Страница:
С зятем, уколовшись о его проволочную бороду, облобызались, как два старых друга. Зять тотчас поволок за стол, отмахнувшись от Ивановых объяснений, что, мол, только что от столов и зашел на погляд. Любава гордо плавала по терему, когда целовал, склонила голову, зарозовев. Не сразу узрел ее вздетый под саяном живот и налившиеся груди.
— Сына ждем! — радостно пояснил зять.
Последовали пироги, холодная, с ледника, кулебяка, пьяный мед и перебродивший хмельной квас, стерляжья икра и заедки. Они пили, хлопали друг друга по плечам, орали песню. Иван вылезал из-за столов, вновь и вновь поцеловать разрумянившуюся сестру, цеплял ложкою тертый хрен, снова пил, уже сбиваясь со счета, невесть которую чару и уснул, едва добредя до роскошного, на свежей соломе, застланной рядном и полосатым ордынским тюфяком ложа, чуя только, что Любава заботно укрывает его овчинным шубным одеялом и шепчет что-то милое, почти детское, как когда-то государыня-мать.
Утром с перееда была тяжесть в черевах, кружило голову, пока не поправились оба-два, опрокинув по чаре давешней медовухи.
Тут вот, за утреннею трапезой (пора было бежать к своим, и потому много не пили), и рассказал Иван о встрече с двоюродником и остерегающих словах Васьки. К кому идти? К самому Василию? Дак тут неведомо как примут его. известие!
Зять решительно помотал головой:
— Софья Витовтовна прознает, со свету тебя сживет, и службы лишиться придет, и Островое, гляди, отберут! Да ить и так-то подумать мочно: каки-таки у тебя причины полагать, что братанич твой правду бает? Отколь ему, сотнику, знать, о чем хан с великим князем литовским сговаривали? Може, пустой слух какой? Да и не лезь ты в етое дело, не лезь! Пущай о том у великих бояринов головы болят!
Договорились едва не до ссоры. Не убедил Ивана зять, а задуматься заставил. И пока ехали до Москвы, все об одном этом и думал: к кому теперь? Кто поверит и не остудит, не предаст? Был бы жив Данило Феофаныч! Намерил, в конце концов, толкнуться к Александру Миничу. Все же из Орды бежали вместях, должон понять! Да он и боярин великий, пущай тамо, в думе государевой, скажет кому…
На Москве празднично били колокола. Наплавной мост через Москву-реку гудел и колебался под копытами. Пришлось попервости заворотить на княжой двор, отстоять службу, отчитаться перед боярином, томительно долго сдавать казенную рухлядь, оружие и коней и только после всего того, сердечно распростясь со спутниками, порысил к дому, только тут тревожно помыслив о своих: живы ли? Не заболел ли который? Не лежит ли государыня-мать в болести какой?
Мост через Неглинку, знакомая улица. Ворота, столбы которых сам украшал прихотливою резьбой. Отрок возится в луже, пускает кораблики, обернувшись, недоуменно смотрит, потом стремглав бежит к дому, оглядываясь опасливо на верхоконного темно-загорелого кметя, кричит:
— Баба, баба, приехали!
Никак Сережка? С падающим сердцем Иван подъехал к воротам. Створы отворились со скрипом, и первое, что узрел, — улыбающаяся рожа Гаврилы:
— Из утра сожидали! — Принял повод. Иван соскочил с коня.
Государыня-мать вышла на крыльцо. Ванята кинулся к нему на грудь, весь вжался лицом, вихрастою головою, замер:
— Тятя, тятя!
Сережка стоял посторонь, со слезами на глазах. Тоже бормотал: «Тятя, тятя приехал! » — стыдно было, что враз не признал отца. Иван приобнял его свободной рукою, привлек к себе. Шагнул встречь матери, поклонил ей в ноги. Она церемонно ответила на поклон сына, потом, всхлипнув в свой черед, приникла к его груди. Оглаживая материны плечи загрубевшей рукой, чуял истончившиеся кости, обветшавшую материнскую плоть, и у самого горячо становило в глазах и щекотно от слез.
— Ну, будет, будет, мамо! — повторял. Женская прислуга — две девки и стряпея, выбежавшие на крыльцо, улыбаясь во весь рот, глядели на воротившего из дальнего пути господина.
Вечером, выслушавши Ивана, государыня-мать задумалась.
— Вота што! — высказала наконец. — В первый након к Тимофею Василичу сходи! Помнит тебя старик! После него — к Федору Кошке! Зерновых всех обойди, Федора Кутуза, Квашниных, сынов Данилы Феофаныча навестить надобно, Плещеевых…
— Не бросить ли мне етого дела, мать? — спросил грубо Иван, откладывая ложку и отодвигая от себя опорожненную мису.
— Как знашь, сын! А батька твой не бросил бы ни за што, упорен был во всяком дели!
Вспомнила вдруг, как карабкался к ней в вельяминовский терем. Скупая улыбка осветила иссохшее строгое лицо.
Иван опустил глаза. Материн укор выслушал молча. А ночью почти не спал, думал: «А ну как и вправду бросить, не заботить себя боярскою печалью! » Так и так поворачивал. Вставал, пил квас, глядел на раскинувшихся посапывающих детей. К самому утру понял: ежели бросит, самому с собой худо станет жить, детям и то в очи не глянуть! И далее делал все как камень, выпущенный из пращи, — обходил терем за теремом, проникая туда, куда и не чаял бы пробиться в ину-то пору, и, кажется, расшевелил-таки сильных мира сего.
Тимофей Василич первый взял в слух сказанное Иваном. Отложил «Измарагд», который читал, сильно щурясь и отодвигая книгу от себя (глаза к старости стали плохо видеть близь), выслушал молча, покачивая головою. Долго молчал, высказал наконец:
— От Витовта всего ожидать мочно! Однако чтобы Русь… Да знаю, знаю! — отмахнул рукою на раскрывшего было рот Ивана. — Смоленск у нас под носом забрал, ведаю! Ты вота што, — он строго глянул в очи Ивану.
— Меня одного не послушают. Ты-ка первее всего к Федору Андреичу Кошке сходи, поклон скажи от меня! Потом — к Костянтину Митричу…
Иван лихорадочно кивал и кивал каждому новому имени, запоминал, боясь перепутать, бояр, чуя, что вот оно, подошло! А Тимофей Василич (лукавые морщинки собрались у глаз), закончив перечень, присовокупил:
— Наше дело стариковское, на припечке сидеть да старые кости греть! А ты молод, вот и побегай — тово! Нас, старых сидней, потормоши!
У Федора Кошки развернулась целая баталия, заспорили отец с сыном.
Иван с любопытством оглядывал старый Протасьев терем, отмечая новизны, привнесенные новым хозяином: восточное ковровое великолепие, дорогое, арабской работы, оружие, развешанное по стенам, — дамасские и бухарские кривые сабли в ножнах, осыпанных рубинами и бирюзой, парчовые дареные халаты, тоже словно бы выставленные на показ, чеканную серебряную, восточной работы, посуду на полице и поставцах, расписные ордынские сундуки, — меж тем как Федор Кошка, почти позабывши о госте, сцепился со своим взрослым сыном, Иваном.
