Переночевав на постоялом дворе, Морис с утра начал искать человека, который согласился бы доставить его в родное Вербово.
   Путь ему предстоял немалый — от Братиславы нужно было проехать еще километров триста, — но деньги у Мориса были, и он знал, что в таком городе, как Братислава, всегда найдется охотник на то, чтобы его талеры перекочевали в другой карман.
   Охотник действительно вскоре нашелся: им оказался веселый коренастый словак лет двадцати пяти по имени Андрей. И на следующее утро крепкий крытый возок на новых железных полозьях выкатился из городских ворот Братиславы и двинулся на северо-восток.
   Долгая дорога сдружила возницу и пассажира. Андрей оказался на редкость покладистым, добродушным человеком, повидавшим к тому же немало всякого на своем веку.
   Он рассказал Морису, что вообще-то его редко когда можно застать дома — в деревне под Братиславой. Чаще всего Андрей бывает вдали от своих родных мест: много ли можно заработать теперь в деревне? Земля у них хоть и своя, но налоги и поборы так велики, что даже крепкие хозяева и те временами еле сводят концы с концами. Поэтому Андрей с восемнадцати лет работает на стороне. Семь лет тому назад привез он хлеб на продажу в польский город Гданьск. Не свой хлеб — помещичий. Да так там и остался. Нанялся на корабль. Сначала был юнгой, через три года стал матросом. И лишь год назад вернулся в деревню: старики родители впали в крайнюю бедность и нужно было помочь им по хозяйству. К тому же за годы своих морских плаваний Андрей скопил немного денег, и они тоже оказались не лишними в доме. А сейчас он решил заняться до весны извозом: благо на дворе зима, чего лежать на печи да бить баклуши, дожидаясь, когда прилетят грачи и растает снег на пашне. Вот и подрядился свезти молодого барина в Вербово, тем более что бывать там не приходилось, а поглядеть на новые места кому не интересно?
   Андрей рассказывал Морису о своих морских странствиях: о плаваниях в немецкие ганзейские города, в Лондон и Амстердам, рассказывал о людях, с которыми довелось ему повстречаться, о их нравах и обычаях.
   Время в дороге бежало быстро.
   Пара невысоких крестьянских лошадок не очень споро, но зато безо всякой видимой усталости с утра до вечера, почти не останавливаясь, перебирала да перебирала ногами, и вот уже впереди показались лесистые, закованные в серебряный снежный панцирь Карпаты.
   Родные Морису места встретили путешественников холодным и сильным ветром, высокими снежными сугробами, звенящими от мороза лесами.
   Редкие деревни попадались теперь на их пути. Возница старался засветло добраться до корчмы или, на худой конец, до хутора, чтобы поставить лошадей под крышу, задать им добрую порцию овса и постелить на пол побольше чистой соломы. Но однажды — уже незадолго до конца пути, — сколько ни гнал возница лошадей, ни хутора, ни деревни, ни даже какого-нибудь одинокого двора впереди не было. Наступил уже конец декабря, темнело рано. Напрасно всматривался Андрей в обступившую возок мглу, напрасно до боли напрягал глаза Морис, то и дело выглядывавший из возка, — ни одной крыши, ни одного огонька разглядеть не удавалось.
   И вдруг до того спокойно и ровно бежавшие лошади как-то по-звериному всхрапнули и, сорвавшись с гладкой рысцы в бешеный галоп, очертя голову кинулись во тьму. Возница чуть не свалился с облучка, Морис от неожиданного толчка упал на спину, но тут же снова сел на скамью и, еще ничего не понимая, выглянул в окошко возка. Сзади их кибитки, слева от дороги, стелясь над снежной целиной, мчались волки. Они бежали молча и от этого казались еще страшнее. Морис заметил, как трое бежавших впереди волков в два прыжка перемахнули дорогу и наметом пошли справа от возка, пытаясь с обеих сторон охватить лошадей.
