ГЛАВА ДЕСЯТАЯ

   Сейчас во всем княжеском тереме суета, идут сборы. С юным княжичем едут бояре лучших родов. Едет Александр Минич, брат убитого на Тросне героя. Данило Феофаныч Бяконтов уже готовит дружину. Хлопочут клирики, с княжичем отправляется целая ватага духовных. Собирают лопоть, припас, «поминки» — дары ордынским вельможам и хану, серебро, серебро, серебро. Ключники, посельские, чины двора, все в хлопотах и в разгоне. Договаривают напоследях, кому что поручено и что еще надлежит содеять.
   К подъехавшему ко крыльцу Дмитрию кидается путевой боярин:
   — Княже! Придет до Володимира коньми ехать! А там-то, бают, уже и Волга прошла, уже и по Клязьме, ниже-то города, ото льду путь чист!
   Дмитрий молча кивает (управят и без него!). Тяжело сползши с коня, подымается по ступеням терема, отдает слуге суконный дорожный вотол, дает стянуть с себя мокрые сапоги (в Красном едва не провалился под лед), протягивает руки к рукомою. Думает.
   В верхних горницах вся семья уже в сборе. Тревожно-внимательная, как всегда перед большими событиями, Евдокия. Кормилица держит на руках, столбиком, запеленутого Андрея. Тот вертит головенкой, пытается выбраться из свивальников, пыхтит. Обе девочки, маленькая Маша робко, Сонюшка, которой уже десять летов, смелее, приникли к коленам отца. Он рассеянно тяжелой рукой ерошит и оглаживает головенку Юрия, тоже приникшего к отцу, взглядывает на несчастного — верно, повредили во время родов — Ванюшку, что смотрит жалобно, кивая раздутою головенкой на тоненькой шее. Нянька поддерживает его за плечи. Думали, не жилец! А и не знай, лучше ли жить такому? Ну, да Богу видней! Может быть, иной раз и от какого зла отведет, устыдишь, глянув на несчастного малыша, что сейчас медленно, несмело улыбается, увидавши наконец и признав родителя.
   Старшего, Василия, нет. Одиннадцатилетний княжич, наследник московского престола, должен вот-вот воротиться. Поскакал с дворским в Симонов монастырь. Баяли, давеча игумен Сергий явился с Маковца. Князь давно приучил себя не обижаться на причуды преподобного. Будучи зван к великому князю, беседует тамо с хлебопеком, почитая то не менее важным, чем отъезд княжеского сына в Орду.
   — Батя, а я тоже поеду в Орду, к хану? — Юрко подымает пытливый, разгоревшийся взор, и у Дмитрия промельком проходит в уме: как-то поладят между собою старшие братья, когда его, Дмитрия, не станет на свете? (Допрежь того вовсе не думалось о смерти-то!) Покойный батько Олексий крепко наказывал: не делить княжества на уделы, не рушить с такими трудами созданного единства земли! Юрко, Юрко! Не тебе, Василию достоит приняти вышнюю власть на Руси! Ежели удержу! Ежели не отберут у меня великое княжение Владимирское! Ежели не погибнет все дело Москвы! Батько Олексей! Повиждь с выси горней, повиждь и вразуми малых сих!
   А погибнет Василий в Орде (о таковом и помыслить соромно! А все же?)
   — и тогда — Юрию! Или вот этому, что упорно возится, выбираясь из свивальников, Андрейке. Ежели не погибнет земля. Ежели устоит княжество и не расточится власть, добытая трудами многими и многих… Ежели двоюродник, Владимир Андреич, не подымет какой колготы (нет, нет! Только не он!).
   Несчастного Ванюшку подводят к отцу. Дергая головенкой, он тоже приникает к коленам родительским, пуская пузыри, трется щекой о руки отца. И у Дмитрия где-то там, внутри, становит щекотно и жарко, как бывает в детстве, когда подступают слезы. Но вот нянька уводит Ванюшку. (А что, коли один бы такой вот и остался наследник у него? Тогда что?! И кому?! Михайле Тверскому? Олегу?! И все даром, дымом, попусту, все, что творили батюшка, и дядя, и владыка Олексей, и деды, и прадеды… Не может земля быти без своего главы! И не можно землю кажен раз передавати другому! По то и погибла великая киевская Русь! Это из наставлений Олексиевых понял крепко.)