Иван, высокий, на голову выше отца, презрительно пожимал плечами:
— Темерь-Кутлуй от Темир-Аксака ставлен! Сам знашь, новая метла… А Тохтамыш сто раз бит, дак потишел, поди! А нам хана менять не по пригожеству! Пущай Витовт хоша и на стол его вновь возведет, дак куды он без Руси денетсе? Ему без нашей дани дня не протянуть и на столе не усидеть! А енти два головореза, што Темерь-Кутлуй, што Едигей, чего еще выдумают!
— А отобьютсе?! — подначивал отец.
— А отобьютсе, нам же лучше! Тогда и пошлем с подарками, мол, от Руси поклон вам низкой! И Витовт-князь тогда нас не устрашит, и Василий будет в спокое!
— Красно баешь! — возражал отец. — А одолеют Витовт с Тохтамышем? И соберет хан татар погромить, вкупе с литвою, русский улус, и вас, дурней, погонят на ременных арканах в Кафу, на рынок! А твоя Огафья придет какому ни на есть литвину поганому в рабыни, да, да! Не заможет уже шемаханских шелков носить! В жидком свином дерьме босыми ногами… Не веришь? А я вот Тохтамышу не верю, ни на едино пуло медяное, што покойнику в гроб кладут!
— Сам же ты…
— Сам же я юлил перед ханом, хочешь сказать? Дак говори, щенок! Кабы я не юлил, святую Русь кажен год татары громили, всю волость испустошили бы вконец! В берлогах бы жили последние русичи, в схронах, в землянках лесных! И такие, как ты, не величались бы богачеством, што твой отец заработал за много годов на службе княжой! Не пенязи, не артуги немецкие, не диргемы али корабленики там — вшей бы считал во единой срачице своей ныне!..
— А я говорю…
— Молчать! Я Тохтамыша вот как тебя зрел! Нет в ем правды ни на вот столь, ни на волос! Как на ратях бежал, так и в жизни со всема дружен до часу и кажного продаст не воздохнув! Што ему Русь! Што то сребро! Нам единая защита теперь. Темерь-Кутлуй!
— Но Едигей…
— Што Едигей? Да, Едигей! А ты хочешь реку перебресть и портов не замочить?
— Да, может, под Витовтом-то, под Литвою, нам и способнее станет!
— выкрикнул, разгорячась, Иван. — У ентих токмо кочевья да стада, мы с ими завшивеем, с овцами-то да верблюдами сами скоро блеять начнем! Што их бесерменски навычаи, мерзость одна! Талдычат: «Алла, Алла», одно слово — нехристи! Латины хошь в правого Бога веруют! У их там, на Западе, и камянны грады, и высокое рукомесло, — гляди, каки сукна да бархаты, да оружие какое выделывают! А навычаи возьми: танцы там, балы, конные игрушки рыцарски! А вежество какое! А философы енти, гуманисты, ноне вон римску старину раскопали, книги чтут!
Федор Андреич потемнел ликом, сжал кулаки:
— Дважды щенок! Думашь, в жупане роскошном станешь ходить и все такое протчее? Да жонок гулящих, тьфу… То, думашь? А нет в тебе смысла догадать, што тут у нас все другое: и хлад, и мразы, и слякоть, и дождь, зимой одна забота — было бы тепло в избе, а не иное што! И сильны мы, покуда с нашим народом заодно, токмо! Книги? Где ты видел пана, который бы книги читал? Вместо подписи крест ставят! У нас почти все иноки — книгочии! Гляди, сколь чего при владыке Алексии с греческого перевели да и привезли на Русь!
— Дак Тохтамыш-то все и пожог!
— Вот именно, Токтамыш! О том и толк веду, баранья башка! А в Новом Городе, гля-ко, и посадские грамотны, почитай, все! Такого-то на Западе твоем хваленом и не узришь!
— Ты сам не бывал…
— И бывал, и от людей слыхал! В Париже твоем грязи поболе, чем на Москве в распуту! Есь, есь и у их ученые люди! Дак опеть же спрошу: а много ли они на книги те тратят богачества? На пиры, да на конные ристания, да на разные роскошества, на блуд — в сотни, куда, в тысячи раз боле идет! Того хочешь? Дак и будут у нас бояре в золоте, а народ в рванье, кому с того какая корысть? Те же латины нас и покорят! А там и ты злата того да жемчугов не поносишь! Станут тебе в рыло тыкать: невежа, мол, фряжского языка не ведашь, по-латыни не толкуешь, дак какова тебе и цена? И на бою с рапирою али шпагой в руках тебе противу фрязина не выдюжить… Знаю, ведаю, што в битве оно и не надобно русичу, дак и ты ведай про то!
Пойми, не в том дело, кто там лучше, а кто хуже, все лучше у себя и во своей порядне, и все хуже, когда чужой хомут на свою шею меряют!
Нам замков ихних настроить да друг с другом ратитьце — дак тут любой Тимур-Аксак нас как кутят под себя заберет! Пото и едина власть нам надобна, штобы все в кулаке! Отбитьсе штоб! На то же Куликово поле, к Дону, выйти всею русскою ратью!
А танцы енти да замки, по нашей-то погоде, в дождях да снегах… А так обирать мужика, как у их на Западе, нам и вовсе нельзя! В первую же зиму черный народ гладом изнеможет да разбежитце куда-нито за Камень, в Югру, — вот те и войска нет, вот те и оборонить себя не заможем! Крестьянин богат и с хлебом — Русь стоит нерушимо! Беден и гладен — и Руси не станет, и все изгибнем тою порой!
А все те роскошества али там как паны поле опосле конной игрушки ратной золотыми засевают, — все то с мужика, с ратая! Думать должон! Лучше уж на щах да в буден день в посконине ходить, оно и телу полезней, чем ету порчену заваль заморскую есть да бархаты одевать, лунски сукна там, да скарлаты, да бургундски вина пить заместо нашего меда да кваса! Лучше без менестрелей ихних да балов, да зато штоб в спокое быть, своих холопов не опаситьце, знать, што и мужик не выдаст тебя: позови, встанут миром и миром защитят! Так-то, сын!
А про Орду тоже легко не рассуждай, не возносись! Сквозь Орду путь и в Персию, и в Индию богатую, и в Китай. Тамо тьмы тем языков разноличных, и мастеры хитрецы таковые есь, што твоему Западу и не снилось-то! Вон, белую посуду привозят из Китая! Шелка, бумагу… Оружие самое доброе выделывают в Бухаре, да в Дамаске, да у яссов на Кавказе. Лезвие в дугу согнешь, шелковый плат на лету разрезать мочно!
Ты ихних книжных искусников познай! Тамо и складной речью сочиняют, и еллинских мудрецов переводят на свой, арабский язык! Поглянь, шапка Мономаха княжая чьей работы? Арабских мастеров. То-то! И драгие камни, и краска, и камка, и тафта, и парча — оттоле идут! Восток богаче Запада, да и с твоим Западом мы холуями станем у их, и наподи! Поляки для них и то второй сорт, а мы какой? Хошь, чтобы нас и за людей не считали? Того хошь?
