Страница:
П е р у н — главный бог древнеславянского пантеона, бог дождя, молнии и грома. Культ Перуна сохранялся до принятия христианства на Руси.
… р ы ц а р и х р а м а С о л о м о н о в а, р е к о м ы е т а м п л и е р ы… — Тамплиеры — члены католического духовно-рыцарского ордена, основанного в 1119 году после первого крестового похода для защиты паломников. Название свое получили от первой резиденции около храма Соломона в Иерусалиме: temple — храм (фр.). В 1312 году по настоянию французского короля Филиппа IV Красивого орден, мешавший укреплению королевской власти, был упразднен папой римским Климентом V.
Гл. 12. Д у м а л а, к а к д е в а Ф е в р о н и я, и у м р е м в м е с т е… — Феврония — героиня древнерусского сказания «О Петре и Февронии Муромских». Феврония и ее муж Петр, князь Муромский, умерли в один день и являются символом неразлучной любви.
Гл. 18. М о н о м а х о в а ш а п к а. — «Шапка Мономаха» — символ высшей государственной власти на Руси. Существует легенда, что золотую шапку прислал в дар киевскому князю Владимиру Мономаху (1053 — 1125) византийский император Константин Мономах. Начиная с 1498 года этой шапкой венчались на царство все русские цари до Петра I включительно.
Гл. 20. … ч т о с т р а ш н а я, з а м о р а ж и в а ю щ а я в з о р о м с в о и м М е д у з а Г о р г о н а, с к о т о р о й д р а л с я д р е в н и й г р е ч е с к и й б о г а т ы р ь П е р с е й… — В греческой мифологии Персей — сын аргосской царевны Данаи и Зевса. Персей отрубил голову Медузе, одной из трех сестер-горгон, отличающихся ужасным видом: крылатые, покрытые чешуей, со змеями вместо волос, с клыками, со взором, превращающим все живое в камень. Персей обезглавил спящую Медузу, глядя в медный щит на ее отражение.
… п о х о д ы а р г о н а в т о в з а з о л о т ы м р у н о м…
— В греческой мифологии аргонавты (буквально «плывущие на „Арго“) — участники плавания на корабле „Арго“ за золотым руном в страну Эю (или Колхиду).
… с у д ь б а н е с ч а с т н о й Г е л л ы… — В греческой мифологии Гелла — дочь царя Афаманта и богини облаков Нефелы. Мачеха Геллы возненавидела детей Нефелы и стремилась их погубить. Своими кознями она вызвала в стране засуху и, чтобы избавиться от нее, потребовала принести Геллу и ее брата в жертву Зевсу. Нефела спасла своих детей: окутав тучей, она отправила их на златорунном баране в Колхиду. Гелла погибла в пути, упав в воды пролива, получившего ее имя
— Геллеспонт (древнее название Дарданелл).
Ф е о д о с и й В е л и к и й (347 — 395) — римский император (379
— 395), родом из Испании. Признал христианство государственной религией и запретил языческие культы.
… п о к л о н и т ь с я ч у д о т в о р н о й и к о н е П р е ч и с т о й у в х о д а, ч т о, п о п р е д а н и ю, н е к о г д а о с т а н о в и л а М а р и ю Е г и п е т с к у ю… — В христианских преданиях Мария Египетская — раскаявшаяся блудница. В 12 лет Мария ушла от родителей из египетской деревни в Александрию, где 17 лет жила как блудница. Заметив толпу паломников, направляющуюся в Иерусалим на праздник воздвижения креста, она присоединилась к ним. В самом Иерусалиме Мария продолжает блуд. Когда наступил праздник и она пыталась вместе со всеми войти в церковь, невидимая сила «трижды и четырежды» не впустила ее. Вразумленная таким наказанием, Мария дала обет впредь жить в чистоте и попросила Деву Марию быть ее поручительницей, после чего беспрепятственно вошла и поклонилась кресту, на котором был распят Иисус Христос.
М н о г и е и н ы е с в я т ы н и б ы л и п о х и щ е н ы к р е с т о н о с ц а м и с т о л е т и е н а з а д… — Константинополь подвергался многочисленным неприятельским осадам, в том числе и крестоносцев — в 1204 году, которые владели Константинополем до 1261 года.
Гл. 21. К о н с т а н т и н В е л и к и й — римский император, правящий с 306 по 337 год, укрепивший государственную власть. Сделав христианство государственной религией, он превратил церковь в опору трона. Основал на месте древнегреческого города Византия новую столицу
— Константинополь.
Гл. 34. Ф а в о р с к и й с в е т — свет, в ореоле которого, по евангельскому преданию, Христос явился избранным ученикам на горе Фавор. Афонские монахи XIV столетия особыми приемами и молитвами (род медитации) доводили себя до такого состояния, что могли видеть «священный свет» — как бы прямое истечение божества, невидимое другим людям.
Согласно христианскому богословию, Бог представляет собой триединство Отца, Сына и исходящего от них Духа Святого в виде света. Этот-то невидимый свет и называли «Фаворским». Видеть Фаворский свет значило из земного и грешного состояния суметь прорваться к потустороннему, незримому, надматериальному, суметь соединиться с божеством, что давалось только при достижении абсолютной святости. Свет этот мог также окружать ореолом и самого святого (обычно его голову, почему вокруг голов святых на иконах изображалось сияние в виде золотого круга). Истечение света в результате усиленной духовной (мозговой) деятельности, иногда видимого простым глазом, отмечено и современной медицинской наукой и носит название «аура».
Гл. 37. … п о г р е б а л ь н ы й п с а л о м, с л о ж е н н ы й м н о г о с т о л е т и й н а з а д И о а н н о м Д а м а с к и н ы м в п у с т ы н е С и н а й с к о й… — Иоанн Дамаскин (ок. 675 — 753) — византийский богослов, первый систематизатор христианского вероучения. Главное сочинение — трактат «Источник знания», в котором Иоанн Дамаскин стремился систематизировать и подчинить церковным задачам всю совокупность знаний своего времени. Иоанн Дамаскин был идейным противником иконоборчества, обосновывал культ икон, мощей, оправдывал роскошь храмов и материальное богатство церкви.
Часть восьмая. СТЕПНОЙ ЗАКАТ
ГЛАВА ПЕРВАЯ
ГЛАВА ВТОРАЯ
… р ы ц а р и х р а м а С о л о м о н о в а, р е к о м ы е т а м п л и е р ы… — Тамплиеры — члены католического духовно-рыцарского ордена, основанного в 1119 году после первого крестового похода для защиты паломников. Название свое получили от первой резиденции около храма Соломона в Иерусалиме: temple — храм (фр.). В 1312 году по настоянию французского короля Филиппа IV Красивого орден, мешавший укреплению королевской власти, был упразднен папой римским Климентом V.
