись, к неудовольствию католического духовенства, отказались перекрещиваться в католичество наотрез. Это-де было оговорено заранее! В свою очередь посовещавшись друг с другом, польские прелаты и члены римской курии решили не настаивать, благо впоследствии у короля-католика найдется сколь угодно средств заставить схизматиков пожалеть о своем решении. (Налоги, должности, наделение землями и наградами, брачное право — все будет позднее пущено в ход!) Тем паче что главный соперник Ягайлы, Витовт, дал согласие креститься по католическому обряду. Церемонию устроили в кафедральном соборе Кракова. Было торжественно. Собралась вся знать и весь церковный синклит. Ягайлу окрестили с именем Владислава (традиционным после великого Локетка), Вигунд стал Александром, Коригайло — Казимиром, Свидригайло — Болеславом, Витовт-Витолд крестился на этот раз с именем Александра. В латинскую веру перешли вослед своим князьям и многие литовские вельможи.
   Довольный архиепископ Бодзанта, когда закончилась служба, утирал платом взмокшее в духоте лицо, оглядывался победительно. Сегодня в один день они совершили то, что орденские рыцари не смогли содеять за целое столетие! Теперь осталось склонить под власть папского престола упрямых схизматиков Москвы, и разделенная некогда церковь объединится вновь! Он уже забыл, как метался между великопольской шляхтой и малополянами, как благословлял на престол Семка-Земовита, все забыл! Он торжествовал нынче! Ян Радлица поглядывал на него сомнительно, снизу вверх, в отличие от Бодзанты прекрасно понимая, что склонить даже к унии с Римом московских схизматиков будет далеко не просто, что по всей Европе тлеют ереси, грозящие сугубым расколом церкви, но и он еще не предвидел Лютера, как и Гуситских войн, и не мог вообразить, что даже на то, чтобы привязать к Риму Галицкую и Червонную Русь, потребуются не годы, века, а от попытки обратить одним махом в «латынскую веру» всех православных великого княжества литовского через немногое количество лет придется и вовсе отказаться… Но успеху дня сего радовался неложно и он, и в душе Радлицы росло примиряющее, надмирное чувство: с крещеным Ягайлой его девочке-королеве, дочери высокочтимого им Людовика, будет уже не столь одиноко и страшно!
   Обряд венчания был назначен на воскресенье, восемнадцатого февраля, ровно через два дня после крещения. Все делалось с прямо-таки необычайною быстротой.
   До обряда венчания требовалось объявить о расторжении прежнего брака. Ядвига должна была прилюдно отречься от своего австрийского жениха и заявить, что она согласна на брак с Ягайлой.
   Церемония происходила всенародно в Краковском кафедральном соборе, и Ян Радлица впервые по-настоящему испугался за свою подопечную, когда увидел ее побледневшие, мертвые под слоем румян щеки, ее лихорадочно обострившийся взор. Но нет, церемония прошла успешно. Ядвига сказала то, что ей велено было сказать, громким и ясным голосом, утишая зловещий шепот по углам храма. Многие ждали скандала или какой иной неподоби во время отречения, не веря в согласие Ядвиги порвать с Вильгельмом. В любовную драму юной королевы неволею был вовлечен весь город, и о Вильгельме с Ядвигою судачили по всем обывательским дворам.
   И когда Ядвигу под руки выводили из собора, Ян Радлица ужаснулся вновь. С таким лицом, как у нее, уходят разве в монастырь или на казнь, а отнюдь не готовятся к торжествам брачным.