Веру свою, навычаи пращуров потерять — и все потерять! И ратная сила тогда не спасет! Сами ся изнутри источим и погинем, как те обры, без племени и остатка… Молод ты ищо Иван, молод и глуп! В рыло тебе немецким сапогом еще не пихали… А до того доведешь, и поздно станет пятить назад, ко щам да русской печке, не станет ни печки, ни щей!
Кошка смолк, тяжело дыша. Вдруг узрел вжавшегося в стену, завешанную пестрым ковром, Ивана Федорова. Сказал, сбавляя голос:
— Ты поди… Надобен станешь — созову!
Так и не понял Иван, кто из них, в конце концов, пересилил в споре.
Федор Кутуз, ражий муж, в полном соку, еще и сорока летов не минуло, принял Ивана Федорова с вежеством. Расспросил о дороге, о греках, о фрягах, о турецкой войне. Созвал к столу, поднятою ладонью запрещая готовую сорваться речь гостя (о чем будет молвь, уже знал). Как-то очень быстро собрались бояре Зерновы, Федор Сабур с братом Данилой и Иван Годун. Последним после них явился старик, Константин Шея. Обсели стол, Ивана Федорова слушали молча, внимательно, изредка вопрошая о том, чего и сам Иван не ведал толком. Потом как-то враз поглядели друг на друга.
— Ты выйди на час! — попросил Федор Ивана. Верно, не похотели спорить при нем. О чем толковали без него бояре, Иван так и не узнал, но хоть и то узрел, что ему поверили.
Поверили сразу и Морозовы. Заспорили, Ивана не чинясь, и не о том, правда ли, нет, а — как уломать великого князя, чтобы не верил Витовту?
Поверили сразу и Квашнины. И Дмитрий, и Илья, и Василий Туша — все трое были за Темир-Кутлуга и против Тохтамыша, коему не могли простить сожженной Москвы. Тут тоже речь шла больше о том, как убедить думу да уломать великого князя.
У Бяконтовых Ивана Федорова поразила почти монастырская тишина и обилие книг. Данила Лексаныч Плещеев читал какую-то толстую книгу на греческом, и Иван, понимавший греческую молвь, но не письмо, не разобрал, что это было. Боярин заложил книгу вышитой бисером закладкою, застегнул узорные жуковинья. Выслушавши Ивана, задумался.
— Возможно, и так! — изрек. — Опас поиметь надобно! У кого ты, молодец, уже был?
Дав несколько дельных советов, Данила Лексаныч сам, уважительно, проводил Ивана до дверей, наказавши посетить Добрынских и Одинцовых.
Иван похудел, аж почернел, дергался ночью, почти не ел, мало спал, но к концу второй недели уже весь город ходил на дыбах, вопрошая, за сколько пенязей Василий Митрич продал Москву Витовту.
Собиралась дума, собиралась по случаю взятья Нижнего князем Семеном. Требовалось срочно подымать полки, скликать дружины подручных князей, готовить припас. Воеводство над ратью безо споров порешили вручить Юрию, брату великого князя, в коем, с легкой руки Акинфичей, видели теперь чуть ли не спасителя страны.
И когда урядили с этим и Василий уже утирал красным тафтяным платом взмокший лоб, собираясь покинуть княжеское золоченое креслице, вспыхнул вопрос о тайном сговоре Тохтамыша с Витовтом. Тут-то Василий и понял впервые, что он один против всех, не исключая и родных братьев.
— Брехня нелепая! Бабьи байки! — пытался он возразить совокупному натиску своих бояр. — Кто солгал?! Мало на Москве пустой безлепицы? Новый колокол отливают, штоль?!
Однако так просто погасить боярскую молвь не удалось. И вызванный в думу послужилец, — как на грех старый знакомец, Иван Федоров, с коим бежали из Орды, не давши себя сбить, твердо и ясно поведал думе и князю, как и что узнал по дороге, в Крыму. И действительно, то был всего лишь слух, и скажи ему о том хотя кто один из вятших — отмахнул бы рукою — лжа, мол!.. — и все тут. Но целую думу переспорить не мочно было. Пришлось пообещать, что Витовту с Тохтамышем он ратной помочи не подаст, что к Темир-Кутлугу пошлет своих киличеев повестить, чтобы не опасался его, Василия, и не ждал от московлян удара в спину.
В конце концов поехать к Темир-Кутлугу взялся Федор Андреич Кошка, и с тем лишь утихла боярская молвь.
Ночью Софья плакала злыми слезами, прижимаясь к мужу.
— Стоит с тобою чему произойти, съедят меня! — шептала, вздрагивая в его объятиях. А Василий молчал и думал невесело о том, что теперь, ежели даже Витовт потребует от него помочи, ратных полков ему не собрать. И что надобно ему перемолвить с кем-нито из духовных. С Киприаном? Быть может, с Никоном, что руководит ныне Радонежскою обителью?
Он-таки поехал к Троице. Поехал лишь затем, чтобы выслушать строгое наставление Никона: хранить православие нерушимо, защищая от «суемудрых латинян», и хранить русскую землю от всякого нахожего ворога…
Возвращался, поняв, что и тут, в церкви, не найдет сторонников своего союза с Витовтом и что Софья, в своих опасениях, пожалуй, права.
ГЛАВА ДВАДЦАТАЯ
— Сына ждем! — радостно пояснил зять.
Последовали пироги, холодная, с ледника, кулебяка, пьяный мед и перебродивший хмельной квас, стерляжья икра и заедки. Они пили, хлопали друг друга по плечам, орали песню. Иван вылезал из-за столов, вновь и вновь поцеловать разрумянившуюся сестру, цеплял ложкою тертый хрен, снова пил, уже сбиваясь со счета, невесть которую чару и уснул, едва добредя до роскошного, на свежей соломе, застланной рядном и полосатым ордынским тюфяком ложа, чуя только, что Любава заботно укрывает его овчинным шубным одеялом и шепчет что-то милое, почти детское, как когда-то государыня-мать.
Утром с перееда была тяжесть в черевах, кружило голову, пока не поправились оба-два, опрокинув по чаре давешней медовухи.
Тут вот, за утреннею трапезой (пора было бежать к своим, и потому много не пили), и рассказал Иван о встрече с двоюродником и остерегающих словах Васьки. К кому идти? К самому Василию? Дак тут неведомо как примут его. известие!
Зять решительно помотал головой:
— Софья Витовтовна прознает, со свету тебя сживет, и службы лишиться придет, и Островое, гляди, отберут! Да ить и так-то подумать мочно: каки-таки у тебя причины полагать, что братанич твой правду бает? Отколь ему, сотнику, знать, о чем хан с великим князем литовским сговаривали? Може, пустой слух какой? Да и не лезь ты в етое дело, не лезь! Пущай о том у великих бояринов головы болят!