Гл. 12. Д у м а л а, к а к д е в а Ф е в р о н и я, и у м р е м в м е с т е… — Феврония — героиня древнерусского сказания «О Петре и Февронии Муромских». Феврония и ее муж Петр, князь Муромский, умерли в один день и являются символом неразлучной любви.
Гл. 18. М о н о м а х о в а ш а п к а. — «Шапка Мономаха» — символ высшей государственной власти на Руси. Существует легенда, что золотую шапку прислал в дар киевскому князю Владимиру Мономаху (1053 — 1125) византийский император Константин Мономах. Начиная с 1498 года этой шапкой венчались на царство все русские цари до Петра I включительно.
Гл. 20. … ч т о с т р а ш н а я, з а м о р а ж и в а ю щ а я в з о р о м с в о и м М е д у з а Г о р г о н а, с к о т о р о й д р а л с я д р е в н и й г р е ч е с к и й б о г а т ы р ь П е р с е й… — В греческой мифологии Персей — сын аргосской царевны Данаи и Зевса. Персей отрубил голову Медузе, одной из трех сестер-горгон, отличающихся ужасным видом: крылатые, покрытые чешуей, со змеями вместо волос, с клыками, со взором, превращающим все живое в камень. Персей обезглавил спящую Медузу, глядя в медный щит на ее отражение.
… п о х о д ы а р г о н а в т о в з а з о л о т ы м р у н о м…
— В греческой мифологии аргонавты (буквально «плывущие на „Арго“) — участники плавания на корабле „Арго“ за золотым руном в страну Эю (или Колхиду).
… с у д ь б а н е с ч а с т н о й Г е л л ы… — В греческой мифологии Гелла — дочь царя Афаманта и богини облаков Нефелы. Мачеха Геллы возненавидела детей Нефелы и стремилась их погубить. Своими кознями она вызвала в стране засуху и, чтобы избавиться от нее, потребовала принести Геллу и ее брата в жертву Зевсу. Нефела спасла своих детей: окутав тучей, она отправила их на златорунном баране в Колхиду. Гелла погибла в пути, упав в воды пролива, получившего ее имя
— Геллеспонт (древнее название Дарданелл).
Ф е о д о с и й В е л и к и й (347 — 395) — римский император (379
— 395), родом из Испании. Признал христианство государственной религией и запретил языческие культы.
… п о к л о н и т ь с я ч у д о т в о р н о й и к о н е П р е ч и с т о й у в х о д а, ч т о, п о п р е д а н и ю, н е к о г д а о с т а н о в и л а М а р и ю Е г и п е т с к у ю… — В христианских преданиях Мария Египетская — раскаявшаяся блудница. В 12 лет Мария ушла от родителей из египетской деревни в Александрию, где 17 лет жила как блудница. Заметив толпу паломников, направляющуюся в Иерусалим на праздник воздвижения креста, она присоединилась к ним. В самом Иерусалиме Мария продолжает блуд. Когда наступил праздник и она пыталась вместе со всеми войти в церковь, невидимая сила «трижды и четырежды» не впустила ее. Вразумленная таким наказанием, Мария дала обет впредь жить в чистоте и попросила Деву Марию быть ее поручительницей, после чего беспрепятственно вошла и поклонилась кресту, на котором был распят Иисус Христос.
М н о г и е и н ы е с в я т ы н и б ы л и п о х и щ е н ы к р е с т о н о с ц а м и с т о л е т и е н а з а д… — Константинополь подвергался многочисленным неприятельским осадам, в том числе и крестоносцев — в 1204 году, которые владели Константинополем до 1261 года.
Гл. 21. К о н с т а н т и н В е л и к и й — римский император, правящий с 306 по 337 год, укрепивший государственную власть. Сделав христианство государственной религией, он превратил церковь в опору трона. Основал на месте древнегреческого города Византия новую столицу
— Константинополь.
Гл. 34. Ф а в о р с к и й с в е т — свет, в ореоле которого, по евангельскому преданию, Христос явился избранным ученикам на горе Фавор. Афонские монахи XIV столетия особыми приемами и молитвами (род медитации) доводили себя до такого состояния, что могли видеть «священный свет» — как бы прямое истечение божества, невидимое другим людям.
Согласно христианскому богословию, Бог представляет собой триединство Отца, Сына и исходящего от них Духа Святого в виде света. Этот-то невидимый свет и называли «Фаворским». Видеть Фаворский свет значило из земного и грешного состояния суметь прорваться к потустороннему, незримому, надматериальному, суметь соединиться с божеством, что давалось только при достижении абсолютной святости. Свет этот мог также окружать ореолом и самого святого (обычно его голову, почему вокруг голов святых на иконах изображалось сияние в виде золотого круга). Истечение света в результате усиленной духовной (мозговой) деятельности, иногда видимого простым глазом, отмечено и современной медицинской наукой и носит название «аура».
Гл. 37. … п о г р е б а л ь н ы й п с а л о м, с л о ж е н н ы й м н о г о с т о л е т и й н а з а д И о а н н о м Д а м а с к и н ы м в п у с т ы н е С и н а й с к о й… — Иоанн Дамаскин (ок. 675 — 753) — византийский богослов, первый систематизатор христианского вероучения. Главное сочинение — трактат «Источник знания», в котором Иоанн Дамаскин стремился систематизировать и подчинить церковным задачам всю совокупность знаний своего времени. Иоанн Дамаскин был идейным противником иконоборчества, обосновывал культ икон, мощей, оправдывал роскошь храмов и материальное богатство церкви.
Часть восьмая. СТЕПНОЙ ЗАКАТ
ГЛАВА ПЕРВАЯ
На Торжок, как надеялись все кмети его полка, не пошли. Не доходя города за день пути, Владимир Андреич распустил большую часть рати в зажитье. Начался грабеж деревень и торговых рядков. Воеводы тем часом вяло пересылались с новоторжцами, надеясь, как видно, на добровольную сдачу города. Великий князь Василий остался в Москве. Заместо себя послал с Владимиром Андреичем брата Юрия. Верно, надеялся обоих недавних соперников своих удоволить новгородским добром и лопотью. (А при какой оплошке ратной, — толковали иные, памятуя рязанский разгром,
— на них же и свалить неудачу похода!)
Впрочем, о новгородской рати и слыху не было. Вольный город, по-видимому, как бывало не раз и не два, бросил новоторжцев во снедь неприятелю, а сам отсиживался за синими лесами, выжидая исхода нынешнего ратного розмирья.
