Дмитрий Михайлович Балашов
Святая Русь. Книга 2

Часть пятая. СИЛА ДУХОВНАЯ

ГЛАВА ПЕРВАЯ

   К нему начинали тянуться люди. Люди, впрочем, к Сергию тянулись всегда. Вокруг обители на Маковце множились росчисти, устроялись все новые деревни смердов. Давно исчезли — да и были ли когда? — те далекие, уже небылые годы, в которые рослый юноша, еще токмо задумывавший о стезе монашеской, пытался — и не мог — усовестить нераскаянного убийцу и чуть не потерял в те поры свою молодую жизнь. Давно ушли! Теперь бы он и с незнакомым себе людином заговорил по-иному. И уже привычная старческая строгость, да и это худое лицо в полуседой, потерявшей блеск и пламень бороде, и эти устремленные внутрь и сквозь глаза не дали бы ошибиться в нем и самому закоренелому грешнику.
   Люди шли к троицкому игумену, часами поджидали во дворе обители, чтобы только упасть, прикоснуться, получить благословляющий жест сухой старческой руки…
   Но и не один он был такой на Руси! И не в дальних же палестинах подвизались старцы, подчас и не менее славные и еще ранее него начавшие свой подвиг, и ко всякому из них шли толпы мирян, пробирались борами и моховыми болотами, терпели всяческие состояния, и зной, и гнус, и хлад, и осеннюю злую сырь, грелись у крохотных костерков-дымокуров, замотавши лица до глаз от настырного летнего комарья, или дрожали от осенней стужи, чтобы только на час малый услышать негромкую речь, поймать мановение благословляющей десницы, вдохнуть воздуха того, лучшего, — только тут, около этой кельи, дупла ли, пещерки ли малой, изрытой святым старцем в склоне оврага, — сущего мира, мира, над скорбью и суетою вознесенного и отделенного от этой юдоли страстей, гнева и слез… Ко многим шли! Сами себя пугаясь, оставляли старцам свой, подчас зело скудный, но от сердца идущий принос: краюху хлеба, выломанный сот дикого меда в берестяном самодельном туеске, какую ни то посконую оболочину, комок воску: «На свечку тебе, батюшко! Читать ли надумашь, али и так, от волков да силы вражьей!».. И умилялись, и вытирали слезы, непрошеные, светлые, и уходили опять в ночь и в суровые будни мирской жизни.
   Приходили ко многим, и многих запомнили, и многие прославились впоследствии, «процвели», побогатев и обстроясь, святые обители, теми старцами основанные. Но имя Сергия нынче стало как бы отделяться, восходить над иными прочими, проникать инуду, за пределы уже и Московского великого княжения. И как тут сказать? Муж власти, далекий от трудов святоотческих, решил бы, может, что с ростом княжества самого, с укреплением князя Дмитрия среди властителей земли Владимирской растет, подымается и слава подвижника московского! Но возможно и вопреки решить, сказавши, что духовный авторитет Сергия укреплял власть государя московского, и, пожалуй, последнее будет вернее.
   Власть всегда страстна и пристрастна. Ее укрепление неизбывно и всюду рождает протест еще не одоленных, вольных сил, и потому без скрепы духовной никакая власть долго стоять не может. А духовность свыше не насаждается. И силою властителя ее не укрепить тоже. Силою власти можно лишь уничтожить свечение духовности в людях, сведя жизнь к серому течению будничного добывания «хлеба насущного», которое, по каким-то сложным законам естества, никогда не удается и не удавалось без того самого стороннего и как бы отрицающего плотяную, тварную и вещную действительность огня, без того свечения духа, которое токмо и позволяет жить, и нести крест, и не губить сущее, Божий мир вокруг нас, и не губить самого себя, вместилище Духа живого, ежели есть вера не токмо во плоть, но и в Дух, не токмо в тленное, но и в вечное! Так, верно, от Сергия к власти восходил, а не на него упадал тот незримый ток, то истечение божественного света, о котором глаголали и писали оба Григория — Синаит и Палама — вослед великим старцам синайским первых, учительных веков.