Договорились едва не до ссоры. Не убедил Ивана зять, а задуматься заставил. И пока ехали до Москвы, все об одном этом и думал: к кому теперь? Кто поверит и не остудит, не предаст? Был бы жив Данило Феофаныч! Намерил, в конце концов, толкнуться к Александру Миничу. Все же из Орды бежали вместях, должон понять! Да он и боярин великий, пущай тамо, в думе государевой, скажет кому…
На Москве празднично били колокола. Наплавной мост через Москву-реку гудел и колебался под копытами. Пришлось попервости заворотить на княжой двор, отстоять службу, отчитаться перед боярином, томительно долго сдавать казенную рухлядь, оружие и коней и только после всего того, сердечно распростясь со спутниками, порысил к дому, только тут тревожно помыслив о своих: живы ли? Не заболел ли который? Не лежит ли государыня-мать в болести какой?
Мост через Неглинку, знакомая улица. Ворота, столбы которых сам украшал прихотливою резьбой. Отрок возится в луже, пускает кораблики, обернувшись, недоуменно смотрит, потом стремглав бежит к дому, оглядываясь опасливо на верхоконного темно-загорелого кметя, кричит:
— Баба, баба, приехали!
Никак Сережка? С падающим сердцем Иван подъехал к воротам. Створы отворились со скрипом, и первое, что узрел, — улыбающаяся рожа Гаврилы:
— Из утра сожидали! — Принял повод. Иван соскочил с коня.
Государыня-мать вышла на крыльцо. Ванята кинулся к нему на грудь, весь вжался лицом, вихрастою головою, замер:
— Тятя, тятя!
Сережка стоял посторонь, со слезами на глазах. Тоже бормотал: «Тятя, тятя приехал! » — стыдно было, что враз не признал отца. Иван приобнял его свободной рукою, привлек к себе. Шагнул встречь матери, поклонил ей в ноги. Она церемонно ответила на поклон сына, потом, всхлипнув в свой черед, приникла к его груди. Оглаживая материны плечи загрубевшей рукой, чуял истончившиеся кости, обветшавшую материнскую плоть, и у самого горячо становило в глазах и щекотно от слез.
— Ну, будет, будет, мамо! — повторял. Женская прислуга — две девки и стряпея, выбежавшие на крыльцо, улыбаясь во весь рот, глядели на воротившего из дальнего пути господина.
Вечером, выслушавши Ивана, государыня-мать задумалась.
— Вота што! — высказала наконец. — В первый након к Тимофею Василичу сходи! Помнит тебя старик! После него — к Федору Кошке! Зерновых всех обойди, Федора Кутуза, Квашниных, сынов Данилы Феофаныча навестить надобно, Плещеевых…
— Не бросить ли мне етого дела, мать? — спросил грубо Иван, откладывая ложку и отодвигая от себя опорожненную мису.
— Как знашь, сын! А батька твой не бросил бы ни за што, упорен был во всяком дели!
Вспомнила вдруг, как карабкался к ней в вельяминовский терем. Скупая улыбка осветила иссохшее строгое лицо.
Иван опустил глаза. Материн укор выслушал молча. А ночью почти не спал, думал: «А ну как и вправду бросить, не заботить себя боярскою печалью! » Так и так поворачивал. Вставал, пил квас, глядел на раскинувшихся посапывающих детей. К самому утру понял: ежели бросит, самому с собой худо станет жить, детям и то в очи не глянуть! И далее делал все как камень, выпущенный из пращи, — обходил терем за теремом, проникая туда, куда и не чаял бы пробиться в ину-то пору, и, кажется, расшевелил-таки сильных мира сего.
Тимофей Василич первый взял в слух сказанное Иваном. Отложил «Измарагд», который читал, сильно щурясь и отодвигая книгу от себя (глаза к старости стали плохо видеть близь), выслушал молча, покачивая головою. Долго молчал, высказал наконец:
— От Витовта всего ожидать мочно! Однако чтобы Русь… Да знаю, знаю! — отмахнул рукою на раскрывшего было рот Ивана. — Смоленск у нас под носом забрал, ведаю! Ты вота што, — он строго глянул в очи Ивану.
— Меня одного не послушают. Ты-ка первее всего к Федору Андреичу Кошке сходи, поклон скажи от меня! Потом — к Костянтину Митричу…
Иван лихорадочно кивал и кивал каждому новому имени, запоминал, боясь перепутать, бояр, чуя, что вот оно, подошло! А Тимофей Василич (лукавые морщинки собрались у глаз), закончив перечень, присовокупил:
— Наше дело стариковское, на припечке сидеть да старые кости греть! А ты молод, вот и побегай — тово! Нас, старых сидней, потормоши!
У Федора Кошки развернулась целая баталия, заспорили отец с сыном.
Иван с любопытством оглядывал старый Протасьев терем, отмечая новизны, привнесенные новым хозяином: восточное ковровое великолепие, дорогое, арабской работы, оружие, развешанное по стенам, — дамасские и бухарские кривые сабли в ножнах, осыпанных рубинами и бирюзой, парчовые дареные халаты, тоже словно бы выставленные на показ, чеканную серебряную, восточной работы, посуду на полице и поставцах, расписные ордынские сундуки, — меж тем как Федор Кошка, почти позабывши о госте, сцепился со своим взрослым сыном, Иваном.
Иван, высокий, на голову выше отца, презрительно пожимал плечами:
— Темерь-Кутлуй от Темир-Аксака ставлен! Сам знашь, новая метла… А Тохтамыш сто раз бит, дак потишел, поди! А нам хана менять не по пригожеству! Пущай Витовт хоша и на стол его вновь возведет, дак куды он без Руси денетсе? Ему без нашей дани дня не протянуть и на столе не усидеть! А енти два головореза, што Темерь-Кутлуй, што Едигей, чего еще выдумают!
— А отобьютсе?! — подначивал отец.
— А отобьютсе, нам же лучше! Тогда и пошлем с подарками, мол, от Руси поклон вам низкой! И Витовт-князь тогда нас не устрашит, и Василий будет в спокое!
— Красно баешь! — возражал отец. — А одолеют Витовт с Тохтамышем? И соберет хан татар погромить, вкупе с литвою, русский улус, и вас, дурней, погонят на ременных арканах в Кафу, на рынок! А твоя Огафья придет какому ни на есть литвину поганому в рабыни, да, да! Не заможет уже шемаханских шелков носить! В жидком свином дерьме босыми ногами… Не веришь? А я вот Тохтамышу не верю, ни на едино пуло медяное, што покойнику в гроб кладут!
— Сам же ты…
— Сам же я юлил перед ханом, хочешь сказать? Дак говори, щенок! Кабы я не юлил, святую Русь кажен год татары громили, всю волость испустошили бы вконец! В берлогах бы жили последние русичи, в схронах, в землянках лесных! И такие, как ты, не величались бы богачеством, што твой отец заработал за много годов на службе княжой! Не пенязи, не артуги немецкие, не диргемы али корабленики там — вшей бы считал во единой срачице своей ныне!..