Весна шла, близила, надуваясь почками тальника, являя себя в зелени осиновых стволов, в птичьем грае и суетне. Копыта, ополден, вязли в рыхлом, подтаявшем снегу, и уже сломались, исчезли сиреневые зимние сумерки, вечерняя даль дышала беспокойною серо-сизою мрачностью, а во все еще ледяном ветре, от которого стыли пальцы в перстатых рукавицах, уже чуялась жажда нового жизнетворения. И конь тревожно ржал, вздрагивая всей кожей, и Иван, вглядываясь в ночь, вздрагивал, будто там, за густою щетиною лесов, за снегами, да скованными льдом озерами, за кровлями настороженных, не вздувающих огня, опасливо прижавшихся к земле чужих деревень, ждет его то, неясное и далекое, что блазнило, и манило, и обманывало всю жизнь — жизнь, которая, когда тебе тридцать пять и убыль сил становит все заметнее, можно признаться, уже покатила к закату…
Да и — какое там! Когда вместо мгновенного взора из-под пушистого плата над низкою новогородской головкой густой надрывный заполошный жоночнй вой сопровождает нынешнюю ратную страду, татьбу ли…
Иван Федоров, за всю жизнь так и не научившийся грабить (а тут еще и своих, русичей!), невольно морщился и отворачивал лик, а то и одергивал грубо зарвавшегося кметя, когда тот, озорства ради, поджигал крестьянский стог. Слишком знал, что, может, как раз без этого стога мужику будет не дотянуть до лета, до новой травы, придет тогда скармливать издыхающей скотине старую солому с крыш…
Впрочем, до сенов ли, когда и саму скотину угоняли стадами! Невольно сжимались челюсти, слыша надрывный зык голодной недоенной худобы и заполошный вой раскосмаченных жонок, вцеплявшихся в уволакиваемых ратниками коров и овец. Знал, что зажитье — основной прибыток воина, и для него самого верный Гаврила стерег, подкармливая, двух хороших стельных коров и широкозадого могутного мерина — его долю в добыче, а все одно, зорить чужие, выстраданные крестьянские животы было мерзко. Даже и ко князю Василью порою возникало недоброе чувство: сидит на Москве, цацкается со своей литвинкой, Витовтовой дочерью, глянул бы хоть, каково тут по его слову деют!
С полковым напарником, Пашкой Упырем, едва не поцапались намедни. Упырю Иван иногда тихо завидовал. Тот входил в избы, расшвыривая двери, распахивал настежь, не обинуясь, стаи дворов, сбивал замки с клетей, ежели не открывали добром, и тогда уже зорил все подчистую, призывая своих кметей и тут же щедро наделяя их взятым добром. Иван так не мог. И тут… Хозяйка в голос взвыла, обнимая голову коровы: «Убивайте! Не отдам! Доченька! Красуленька моя! » А хозяин сам на коленках ползал, хватая Упыря за ноги: «Возчик я! Коней сведете, гладом помру, крещеные, чать! »
Иван, приметя раздутые бока коровы, попробовал остановить Упыря: «Ей уже телиться срок! Пропадет дорогой, оставь! Волкам скормишь, а жонка тут ума лишится»… Пакостно было еще и потому, что в этой именно избе они с Упырем намерили заночевать. Пашка уперся в лицо Ивану побелевшими от ярости глазами, поднял тяжелые кулаки. Иван подобрался тоже: в драках не любил уступать. Наудачу дурак хозяин как раз в ту пору кинулся Пашке в ноги и Упырь всю ярость вложил в удар сапогом, пришедшийся в лицо хозяину. Возчик, обливаясь кровью, марая истоптанный снег, полез окорочью в угол двора, а Упырь кричал ему вслед, обращаясь разом и к новоторжанину, и к Ивану: «Возчик он… Мать! А по что у тя в пяти стойлах всего два коня? В лес отгонил? Оттоле и доставай! А корову… — он кивнул двоим молодцам, что готовно держали за рога и за вервие упирающуюся животину, — пущай завтра выкупит! Есь у их животов! Небось, и серебро зарыто где-нито! »
И все было правильно! Посреди воинского стана устраивался походный базар, куда сгоняли скотину, ту, что не намеривали вести с собою, и продавали ее прежним владельцам, которые, для такого случая, волокли, с причитаньями, береженое серебро, чаши, узорную ковань, кузнь, портна, шитые жемчугом очелья — кто чем был богат — и, получивши назад бедную буренку или мосластую, в зимней шерсти, невидную лошаденку, униженно упрашивали не зорить их в другорядъ, не лишать молока малых чад, не оставить без тягла к весенней страде.
Поздним вечером того дня сидели в ограбленной ими избе. Упырь оказался прав, хозяин, откопавши где-то две полновесные продолговатые новгородские гривны и горсть узорочья, расплатился и за второго коня, и за корову. (Гнедого крутошеего жеребца Упырь у него все-таки отобрал.) Досталось добра и Ивану Федорову, хоть тот и отказывался, и всей дюжине ратников, что сейчас, накормленные, громко храпели, лежа на полу, на соломе, прикрытой попонами, а оба старшие, усталые всмерть, склонившись над деревянною каповой мисой, жрали еще теплые щи и кашу, уминали сырой ячменный хлеб с соленым творогом, рыгали, наевшись, и еще тихо доругивались напоследях.
— Не нать вам на великого князя нашего лезти было! — наставительно толковал Пашка Упырь хозяину, что все еще прикладывал тряпицу со снегом к разбитому носу.
— То рази ж мы! — со всхлипом отзывался избитый возчик. — Бояре!
— Бояре! Свою голову нать иметь! Поддались бы Москве, и вся недолга!
— Ты слыхал чего-нибудь про речение киевского митрополита Иллариона «Слово о законе и благодати»? — вопросил Иван.
— Ето от тех ищо времен?
— Да, древлекиевского!
— Ты мне еще каку старину припомни! — снедовольничал Пашка.
— Дак вот! Коли и не любо тебе, все одно, выслушай! — настойчиво продолжил Иван Федоров. — Илларион тот князю самому баял. Там и о жидах много, чтобы, значит, не пущать их на Русь, ну и прочее… Но главное-то вот в чем: сперва приходит закон, власть. Но она мертва, как первая жена у Иакова, Лия. Без главного мертва, без любви. А потом уже благодать, как Рахиль. И благодать выше закона, ибо в ней — любовь. Как-то так, словом. Ну и… Станем мы тут гнобить сперва новгородцев, потом суздальцев, рязанских, и там еще не ведаю кого… Да ту же мерю, мордву, весь… сам же баешь — Москва! Дак, стало, все и перейдут под руку Москвы!
— И татары? — с усмешкою вопросил Упырь.
— Да, и татары, ежели разобьем Орду! И черкасы там, аланы, яссы енти, што на Кавказе, и всякая северная самоядь. И на то все надобны нам законы, такие, в каких будет признано, што можно, а чего нельзя. И штобы не обижать никоторого людина и никакой язык, сущий на Руси. Погодь! Дай досказать! — остановил он взвившегося было Упыря. — Иначе с расширением государства Московского будет расти и гнет властителей, а значит, и возмущение будет нарастать. Подспудное сперва, незримое глазу. Обиды, злоба учнут множить и множить, и когда-то, — не при нас с тобою, при правнуках каких, произойдет взрыв, все восстанут на Русь! И кончится наша власть, да што, и нас самих кончат!