   И свет этот, сперва едва мерцавший в лесной украине на вершине Маковца, свет этот стал виден уже и от инуду, и нынче вот по оснеженным кое-где дорогам поздней нынешней весны привели к нему уже из Тверской земли, с Волги, безумного великого боярина знатного старинного рода Лозыниных, который болел давно и долго, убегал в леса, грыз по-медвежьи путы свои и руки неосторожных холопов, что ловили, имали и приводили домой раз за разом неукротимого господина своего, и тут, напоследях, порвавшего цепь, уже перед самой обителью Сергиевой.
   — Не хощу тамо, не хощу! — орал боярин, и крик этот, даже не крик, а словно бы медвежий рев, первым услышали в обители, до того еще, как прибежал испуганный холоп тверич, сбивчиво объясняя, кого и зачем привели они к святому Сергию.
   — Не хощу к Сергию! Не хощу! — продолжал яриться боярин, хапая зубами, пытаясь укусить упрямую дворню свою. Скоро прибежал и захлопотанный родич болящего.
   Сергий вышел на крыльцо кельи. Немногословно велел братии собираться на молитву в церковь. Утробный рев (казалось уже — безумный вот-вот лопнет от крика) все не кончался за оградою. Иноки, опасливо взглядывая на своего игумена, проходили, точнее, пробегали в храм. Многих бесноватых излечивал ихний наставник, но чтобы так грозно ревел не дикий зверь, а человек, они еще не слыхали.
   Ударили в било. Сергий, войдя в храм, неторопливо облачился. Надел епитрахиль, наручи, пояс и набедренник, сунул голову в отверстие ризы, поданной ему прислужником, и взял в руку тяжелый напрестольный крест кованого серебра — недавнее княжеское подарение. Молитва требовала сосредоточенности. Сосредоточенности требовал и не прекращающийся рев безумного вельможи.
   Дальнейшее во многом зависело от самого первого взгляда, от мановенья благословляющей руки, даже от этого креста, в целительных свойствах коего Сергий еще сомневался. Вещи привыкали к нему, как бы одухотворялись, и он привыкал к вещам и теперь, взвешивая в руке княжеский дар, подумал: не переменить ли на прежний, медяный, истертый руками до гладкости всех граней? Нет, крест уже жил, уже слушал веление Сергиевой руки. И, успокоенный, Сергий вновь вышел на свежесть долгой весны с упорным северным ветром и плотными синими глыбами льда под елями Маковецкого бора и в чащобе кустов обережья. Промельком подумалось о том, что и вспашут, и засеют яровое ныне поздно, и — успел бы созреть хлеб.
   Бесноватый был сейчас для Сергия никакой не вельможа, а просто больной, и уже совсем не думалось о том, о чем помыслил бы иной игумен: что ежели тверского вельможу привели не в Отроч монастырь, к тамошним старцам, а к нему, Сергию, то… об этом не думалось совершенно. На удивление бесноватый был совсем и не великого роста, но, видимо, силен, что медведь, и от природы, и от безумия бешенства, удесятерявшего природные силы, очень широк в плечах и мускулист; в разорванный ворот рубахи виднелась курчавая от шерсти грудь, крутые ключицы и страшные бугры сведенных судорогою предплечий. Лик был космат и страшен. Безумные глаза горели злобой и ненавистью. Холопы едва удерживали его вдесятером, мертвою хваткой вцепившись в отогнутые назад руки.