   Все это Морис увидел в какие-то мгновения и трясущимися от волнения руками стал раскрывать свой дорожный сундучок, на дне которого лежали тяжелые боевые пистолеты. То, что у Мориса оказалось с собою два пистолета, не было счастливой случайностью. Ни один человек не рискнул бы тогда отправиться в путь по Волыни, Подолии, Трансильвании или Украине, не имея с собою оружия. С ранней весны и до поздней осени во всех этих землях гуляли быстроконные татарские наезды, кучки турецких башибузуков, отряды запорожцев и невесть еще какие лихие ватажки разных людей без роду и племени. Поэтому местное население привыкло к тому, чтобы под рукой всегда было готовое к бою оружие. Крестьяне выходили на пахоту с пищалью и саблей, торговцы везли под поклажей заряженный мушкет и рогатину, и даже у дьячка, отправлявшегося в соседнюю деревню, для того чтобы справить какую-нибудь требу, нередко можно было обнаружить старинный кинжал или пистоль, небрежно засунутый под рясу.
   Выхватив пистолеты, Морис прижался лицом к правому окну и тут же почувствовал сильный толчок в спину. Дверца возка распахнулась, и Морис вылетел на снег.
   Он увидел в пяти шагах от себя лежащего на снегу Андрея и понял, что одна из лошадей, споткнувшись, так занесла возок в сторону, что оба они оказались на земле.
   Волки все враз бросились на лошадей и людей. Один из них повис на той лошади, что еще стояла на ногах, другой ухватился зубами за тулупчик Андрея.
   Морис в упор выстрелил в голову зверя, и тот упал, хрипя и скребя лапами снег. Из другого пистолета Морис выстрелил в волка, бросившегося на горло лошади, и тоже попал.
   Остальные звери, испуганные выстрелами, отскочили в сторону и уселись неподалеку, лязгая зубами.
   Андрей медленно приподнялся, подобрал выроненный при падении топор и, потирая ушибленную голову, подбежал к лошадям.
   Встав по обе стороны лошадей, Морис и Андрей медленно пошли вперед.
   Лишь только они ушли, на убитого волка тут же бросилась часть стаи. Второй зверь, раненный Морисом, тяжело полз по снегу, оставляя позади себя кровавую дорожку. Оглянувшись назад, Морис увидел, как вслед за раненым волком, слизывая со снега кровь, идут его голодные сородичи…
   Отец Мориса Августа, граф короны польской и генерал австрийской армии, почти всю свою жизнь провел в походах и сражениях. Когда в семье генерала наконец появился на свет единственный сын Морис Август, его отец — уже в который раз — сражался с пруссаками. До самого конца войны отец не появлялся дома, а окончилась война — ни много ни мало — через восемь лет. Возвратившись домой, генерал прожил лишь одно лето и уехал в Буду, где был расквартирован его полк. Морис хорошо запомнил отца, но и только: близости между ними не возникло. Мальчик восхищался отцом, который казался ему непревзойденным героем. Но к восхищению примешивался страх, а страх, как известно, не лучшая основа для сближения. После отъезда отца в Буду Морис еще два года воспитывался дома.
   Мать, занятая молитвами, почти не обращала на сына внимания.
   И Морис рос, зимой отданный на попечение приезжавшим из города учителям, летом предоставленный самому себе. Он крепко сдружился с деревенскими ребятами, купался вместе с ними в реке, собирал ягоды, грибы и однажды даже — о ужас! — отправился в ночное пасти лошадей, и если бы не костюмчик барича, то трудно было бы отличить его от деревенского пастушонка.
   В имении Беньовских жили словаки, украинцы-русины, поляки, венгры. Многие из них говорили на всех этих языках, Морис тоже бойко разговаривал с каждым из обитателей Вербова на его родном языке: да и как было не знать их, если отец Мориса был поляк, а мать — венгерка.
   Как-то в конце лета, когда дни заметно сократились и по утрам земля уже сильно холодила босые ноги, к Морису подошла мать, торжественная и серьезная, и приличествующим случаю голосом произнесла: «Сын мой, мне нужно переговорить с вами о важном деле». И, взяв мальчика за руку, она было повела его на свою половину дома, но, внимательно к нему присмотревшись, велела прежде пойти умыться и обуться. Морис не любил приходить в комнаты, которые занимала мать: в них сильно пахло ладаном и разогретым воском, шторы на окнах почти всегда были задернуты, что придавало комнатам вид полутемных часовен. Многочисленные лампадки и распятия еще более усиливали это впечатление. Поэтому он долго плескался на кухне и еще дольше обувался и причесывался. Но все сроки — даже самые крайние — вышли, и мальчику волей-неволей пришлось чинно идти в кабинет матери, просторный и светлый, совсем непохожий на другие занимаемые ею комнаты.