   По-разному и от разных причин приходит к человеку впервые ощущение зрелости. Это чувство может и не появиться вовсе, ежели слишком забаловала и продолжает баловать и баюкать жизнь. Тогда возможно и до седых волос оставаться в недорослях. Оно может являться постепенно, с ростом ответственности. Но на Ядвигу зрелость свалилась сразу, как обрушивается ледяной поток, как внезапная гибель любимых, как крушение. И верно, мысли были в тот вечер у нее не о свадьбе — о монастыре. Ядвига молилась, и свадьбу, на которую дала согласие, воспринимала теперь только как жертву: Господу и стране. Ибо никому, никому на свете, даже Вильгельму, не нужна была девочка-Ядвига, нужна была лишь королева польская. А тогда Ягайло еще и откровеннее Вильгельма! Он ехал жениться на королеве и был, кажется, изумлен ее красотой. (Так, во всяком случае, шептали ей все камеристки.) Он взял бы ее и худую, и кривую — всякую. Он, по крайней мере, честен! Честнее тебя, Вильгельм, так и не решившийся похитить, умчать свою венчанную жену, маленькую Ядвигу, забывши про корону и трон! Какой же ты рыцарь, Вильгельм! Прятался… Чего ты ждал? Чтобы я сама тебя взяла и сделала королем?
   Упав лицом на налой, она горько заплакала, провожая обманувшее ее счастье, не в силах поднять головы к лику распятого, вырезанного из желтоватой кости и ужасно мертвого в этот час Христа.
   Этого общественного отречения от него Вильгельм так и не простил Ядвиге во всю последующую жизнь. Не простил в основном потому, что с отречением Ядвиги от Вильгельма окончательно ускользала корона Пястов, которую он тщился добиться еще и много спустя, даже и после смерти своей нареченной в детстве и потерянной в отрочестве супруги.
   Венчание происходило утром восемнадцатого февраля. Уже дошла весть из Буды об учиненной там матерью резне и о том, как Карл Дураццо Неаполитанский, захвативший было венгерский престол, падал под ударами двух вернейших сподвижников Елизаветы: Форгача и Гары, и как мать кричала злобно, поощряя убийц: «Руби его, Форгач, получишь Гимез и Гач!» Как разбежалась, не оказавши сопротивления, неаполитанская гвардия Карла, а сам он, добравшийся-таки до своей спальни, был схвачен сподвижниками королевы и умер в цепях, не то от потери крови, не то от яда.
   У Ядвиги, не спавшей ночь, кружилась голова. Все рассказанное о матери с сестрою казалось страшным сном. Она верила и не верила событиям, понимая только одно: захоти она теперь отказаться от польского престола и брака с Ягайлой, ей некуда будет даже возвратиться домой…
   А церемонии совершались своим неотменимым ходом. Высокие готические своды собора. Торжественная надмирная латынь. Золотые обручальные кольца, одно из которых достается ей, а другое она «дарит», надевая на палец Ягайле…
   Обряд венчания, впрочем, еще не означал брачных торжеств, отложенных на две недели, к моменту коронации короля Владислава. Но уже через несколько часов после венчания, того же восемнадцатого февраля, новый «господин и опекун короны польской», польский король обнародовал «в благодарность всему шляхетскому народу» существенный акт свободы, дающий шляхте права, коих она не имела по Кошицкому договору с королем Людовиком.
   1. Все жалованья поместьями будут делаемы исключительно шляхте, живущей на земле, где оказывается ваканция, и только с согласия соседней шляхты.
   2. Коронные земли не должны отдаваться в управление иностранцам, а лишь полякам, рожденным в королевстве. Точно так же и староства должны даваться лишь шляхте. (Людовик часто наделял этою должностью мещан.) 3. За военную повинность шляхта будет вознаграждаться тем, что после заграничного похода король берет на себя все убытки шляхты, равно как и выкуп пленников из неволи. В войне на территории королевства король берет на себя лишь выкуп пленных и главнейшие убытки. Неприятельские пленные достаются на долю короля.
   4. Кроме военной повинности, король получает от каждого шляхетского и духовного кмета два гроша с каждого лана.
   5. Специальные королевские чиновники, судьи по уголовным делам и делам о кражах упраздняются. Остается только государственный шляхетский суд.