   Сергий взглянул больному в очи, поймал и мысленно заставил застыть безумный бегающий взгляд. (Затем, знал уже, у самого начнет кружить голову и потребно станет прилечь в укромности ото всех, творя мысленную молитву, но то — потом!) В налитых гневом очесах что-то как бы мелькнуло, вспыхнуло и погасло вновь. Сергий все не отводил взгляда. Но вот явился тот, жданный промельк иного, жалкого, затравленно-одинокого, словно взыскующий о пощаде, и лишь тогда Сергий, не упуская мгновения (упустить — потребны станут вновь недели, а то и месяцы леченья!), поднес болящему крест, махнувши холопам, дабы отпустили своего господина. И непонятно было, то ли те отпустили его, то ли он сам раскидал слуг — так и посыпались, кто и на ногах не устоял даже, — хрипло рявкнул: «Жжет! Жжет! Огонь!» Сергий бестрепетно продолжал держать крест, сам ощущая перетекающую сквозь него и нань энергию.
   Косматый боярин прянул вбок и вдруг, затрясясь крупною дрожью, весь, плашью, грудью, лицом ринул в лужу весенней пронзительной капели, тронутую по краям легким с ночи ледком. Ринул и стал кататься в воде, постепенно затихая, и вот уже затрясся опять, но теперь по-иному, верно, от холода, хотел встать, снова рухнул ничью, расплескавши воду и грязь. Сергий ждал, молчаливым мановением руки запретив слугам приближаться. Больной поднялся на четвереньки, свесив голову, вздрагивая, наконец сел, все еще не выбираясь из лужи. Он икал от холода, и Сергий кивком разрешил холопам поднять своего господина. Болящий едва стоял, бессильно обвисая на руках прислуги, которую мгновенья назад раскидывал по двору с исполинскою силою.
   — Пусть отдохнет! — вымолвил наконец Сергий. Он поглядел задумчиво вослед уводимому в гостевую келью вельможе (который после станет рассказывать, как узрел огненное пламя, исходящее от Сергиева креста, и оттого только, боясь сгореть, и ринулся в воду), не глядя отдал крест подскочившему брату и с внезапным ощущением трудноты в плохо сгибающихся ногах побрел к себе. Двое из братий, когда он восходил на крыльцо, поддержали его под руки. Кивком поблагодарив и этих, он показал рукою — дальше не надо! И сам, ступив в келью, прикрыл дверь.
   Труднее всего было сейчас, не вздрогнув и не спотыкаясь, дойти до своего ложа. Однако, постояв, он и тут навычным усилием воли одолел себя, отлепился от дверного полотна, и уже второй шаг по направлению к лежаку дался ему легче первого… Днями надо было брести в Москву, провожать в Орду молодого княжича Василия, и Сергий впервые подумал о своих ногах, начинавших порою, как сегодня, ему почти отказывать. Шестьдесят прожитых лет, а быть может, и не они, а долгая работа в лесу, долгие стоянья в ледяной подснежной воде и молитвенные бдения без сменной сухой обуви сделали свое дело. О здоровье как-то не думалось до последней поры, хотя пешие хождения давались ему нынче все тяжелее. Он улегся поудобнее и замер, полусмежив очи, шепча молитву: «Господи Исусе Христе, сыне Божий, помилуй мя, грешного!» Все-таки одержимый тверич забрал у него сегодня излиха много сил! (Как та самаритянка, прикосновением к платью забравшая энергию Спасителя.) Мысли постепенно, по мере того как проходило головное кружение, возвращались к суедневному, обегая весь круг многоразличных монастырских забот. Надобно было до ухода в Москву паки посетить болящих, выслушать Никона (у келаря возникли какие-то хозяйственные трудноты с давеча привезенною в монастырь вяленой рыбою), принять поселян, которым непременно требовался для решения поземельных споров сам радонежский игумен, выяснятъ к тому перед уходом: что и кому из братии надобилось в Москве? Киноварь и золото переписчикам книг — это он знал сам. Давеча привезли александрийскую бумагу и добрый пергамен — обитель спешила восстановить утраченные в сгоревшей Москве хотя бы самые