— Ну и… выход-то в чем? — уже не возражал, спрашивал Пашка.
— Выход? Не ведаю сам, но, верно, надобно, чтобы в законе признавалась совесть, как-то так! Ну и штоб кажный служил и по заслугам мог получать награждение и чин по службе, как было в Чингизовой Орде.
— Складно баешь, Иване! — возразил Пашка Упырь раздумчиво. — Оно вроде у нас так и есть: татары вон в нашу службу идут… Ну, а всех вообче… Не ведаю! Как бы и нас самих, русичей, с такой-то повадой не оттеснили от власти той! И не смей никоторого пальцем тронуть… Нет, што-то у тя не получаетце с твоим Илларионом. Благодать благодатью, но и власть нужна. Твердая! — Упырь сжал кулак. — Иначе никто тя и слушать не станет! У монголов вон, при Чингизе ихнем, яса была, закон: срать сядешь близ юрты, и то смерть! А уж побежать в бою — не моги и помыслить такого! Ну и побеждали! А што по заслугам… И то верно, всякого звания людин мог выслужиться у их! И принимали всякого! Зато где они теперича, монголы те? Переженились на половчанках да булгарынях, да русских баб набрали…
— Русскими не стали, однако!
— Не стали, а и свое позабыли! Ясак, бают, в Орде не мунгальский уже, а половецкий. Татарским теперь зовут. То-то вот и оно! Будешь тут с любовью, да тебя же и съедят…
— И все-таки своих, русичей, обижать…
— Да какие новогородцы русичи! Слава одна! Все другое у их! Вона, и с митрополитом нашим не хотят дела иметь!
— Так у тя и рязане, и тверичи не русские!
— Не московляне, однако! — возразил Упырь.
— Не московляне пока… Я ж о другом говорю, о том, когда воедино сьединимси, все станем Московская Русь!
— До той поры нам не дожить, Иван!
— Дак без любви, без благодати той, и не доживем! Вона как ты с нашим хозяином!
— Да што! Коня я, однако, оставил ему, — возразил Пашка, — и корову! А мог и все забрать! Наших-то, московлян, на Волге булгарам да татарам, однако, они продавали! Ищо тогда, при князе Дмитрии!
— Ты ищо вспомни о доселешних временах…
— И вспомню! Мало они с низовцами резались! А и теперича: нам ли, Литве ли ся передадут? Князей вона кормленных из Литвы берут, однако!
— На нашей службе будто мало литвинов! На Дону на правом крыле литовски князи стояли, и татарам не поддались…
Спор, уже дурной, хмельной, возгорался снова.
— Будя! — решительно прервал Иван, понимая, что уступить должен правый, иначе не кончит никоторый из них. — Будя! Давай выпьем ищо — и спать!
— Вы тамо литвинку ему добыли! — упрямо бормотал Упырь. — При вас и слюбились Василий-князь с Витовтовой дочерью!
(Как ему объяснить, что ничего они не могли, не токмо он, но и бояре, и сам покойный Данило Феофаныч не сумел бы обойти Витовта! Да и не казало никому в том беды… А может, сумели бы? Может, могли помешать? Дак еще доказать надобно, что Василий-князь ныне по Витовтовой указке дела творит!)
— А без верховной власти, как тамо в Новом Городи, — ворчал, утихая, Упырь, — и все передерутся ныне! Было уже! Князь на князя, а татары пришли, и нет никого…
«А им, новоторжцам, поддаться Москве, — думал тем часом Иван, с трудом уложив Пашку спать, — дак и будут тут сидеть московские воеводы. И мытное, и лодейное, и повозное пойдет отселе великому князю, и уж никаких там тебе вечевых вольностей… Сам-то я захотел бы того? Ежели б был новгородцем? Навряд! Ну, а так-то сказать — ни от Орды, ни от Литвы, ни от немец не отбиться станет, ежели все поврозь, поодинке, значит… Тут Упырь прав, в этом прав! Власть должна быть одна. И церковная, и княжеская. И Киприан прав, что требует своего у Господина Нова Города. А только… Так-то вот ползать, в ногах валяться с разбитою рожей! И чего я сам полез было в драку с Пашкой, ежели у самого в обозе две грабленые коровы и конь… »
Мысль тяжело, затрудненно ворочалась в отяжелевшей голове. В конце концов Иван, стянув сапоги, повалился рядом с Упырем на хозяйскую кровать, уже ни о чем не думая, даже о том, что сонных их озверевший возчик легко мог бы прирезать, а сам, с женой и дитями, после того, спасая голову, дернуть куда-нито в лес…
Новый торг, не дождавшись новгородской помочи, склонился-таки к тому, чтобы поклониться Москве. От городской господы приезжали послы во главе с оптовым торговцем Максимом. Внимательноглазый богач, щурясь, озирал стан, войсковую справу, приметил и походный базар, где продавали жителям отобранное у них же добро, покивал чему-то своему.
Упырь, стоя в обнимку с Иваном, — намедни мирились, пили хозяйское пиво, хлопали друг друга по плечам, — фыркнув, пробормотал вполгласа: «Вот бы с такого-то шубу снять! Весь поход разом оправдаешь! »
Шуба на Максиме, седых бобров, была и верно хороша. Хозяин словно плыл в ней, цепляя подолом снег. Только на шагу слегка выглядывали носы узорных, новгородской работы, цветных чеботов, да мерял убитую копытами снежную дорогу тяжелый, резного рыбьего зуба, посох в руках купца.
Скоро в воеводскую избу, соскочив с коня, прошествовал и сам Владимир Андреич. Крытый персидским шелком опашень, распахиваясь, являл украшенную серебром кольчатую броню. Сабля на золотой перевязи, в ножнах, украшенных смарагдами и лалами, почти волочилась по земи. Твердо ступая зелеными изузоренными сапогами с загнутыми носами, взошел на крыльцо и уже на крыльце обернулся, вовсе распахнув опашень, большой, широкий, сердитый и торжествующий. Дрогнув усом, сведя брови, соколом оглядел улицу, игольчато ощетиненную копьями московской сторожи; склонясь, унырнул в избу, где, верно, уже начался торг москвичей с новоторжцами, и городские послы спорят сейчас о раскладе даней, убытках, вирах и прочем, сопровождающем сдачу городов.
Иван развалисто прошелся вдоль строя своих ратных, кое-кого, ругнув, подтянул, тут же укорив:
— Не у жонкиного подола стоишь! Што енти подумают? Не о тебе, разява, о войске князя великого! Смекнул? То-то! Копья ровней, друга, копья ровней!
Выстроил, сам залюбовался молодцами.
Стояли часа три, а то и четыре, вдосталь поистомились в строю. Наконец из вновь отверстых дверей начали выходить сперва новоторжские послы, потом московские бояре и воеводы. Новоторжцы усаживались в сани.