   Когда он вошел в кабинет, там уже сидел на диване местный священник. Он ласково потрепал Мориса по голове и, обняв за плечи, посадил рядом с собой. Мать опустилась в кресло, стоявшее против дивана, и, сложив руки на коленях, не глядя на Мориса, тихо сказала:
   — Мальчик мой, я хочу поговорить с вами о деле чрезвычайно важном. Вы знаете, что ваш отец занят служением своему государю и у него нет времени ни для меня, ни для вас. Поэтому мне, слабой женщине, предстоит принимать решения, которые обычно принимают мужчины. Я позвала вас сюда для того, чтобы объявить мою волю или, если угодно, мою просьбу. Вы появились на свет, когда шел десятый год с того дня, как я и ваш отец отпраздновали нашу свадьбу. И я и отец давно уже отчаялись иметь ребенка, но за год до вашего рождения добрый отец Бонифаций, — мать повела глазами в сторону сидевшего рядом с Морисом священника, — посоветовал мне сходить в Ченстохов и попросить божью матерь даровать мне ребенка. Я послушалась совета, и моя жаркая молитва была услышана. Когда вы появились на свет, я дала обет, что мой сын посвятит свою жизнь служению господу. Вам десять лет, и от вас теперь зависит, станет ли ваша мать клятвоотступницей или же вы, как послушный сын, поможете ей выполнить обет, данный богородице.
   Мать замолчала.
   Молчал и Морис. Потом он спросил:
   — Вам угодно, чтобы я поехал учиться в семинарию?
   — Да, — ответила мать.
   Так Морис оказался в монастыре святого Сульпиция.
   Лошади остановились у крыльца барского дома, Морис быстро взбежал на крыльцо и рванул на себя половинку тяжелой парадной двери.
   По светлому вестибюлю навстречу ему быстро шел высокий седой человек — его отец. Первое, что увидел Морис в глазах отца, — радостное удивление столь внезапному появлению сына.
   Крепко обнявшись, отец и сын какое-то время молча смотрели друг на друга, затем старый генерал громко крикнул: «Эй, где вы там все!» — после чего в вестибюль сразу же выскочило несколько слуг с преувеличенно радостным выражением на лицах. Шапка, плащ, зимние сапоги мгновенно были сняты с Мориса. Слуги быстро внесли его дорожный сундучок, подали мягкие теплые туфли, длинный отцовский халат, полы которого волочились по полу, и, приветливо улыбаясь, распахнули перед юношей двери, ведущие на половину, где находились покои его превосходительства графа и генерала Беньовского.
   Перед тем как пройти во внутренние покои дома, Морис повернулся к самому старому из слуг, который считался чем-то вроде дворецкого, и сказал:
   — Томаш, там остался человек, который привез меня сюда из Братиславы, позаботься о нем. Накорми его и дай ему отдохнуть столько, сколько он захочет. И скажи ему, чтобы перед обратной дорогой он зашел ко мне проститься.
   После этого Морис перешагнул порог первой комнаты и, уже за закрытой дверью, снова крепко обнял отца.
   Морис и отец прошли в кабинет и удобно устроились возле большого письменного стола. Каждый из них не хотел начинать разговора, ибо отец должен бы был начать его с вопроса, на который, возможно, Морису отвечать не очень хотелось, а если бы первым вступил в диалог Морис, то ему следовало с самого начала удовлетворить естественное любопытство отца, но юноша не знал, как лучше объяснить свое неожиданное появление дома, и потому тоже молчал.
   Наконец Морис спросил отца:
   — Скажите, где сейчас мама?
   — Если не в своей молельне, то, следовательно, в церкви, — ответил отец.
   Снова наступило молчание. И снова Морису стало неловко оттого, что отец сидит перед ним, как перед малознакомым человеком, но ничего более не приходило юноше на ум, хотя он лихорадочно соображал, как бы выйти из этого неприятного положения.
   Наконец генерал кашлянул в кулак и недовольно пробасил:
   — Что это мы сидим, словно на приеме у императрицы? Давай поговорим как мужчина с мужчиной. Я солдат и привык к прямоте и откровенности. Что-нибудь случилось у тебя в твоей… как ее… семинарии? — И отец, приподняв одну бровь, поглядел на Мориса.
   — Я ушел оттуда, отец, чтобы никогда более туда не возвращаться, — глухо проговорил Морис.
   — Почему же?
   — Потому что я не хочу быть попом. Это дело не по мне, отец.
   — А кем же ты желаешь стать?
   — Как и вы, отец, офицером.