   — Не погинет тамо?
   Не след бы Дуне прошать о таком! Да ведь и у самого в душе, задавленный, придавленный, — тот же вопрос. Поступки нового хана, чужого, далекого, из Синей Орды, недавно ни за что ни про что разорившего Русь, кто возможет с уверенностью предсказать? Словно со злосчастного погрома Москвы все воротило на древние круги своя, и снова степь, костры, дикая конница, ужас испуганных беззащитных рубленых городов, сожидающих приступа и огня, полоняники, по пыльным степным дорогам бредущие к рынкам Кафы и Солдайи, дабы быть продану и исчезнуть где-то там, в далекой Сирии, стать ли рабом жидовина-купца, служанкой в каменном тереме франкского рыцаря, наложницею-рабыней в гареме сорочина-бессерменина или закованным в цепи гребцом на генуэзской галере… Словно вернулось все на столетье назад! Столетье побед и борьбы, столетье катастроф и усилий, и, Господи, дозела ли ты испытал ны? И сколь еще мужества и терпения потребно явить в себе несчастной русской земле!
   Внизу теперь из обложенных камнем погребов выносят кожаные мешки с новогородскими гривнами. По двору проводят двинских жеребцов. Проносят в накрытых платами клетках красных терских чилигов и кречетов, обученных на боровую и болотную птицу и дичь. Хану повезут для потехи медведей в дубовых клетках. Все как и прежде, все как и встарь!
   Но вот, кажется, воротился Василий! Дмитрий мягко отстраняет девчушек, Соню с Машей, от своих колен, кивает няньке увести детей. Юрию на прощанье с бледным окрасом улыбки на лице говорит:
   — Поедешь и ты! Подрасти маленько! С новым ханом нам вместях долго теперича жить!
   Уходят с нянькою девоньки, и Дмитрий смутно думает, глядя им вслед, что в недолгих уже годах Соне надобно искать жениха, и ежели бы удалось (и как не хочется, и как бы надобно!) выдать ее за литовского нынешнего великого князя Ягайлу… Да нет, там, слышно, чужая, латынская плетня. И то, что отодвигал от себя, чем небрегал, чему не верил никогда, хоть и говорили, и упреждали его многажды святые старцы, — отпадение всей великой Литвы в католичество, — такожде смутною тревогой вошло в душу.
   Кормилица уносит Андрейку. Дуня подходит к нему. Он молча обнимает ее за бедра, прижимает к себе, думает. В глазах щекотно от подступающих слез. (Что бы я вершил без тебя, донюшка!) Бояре, дума, дружина, послы, ханский баскак, торговые гости, это все будет потом, а ему сейчас, как в детстве, как в юности ранней, надобно, чтобы его, попросту пожалев, погладили по голове, и это может содеять только она, донюшка, и только перед ней он и может позволить себе на миг быть беззащитным и слабым…
   Молча, кивком, он отсылает наконец Евдокию от себя, отрывается от нее, суровеет ликом. Сейчас взойдет сын, и давать себе ослабу нельзя!
   На улице холод и солнце. Яркое, горячее весеннее солнце, а земля в снегу, и Москва-река еще скована льдом. Холодный северный ветер не дает пройти ледоходу. Василий входит разгоревшийся с холода, глазенки блестят. Сын, сын! Того ли я хотел для тебя! Мыслил ли отсылать старшего сына ханским заложником, как в прежние, недобрые времена!
   — Слушай бояр! — наставляет отец. — Перед ханом не заносись, а и себя не низь излиха. Москву сожгли, язык не порушили! Дядя твой, Владимир Андреич, вишь, разбил тогды татар, дак живо ушли прочь! После битвы на Дону не токмо мы, а и они нас страшатся! Так что… — И не знает более, что сказать.