— А я говорю…
— Молчать! Я Тохтамыша вот как тебя зрел! Нет в ем правды ни на вот столь, ни на волос! Как на ратях бежал, так и в жизни со всема дружен до часу и кажного продаст не воздохнув! Што ему Русь! Што то сребро! Нам единая защита теперь. Темерь-Кутлуй!
— Но Едигей…
— Што Едигей? Да, Едигей! А ты хочешь реку перебресть и портов не замочить?
— Да, может, под Витовтом-то, под Литвою, нам и способнее станет!
— выкрикнул, разгорячась, Иван. — У ентих токмо кочевья да стада, мы с ими завшивеем, с овцами-то да верблюдами сами скоро блеять начнем! Што их бесерменски навычаи, мерзость одна! Талдычат: «Алла, Алла», одно слово — нехристи! Латины хошь в правого Бога веруют! У их там, на Западе, и камянны грады, и высокое рукомесло, — гляди, каки сукна да бархаты, да оружие какое выделывают! А навычаи возьми: танцы там, балы, конные игрушки рыцарски! А вежество какое! А философы енти, гуманисты, ноне вон римску старину раскопали, книги чтут!
Федор Андреич потемнел ликом, сжал кулаки:
— Дважды щенок! Думашь, в жупане роскошном станешь ходить и все такое протчее? Да жонок гулящих, тьфу… То, думашь? А нет в тебе смысла догадать, што тут у нас все другое: и хлад, и мразы, и слякоть, и дождь, зимой одна забота — было бы тепло в избе, а не иное што! И сильны мы, покуда с нашим народом заодно, токмо! Книги? Где ты видел пана, который бы книги читал? Вместо подписи крест ставят! У нас почти все иноки — книгочии! Гляди, сколь чего при владыке Алексии с греческого перевели да и привезли на Русь!
— Дак Тохтамыш-то все и пожог!
— Вот именно, Токтамыш! О том и толк веду, баранья башка! А в Новом Городе, гля-ко, и посадские грамотны, почитай, все! Такого-то на Западе твоем хваленом и не узришь!
— Ты сам не бывал…
— И бывал, и от людей слыхал! В Париже твоем грязи поболе, чем на Москве в распуту! Есь, есь и у их ученые люди! Дак опеть же спрошу: а много ли они на книги те тратят богачества? На пиры, да на конные ристания, да на разные роскошества, на блуд — в сотни, куда, в тысячи раз боле идет! Того хочешь? Дак и будут у нас бояре в золоте, а народ в рванье, кому с того какая корысть? Те же латины нас и покорят! А там и ты злата того да жемчугов не поносишь! Станут тебе в рыло тыкать: невежа, мол, фряжского языка не ведашь, по-латыни не толкуешь, дак какова тебе и цена? И на бою с рапирою али шпагой в руках тебе противу фрязина не выдюжить… Знаю, ведаю, што в битве оно и не надобно русичу, дак и ты ведай про то!
Пойми, не в том дело, кто там лучше, а кто хуже, все лучше у себя и во своей порядне, и все хуже, когда чужой хомут на свою шею меряют!
Нам замков ихних настроить да друг с другом ратитьце — дак тут любой Тимур-Аксак нас как кутят под себя заберет! Пото и едина власть нам надобна, штобы все в кулаке! Отбитьсе штоб! На то же Куликово поле, к Дону, выйти всею русскою ратью!
А танцы енти да замки, по нашей-то погоде, в дождях да снегах… А так обирать мужика, как у их на Западе, нам и вовсе нельзя! В первую же зиму черный народ гладом изнеможет да разбежитце куда-нито за Камень, в Югру, — вот те и войска нет, вот те и оборонить себя не заможем! Крестьянин богат и с хлебом — Русь стоит нерушимо! Беден и гладен — и Руси не станет, и все изгибнем тою порой!
А все те роскошества али там как паны поле опосле конной игрушки ратной золотыми засевают, — все то с мужика, с ратая! Думать должон! Лучше уж на щах да в буден день в посконине ходить, оно и телу полезней, чем ету порчену заваль заморскую есть да бархаты одевать, лунски сукна там, да скарлаты, да бургундски вина пить заместо нашего меда да кваса! Лучше без менестрелей ихних да балов, да зато штоб в спокое быть, своих холопов не опаситьце, знать, што и мужик не выдаст тебя: позови, встанут миром и миром защитят! Так-то, сын!
А про Орду тоже легко не рассуждай, не возносись! Сквозь Орду путь и в Персию, и в Индию богатую, и в Китай. Тамо тьмы тем языков разноличных, и мастеры хитрецы таковые есь, што твоему Западу и не снилось-то! Вон, белую посуду привозят из Китая! Шелка, бумагу… Оружие самое доброе выделывают в Бухаре, да в Дамаске, да у яссов на Кавказе. Лезвие в дугу согнешь, шелковый плат на лету разрезать мочно!
Ты ихних книжных искусников познай! Тамо и складной речью сочиняют, и еллинских мудрецов переводят на свой, арабский язык! Поглянь, шапка Мономаха княжая чьей работы? Арабских мастеров. То-то! И драгие камни, и краска, и камка, и тафта, и парча — оттоле идут! Восток богаче Запада, да и с твоим Западом мы холуями станем у их, и наподи! Поляки для них и то второй сорт, а мы какой? Хошь, чтобы нас и за людей не считали? Того хошь?
Веру свою, навычаи пращуров потерять — и все потерять! И ратная сила тогда не спасет! Сами ся изнутри источим и погинем, как те обры, без племени и остатка… Молод ты ищо Иван, молод и глуп! В рыло тебе немецким сапогом еще не пихали… А до того доведешь, и поздно станет пятить назад, ко щам да русской печке, не станет ни печки, ни щей!
Кошка смолк, тяжело дыша. Вдруг узрел вжавшегося в стену, завешанную пестрым ковром, Ивана Федорова. Сказал, сбавляя голос:
— Ты поди… Надобен станешь — созову!
Так и не понял Иван, кто из них, в конце концов, пересилил в споре.
Федор Кутуз, ражий муж, в полном соку, еще и сорока летов не минуло, принял Ивана Федорова с вежеством. Расспросил о дороге, о греках, о фрягах, о турецкой войне. Созвал к столу, поднятою ладонью запрещая готовую сорваться речь гостя (о чем будет молвь, уже знал). Как-то очень быстро собрались бояре Зерновы, Федор Сабур с братом Данилой и Иван Годун. Последним после них явился старик, Константин Шея. Обсели стол, Ивана Федорова слушали молча, внимательно, изредка вопрошая о том, чего и сам Иван не ведал толком. Потом как-то враз поглядели друг на друга.
— Ты выйди на час! — попросил Федор Ивана. Верно, не похотели спорить при нем. О чем толковали без него бояре, Иван так и не узнал, но хоть и то узрел, что ему поверили.
Поверили сразу и Морозовы. Заспорили, Ивана не чинясь, и не о том, правда ли, нет, а — как уломать великого князя, чтобы не верил Витовту?