   — Прекрасно! — загремел генерал. — Лучшего ответа я и не ожидал от тебя, сынок! Я частенько думал, что, будь я дома, никогда бы не бывать тебе в семинарии. Но когда я вернулся, было уже поздно. Да что говорить! Двойная радость сегодня в моем доме и во всей империи, ибо одним попом сегодня стало меньше и одним офицером больше!
   Отец встал. Встал и Морис. Отец хлопнул Мориса по плечу и, лукаво прищурившись, спросил:
   — А не хлопнуть ли нам по рюмке кунтушовки, господин корнет? Не откажите в просьбе старому вояке!
   И снова Морис оказался в Вене. Только теперь была на нем не черная сутана, а сине-красный мундир кадета императорской артиллерийской офицерской школы. И не надтреснутый звон колокола поднимал его с постели, а пронзительный крик полковой трубы; тишину храма сменил гром пушек на полигоне, проникновенный шепот проповедников — хриплые команды капралов.
   И не только внешне изменилась жизнь Мориса. Все старые представления о плохом и хорошем, о добре и зле, о добродетелях и пороках перевернулись на сто восемьдесят градусов.
   Семинарист должен был более других качеств развивать в себе скромность, непротивление злу, считать ложь одним из величайших грехов. Кадет превыше всех других добродетелей ставил силу, бесшабашную удаль; кумирами кадетов были повесы и дуэлянты, умевшие к тому же ловко обманывать своих командиров.
   Семинарист считал нарушение любой из заповедей священного писания — смертным грехом. Он не должен был без содрогания думать об убийстве, воровстве, обмане. Кадетам с первого же дня внушали: что армия существует для того, чтобы убивать; что солдат имеет право взять в захваченном им городе все, что будет угодно его душе; что если он не обманет противника, то противник непременно обманет его.
   В училище в чести были лихие конники, отчаянные драчуны на пистолетах и шпагах, молодцы, умевшие не пьянея выпить добрую кварту старого вина.
   Семинария не научила Мориса этому. Правда, еще ребенком он носился на лошадях по лугам и дорогам отцовского имения, но драться на шпагах или саблях и стрелять из мушкета или пистолета не умел. И только крайняя необходимость заставила Мориса схватиться за пистолеты, когда напали на них волки.
   Боясь насмешек своих новых товарищей, знавших о его недавнем церковном прошлом, он целыми часами пропадал в зале, где с утра до вечера звенели клинки, в манеже, где объезжали коней, на стрельбище, где облаками стлался пороховой дым и без конца гремели выстрелы.
   Упорство вскоре принесло свои плоды: не прошло и года, как Морис и в офицерской школе стал одним из лучших учеников.
   Ему казалось, что теперь, когда он ничем уже не отличается от других кадетов, действительность плац-парада и казармы должна восприниматься им точно так же, как и другими его новыми товарищами. Однако время шло, но различия между семинарией и казармой все еще казались Морису настолько разительными, что даже старые, давно ему известные места в Вене он стал воспринимать по-новому. Если в бытность свою семинаристом Морис, прогуливаясь по Грабену, с глубоким благоговением взирал на колонну Святой Троице, которую в 1679 году поставил император Леопольд в честь избавления города от чумы, и с замиранием сердца смотрел на исцеляющие мощи или чудотворную икону, то, став кадетом, юноша с не меньшим волнением осматривал старые городские стены, выщербленные турецкими ядрами, и часами просиживал в библиотеке, рассматривая схемы блистательных маневров Конрада Валленштейна, Евгения Савойского и Яна Собеского. И если раньше, услышав звон большого колокола на южной башне собора святого Стефана, Морису казалось, что сам угодник божий, чье имя носит собор, зовет его на молитву, то теперь при первом же громовом раскате медного Левиафана, весившего тысячу триста пудов, Морис вспоминал, что этот великан отлит из стволов турецких пушек, захваченных австрийцами в бесконечных войнах с султанами Блистательной Порты.
   В артиллерийской школе очень многое было совсем не таким, как в семинарии, но, когда прошел год, юноша стал обнаруживать странные вещи, дотоле ловко скрывавшиеся от него под мишурой мундиров и знамен, прятавшиеся за Звуками оркестров и топотом сапог. Он заметил, что многое сближает казарму с монастырем, сближает в главном: в том, для чего готовят священников и офицеров, какие мысли вбивают им в голову с церковных амвонов и с кафедр, за которыми стоят военные преподаватели. Он увидел, что и в семинарии и в казарме людям запрещено думать и сомневаться; он увидел, что и в семинарии и в казарме младший должен беспрекословно подчиняться старшему; он увидел, что в семинарии бог и папа, а в казарме бог и император являются предметами слепого поклонения для всех. И здесь и там их воспитывали в ненависти к людям, которые мыслили иначе, чем они и служили под иными, чем они, знаменами.