   — Батя, а ты великий воин?! — прошает сын. И так жаждется, и так бы надо сказать, что да, конечно, я… И не может! В миг сей, миг прозрения истины, не может…
   — Я в твои годы, — говорит, — ратью уже руководил. Великое княжение владимирское добывали!
   — У суздальских князей? — уточняет сын.
   — У них. И женился потом на матери твоей. И вот — ты. А в Орду ездил еще поранее того! С батькой Олексеем! — И замолкает Дмитрий. Не ведает, что прибавить. Батьку Олексея в ту пору держали в затворе, в Киеве, чуть что и не уморили той поры! А ведь и с владыкой Олексеем ездили в Орду! Было!
   — Не робей тамо! — повторяет. — В седле татарском сидишь, откидывайся назад, так легше! На охоту там будешь ездить с ханом, да и самому… Нет, сын, я не великий воин! Воин — Боброк! Да и он ноне плох, бают, болесть у ево долгая…
   — Не то бы он и хана Тохтамыша разбил? — прошает Василий.
   — Нет! — усмехаясь, горько говорит Дмитрий. — Нет! И ему не разбить! Силы там — что черна ворона! По то и едешь в Орду! Великое княжение нам ся терять не след!
   — Ты ведь рубился на Дону! — упрямо, с ревнивым упреком повторяет сын. (Похвала сына невольно приятна Дмитрию.)
   — Не я один! — отвечает.
   — Все одно! — супится сын. Ему надобно, чтобы его отец был героем.
   И, неволею подчиняясь сыну, Дмитрий досказывает:
   — Будет срок, разобьем с тобою и этого хана!
   — И даней не будем давать!
   — И даней не будем давать! — эхом отвечает отец, и сам думает: сумеешь ли ты, отрок, принять груз на свои плеча? Не уронишь ли?
   В этот час, краткий час прозрения, понимает Дмитрий, что власть — прежде всего долг и великая мера ответственности перед всею землей и перед всем языком русским. Смутно чует, что и он далеко не всегда был на должной сану своему высоте и в делах, и в думе, и в распорядке княжеском. Как-то ты, сын, будешь править без такого наставника, коим был покойный владыка Олексей!
   Он, вопрошая, взглядывает в лицо Василию, и тот понимающе кивает головой:
   — Игумен Сергий будет сей час! Он уже выходил из монастыря, а от коня отрекся.
   — Пеш ходит! — кивает головою отец. И уже не думает, слушает. Кажется, эта суетня, какая-то новая, внизу, на сенях, означает приход преподобного.
   Василий вприпрыжку убегает встречать маковецкого игумена, а Дмитрий медленно осеняет себя крестным знамением, заранее каясь в проявленной слабости и мрачных мыслях нынешних, ибо уныние такожде, как и гордыня, грех, непристойный христианину.
   «Отче! — просит он пустоту, глядя на икону в мерцающем жемчужном окладе. — Отче! Прости и укрепи! Что бы я делал и без тебя тоже, святой муж, среди соблазнов и страстей света сего! Без тебя с Федором!» — поправляет себя князь, еще раз с горем понимая, что прощенный и приближенный им Пимен никак не может заменить Олексея на престоле духовного владыки Руси.
   Сейчас, в присутствии игумена Сергея, Федора Симоновского, Аввакума, Ивана Петровского, Спасского архимандрита и иных, бояр и духовных, будет прочтена прежняя грамота, по которой Василию оставляется на старейший путь само великое княжение, град Коломенский, села, угодья, коневые стада, борти и ловища, треть Москвы и прочая, и прочая, дабы не исшаяла, не расточилась, не растеклась вновь по уделам собранная воедино земля, чтобы не изнемогла и не ослабла единая власть, без которой (все ли бояре великие понимают сие?) не стоять Руси великой!
   Благословить Василия. И — скорее в путь! Тверской князь Михаил с сыном Александром уже давно устремили в Орду. В Орде нынче ярославские, ростовские и суздальские князья, и — не устроили бы вновь какой пакости Семен с Васильем Кирдяпой!