Поверили сразу и Квашнины. И Дмитрий, и Илья, и Василий Туша — все трое были за Темир-Кутлуга и против Тохтамыша, коему не могли простить сожженной Москвы. Тут тоже речь шла больше о том, как убедить думу да уломать великого князя.
У Бяконтовых Ивана Федорова поразила почти монастырская тишина и обилие книг. Данила Лексаныч Плещеев читал какую-то толстую книгу на греческом, и Иван, понимавший греческую молвь, но не письмо, не разобрал, что это было. Боярин заложил книгу вышитой бисером закладкою, застегнул узорные жуковинья. Выслушавши Ивана, задумался.
— Возможно, и так! — изрек. — Опас поиметь надобно! У кого ты, молодец, уже был?
Дав несколько дельных советов, Данила Лексаныч сам, уважительно, проводил Ивана до дверей, наказавши посетить Добрынских и Одинцовых.
Иван похудел, аж почернел, дергался ночью, почти не ел, мало спал, но к концу второй недели уже весь город ходил на дыбах, вопрошая, за сколько пенязей Василий Митрич продал Москву Витовту.
Собиралась дума, собиралась по случаю взятья Нижнего князем Семеном. Требовалось срочно подымать полки, скликать дружины подручных князей, готовить припас. Воеводство над ратью безо споров порешили вручить Юрию, брату великого князя, в коем, с легкой руки Акинфичей, видели теперь чуть ли не спасителя страны.
И когда урядили с этим и Василий уже утирал красным тафтяным платом взмокший лоб, собираясь покинуть княжеское золоченое креслице, вспыхнул вопрос о тайном сговоре Тохтамыша с Витовтом. Тут-то Василий и понял впервые, что он один против всех, не исключая и родных братьев.
— Брехня нелепая! Бабьи байки! — пытался он возразить совокупному натиску своих бояр. — Кто солгал?! Мало на Москве пустой безлепицы? Новый колокол отливают, штоль?!
Однако так просто погасить боярскую молвь не удалось. И вызванный в думу послужилец, — как на грех старый знакомец, Иван Федоров, с коим бежали из Орды, не давши себя сбить, твердо и ясно поведал думе и князю, как и что узнал по дороге, в Крыму. И действительно, то был всего лишь слух, и скажи ему о том хотя кто один из вятших — отмахнул бы рукою — лжа, мол!.. — и все тут. Но целую думу переспорить не мочно было. Пришлось пообещать, что Витовту с Тохтамышем он ратной помочи не подаст, что к Темир-Кутлугу пошлет своих киличеев повестить, чтобы не опасался его, Василия, и не ждал от московлян удара в спину.
В конце концов поехать к Темир-Кутлугу взялся Федор Андреич Кошка, и с тем лишь утихла боярская молвь.
Ночью Софья плакала злыми слезами, прижимаясь к мужу.
— Стоит с тобою чему произойти, съедят меня! — шептала, вздрагивая в его объятиях. А Василий молчал и думал невесело о том, что теперь, ежели даже Витовт потребует от него помочи, ратных полков ему не собрать. И что надобно ему перемолвить с кем-нито из духовных. С Киприаном? Быть может, с Никоном, что руководит ныне Радонежскою обителью?
Он-таки поехал к Троице. Поехал лишь затем, чтобы выслушать строгое наставление Никона: хранить православие нерушимо, защищая от «суемудрых латинян», и хранить русскую землю от всякого нахожего ворога…
Возвращался, поняв, что и тут, в церкви, не найдет сторонников своего союза с Витовтом и что Софья, в своих опасениях, пожалуй, права.
ГЛАВА ДВАДЦАТАЯ
В посольство к Темир-Кутлугу (Темерь-Кутлую, по русскому прозыванию) собирались Федор Кошка с Ильей Иванычем Квашниным. Ивана Федорова Кошка вызвал к себе, повестил коротко:
— С нами поедешь! Сам ты етую колготу затеял, дак помогай и расхлебывать!
Шел молодой, липкий, радостный снег. Близило Рождество, и так не хотелось в эти дни покидать теплые хоромы с горячею русскою печью, от щей да каши снова переходить на дорожную сухомять!
Наталья Никитишна ворчливо собирала Ивана в дорогу. Она втайне гордилась своим сыном. Боялась давеча: оробеет, отступит, нет, возмог, батькиной памяти не уронил! Иван, насвистывая, подтачивал кончики стрел, осторожно и ловко правил сабельный клинок. В степи ноне на всякую замятню нарваться мочно! Тем паче, князь Юрий зорит сейчас Булгар и Жукотин, подступает к Казани, отмщая царевичу Ентяку погром Нижнего. В таковой нужде могут и княжеских киличеев захватить!
Оба наследника, Ванята и Серега, вертелись рядом, опасливо трогали оружие, восхищенными глазами следя за отцовой работой. Когда, пробуя, вздел кольчатую броню, не выдержали, кинулись к отцу, прижались к холодному железу… Ероша русые головенки, подумал о себе: ну, и возьму я им мачеху? А вдруг не залюбит? Своего родит и почнет етих в черном теле держать? Нет уж, вырастить! А там… А там уже и старость подойдет. Либо в путях где погину. Служба ратная!
Стащил через голову броню, и тотчас Ванята полез, пыжась, натягивать ее на себя.
— Охолонь! — остановил сына. — Подрасти маленько!
Снег шел трое суток подряд. На свесах кровель, на кострах, на дымниках наросли целые сугробы. Кое-как промятая конями дорога была непривычно бела.
Старый московский посол ехал в розвальнях, до носу закутанный в просторный ордынский тулуп. Илья Иваныч трясся верхом. Два десятка дружинников рысили следом. Подарки, справу — все везли с собою в тороках и на вторых санях. Тяжелых возков, дорожного опасу ради, с собою не брали.
Ока стала, но лед был тонок. Перебирались по хворостяному настилу, утолоченному снегом и политому водой. Кони храпели, пятились, спешившиеся ратники тянули коней за узду, покрикивали, сами чуя ту же истомную слабость в коленях: а ну как не выдержит! Тотчас ведь вода утянет под лед, и поминай как звали! Однако перебрались. В Переяславле-Рязанском нашли татарских барышников, что, распродавши коней, налегке, верхами, возвращались назад. Сговорились двигаться вместе. Иван по ночам ставил двойную сторожу, боялся, что сблодят бесермены. Но опять обошлось. Рождество встретили в пути. Ставка Темир-Кутлуга располагалась за Волгою, близь старого Сарая. В разгромленных ордынских городах было пусто. Купцы еще только начинали обживать окраины. С трудом удавалось доставать там — лошадиную ляжку, тут — тощего старого барана. Мясо обугливали на кизячном костре. Ели впроголодь. Федор Кошка на привалах трясся, отходя от холода. Жаловался, что уже не по возрасту ему такое. Впрочем, степная привычка брала свое. В тяжких местах, где конь едва волок по сугробам полупустые сани, Федор Андреич садился верхом и на коне сидел прочно, молодым не уступая.