необходимые служебные книги: уставы, октоихи, молитвенники, служебники и евангелия, над чем теперь трудились иноки, почитай, всех монастырей Московского княжества. Требовалась и дорогая иноземная краска лазорь иконописцам, и о том следовало просить самого князя Дмитрия. Требовались скрута и справа — разоренные Тохтамышевым набегом московские бояре все еще скудно снабжали монастырь надобным припасом, почему опять не хватило воску для свечей и даже обычного сероваленого крестьянского сукна на иноческие оболочины, а братия меж тем множилась и множилась, и ходить по селам, собирать милостыню Сергий по-прежнему строго воспрещал, считая принос и привоз добровольным деянием дарителей. Троицкой обители не должны были коснуться нынешние упорные, с легкой руки псковских еретиков-стригольников, речи о мздоимстве и роскоши, якобы процветающих и в монашестве, и среди белого духовенства. Речи, повод которым дает теперь, увы, сам прощенный и приближенный Дмитрием глава церкви, митрополит Пимен…
   Лестница власти, безразлично, мирской или духовной, должна быть особенно прочной в самой верхней, завершающей ступени своей. Недостойный князь и — паче того — недостойный пастырь духовный могут обрушить, заколебав, все здание государственности, поелику народ в безначалии смятется, яко овцы без пастыря, сильные перестанут сговаривать друг с другом, слабые лишатся защиты власть имущих, и, словом, язык перестанет быть единым существом, устремленным к соборному деянию, но лишь рыночною толпою, где у каждого своя корысть, и едва ли не враждебная корысти сябра-соперника…
   Впрочем, обо всем этом предстоит ему на Москве вдосталь глаголати с племянником Федором. Нынче почасту стал уже и позабываться прежний звонкоголосый и ясноглазый отрок Ванюшка, коего он сам постриг в иноки в нежном отроческом возрасте и не ошибся в том, как видится теперь, и не ошибся, позволив затем уйти из кельи в мир государственных страстей и киновийного строительства. По сану и званию племянник давно уже сравнялся с дядей, а по столичному положению своего монастыря даже и превосходил Сергия, о чем, впрочем, они оба никогда не думали, тем паче «дядя Сережа» и ныне был для Федора духовным водителем, как и для многих иных на Руси…
   Все-таки после смерти Алексия великие нестроения начались на Москве! И самого-то горестного взятия града Тохтамышевым воинством при Алексии могло бы не быть! Но не вечен никто на земле, никто не вечен, кроме Господа, и, может быть, в этой бренности бытия, в вечной смене поколений, передающих, однако, друг другу как дар и завет предков крохотные огоньки духовности, искры того огня, коим окружил себя Спаситель на горе Фаворской, быть может, в этом как раз и заключена главная тайна жизни, не дозволяющая замереть и застыть, но вечно требующая, опять и опять, от всякого верного неукоснения в земных и нравственных подвигах! «В поте лица своего» — был первый завет, данный Господом человеку, ступившему на эту землю из рая небытия и обрекшему себя на ошибки, мудрость и труд. Труд во славу Всевышнего!
   Сергий пошевелился, еще и еще раз глубоко вздохнул, уже и вовсе опоминаясь. Встал. Сотворил молитву. Когда-то он так вот и не встанет уже, и братия с пением заупокойных литаний вынесет его ногами вперед из кельи и предаст земле. Но нынче, теперь, он еще не имеет прав даже и на успение. Тяжко разоренная и еще не собравшаяся наново Русь, его лесная и холмистая родина, надежда православия на земле, со своим запутавшимся в гневных покорах князем, ослабшая верой в лукавых спорах стригольнических, ждала от него вскоре нового подвига, и подвиг должен будет свершить именно он.
   Назавтра, оставя в монастыре отдыхать и приходить в себя давешнего тверского вельможу, Сергий со своим можжевеловым дорожным посохом и невеликою торбою за плечами устремил в Москву.