   Одиннадцать лет назад, в Кошицах, король Людовик, обязавшись наделять земскими должностями лишь жителей Польши, не делал различий меж шляхтой и богатыми мещанами. Тогда же кровным полякам Людовик предоставлял в управление только двадцать три главных судебных округа. Остальные был волен давать пришельцам — кому захочет. И служба внутри границ была без вознаграждения. А Краковский договор давал вознаграждение служащим шляхтичам и внутри страны тоже. В Кошицах королю отдавалось два гроша королевщины с каждого лана note 6, а в Кракове — с каждого кмета (свободного крестьянина). Беднейшая «лапотная» шляхта совершенно освобождалась от податей. В Кошмцах обошли молчанием королевских судей, в Кракове постановили их убрать. В Кошице шляхта обязывалась восстанавливать королевские замки, в Кракове умолчали об этом, то есть сняли эту повинность со шляхты.
   Итак, шляхта освободилась от податей, упрочила власть над народом и сохранила все должности. Право распоряжаться короной шляхта тоже сохранила за собой. Корону Ягайле дали без упоминания о родственниках-наследниках. Было положено начало посольским сеймам. За королем остались только: суд над шляхтой, право войны и мира с иностранными государствами и владение коронными поместьями (но и сюда протягивала руки малопольская шляхта).
   Дело шло, таким образом, к созданию шляхетской республики (как то и произошло впоследствии), и не здесь ли коренится последующее ослабление польского государства вплоть до разделов его в XVIII столетии?
   Король, по Краковскому договору, почти что превращался в русского «кормленого» князя, коих приглашали к себе новгородцы и псковичи, заботливо оговаривая все ограничения власти «принятых» князей.
   После прочтения акта перед магнатами и громадою шляхтичей в большом зале Вавельского замка — при кликах и здравицах, при обнажаемом оружии с возгласами «Клянемся!» — радостная толпа шляхтичей в расшитых жупанах, в праздничных кунтушах и дорогом, напоказ, оружии, заламывая шапки, изливалась по каменным ступеням во двор, где в руках стремянных уже ржали кони, роющие копытами снег. И Витовт, в простой одежде и потому незаметный, подслушал, стоя под лестницей, как рослый красавец Сендзивой из Шубина, славный тем, что на одном из турниров, выезжая раз за разом, побил всех немецких рыцарей-соперников, усмехаясь в пышные седые усы, выговорил с сытою усмешкой:
   — Ну, за все это можно было сделать королем литовского простака!
   Дружный поощрительный хохот шляхтичей был ему ответом.

ГЛАВА ДВАДЦАТЬ ПЕРВАЯ

   Русичи, из которых никто толком не понимал, гости они тут или пленники, поспели в Краков как раз к коронации Владислава-Ягайлы, назначенной на воскресенье, четвертого марта.
   В пути насмотрелись всякого. Непривычен был шипящий польский язык, с трудом понимаемый московитами, непривычны были бритые бороды, кунтуши и жупаны шляхтичей, непривычны гербы на воротах поместий, непривычно родство по гербу, к которому можно было, оказывается, приписаться людину совсем иного рода, хотя в шумных попойках и в щедром гостеприимстве поляки отнюдь не уступали русичам. Тратиться на снедь и ночлег от польского рубежа и до Кракова им почти не приходилось.
   Княжич Василий совался всюду. Изумила виселица во дворе одного замка.
   — И вешают?
   — А коли заслужит хлоп… — неохотно процедил сквозь зубы сопровождавший русичей шляхтич. Помолчав и сплюнув, вопросил: — У вас, штоль, не так?
   — У нас татебный суд принадлежит князю! — твердо отверг Василий. — Покрал там — иное што — вотчинник судит, а убийство коли али казнить кого
   — в смерти и животе един князь волен!
   — В Литве вон князь прикажет: вешайся, мол, и сами вешаются! — пан явно не хотел допустить никакого урона для Польши.