На волжском берегу сидели несколько дней, ждали, когда окрепнет лед. Спали в походных шатрах, на охапках камыша, застланных промороженными попонами. Лежали тесно, грея друг друга, и Иван вспоминал то, давнее, бегство из Орды… Сколько воды утекло с тех пор, сколько совершило событий! Ветер жалобно запевал в вышине, в щели шатра набивался мелкий колючий снег, стыли ноги, и никак не удавалось уснуть. «Ты затеял, тебе и расхлебывать»… А как он заможет «расхлебать» тут что бы то ни было? К хану-то, хотя, допустят их?!
Темир-Кутлуевых татар встретили только на том берегу. Встретили и беженцев, что спасались от погрома ратями Юрия Дмитрича. Беженцы жаловались, что русичи жгут села, угоняют весь скот, а полон у их надобно выкупать за серебро. Грабеж — обычное дело на войне, но как встретит после того московских посланцев Темир-Кутлуг, о том приходило только догадывать. На Руси подходила Масленая, с разгульным весельем, бешеными тройками по Москве-реке, блинами и колокольным звоном. Здесь же сквозь сине-серую колкую жуть едва проглядывали мохнатые, сбившиеся в кучу лошади и призраками вставали осыпанные снегом, покрытые инеем шатры ханской ставки. А у сотника, что спрашивал у русичей, кто они и откуда, голос рвался на ветру, и звук, отлетая, пропадал в мятельном вое…
В конце концов их все-таки встретили и поместили всех вместе в одной гостевой юрте (чего никогда не бывало допрежь). Крохотный огонек, почти не дававший тепла, едва освещал намороженные войлочные стены и полукруглый низкий свод потолка. Им принесли котел горячей шурпы, бурдюк с кумысом. Все это еще ничего не значило. Гостей кормят сами хозяева, и лишь после того гость становится священен и его невозможно убить… Но хоть нажраться, хоть отойти от постоянной холодной дрожи, хоть зарыться в овчины и, не думая уже о вшах, заснуть под вой и свист несущегося из дали дальней и уходящего в неведомое степного ветра.
Неопределенность продолжалась два дня. Выбравшись за большою нуждой из юрты и отойдя на приличное расстояние, русичи, трясясь, вновь бежали, переваливаясь и проваливаясь в снегу, дрожа заползали назад, в спасительное хоть какое тепло войлочного дома, медленно согреваясь в овчинах. Потом ждали, когда принесут еду, потом тихо переговаривали или просто сидели, гадали: примут или нет, и даже — оставят ли в живых?
Наконец, смилостивившись, Темир-Кутлуг пригласил русичей в свой шатер. Пошли втроем: Федор Кошка, Илья Иваныч Квашнин и Иван Федоров.
Ветер утих, и вся ханская юрта сияла первозданною белизной, а полузанесенные юрты казались белыми сугробами снега.
Красная намороженная дверь открылась перед ними. Вооруженные нукеры в железной чешуе отступили в стороны. Иван едва не зацепил валяным сапогом веревки шатра и испугался до боли в животе: возьмут и прирежут! Но обошлось. Его оплошки, кажется, и не заметили.
Изнутри пахнуло отвычным теплом, густой смолистый дух благовоний и тлеющего можжевельника овеял русичей. В узорных кованых стоячих светильниках колебалось пламя, и в его неровном свете казалось, что плоские узкоглазые лица придворных кривляются и подмигивают послам. Темир-Кутлуг сидел, скрестивши ноги, на низком резном золоченом троне, отделанном смарагдами, рубинами и веточками красных кораллов, проделавших путь сюда из Индии, из далеких южных морей. Причудливые китайские змеи извивались по золоту парчи его парадного халата, монгольская шапка была украшена желтоватым индийским алмазом. И все-таки, по сравнению с роскошью шатров Узбека и даже Тохтамыша, чуялись здесь упадок и обеднение некогда Золотой Орды.
Темир-Кутлуг глядел на русичей, свирепо сжимая желвы скул, казалось, молчаливо вопрошая: зачем они приехали к нему? На подарки хан едва взглянул. Да и подарки были не ахти какие, вправду-то сказать!
Федор Андреич, отстранив толмача, почтительно приветствовал хана. По-татарски он говорил так хорошо, что степняки иногда принимали Кошку за своего.
— Войска твоего князя громят нашу землю! — заговорил Темир-Кутлуг, супясь и сжимая кулак.
— Великий хан! Князь Юрий отмщает твоему недругу, Ентяку, пошедшему без твоего высокого повеления на Нижний Новогород!
— Все одно! Вы — враги и ратны мне! — неуступчиво возразил хан. Русичи не сразу заметили выступившего из темноты невысокого плотного монгола в довольно простом платье, что сейчас, чуть усмехаясь, выслушивал гневную речь хана и покорливые ответы русичей. Иван Федоров почти не обратил внимания на него и покаял в том уже спустя время, когда им повестили, что то был всесильный Идигу (именуемый у русичей Едигеем), от коего зависело исполнение или неисполнение всего того, что наговорит на приеме хан.
— Почему не явился ко мне сам Василий?! — гневно вопрошал Темир-Кутлуг. — При прежних ханах всякий урусутский князь, садясь на престол, прежде всего являлся на погляд в Сарай и получал свой ярлык из рук великого хана!
— Сарай разгромлен! — низя очи и кланяясь, вставил Федор Кошка. — Нашему князю тяжело и боязно являться в степь, где идет война и разбойничают шайки грабителей, но он шлет с нами дары и почтительно приветствует нового повелителя Золотой Орды!
— С нами поедешь! Сам ты етую колготу затеял, дак помогай и расхлебывать!
Шел молодой, липкий, радостный снег. Близило Рождество, и так не хотелось в эти дни покидать теплые хоромы с горячею русскою печью, от щей да каши снова переходить на дорожную сухомять!
Наталья Никитишна ворчливо собирала Ивана в дорогу. Она втайне гордилась своим сыном. Боялась давеча: оробеет, отступит, нет, возмог, батькиной памяти не уронил! Иван, насвистывая, подтачивал кончики стрел, осторожно и ловко правил сабельный клинок. В степи ноне на всякую замятню нарваться мочно! Тем паче, князь Юрий зорит сейчас Булгар и Жукотин, подступает к Казани, отмщая царевичу Ентяку погром Нижнего. В таковой нужде могут и княжеских киличеев захватить!
Оба наследника, Ванята и Серега, вертелись рядом, опасливо трогали оружие, восхищенными глазами следя за отцовой работой. Когда, пробуя, вздел кольчатую броню, не выдержали, кинулись к отцу, прижались к холодному железу… Ероша русые головенки, подумал о себе: ну, и возьму я им мачеху? А вдруг не залюбит? Своего родит и почнет етих в черном теле держать? Нет уж, вырастить! А там… А там уже и старость подойдет. Либо в путях где погину. Служба ратная!
Стащил через голову броню, и тотчас Ванята полез, пыжась, натягивать ее на себя.
— Охолонь! — остановил сына. — Подрасти маленько!
Снег шел трое суток подряд. На свесах кровель, на кострах, на дымниках наросли целые сугробы. Кое-как промятая конями дорога была непривычно бела.