ГЛАВА ОДИННАДЦАТАЯ

   В доме Федоровых суета. В числе свиты с княжичем Василием — бояр, кметей, холопов и слуг, толмачей, слухачей, поваренных мужиков, конюхов, гребцов, многоразличной обслуги, духовных лиц и гостей торговых, в Орду отправляется и сын покойного Никиты Иван.
   Наталья Никитична у кого только не побывала, устраивая сына в княжую службу. При нынешней бестолочи в делах митрополичьих, при том, как к новому владыке, Пимену, относился весь московский посад, да и большая часть духовных (скаредность и лихие поборы нового владыки не радовали никого), оставлять сына под началом митрополичьей дворни ей не хотелось никак. Но и служба, которую вымолила, выпросила, почитай, вдова Никиты, не была премного почетней, не обещала долгих спокойных лет, да и легка не была. Требовалось сопровождать в Орду, к новому хану, княжого отрока, а там, по возвращении… Да и что там теперича, в Орде? И захватить, и в рабство продать могут! А ежели беда какая с княжичем Василием?! И князь не простит! (И себе не прощу тогда, что отослала сына в Орду!) И даже такое подходило — пасть в ноги сыну теперь: «Все брось, мол, оставайся дома!» Но уже и чуяла, и понимала — поздно! Такого ей и сын не простит!
   На расставанье уже, среди всегдашней бестолочи сборов, зазвала Ивана в горницу. Стыдно баять было, но и не сказать — нельзя.
   — Попробуй, сын, подружись с княжичем Василием! Ему престол надлежит! Не кори меня, старую, а наш, михалкинский, род (уже себя не отделяла от мужевых предков) силен был службою князьям московским! Федор Михалкич грамоту на Переяслав князю Даниле добыл, дак вот с того! И другом был князю с отроческих никак летов. А и Мишук, дедушко, а и батя твой, Никита! И еще сильны были мы, Федоровы, щедротами Вельяминовых. Помнишь, маленького водила к Василь Васильичу? А тысяцкое ушло, и ихней заступы уже, почитай, не стало… Сам понимай! И терем тот продан, в коем я останавливала, бывало, на Москве… И еще держались волею покойного владыки Алексия! Мне он подарил ладу моего, тебе — жизнь. Казнили бы в те поры Никиту, и ты не был бы никогда нарожден на свет! Дак вот ото всех тех оборон что осталось ныне? Матерь твоя довольно навалялась в ногах у сильных людей, и…
   — Понимаю, мамо! — перебил Иван, глядя сумрачно вбок — не в силах был зреть материн обрезанный, беззащитный взор.
   — И не кори!
   — И не корю, мамо! Прости и ты меня. По младости чего и не понимал допрежь. Тебе-то и за данщика владычного, и у себя, в Островом, сработать ле?
   Бледно усмехнула:
   — Маша поможет! Неуж мы, две бабы, за одного мужика не потянем! Да и тесть Офанасов обещал помочь, ежели какая нужа придет! Езжай, не сумуй и помни материн завет!
   …Потом были суматошные прощания, суматошные сборы. Машины рыдания у него на плече, ничего не понимающий, но доверчиво-беззащитно (сердце сжалось от того сладкою болью) прильнувший к нему, с рук на руки переданный сын Ванюшка, Ванята, Иван Иваныч! Когда-то, — подумалось, — и увижу тебя теперь!
   Но и домашние заботы, и прощания — все отступило посторонь, когда началась бесконечная работа на княжом дворе. Кули и укладки, дары и снедь, кони, возы, ячмень и справа, завертки, новые гужи, обруди, подковы — запах паленого рога аж въелся в платье, перековывали, почитай, всех коней. До Владимира путь! Так же ли дедушка силы клал, когда отправлялся в Киев с владыкою али еще куда? Всех-то путей еговых и не ведал, не запомнил Иван! И отцовы-то дела от матери понял, почитай…
   Но вот и потекло, и двинулось, и по последнему, долежавшему-таки до конца апреля плотному снегу пошли, завиляли, потянулись друг за другом возы и возки, кошевки и сани, розвальни и волокуши с княжеским добром. И стало тяжким напоминанием, нужою несносною материно — «подружись с княжичем!» А как? Что ли распихать бояр да влезть в возок княжеский? По шее древком дадут, да и службы лишить ся придет!