   И когда Морис понял это, его вновь постигло разочарование, правда, не столь сильное, как в семинарии, ибо здесь его энергия и молодой задор находили выход, но все же и на военную службу он стал смотреть уже не так восторженно, как прежде.
   Морис и в училище был первым: обладая прекрасной памятью, натренированной еще в семинарии, он сразу схватывал то, на что у других уходили часы, а иногда и дни. Помогло Морису и то, что отец его был не последним человеком в императорской армии и многие офицеры, служившие в артиллерийской школе, знали генерала Беньовского.
   Морису оставалось еще один год проучиться в школе, чтобы затем выйти оттуда офицером артиллерии, когда в августе 1756 года прусский король Фридрих II напал на союзную Австрии Саксонию. Началась война, вошедшая в историю под названием Семилетней. Морис, к этому времени уже заметно тяготившийся порядками училища, подал рапорт о досрочном выпуске из школы, для того чтобы отправиться на театр военных действий. Однако сдать экзамены досрочно ему не разрешили. Все это время училище будоражили вести о военных успехах прусского короля. Сначала пришло сообщение о том, что союзник Австрии, польский король Август III, занимавший к тому же и трон курфюрста Саксонии, ведет себя очень трусливо. Август, как говорили в Вене, согласился пропустить прусскую армию через Саксонию к границам Австрийской империи. Август клялся своим врагам-пруссакам строго сохранять нейтралитет и даже предложил прусскому королю предоставить заложников. Он соглашался без боя отдать врагу три саксонских города, где Фридрих мог бы разместить свои гарнизоны, но Фридрих с презрением отверг сделанные ему предложения, соглашаясь только на безоговорочную капитуляцию всей саксонской армии. Вместо того чтобы поднять брошенную ему Фридрихом перчатку и выступить навстречу пруссакам, Август покинул столицу Саксонии Дрезден и, бросив армию в крепости Пирна, уехал в Польшу.
   В середине сентября прусские войска перешли Рудные горы, отделявшие Саксонию от Чехии, и 1 октября вступили в бой с австрийцами у города Лободиц. Бой этот окончился безрезультатно, но 16 октября Фридрих овладел Пирной, захватив в плен почти всю саксонскую армию.
   После этого грозная опасность нависла над чешскими Землями Австрийской империи. Ранней весной 1757 года Фридрих двинулся к Праге. В Вене с большой тревогой следили за развитием событий. Говорили, что если на помощь Австрии немедленно не придут союзники — русские и французы, — то стремительный Фридрих через три недели может победителем въехать в Вену.
   Эти-то события и заставили начальника артиллерийской школы по-новому, на сей раз более благосклонно, взглянуть на кадета Беньовского и разрешить ему досрочно пройти испытания для получения диплома поручика императорской армии.
   В апреле 1757 года Морис блестяще сдал экзамены и тотчас же уехал в чешские земли, через границы которых один За другим шли полки прусского короля.
   Недолго, однако, довелось Морису прослужить под австрийскими знаменами. 14 октября 1758 года в бою у деревни Гохкирхен, в котором король Фридрих едва не попал в плен к австрийцам, пуля попала Морису в левую ногу, повредив кость. Генерал Гедеон Эрнст Лаудон, командир корпуса, в котором Морис служил, отправил его домой долечиваться и отдыхать, снабдив его на всякий случай рекомендательным письмом. Лаудон любил Мориса, и молодой офицер платил своему командиру тем же, восхищаясь его честностью, прямотой и храбростью.