Владимир Андреич вышел на крыльцо последний. Орлом оглядел своих ратных, возгласил громко:
— Полон отпустить! Выкуп дают! И коров ентих, што не проданы! — Перекрывая поднявшийся зык, домолвил: — Каждый, чья там ни есть животина, получает по полугривне, не ропщите, друга!
— А когда давать будут?! — выкрикнул чей-то молодой голос. (В честность московских воевод и сами московляне не очень верили.)
— А тотчас! — легко отозвался князь Владимир, махнув перстатою рукавицей в сторону базара. — Сам пригляжу!
Ратники начали покидать строй. Скоро за шумом, зыком, обычной в таких случаях бестолочью стали прорезываться ручейки обратного движения. Получившие серебро ратные, наливаясь кровью, крепко, сожалительно крякали, а испуганно-радостные сельчане растаскивали, почти бегом, счастливо вырученную скотину… Разумеется, кроме той, что уже была отогнана в обоз.
Март истекал последними днями. Над голубыми озерами полей стоял пронизанный светом молочный, приправленный золотом солнца туман. Возы, груженные добром, тяжело вылезали из проваливающихся под копытами колдобин. Ратные торопились к Пасхе, к разговленью, к домашним пирогам и убоине, к баням и к чистой сряде. Все были мокры, грязны, распарены, ото всех разило овчиной и конским потом, но шли весело — домой! И, к тому, с победою шли, не чая чего худого ни впереди, ни позади. Редкие толковали о том, что так просто все это не окончит и что Господин Великий Новгород еще покажет зубы Москве…
Иван Федоров не думал ни о чем. Ему была одна забота: довести, сохранить коров. Раздобывал корм, поил, с тревогою глядючи, как костляво остреют крестцы умученных животин, как неровен и скорбен их шаг. За мерина такой боязни не было. Тот шел ровно в руках опытного Гаврилы, запряженный коренником. Склоняя тугую шею, легко вытягивал из промоин тяжко груженный воз, и чуялось, дойдет, дотащит без особой натуги. С коровами же было — хоть вези! И когда уже, под самую Пасху (по Москве текло ручьями, дотаивало у заборов, мутные воды уносили последний снег с улиц), почти обезножевшие, отощавшие, с нелепо раздутыми боками, но живые, коровы достигли родимого двора, и государыня-мать, вышедшая встречать, строго покачавши головою, оглядывала скотину, — едва не зарыдал напоследях, сваливаясь с седла. Довел-таки!
— Погоди, мать, — сказал, — не обнимай! Выпариться нам с Гаврилою нать. Завшивели…
Наталья Никитишна и тому кивнула, как должному, без улыбки. Отозвалась коротко:
— Топят!
Жизнь, возмущенная круговертью похода, возвращалась в свои привычные берега.
— Стельные обе?! — спросила-сказала мать.
— Стельные! — ответил Иван, кивая, снимая с себя заботу о животных.
Мать еще раз придирчиво осмотрела коров.
— Выходим! — сказала и, не удержавшись, добавила: — Нам прибыток, а кому-то разор! Молчи, молчи, слава Вышнему, што привел, а не погубил дорогою, волкам на снедь!
Выбежали дети. Радостные, полуодетые, наперегонки бросились к отцу.
— на них же и свалить неудачу похода!)
Впрочем, о новгородской рати и слыху не было. Вольный город, по-видимому, как бывало не раз и не два, бросил новоторжцев во снедь неприятелю, а сам отсиживался за синими лесами, выжидая исхода нынешнего ратного розмирья.
Весна шла, близила, надуваясь почками тальника, являя себя в зелени осиновых стволов, в птичьем грае и суетне. Копыта, ополден, вязли в рыхлом, подтаявшем снегу, и уже сломались, исчезли сиреневые зимние сумерки, вечерняя даль дышала беспокойною серо-сизою мрачностью, а во все еще ледяном ветре, от которого стыли пальцы в перстатых рукавицах, уже чуялась жажда нового жизнетворения. И конь тревожно ржал, вздрагивая всей кожей, и Иван, вглядываясь в ночь, вздрагивал, будто там, за густою щетиною лесов, за снегами, да скованными льдом озерами, за кровлями настороженных, не вздувающих огня, опасливо прижавшихся к земле чужих деревень, ждет его то, неясное и далекое, что блазнило, и манило, и обманывало всю жизнь — жизнь, которая, когда тебе тридцать пять и убыль сил становит все заметнее, можно признаться, уже покатила к закату…
Да и — какое там! Когда вместо мгновенного взора из-под пушистого плата над низкою новогородской головкой густой надрывный заполошный жоночнй вой сопровождает нынешнюю ратную страду, татьбу ли…
Иван Федоров, за всю жизнь так и не научившийся грабить (а тут еще и своих, русичей!), невольно морщился и отворачивал лик, а то и одергивал грубо зарвавшегося кметя, когда тот, озорства ради, поджигал крестьянский стог. Слишком знал, что, может, как раз без этого стога мужику будет не дотянуть до лета, до новой травы, придет тогда скармливать издыхающей скотине старую солому с крыш…
Впрочем, до сенов ли, когда и саму скотину угоняли стадами! Невольно сжимались челюсти, слыша надрывный зык голодной недоенной худобы и заполошный вой раскосмаченных жонок, вцеплявшихся в уволакиваемых ратниками коров и овец. Знал, что зажитье — основной прибыток воина, и для него самого верный Гаврила стерег, подкармливая, двух хороших стельных коров и широкозадого могутного мерина — его долю в добыче, а все одно, зорить чужие, выстраданные крестьянские животы было мерзко. Даже и ко князю Василью порою возникало недоброе чувство: сидит на Москве, цацкается со своей литвинкой, Витовтовой дочерью, глянул бы хоть, каково тут по его слову деют!