   До Владимира дотянули. Там, под городом, почитай, по земле волоклись. Иные возы едва-едва, припрядывая коней, вытягивали из весенней, жидкой, остро пахнущей всеми ароматами пробуждения грязи. И новая суета началась, когда кладь и добро перегружали в речные суда. По великому счастью Иванову, пришло ему попасть гребцом на княжой паузок. А и тут: как исполнить материн завет?

ГЛАВА ДВЕНАДЦАТАЯ

   Подрагивая, ежась от холодного шалого весенего ветра, глядел он, кутая плечи в дорожный вотол, на стремнину прущей полно в подмываемых берегах весенней влаги, дивясь силе реки, гадая, так ли, с тем же удивлением озирали волжские берега отец и дед, первый-то раз? И не заметил сперва отрока, остановившегося вблизь, опершись, как и он, о дощатый набой, за которым тугими масляными струями ярилась, завивалась белыми барашками синяя взволнованная вода. Не сразу и понял Иван, что отрок сей — это и есть княжич Василий, будущий великий князь московский, и надобно, верно, заговорить с ним. Дак — не о чем! Хоть и хочется заговорить (уже не от материных наставлений, а самому пала жалость в ум погордиться чем али указать на что юному княжичу). Да пока гадал да мечтал, не заметил беды. Отрок, спасибо, крикнул ему звонко:
   — Голову нагни, кметь!
   Парус, тяжело хлопнув и качнувши палубу, перелетел на другую сторону судна. Нижняя райна прошла у него над самою головой.
   — Спасибо, княже! — произнес, покраснев, Иван. Все пошло совсем не то и не так, как мечталось.
   — Первый раз? — вопросил княжич с беглою улыбкой мальчишечьего превосходства. Его, видно, позабавили смущение и растерянность незнакомого молодого московского воина.
   — На Волге — первый! — возразил Иван и быстро, чтобы не показаться совсем уж серым недотепою перед отроком-княжичем, добавил: — У меня батя покойный много ездил! С покойным Алексием был в Киеве, спасал владыку… — сказал — и поперхнулся Иван. Не знал, дале говорить али дождать вопрошания?
   — Как звали-то батю? — повелительно, ведая, что ему отмолвит готовно (и не только готовно, но и с радостью) всякий и всегда, вопросил княжич.
   — Никита Федоров! — сникая, отмолвил Иван. Почудило — облило горячим страхом: а не ведает ли княжич о том, давнем, убийстве Хвоста?
   Василий подумал, сдвигая русые, еще по-детски светлые бровки, видимо, пытался вспомнить.
   — Батя еще Кремник рубил! — подсказал Иван торопливо. — Тот, старый! И дедушко наш тоже… — И, уже с отчаянием, сникая голосом, теряя нить разговора, домолвил: — А прадедушка наш, Федор Михалкич, грамоту на Переяслав князю Даниле привез… С того ся и прозываем Федоровы!
   В глазах отрока-княжича мелькнул интерес. Все это было так далеко от него, при прадедах! И ничего он не ведал, ни о какой грамоте, батя, кажись, и не баял о том!
   — Расскажи! — требовательно повелел он. И тут Иван едва не оплошал вторично.
   — Ну, дак… — начал он, запинаясь, с ужасом понимая, как мало и он сам ведал о грамоте той. Но — слово за слово — к счастью, никто не торопил, не звал, начал сказывать.
   Поскрипывали снасти, колыхалось судно, перла и перла стремнина волжской воды, и тянулись, медленно проходили мимо далекие зеленые берега. Пустыня! Редко мелькнут тесовые кровли недавно восстановленных хором. После татарских упорных погромов испуганные нижегородские русичи не рисковали, как прежде, вылезать на глядень, хоронились в лесах, по-за топями, на малых реках. И все-таки тутошняя жизнь упорно пробивалась сквозь все преграды, укреплялась и лезла, неодолимо превращая татарскую реку Итиль в русскую Волгу…
   Быть может, как раз это зримое упорство местной жизни и помогло Ивану оправиться и найти верные слова, лишенные хвастовства (ведь не сам, не отец даже — дедушка отцов!), но и той избегнуть противной, унижающей и унизительной скороговорки, с которой торопятся иные перед властным лицом, боярином, князем ли, умалиться уже и до неуваженья к пращурам своим. (Противное свойство, выродившееся в последующее: «Мы ста сермяжные!»)