ГЛАВА ВТОРАЯ

   Там, где обогнувшие, наконец, долгий остров воды Москвы-реки вновь сливаются воедино и, минуя Крутицы, делают излучистую петлю, в самом исходе этого пойменного языка, на заливных лугах которого летом высят долгие ряды стогов и пасутся монастырские скотинные стада, на выбеге из леса стоит, выйдя весь на глядень, Симонов монастырь, где хозяином — племянник преподобного Сергия, княжой духовник Федор.
   Во время набега Тохтамышева монастырь, как и прочие, был разграблен, испакощен и обгорел. Сейчас тут в заново возведенных стенах звенела, рассыпалась музыкой веселых частоговорок ладная работа топоров. Новая церковь, краше прежней, круто уходила в небеса, уже увенчанная бокастыми главами, новым плотницким измышлением московских древоделей, которые сейчас покрывали затейливые, схожие и с луковицею, и со свечным пламенем главы и главки белою чешуею узорного осинового лемеха. Пройдет лето, потемнеют, словно загаром покроются, нальются красниной нынешние желтые, подобные маслу, сосновые стволы, а там станут и совсем уже буро-красными, а белый нынешний лемех посереет сперва, а там и засеребрится в аэре, впитывая в себя серо-голубую ширь неба и мглистые сизые тени облаков…
   Эх! Кабы дерево не горело, сколько красоты уцелело бы на просторах русской земли! Кабы дерево да не шаяло, кабы молодцы да не старились, кабы девицы красные не хилились, кабы цветики лазоревы не вянули, кабы весна-лето красное не проходили! Да и был ли бы тогда, стоял ли и сам белый свет? Без грозы-непогоды не бывать ведру-ясени, без морозу да вьюг не настать лету красному, безо старости нету младости, без ночи темныя нет и свету белого! А заматереет молодец — сыны повыстанут, одороднеет молодица — дочери повырастут! И всегда-то одно шает, друго родится, и жалеть-то нам о том да не приходится!
   Службы монастырские уже вновь обежали широкий двор, поднялись трапезная, хлева, бертьяница, кельи, покой настоятельский. Но не туда, не в светлые верхние жила тесовых горниц, а в дымное нутро хлебни унырнул троицкий игумен, небрегая по навычаю своему «роскошеством палат позлащенных». Не к великому князю в Кремник, и даже не к племяннику своему, игумену Федору, не к келарю, в гостевую избу, направил он стопы свои, а к послушествующему в монастыре бывшему казначею вельяминовскому Кузьме, нынешнему Кириллу, явился Сергий на первый након. И сейчас сидел в черной от сажи печной, низкой, с утоптанным земляным полом избе, более половины которой занимала хлебная печь с широким и низким устьем. Печь дотапливалась, рдели багряные уголья, слоистый дым колебался занавесом, пластаясь по потолочинам, неохотными извивами уходя в аспидно-черное нутро дымника.
   Сергий сидел, отдыхая, на лавке, протянув в сторону печи ноги в сырых лаптях. Икры ног и колени гудели глухою болью, нынешняя дорога далась ему с особым трудом.
   Весна небывало медлила в этом году. Пути все еще не освободились от плотного, слежавшегося снега. Москвичи в апреле ездили на санях. Все дул и дул упорный сиверик, и натаявшие под весенним солнцем лужи за ночь покрывались коркою льда, что, крушась, хрупала под ногами и проваливала целыми пластами от ударов дорожного посоха.
   Торбу свою Сергий сложил под лавку, в углу хлебни, и сейчас, глядя, как Кузьма месит дежу, отдыхал и отогревался после долгой дороги.
   У бывшего казначея Тимофеева работа вилась ладно и споро. Он уже выгреб печь, дасыпав рдеющие угли в большую глиняную корчагу и прикрыв ее крышкою, обмел под печи можжевеловым помелом и теперь, пока печь выстаивалась, взялся снова за тесто.
   Отворилась дверь. В хлебню как-то боком, заранее преувеличенно и конфузливо улыбаясь, пролез неведомый инок, бегло, с опаскою глянув на Сергия.