С полковым напарником, Пашкой Упырем, едва не поцапались намедни. Упырю Иван иногда тихо завидовал. Тот входил в избы, расшвыривая двери, распахивал настежь, не обинуясь, стаи дворов, сбивал замки с клетей, ежели не открывали добром, и тогда уже зорил все подчистую, призывая своих кметей и тут же щедро наделяя их взятым добром. Иван так не мог. И тут… Хозяйка в голос взвыла, обнимая голову коровы: «Убивайте! Не отдам! Доченька! Красуленька моя! » А хозяин сам на коленках ползал, хватая Упыря за ноги: «Возчик я! Коней сведете, гладом помру, крещеные, чать! »
Иван, приметя раздутые бока коровы, попробовал остановить Упыря: «Ей уже телиться срок! Пропадет дорогой, оставь! Волкам скормишь, а жонка тут ума лишится»… Пакостно было еще и потому, что в этой именно избе они с Упырем намерили заночевать. Пашка уперся в лицо Ивану побелевшими от ярости глазами, поднял тяжелые кулаки. Иван подобрался тоже: в драках не любил уступать. Наудачу дурак хозяин как раз в ту пору кинулся Пашке в ноги и Упырь всю ярость вложил в удар сапогом, пришедшийся в лицо хозяину. Возчик, обливаясь кровью, марая истоптанный снег, полез окорочью в угол двора, а Упырь кричал ему вслед, обращаясь разом и к новоторжанину, и к Ивану: «Возчик он… Мать! А по что у тя в пяти стойлах всего два коня? В лес отгонил? Оттоле и доставай! А корову… — он кивнул двоим молодцам, что готовно держали за рога и за вервие упирающуюся животину, — пущай завтра выкупит! Есь у их животов! Небось, и серебро зарыто где-нито! »
И все было правильно! Посреди воинского стана устраивался походный базар, куда сгоняли скотину, ту, что не намеривали вести с собою, и продавали ее прежним владельцам, которые, для такого случая, волокли, с причитаньями, береженое серебро, чаши, узорную ковань, кузнь, портна, шитые жемчугом очелья — кто чем был богат — и, получивши назад бедную буренку или мосластую, в зимней шерсти, невидную лошаденку, униженно упрашивали не зорить их в другорядъ, не лишать молока малых чад, не оставить без тягла к весенней страде.
Поздним вечером того дня сидели в ограбленной ими избе. Упырь оказался прав, хозяин, откопавши где-то две полновесные продолговатые новгородские гривны и горсть узорочья, расплатился и за второго коня, и за корову. (Гнедого крутошеего жеребца Упырь у него все-таки отобрал.) Досталось добра и Ивану Федорову, хоть тот и отказывался, и всей дюжине ратников, что сейчас, накормленные, громко храпели, лежа на полу, на соломе, прикрытой попонами, а оба старшие, усталые всмерть, склонившись над деревянною каповой мисой, жрали еще теплые щи и кашу, уминали сырой ячменный хлеб с соленым творогом, рыгали, наевшись, и еще тихо доругивались напоследях.
— Не нать вам на великого князя нашего лезти было! — наставительно толковал Пашка Упырь хозяину, что все еще прикладывал тряпицу со снегом к разбитому носу.
— То рази ж мы! — со всхлипом отзывался избитый возчик. — Бояре!
— Бояре! Свою голову нать иметь! Поддались бы Москве, и вся недолга!
— Ты слыхал чего-нибудь про речение киевского митрополита Иллариона «Слово о законе и благодати»? — вопросил Иван.
— Ето от тех ищо времен?
— Да, древлекиевского!
— Ты мне еще каку старину припомни! — снедовольничал Пашка.
— Дак вот! Коли и не любо тебе, все одно, выслушай! — настойчиво продолжил Иван Федоров. — Илларион тот князю самому баял. Там и о жидах много, чтобы, значит, не пущать их на Русь, ну и прочее… Но главное-то вот в чем: сперва приходит закон, власть. Но она мертва, как первая жена у Иакова, Лия. Без главного мертва, без любви. А потом уже благодать, как Рахиль. И благодать выше закона, ибо в ней — любовь. Как-то так, словом. Ну и… Станем мы тут гнобить сперва новгородцев, потом суздальцев, рязанских, и там еще не ведаю кого… Да ту же мерю, мордву, весь… сам же баешь — Москва! Дак, стало, все и перейдут под руку Москвы!
— И татары? — с усмешкою вопросил Упырь.
— Да, и татары, ежели разобьем Орду! И черкасы там, аланы, яссы енти, што на Кавказе, и всякая северная самоядь. И на то все надобны нам законы, такие, в каких будет признано, што можно, а чего нельзя. И штобы не обижать никоторого людина и никакой язык, сущий на Руси. Погодь! Дай досказать! — остановил он взвившегося было Упыря. — Иначе с расширением государства Московского будет расти и гнет властителей, а значит, и возмущение будет нарастать. Подспудное сперва, незримое глазу. Обиды, злоба учнут множить и множить, и когда-то, — не при нас с тобою, при правнуках каких, произойдет взрыв, все восстанут на Русь! И кончится наша власть, да што, и нас самих кончат!
— Ну и… выход-то в чем? — уже не возражал, спрашивал Пашка.
— Выход? Не ведаю сам, но, верно, надобно, чтобы в законе признавалась совесть, как-то так! Ну и штоб кажный служил и по заслугам мог получать награждение и чин по службе, как было в Чингизовой Орде.
— Складно баешь, Иване! — возразил Пашка Упырь раздумчиво. — Оно вроде у нас так и есть: татары вон в нашу службу идут… Ну, а всех вообче… Не ведаю! Как бы и нас самих, русичей, с такой-то повадой не оттеснили от власти той! И не смей никоторого пальцем тронуть… Нет, што-то у тя не получаетце с твоим Илларионом. Благодать благодатью, но и власть нужна. Твердая! — Упырь сжал кулак. — Иначе никто тя и слушать не станет! У монголов вон, при Чингизе ихнем, яса была, закон: срать сядешь близ юрты, и то смерть! А уж побежать в бою — не моги и помыслить такого! Ну и побеждали! А што по заслугам… И то верно, всякого звания людин мог выслужиться у их! И принимали всякого! Зато где они теперича, монголы те? Переженились на половчанках да булгарынях, да русских баб набрали…
— Русскими не стали, однако!
— Не стали, а и свое позабыли! Ясак, бают, в Орде не мунгальский уже, а половецкий. Татарским теперь зовут. То-то вот и оно! Будешь тут с любовью, да тебя же и съедят…
— И все-таки своих, русичей, обижать…
— Да какие новогородцы русичи! Слава одна! Все другое у их! Вона, и с митрополитом нашим не хотят дела иметь!
— Так у тя и рязане, и тверичи не русские!
— Не московляне, однако! — возразил Упырь.
— Не московляне пока… Я ж о другом говорю, о том, когда воедино сьединимси, все станем Московская Русь!
— До той поры нам не дожить, Иван!
— Дак без любви, без благодати той, и не доживем! Вона как ты с нашим хозяином!
— Да што! Коня я, однако, оставил ему, — возразил Пашка, — и корову! А мог и все забрать! Наших-то, московлян, на Волге булгарам да татарам, однако, они продавали! Ищо тогда, при князе Дмитрии!
— Ты ищо вспомни о доселешних временах…
— И вспомню! Мало они с низовцами резались! А и теперича: нам ли, Литве ли ся передадут? Князей вона кормленных из Литвы берут, однако!
— На нашей службе будто мало литвинов! На Дону на правом крыле литовски князи стояли, и татарам не поддались…
Спор, уже дурной, хмельной, возгорался снова.
— Будя! — решительно прервал Иван, понимая, что уступить должен правый, иначе не кончит никоторый из них. — Будя! Давай выпьем ищо — и спать!
— Вы тамо литвинку ему добыли! — упрямо бормотал Упырь. — При вас и слюбились Василий-князь с Витовтовой дочерью!