   — Дак вот… Переслав то, вишь, тогдашний великий князь Андрей Саныч… Не, што я! Андрей Ярославич, должно… Не! Саныч! Брат старшой князю Даниле… Словом, хотел под себя забрать, выморочно дак! А Иван-то Митрич умирал и дяде Даниле отписал свой удел. Нашему деду и вручил перед смертью грамоту — скачи, мол! Он и поскакал. В ночь. Кажись, имали ево, дак утек! А на Москвы долго в терем княжой еще не пускали, уже Вельяминов помог, Протасий… С того и рать послали москвичи к Переславлю! Передолили Андрея, словом… Дак ищо в пору ту, кажись, Акинф Великий под Переслав подступал, уже было передались ему! Дак деда опять с грамотою пробирался в город, весть давал. С того и Акинфа разбили, голову подняли на копье! А наш дедушко той поры на Москву перешел жить, ко князю Даниле…
   Княжич слушал внимательно, вглядывался все уважительнее в ладного рослого молодца. В иное время, быть может, и внимания бы не обратил — кметь и кметь! Но тут, на роковом пути в чужую, страшную Орду, к чужому хану, — и не в одиннадцать летов можно бы было оробеть! Когда сама встревоженная душа искала невольно, к чему и к кому прилепиться, — рассказ незнакомого воина звучал иной, доселе непонятной Василию мудростью. Быть может, и его спасет, оградит, заслонит от случайной стрелы татарской или гибельного сабельного замаха (или хоть грамоту передаст в руки далекого родителя, оставшего там, на Москве!) такой вот (да и не этот ли самый!) простой ратник? Ежели и сам престол наш, государей московских, когда-то решился мужеством простого ратника переяславского, не пожелавшего изменить прадедушке Даниилу!
   Мальчик, забыв на мал час о достоинстве своем — наследника великокняжеского престола, — даже придвинулся ко кметю, почти вплоть, ощущая идущую от того силу и тепло стройного, ладно сработанного тела.
   — Ты женат? — вопросил.
   — Да! — кивнул ратник, добавив, зарозовевши, со смущенною гордостью:
   — И сын нарожден! Будет кому, ежели что, ежели какая судьба, отомстить за отца!
   — Ты будешь служить мне? — ясно поглядев и трогая Ивана Федорова за рукав, вопросил княжич.
   — Да! — отозвался Иван и добавил, поспешно кивнув головою: — Да! Я, как и батя, как и мы все… — И замолк, и не знал, сказывать ли теперь, как батюшка спасал покойного владыку Алексия и как погиб в ратном споре с Литвой. Не прозвучал бы его новый рассказ зряшною выхвалой.
   К несчастью, к счастью ли, княжича позвали, и он, вновь ясно и весело посмотрев на Ивана и кивнувши ему дружески головой, убежал вприпрыжку в беседку, откуда укоризненно уже выглядывал сенной боярин, приставленный ежечасно охранять княжича от всякой дорожной беды, а такожде и знакомств, невместных сыну великого князя московского, к которым тем паче склонны все отроки в его-то возрасте любопытства и первого знакомства с жизнью! Слава Христу, кметь, кажись, не бражник, не тавлейник, худому чему не научит княжича, а все ж таки опас поиметь стоило…
   Вперед Иван, хоть и на едином корабле будучи, с княжичем Василием почти не встречался, и познакомиться ближе им довелось уже только в Орде, когда после долгих и увертливых торгов, споров-перекоров, хитрых подходов с непременною раздачей «поминок» направо и налево, в которых юных княжич не мог понять ровно ничего, прояснело наконец, что дарами и серебром великим одолевает все-таки, одолела уже Москва! И за сказочную цену в восемь тыщ серебра (о чем бояре, скакавшие туда и назад по пыльным, прихотливо извитым ордынским степным дорогам, все лето сговаривали с далеким батюшкою) Тохтамыш оставляет владимирское княжение по-прежнему за Москвой, за великим князем Дмитрием.