   — Что приволокся? Квашню месить али хлеба просить? — не давая гостю раскрыть и рта, мрачно вопросил Кирилл, не прекращавший энергично погружать обнаженные по локоть руки в упругую, словно живую, попискивающую даже тестяную плоть.
   — Краюшечку бы тепленького! — тонким голосом, покаянно опуская глазки, выговорил пришедший брат.
   — А ты за дверью постой да канун пропой! — отозвался Кирилл.
   — Кому, Кузя? — проникновенно, «не понимая», выговорил проситель.
   Кирилл метнул на него тяжелый взгляд из-под лохматых бровей, провел плечом:
   — А кому хошь! Хошь хлебу печеному, хошь хмелю твореному!
   — Тьфу, Господи! Вечно с тобою, Кирюша, нагрешишь! — возразил гость, отступая за порог, но все еще держась за дверную скобу в надежде уговорить хлебника.
   — Дак ты чего хошь? — распрямляясь и отряхая пот с чела тыльной стороною руки, выговорил Кирилл. — Бога славить али брюхо править?
   Монах, понявши наконец, что ему ничего тут не обломится, в сердцах хлопнул дверью.
   — Хлеб, вишь, в слободе у лихих женок на брагу меняют! — пояснил Кирилл. — Почто келарь и держит таковых! Бегают межи двор, от монастыря к монастырю! А в народе ропот: мол, церковные люди на мзде ставлены, иноки пьют да блуды деют! А там уж и таинства нелюбы им, по то и ересь цветет, аки крин сельный, или лучше изречь, аки чертополох!
   Сергий смотрел молча, чуть улыбаясь, как Кирилл, избавясь от докучливого брата, ловко сотворяя ковриги несколькими ударами ладоней из кусков теста, кидает на деревянной лопате сырые хлебы в горячую печь.
   — Праведности нет! Я бы таких и вовсе расстригал! Позорят сан! — сердито выговаривал Кирилл, не прекращая работы. — Князю что? Крестьян беречь! Смердов! На хлебе царства стоят! Осироти землю, и вся твоя сила на ниче ся обратит! Князь судия! Пастырь! Должен беречи всякого людина от пиянства во первой након! Такожде от разбоев, от доносов лихих: христиане суть, дак один бы другого не виноватили! И от судей неправедных, что приносы емлют без меры! Лихвы бы не брали в суде! Вот главные дела княжие! Пасти народ! А вышнему, тому же князю или там вельможе, боярину, кто указует неправду его? Кто блюдет, исповедует, кто должон и вразумити порой? Инок! Дак разве такой — вразумит?! — почти выкрикнул Кузьма, вновь обрасывая со лба, вымазанного печною сажею, капли пота.
   Сергий любовал взором расходившегося Кузьму-Кирилла, постигая, что Кузьма гораздо свободнее тут, в посконине, в жаре и дыму трудной работы поваренной, чем был в должности казначея у Тимофея Васильича Вельяминова, когда носил бархаты и зипуны тонкого сукна, а вкушал изысканные яства боярской трапезы, но был опутан тысячью нитей сословного чинопочитания. Гораздо свободнее! И что эта свобода — которой не хватало Кузьме доднесь — важнее для него всякого зажитка, утвари, почета, даже славы мирской (что Сергий знал и по себе самому слишком хорошо!), и что эта свобода позволит ему отныне как с равными говорить и со смердами, и с великими боярами московскими, и даже с князьями, и уже этой свободы своей, оплаченной отказом от всей предыдущей жизни, Кузьма, ставший Кириллом, уже ся не лишит никогда. Знал и тихо радовал сему, даже не очень внимая словам рассерженного инока.
   Скрипнула дверь, тяжко отлепляясь от забухшей сырой ободверины. Старец Михаил, духовный наставник Кирилла, со свету плохо различая, что творится в хлебне, спускался по ступеням, ощупью нашаривая круглую нетесаную стену хоромины и края широкой скамьи. Только тут, сойдя уже в полумрак хлебни и обвыкнув глазами, Михаил узрел игумена Сергия. Старцы облобызались.