Старый московский посол ехал в розвальнях, до носу закутанный в просторный ордынский тулуп. Илья Иваныч трясся верхом. Два десятка дружинников рысили следом. Подарки, справу — все везли с собою в тороках и на вторых санях. Тяжелых возков, дорожного опасу ради, с собою не брали.
Ока стала, но лед был тонок. Перебирались по хворостяному настилу, утолоченному снегом и политому водой. Кони храпели, пятились, спешившиеся ратники тянули коней за узду, покрикивали, сами чуя ту же истомную слабость в коленях: а ну как не выдержит! Тотчас ведь вода утянет под лед, и поминай как звали! Однако перебрались. В Переяславле-Рязанском нашли татарских барышников, что, распродавши коней, налегке, верхами, возвращались назад. Сговорились двигаться вместе. Иван по ночам ставил двойную сторожу, боялся, что сблодят бесермены. Но опять обошлось. Рождество встретили в пути. Ставка Темир-Кутлуга располагалась за Волгою, близь старого Сарая. В разгромленных ордынских городах было пусто. Купцы еще только начинали обживать окраины. С трудом удавалось доставать там — лошадиную ляжку, тут — тощего старого барана. Мясо обугливали на кизячном костре. Ели впроголодь. Федор Кошка на привалах трясся, отходя от холода. Жаловался, что уже не по возрасту ему такое. Впрочем, степная привычка брала свое. В тяжких местах, где конь едва волок по сугробам полупустые сани, Федор Андреич садился верхом и на коне сидел прочно, молодым не уступая.
На волжском берегу сидели несколько дней, ждали, когда окрепнет лед. Спали в походных шатрах, на охапках камыша, застланных промороженными попонами. Лежали тесно, грея друг друга, и Иван вспоминал то, давнее, бегство из Орды… Сколько воды утекло с тех пор, сколько совершило событий! Ветер жалобно запевал в вышине, в щели шатра набивался мелкий колючий снег, стыли ноги, и никак не удавалось уснуть. «Ты затеял, тебе и расхлебывать»… А как он заможет «расхлебать» тут что бы то ни было? К хану-то, хотя, допустят их?!
Темир-Кутлуевых татар встретили только на том берегу. Встретили и беженцев, что спасались от погрома ратями Юрия Дмитрича. Беженцы жаловались, что русичи жгут села, угоняют весь скот, а полон у их надобно выкупать за серебро. Грабеж — обычное дело на войне, но как встретит после того московских посланцев Темир-Кутлуг, о том приходило только догадывать. На Руси подходила Масленая, с разгульным весельем, бешеными тройками по Москве-реке, блинами и колокольным звоном. Здесь же сквозь сине-серую колкую жуть едва проглядывали мохнатые, сбившиеся в кучу лошади и призраками вставали осыпанные снегом, покрытые инеем шатры ханской ставки. А у сотника, что спрашивал у русичей, кто они и откуда, голос рвался на ветру, и звук, отлетая, пропадал в мятельном вое…
В конце концов их все-таки встретили и поместили всех вместе в одной гостевой юрте (чего никогда не бывало допрежь). Крохотный огонек, почти не дававший тепла, едва освещал намороженные войлочные стены и полукруглый низкий свод потолка. Им принесли котел горячей шурпы, бурдюк с кумысом. Все это еще ничего не значило. Гостей кормят сами хозяева, и лишь после того гость становится священен и его невозможно убить… Но хоть нажраться, хоть отойти от постоянной холодной дрожи, хоть зарыться в овчины и, не думая уже о вшах, заснуть под вой и свист несущегося из дали дальней и уходящего в неведомое степного ветра.
Неопределенность продолжалась два дня. Выбравшись за большою нуждой из юрты и отойдя на приличное расстояние, русичи, трясясь, вновь бежали, переваливаясь и проваливаясь в снегу, дрожа заползали назад, в спасительное хоть какое тепло войлочного дома, медленно согреваясь в овчинах. Потом ждали, когда принесут еду, потом тихо переговаривали или просто сидели, гадали: примут или нет, и даже — оставят ли в живых?
Наконец, смилостивившись, Темир-Кутлуг пригласил русичей в свой шатер. Пошли втроем: Федор Кошка, Илья Иваныч Квашнин и Иван Федоров.
Ветер утих, и вся ханская юрта сияла первозданною белизной, а полузанесенные юрты казались белыми сугробами снега.
Красная намороженная дверь открылась перед ними. Вооруженные нукеры в железной чешуе отступили в стороны. Иван едва не зацепил валяным сапогом веревки шатра и испугался до боли в животе: возьмут и прирежут! Но обошлось. Его оплошки, кажется, и не заметили.
Изнутри пахнуло отвычным теплом, густой смолистый дух благовоний и тлеющего можжевельника овеял русичей. В узорных кованых стоячих светильниках колебалось пламя, и в его неровном свете казалось, что плоские узкоглазые лица придворных кривляются и подмигивают послам. Темир-Кутлуг сидел, скрестивши ноги, на низком резном золоченом троне, отделанном смарагдами, рубинами и веточками красных кораллов, проделавших путь сюда из Индии, из далеких южных морей. Причудливые китайские змеи извивались по золоту парчи его парадного халата, монгольская шапка была украшена желтоватым индийским алмазом. И все-таки, по сравнению с роскошью шатров Узбека и даже Тохтамыша, чуялись здесь упадок и обеднение некогда Золотой Орды.
Темир-Кутлуг глядел на русичей, свирепо сжимая желвы скул, казалось, молчаливо вопрошая: зачем они приехали к нему? На подарки хан едва взглянул. Да и подарки были не ахти какие, вправду-то сказать!
Федор Андреич, отстранив толмача, почтительно приветствовал хана. По-татарски он говорил так хорошо, что степняки иногда принимали Кошку за своего.
— Войска твоего князя громят нашу землю! — заговорил Темир-Кутлуг, супясь и сжимая кулак.
— Великий хан! Князь Юрий отмщает твоему недругу, Ентяку, пошедшему без твоего высокого повеления на Нижний Новогород!
— Все одно! Вы — враги и ратны мне! — неуступчиво возразил хан. Русичи не сразу заметили выступившего из темноты невысокого плотного монгола в довольно простом платье, что сейчас, чуть усмехаясь, выслушивал гневную речь хана и покорливые ответы русичей. Иван Федоров почти не обратил внимания на него и покаял в том уже спустя время, когда им повестили, что то был всесильный Идигу (именуемый у русичей Едигеем), от коего зависело исполнение или неисполнение всего того, что наговорит на приеме хан.
— Почему не явился ко мне сам Василий?! — гневно вопрошал Темир-Кутлуг. — При прежних ханах всякий урусутский князь, садясь на престол, прежде всего являлся на погляд в Сарай и получал свой ярлык из рук великого хана!
— Сарай разгромлен! — низя очи и кланяясь, вставил Федор Кошка. — Нашему князю тяжело и боязно являться в степь, где идет война и разбойничают шайки грабителей, но он шлет с нами дары и почтительно приветствует нового повелителя Золотой Орды!