(Как ему объяснить, что ничего они не могли, не токмо он, но и бояре, и сам покойный Данило Феофаныч не сумел бы обойти Витовта! Да и не казало никому в том беды… А может, сумели бы? Может, могли помешать? Дак еще доказать надобно, что Василий-князь ныне по Витовтовой указке дела творит!)
— А без верховной власти, как тамо в Новом Городи, — ворчал, утихая, Упырь, — и все передерутся ныне! Было уже! Князь на князя, а татары пришли, и нет никого…
«А им, новоторжцам, поддаться Москве, — думал тем часом Иван, с трудом уложив Пашку спать, — дак и будут тут сидеть московские воеводы. И мытное, и лодейное, и повозное пойдет отселе великому князю, и уж никаких там тебе вечевых вольностей… Сам-то я захотел бы того? Ежели б был новгородцем? Навряд! Ну, а так-то сказать — ни от Орды, ни от Литвы, ни от немец не отбиться станет, ежели все поврозь, поодинке, значит… Тут Упырь прав, в этом прав! Власть должна быть одна. И церковная, и княжеская. И Киприан прав, что требует своего у Господина Нова Города. А только… Так-то вот ползать, в ногах валяться с разбитою рожей! И чего я сам полез было в драку с Пашкой, ежели у самого в обозе две грабленые коровы и конь… »
Мысль тяжело, затрудненно ворочалась в отяжелевшей голове. В конце концов Иван, стянув сапоги, повалился рядом с Упырем на хозяйскую кровать, уже ни о чем не думая, даже о том, что сонных их озверевший возчик легко мог бы прирезать, а сам, с женой и дитями, после того, спасая голову, дернуть куда-нито в лес…
Новый торг, не дождавшись новгородской помочи, склонился-таки к тому, чтобы поклониться Москве. От городской господы приезжали послы во главе с оптовым торговцем Максимом. Внимательноглазый богач, щурясь, озирал стан, войсковую справу, приметил и походный базар, где продавали жителям отобранное у них же добро, покивал чему-то своему.
Упырь, стоя в обнимку с Иваном, — намедни мирились, пили хозяйское пиво, хлопали друг друга по плечам, — фыркнув, пробормотал вполгласа: «Вот бы с такого-то шубу снять! Весь поход разом оправдаешь! »
Шуба на Максиме, седых бобров, была и верно хороша. Хозяин словно плыл в ней, цепляя подолом снег. Только на шагу слегка выглядывали носы узорных, новгородской работы, цветных чеботов, да мерял убитую копытами снежную дорогу тяжелый, резного рыбьего зуба, посох в руках купца.
Скоро в воеводскую избу, соскочив с коня, прошествовал и сам Владимир Андреич. Крытый персидским шелком опашень, распахиваясь, являл украшенную серебром кольчатую броню. Сабля на золотой перевязи, в ножнах, украшенных смарагдами и лалами, почти волочилась по земи. Твердо ступая зелеными изузоренными сапогами с загнутыми носами, взошел на крыльцо и уже на крыльце обернулся, вовсе распахнув опашень, большой, широкий, сердитый и торжествующий. Дрогнув усом, сведя брови, соколом оглядел улицу, игольчато ощетиненную копьями московской сторожи; склонясь, унырнул в избу, где, верно, уже начался торг москвичей с новоторжцами, и городские послы спорят сейчас о раскладе даней, убытках, вирах и прочем, сопровождающем сдачу городов.
Иван развалисто прошелся вдоль строя своих ратных, кое-кого, ругнув, подтянул, тут же укорив:
— Не у жонкиного подола стоишь! Што енти подумают? Не о тебе, разява, о войске князя великого! Смекнул? То-то! Копья ровней, друга, копья ровней!
Выстроил, сам залюбовался молодцами.
Стояли часа три, а то и четыре, вдосталь поистомились в строю. Наконец из вновь отверстых дверей начали выходить сперва новоторжские послы, потом московские бояре и воеводы. Новоторжцы усаживались в сани.
Владимир Андреич вышел на крыльцо последний. Орлом оглядел своих ратных, возгласил громко:
— Полон отпустить! Выкуп дают! И коров ентих, што не проданы! — Перекрывая поднявшийся зык, домолвил: — Каждый, чья там ни есть животина, получает по полугривне, не ропщите, друга!
— А когда давать будут?! — выкрикнул чей-то молодой голос. (В честность московских воевод и сами московляне не очень верили.)
— А тотчас! — легко отозвался князь Владимир, махнув перстатою рукавицей в сторону базара. — Сам пригляжу!
Ратники начали покидать строй. Скоро за шумом, зыком, обычной в таких случаях бестолочью стали прорезываться ручейки обратного движения. Получившие серебро ратные, наливаясь кровью, крепко, сожалительно крякали, а испуганно-радостные сельчане растаскивали, почти бегом, счастливо вырученную скотину… Разумеется, кроме той, что уже была отогнана в обоз.
Март истекал последними днями. Над голубыми озерами полей стоял пронизанный светом молочный, приправленный золотом солнца туман. Возы, груженные добром, тяжело вылезали из проваливающихся под копытами колдобин. Ратные торопились к Пасхе, к разговленью, к домашним пирогам и убоине, к баням и к чистой сряде. Все были мокры, грязны, распарены, ото всех разило овчиной и конским потом, но шли весело — домой! И, к тому, с победою шли, не чая чего худого ни впереди, ни позади. Редкие толковали о том, что так просто все это не окончит и что Господин Великий Новгород еще покажет зубы Москве…
Иван Федоров не думал ни о чем. Ему была одна забота: довести, сохранить коров. Раздобывал корм, поил, с тревогою глядючи, как костляво остреют крестцы умученных животин, как неровен и скорбен их шаг. За мерина такой боязни не было. Тот шел ровно в руках опытного Гаврилы, запряженный коренником. Склоняя тугую шею, легко вытягивал из промоин тяжко груженный воз, и чуялось, дойдет, дотащит без особой натуги. С коровами же было — хоть вези! И когда уже, под самую Пасху (по Москве текло ручьями, дотаивало у заборов, мутные воды уносили последний снег с улиц), почти обезножевшие, отощавшие, с нелепо раздутыми боками, но живые, коровы достигли родимого двора, и государыня-мать, вышедшая встречать, строго покачавши головою, оглядывала скотину, — едва не зарыдал напоследях, сваливаясь с седла. Довел-таки!
— Погоди, мать, — сказал, — не обнимай! Выпариться нам с Гаврилою нать. Завшивели…
Наталья Никитишна и тому кивнула, как должному, без улыбки. Отозвалась коротко:
— Топят!
Жизнь, возмущенная круговертью похода, возвращалась в свои привычные берега.
— Стельные обе?! — спросила-сказала мать.
— Стельные! — ответил Иван, кивая, снимая с себя заботу о животных.