   В монашестве, как и в любой среде, подчиненной духовному, существует, кроме всем известной и внятной иерархии: игумен, келарь, епитром, казначей, трапезник и хлебник, уставщик, учиненный брат или будильник, кроме того, иереи и дьякона, псаломщики и т. д. — иная лестница отношений, по которой какой-нибудь старец, отнюдь не облеченный властью или саном, оказывался много важнее самого игумена. Таковым в Симонове был Михаил, коему невдолге предстояло стать смоленским епископом и в послушании у которого находился Кузьма-Кирилл.
   — Все ратоборствуешь, Кириллушко? — вопросил Михаил, усаживаясь на лавку.
   Кирилл, поклонившийся старцу и принявший от него благословение, только глазами повел:
   — Почто и держат!..
   — Нельзя, Кириллушко, не можно! — мягко отверг Михаил. — В днешнем состоянии, при новом нашем владыке обитель зело некрепка! Изгони, тотчас воспоследуют ябеды, доношения самому Пимену…
   — Федор-от духовник княжой! — не уступил Кузьма наставнику своему.
   — Тем токмо и держимся, Кириллушко, тем токмо и стоим! — воздохнул старец, щурясь от дымной горечи, премного ощутимой по приходе с воли от ясного, соснового, приправленного холодом уличного воздуха, и безотчетно обоняя аромат пекущихся хлебов.
   — А я тебе, Кириллушко, мыслю ноне иное послушание дать!
   — Книги? — без слова понял Кирилл.
   — В Спасов монастырь служебник просят переписать полууставом, красовито чтобы, возможешь?
   Кирилл молча кивнул косматою головой, как бы подчеркивая тем безусловность послушания и равное свое отношение ко всякому монастырскому труду, будь то работа в пекарне или книжарне.
   — Что Дионисий? — вопросил Сергий с любопытством, но без обиды, хотя тот со своего возвращения из Константинополя в январе так еще и не повстречался с Сергием.
   Дружба с суздальским проповедником была для Сергия хоть и давней, но трудной. После того как тот, воспользовавшись поручительством Сергия, ускользнул из Москвы, на лесных старцев пала княжая остуда, едва не завершившаяся закрытием Маковецкой пустыни.
   Нынче Дионисий, вынеся из Царьграда страсти Спасовы, мощи святых, получивши от патриарха Нила сан архиепископа и крещатую фелонь, проехал прямиком к себе в Нижний, не заглянув на Маковец. Теперь он вновь посетил Москву, повидался с князем Дмитрием, но в дальнюю Троицкую обитель опять не заглянул, и Сергий при желании мог бы подумать даже, что Дионисий намеренно его избегает.
   Снова клацнула уличная дверь. По быстрым легким шагам первее всего Сергий угадал племянника.
   Игумен Федор, придерживая широкий подол монашеской однорядки и щурясь со света, спускался в темноту хлебни. Он уже узнал, что дядя Сергий здесь, и, ведая навычай своего наставника, не стал сожидать его в горницах, но отправился сам в дымную и жаркую поваренную клеть. От порога, услыхавши вопрошанье о Дионисии, Федор живо отозвался в голос:
   — Не суди строго, отче! Каял он и сам, что не возмог побывать у Троицы, зане спешил во Плесков с посланием патриарха Нила противу ереси стригольнической!
   Сергий встал с лавки, благословил и обнял Федора. С мягкою улыбкой отнесясь к нему и к старцу Михаилу, сказал: «Вот и Кирилл ныне баял о той же ереси!» — тем самым приглашая всех троих продолжать богословский диспут. Достаточно зная дядю, Федор сразу постарался забыть о неподобном игумену месте для духовного собеседования, пал на лавку, выжал невольные слезы из глаз, помотал головою, привыкая к дымному пологу.