   Одолевает, одолела уже Москва, но к осени глубокой, когда с особенною томительной силой потянуло на родину — так потянуло, что глядеть в молодой жестокий лик нового хана стало Василию совсем уж невмоготу и обрыдли бесконечные приемы с бараниной и непременным питьем кумыса, бесконечные степные охоты-облавы, что радовали и развлекали его попервости, — к осени выявилась, приблизила новая беда, горчайшая и тяжелейшая первой: великий хан Тохтамыш порешил оставить княжича Василия наряду с тверским княжичем Александром и суздальскими князьями Дмитриевичами у себя при дворе в вечных заложниках, как поступали очень часто повелители земель восточных, но как совсем не водилось допрежь того на Руси, ниже и при хане Узбеке. Не жили русские княжичи яко заложники от своих отцов при дворе ордынском!

ГЛАВА ТРИНАДЦАТАЯ

   Тверскому князю Михаилу Александровичу в нынешнем году должно было исполниться пятьдесят лет. Много это или мало? Как поглядеть! По жизни смотря! По успешливости ее или же неуспехам. В успешной, ладно построенной жизни, поди, и немного совсем! Не то в жизни, исполненной поражений и неудач. Начинать заново в пятьдесят — трудно!
   Ежели бы не безлепый погром Москвы Тохтамышевой ратью, ежели бы не шатания в митрополии, не изгнанье Киприана и прочая, и прочая, навряд и решился бы князь Михайло порушить прежний договор с московским князем Дмитрием и устремиться в Орду, дабы вновь добиваться ускользающего и, похоже, вовсе ускользнувшего от тверской княжеской династии великого княжения владимирского!
   И еще сказать, помня прежний плен ордынский и выкуп, что собирали потом по всему княжению, вовсе истощив тверскую казну, не решился Михайло повезти с собой наследника, княжича Ивана. Забрал второго, Александра, Сашу, и — как в воду глядел! Сына, слава Богу, второго, не первого, пришлось-таки оставить в Орде.
   За долгое лето князя измучили пыль, жара, степные сухие ветра, причуды нового хана, подчас не желавшего понимать самое очевидное, обрыдла крысиная возня подкупов, полуизмен, доносов (при Мамае и то не было того, вернее — не так лезло в очи!). Обрыдло, что все эти степные эмиры и беки, вовсе позабывшие о достоинстве и славе минувших веков, об одном мыслят: как бы ухватить, вымучить, выпросить подарок от осадивших в свою очередь ордынский престол русских князей. Мелкие беки, толпясь у дверей шатра ханского, прямо из рук вырывали проносимые мимо них порты и узорочье. За уздечку, отделанную бирюзой, за кинжал, за бобровую русскую шапку в Орде нынче мочно было легко купить человечью жизнь, и никто не почел бы того даже преступлением, но лишь выгодною торговою сделкой. За Сашу, почасту выезжавшего за город, он ежечасно трепетал и молил Господа не попустить!
   Возвращаясь к себе, усталый и пыльный, пропахший насквозь конским потом и душными овечьими запахами, ополаскивая лицо, валился на постель, с отвращением вздыхая и тут тот же неотвязный запах бараньих шкур, которыми было застлано княжеское походное ложе, закрывал глаза, и в глазах начинали плыть песочного цвета минареты, украшенные затейливой кирпичною вязью с яркими пятнами глазури по ней, обшарпанные глиняные дворцы ордынских вельмож, овечьи плетневые загоны, юрты и мазанки, рои мух над ободранными скотьими тушами, смрад и вонь базара… В уши плыли надрывные вопли зазывал, рев ослов и крики муэдзинов, призывающих верных к молитве, — вся сутолока когда-то разоренного и с торопливой небрежностью вновь отстроенного степного города…