   Письмо, адресованное дворянству прибалтийских провинций, откуда Лаудон был родом, скорее напоминало охранную грамоту, и когда Морис брал его из рук генерала, его не оставляли сомнения относительно полезности этого документа. Однако жизнь рассудила иначе…

ГЛАВА ЧЕТВЕРТАЯ,

   рассказывающая о праздной жизни двух великовозрастных балбесов, о серебряной монете в десять шиллингов и о чудотворной иконе, охраняемой братьями Паулинского ордена
   Рана Мориса, вначале не внушавшая опасений, заживала медленно. Всю зиму он провел дома, пытаясь наладить дела в хозяйстве, из-за войны шедшие хуже, чем прежде. Жизнь в Вербове текла спокойно и мирно, как вдруг глубокой зимой Морис получил письмо от брата своей матери, жившего в Венгрии. Дядя писал, что становится старым, часто болеет и не знает, удастся ли ему повидать сестру и Мориса. «Приехать к вам я едва ли смогу, — писал дядя, — но если Морис сумеет, пусть приезжает, я буду ему весьма рад».
   Морис никогда дотоле не видел своего дядю, но по рассказам матери знал, что брат ее богат, мягкосердечен и вследствие этого ничего не может поделать с двумя своими сыновьями — недорослями семнадцати и восемнадцати лет, кутилами и мотами, отличавшимися к тому же буйным и необузданным нравом.
   Раннею весной дядя прислал еще одно письмо, в котором уже настоятельно просил Мориса приехать к нему. Морис быстро собрался в дорогу и выехал к дяде. Встреча со стариком была необыкновенно теплой, и, оказавшись в его доме, Морис сразу же понял, что дела дяди обстоят намного хуже, чем можно было предполагать по письмам.
   Сыновей его не было уже больше месяца. Они где-то кутили и не появлялись дома.
   С неделю дядя присматривался к Морису, а затем как-то вечером позвал его в свой кабинет.
   — Ты видишь, Морис, — сказал дядя, — что дни мои сочтены. Если я оставлю имение этим балбесам (иначе дядя никак не называл своих сыновей), они пустят его на ветер через три месяца после того, как снесут меня на кладбище. Впрочем. — добавил он, — я не уверен, что хотя бы один из них пойдет за моим гробом.
   Морис пытался уверить дядю, что он еще крепок, что здоровье его не так уж плохо.
   Дай бог, чтоб слова твои оказались справедливыми, — сказал старик, — но чувствую я, что мне все же следует озаботиться судьбою моего имения, и я решил завещать его тебе.
   Морис вскочил. Он отказывался, благодарил старика, говорил, что ему всего этого не надо, что он офицер, что жизнь его пройдет под знаменами и никому не известно, куда заведут его дороги служения Марсу. Но дядя настаивал на своем.
   Следующим вечером в присутствии нотариуса, управляющего имением и местного священника дядя подписал завещание.
   Вскоре Морис уехал, так и не повидавшись со своими беспутными братьями. Однако когда молодые буяны возвратились домой, дядя побоялся сказать им о своем решении. Дворовые не любили и боялись братьев настолько, что и из них ни один не сказал молодым баричам о недавнем приезде нотариуса.
   Дядя умер через полтора месяца после отъезда Мориса. Тем большим было удивление братьев, когда было оглашено завещание их покойного отца. Они сразу же заявили, что никуда не уйдут из дома, в котором родились, и не дадут ни гроша интригану и проходимцу, который опутал больного, выжившего из ума старика. Братья подали на Мориса в суд и, не дожидаясь окончательного решения, стали распродавать имение по частям.
   Узнав об этом из письма, посланного старостой, Морис помчался в Венгрию. Староста деревни, принадлежавшей в прошлом дяде Мориса, писал, что если законный наследник не приедет немедленно, то мужики в скором времени пойдут по миру. Приехав в город, в суде которого ждала решения поданная на него жалоба, Морис понял, что надеяться ему не на что: наглые рожи судейских, их глумливые ухмылки лучше всего познакомили Мориса с состоянием дела.
   В деревню он приехал ночью. В корчме Мориса встретил заспанный кабатчик.
   — Слава богу, — сказал он, — наконец-то вы приехали! Мы уж решили: пришла наша погибель. Черт вселился в молодых баричей, того и жди, что подпалят деревню либо перестреляют всех из мушкетов.
   — Зови мужиков, — сказал ему Морис, — да поживее! До света нужно управиться с негодяями.
   Во главе толпы крестьян Морис вошел в дом.
   Как он и думал, братья после очередной попойки спали словно убитые. Ни один из них не пошевелил и пальцем даже тогда, когда люди Мориса потащили их из постелей, затем, как дрова, свалили на телегу и вывезли за границу имения. Возвратившись обратно, дворовые рассказали Морису, что ни один из пьяниц не проснулся даже после того, как с телеги их переложили на землю.