Мать еще раз придирчиво осмотрела коров.
— Выходим! — сказала и, не удержавшись, добавила: — Нам прибыток, а кому-то разор! Молчи, молчи, слава Вышнему, што привел, а не погубил дорогою, волкам на снедь!
Выбежали дети. Радостные, полуодетые, наперегонки бросились к отцу.
ГЛАВА ВТОРАЯ
От Детинца на Великий мост перли так, что трещали перила. Изредка взмывал жалобный крик какого непроворного людина или жонки, притиснутой к самому краю: «Не утопитя, крещеный! » — и тотчас гас в общем роевом гуле толпы.
Что там вечевая площадь, где собирались для решения городских дел «триста золотых поясов»! Отсюда, с высоты Детинца, в узкое башенное окно видно было, что уже весь торг и все прилегающие улицы полны народом, а люди все прибывали и прибывали. Неслышные отселе в гудении колоколов самозванные витии что-то кричали, размахивая руками, с вечевой степени, верно, звали к немедленному походу под Торжок, в отместье Москве.
Богдан Обакунович, боярин Прусского конца, тысяцкий и воевода великого города, глядел отсюда, с высоты, покусывая ус, и по лицу его, как облака в ведренный день, то усмешкою, то хмурью перетекали отражения его непростых мыслей.
«Мужичье… На конях сидеть не умеют, а туда же, спорить с великим князем Владимирским! Нос к носу, дак и носа ся лишити придет! Да и как оно есчо поворотит! Даве, с находом покойного Дмитрия Иваныча, потерпел город, сильно потерпел! Все пригороды пожгли, двадцать четыре монастыря… Эко! Да не стало б новой колготы со славлянами, как девять летов назад! Нам токо и битися на Великом мосту, стойно Ваське Буслаеву! А до дела — три, пять тыщ молодчов годных наберем, не более того! А московской князь осильнел! Ни Тверь, ни Рязань, ни Нижний ему не указ! Литвою спасатьсе? Наримонта призывали… Ноне Патракий Наримонтыч на кормлении в Нове Городи, а велик ли будет толк? Витовт осильнел, как бы и самого Василья-князя не съел тем часом… Тогда и Господину Нову Городу конечь! Охохонюшки…
Есиф Захарьиниць муж добрый, а и ему Нова Города не сдержать! Не пять ли летов тому убегом спасалси к себе на Торговую! Хоромы еговые тутошние чернь разволочила по бревну, Великий мост разметали, лодьи рубили, перевозников били батожьем… В оружии стала вся Торговая за Есифа, против Софийской стороны… Две недели и перевозу не было через Волхов! Днесь умирились, и Есиф опять на степени, а токмо никто того не забыл! Цьто ни порешат тамо, а с ратью великого князя на борони нам не стать! Витовту поклонитисе? Дак Витовт Василью тесть! Эко вот пакостно-то! И со плесковици миру нет доброго… Плесков, Вятка, Двина
— все тянут порознь, и в самом Господине Нове Городи две стороны меж собою не сговорят! Да цьто стороны ти, кончи все порознь! Славна на плотницян, неревляне на пруссов… тьпфу! Как ето веницейски фряги со своим дожем власть держат? Навроде и у нас: совет господ, владыко, цего не хватат? Кажен новый степенной — с дракою! Али степенного надоть на всю жисть, как того дожа, ставить? А кого на всю жисть? Есифа? То-то и оно! Никоторой конечь ни под которым ходить не хоцет! »
Мысль билась вокруг того, о чем говорили уже не раз, — устроенья очередности власти. И одного не додумывал, не мог додумать маститый боярин: что, когда обмелеет, сгаснет в жестких берегах текущая сейчас через Великий мост река народного гнева, некому станет и на борони выстать за дело новогородское противу той же Москвы али Литвы.
Что там вечевая площадь, где собирались для решения городских дел «триста золотых поясов»! Отсюда, с высоты Детинца, в узкое башенное окно видно было, что уже весь торг и все прилегающие улицы полны народом, а люди все прибывали и прибывали. Неслышные отселе в гудении колоколов самозванные витии что-то кричали, размахивая руками, с вечевой степени, верно, звали к немедленному походу под Торжок, в отместье Москве.
Богдан Обакунович, боярин Прусского конца, тысяцкий и воевода великого города, глядел отсюда, с высоты, покусывая ус, и по лицу его, как облака в ведренный день, то усмешкою, то хмурью перетекали отражения его непростых мыслей.
«Мужичье… На конях сидеть не умеют, а туда же, спорить с великим князем Владимирским! Нос к носу, дак и носа ся лишити придет! Да и как оно есчо поворотит! Даве, с находом покойного Дмитрия Иваныча, потерпел город, сильно потерпел! Все пригороды пожгли, двадцать четыре монастыря… Эко! Да не стало б новой колготы со славлянами, как девять летов назад! Нам токо и битися на Великом мосту, стойно Ваське Буслаеву! А до дела — три, пять тыщ молодчов годных наберем, не более того! А московской князь осильнел! Ни Тверь, ни Рязань, ни Нижний ему не указ! Литвою спасатьсе? Наримонта призывали… Ноне Патракий Наримонтыч на кормлении в Нове Городи, а велик ли будет толк? Витовт осильнел, как бы и самого Василья-князя не съел тем часом… Тогда и Господину Нову Городу конечь! Охохонюшки…
Есиф Захарьиниць муж добрый, а и ему Нова Города не сдержать! Не пять ли летов тому убегом спасалси к себе на Торговую! Хоромы еговые тутошние чернь разволочила по бревну, Великий мост разметали, лодьи рубили, перевозников били батожьем… В оружии стала вся Торговая за Есифа, против Софийской стороны… Две недели и перевозу не было через Волхов! Днесь умирились, и Есиф опять на степени, а токмо никто того не забыл! Цьто ни порешат тамо, а с ратью великого князя на борони нам не стать! Витовту поклонитисе? Дак Витовт Василью тесть! Эко вот пакостно-то! И со плесковици миру нет доброго… Плесков, Вятка, Двина
— все тянут порознь, и в самом Господине Нове Городи две стороны меж собою не сговорят! Да цьто стороны ти, кончи все порознь! Славна на плотницян, неревляне на пруссов… тьпфу! Как ето веницейски фряги со своим дожем власть держат? Навроде и у нас: совет господ, владыко, цего не хватат? Кажен новый степенной — с дракою! Али степенного надоть на всю жисть, как того дожа, ставить? А кого на всю жисть? Есифа? То-то и оно! Никоторой конечь ни под которым ходить не хоцет! »
Мысль билась вокруг того, о чем говорили уже не раз, — устроенья очередности власти. И одного не додумывал, не мог додумать маститый боярин: что, когда обмелеет, сгаснет в жестких берегах текущая сейчас через Великий мост река народного гнева, некому станет и на борони выстать за дело новогородское противу той же Москвы али Литвы.