   — Про Литву сами ведаем! — с легкою заносчивостью отозвался Василий и умолк. Достоинство не дозволяло ему, княжичу, спорить с простым польским паном, хотя и подумалось: у нас такое — мужики бы за колья взялись!
   Где-то уже недалеко от польской столицы, вызвав новое неудовольствие сопровождавшего их пана со свитою, Василий влез в орущую толпу спорщиков, где уже брались за грудки, и, вертя головой, начал прошать, что да зачем. Оказалось, перед ними творился суд солтыса, и сам солтыс, или войт, краснолицый, в расстегнутом жупане, завидя русичей и прознавши, что этот вот вьюноша — княжич, громким голосом начал совестить громадян и приводить в чувство едва не передравшихся понятых — лавников. Оказалось, разбиралась жалоба мещан Зубка, Гланки и Пупка с их приятелями Утробкою и Мацкою на обидчика-шляхтича. Мещане объявили его не шляхтичем, но тот привел на суд своих стрыйчичей, и теперь, в порванном кунтуше, — видно, пихали и рвали не шутейно, раз почти оторвали рукав! — осмелев, сам напирал на своих обвинителей. Установив порядок, указав рукою на дуб, под которым происходило судилище (как понял Василий, под этим дубом судить доводилось самому Казимиру Великому, почему и теперь, невзирая на снег и зимнюю пору, громада собралась именно здесь, а не где-то в хоромах, в тепле), и, еще раз помянув Деву Марию, солтыс дал слово защитникам шляхтича, и те единогласно заявили, целуя распятие: «Да поможет нам так Бог и святой его крест, как Николай наш брат и нашего герба».
   Русичи переглянулись с некоторым недоумением. Вроде бы о самом деле, в чем провинился краснорожий шляхтич, и речи не было? И только потом сопровождавший московитов поляк растолковал им, что для шляхтича и смерда разный суд и разное наказание по суду, а потому и вознамерились мещане за свою обиду прежде всего отлучить обидчика от шляхетства, а оправданный солтысом шляхтич тем самым избавлен и от наказания, что показалось не очень справедливым деликатно промолчавшим русичам.
   Впрочем, их тут же пригласили выпить в соседней корчме, где за кружками с пивом соперники, еще покричав и поспорив, в конце концов полезли обниматься, обнимать русичей, а затем грянули хором какую-то веселую застольную.
   По дороге на Краков скрипели возы с зерном и снедью. Везли туши убитых лосей и вепрей. Чем ближе к городу, тем чаще встречались обозы, и сопровождающий русичей пан то и дело затевал прю с загородившими дорогу обозниками.
   Последний перед Краковом ночлег, последняя полутемная, убранная пучками сухих трав горница. Последняя паненка в мужицких сапогах с холопкою стелит постели гостям и о чем-то прошает, заботливо и лукаво заглядывая в лицо приглянувшемуся ей русскому княжичу, а Василий немножко краснеет и дичится, не ведая, как ему здесь себя вести. И уже на другой день, с перевала — краковские стены и башни, и острия костелов над стеною, и издалека видный Вавель на горе.
   Забылось, что их везли почти что под стражею, забылась строгость сопровождавшего поезд русичей польского пана, вислоусого спесивца, явно старавшегося казаться более важной персоною, чем он был на деле. Забылись холод, ветер, дымные ночлеги, усталость в пути. Сразу, в каменных улицах, охватило разноязычье и разноцветье толпы, кинулись в очи чудные дома из перекрещенных балок, с заложенными меж ними камнем и глиной, резные узорные каменные балконы, крутые кровли, крытые черепицей, кое-где даже раззолоченной, а не соломой и дранью, как было на всем пути досюдова. Кони пятились и ржали. Подскакал кто-то в алом кунтуше, незастенчиво обозрев дружину, вопросил: «Все тут?» Кивнул и повел, даже не вопросив. Их просто передали с рук на руки, точно скот, Василий даже не посмел обидеться…