Утром братцы, удивленные происшедшей с ними метаморфозой, появились на задах усадьбы. Хотя не было у них на двоих и одной капли совести, все же постеснялись они пройти в ворота имения в исподнем белье и пробирались в него задами, как воры. А так как все двери, ведущие из дома во двор, Морис велел запереть, то волей-неволей пьяницы должны были идти в дом через парадный вход.
   Каково же было их удивление, когда на крыльце увидели они Беньовского.
   Даже через много лет Морис не мог без смеха вспоминать выражение, появившееся тогда на опухших лицах его братцев.
   Сначала они обалдело таращили на него глаза, а затем огласили окрестности неистовой руганью и криками. Чем сильнее они ругались и кричали, тем более смеялись собравшиеся вокруг крестьяне. То, что братцы стояли с соломой в всклокоченных волосах и в одном белье, которое к тому же было перепачкано травой и землей, делало их еще более смешными и нелепыми.
   Наконец кто-то из жалости выкинул из окна их одежду. Забрав ее, братья побрели прочь от дома, время от времени останавливаясь и грозя собравшимся кулаками. Морис и дворовые дружно покатывались со смеху, но уже вскоре стало ясно, что веселье их было преждевременным: братья добрались до Вены, быстро добились аудиенции у канцлера и представили дело наиболее выгодным для себя образом. Канцлер предписал немедленно возвратить имение двум негодяям, а Мориса за самоуправство и бесчинства схватить и посадить в тюрьму. К счастью, добрые люди уведомили Мориса чуть раньше, чем прибыли стражники, и он бежал из дарованного ему имения, не дожидаясь осуществления правосудия.
   Для Мориса, приговоренного к аресту, дорога в армию была закрыта, возвращение в Вербово было равнозначно добровольному заточению в тюрьму. Обескураженный происшедшим, почти без средств, Морис отправился в путь, еще не зная толком, где найдет себе пристанище.
   Одно было ясно — надо как можно скорее выбираться из Венгрии.
   В других землях империи Габсбургов, или Австро-Венгерского королевства, как еще называли ее, тоже было опасно, однако в Венгрии, где полиция уже искала его, Морис не мог оставаться ни часа.
   В государство Габсбургов входили, кроме Австрии и Венгрии, земли чехов, словаков, многочисленных славянских народов Балканского полуострова.
   Морис решил пробираться на север и через пять дней благополучно пересек границу с Польшей.
   Теперь ему надо было добраться до Лифляндии, найти там имение барона Лаудона и, воспользовавшись данным ему рекомендательным письмом, прибегнуть к благосклонной поддержке остзейского рыцарства.
   План этот был хорош еще и тем, что в Лифляндии многие знали Гедеона Эрнста Лаудона и никто не знал Мориса Августа Беньовского, а в его положении это что-то да значило.
   Вскоре Морис вышел на Ченстоховскую дорогу, ведущую в тот самый монастырь, в котором его мать дала обет богородице посвятить жизнь своего сына церкви, и тут же смешался с толпой богомольцев. Несмотря на то что шел август месяц и у земледельцев была самая горячая пора, народу на дороге было совсем не мало: кто ехал в Ченстохово в каретах, запряженных четверкой лошадей, с откормленными гайдуками на запятках, кто брел на костылях. Морису трудно было привыкнуть к тому, что теперь и он, услышав крик форейторов, вместе с простолюдинами поспешно сходит на обочину, уступая дорогу каретам и всадникам.
   Да, это путешествие было совсем не таким, как любая из его поездок до сих пор. Если раньше в корчмах и на постоялых дворах радушные хозяева, широко улыбаясь, подавали на его стол лучший кусок и усердно взбивали самую мягкую перину, то теперь в корчмах лучшие куски предназначались не ему и на перинах спали другие — те, у кого кошелек был потолще, чем у Мориса.
   Сначала изредка, а потом все чаще и чаще Морис ночевал в крестьянских избах, а когда было тепло — под открытым небом: на опушке леса, на высоких, прогретых солнцем косогорах, в брошенных шалашах косарей и пахарей. Он заметил, что далеко не все путники, как ему раньше казалось, пользуются тавернами к гостиницами: почти каждый день встречались ему путешественники, постоялый двор которых был огорожен деревьями да кустами, а покрыт чистым небом. Разные люди встречались на дороге Морису. Чаще всего это были крестьяне, начинающие мелкие торговцы, солдаты-дезертиры и солдаты-инвалиды, откровенные бродяги и попрошайки, странники по святым местам и батраки, почему-либо лишившиеся работы и отыскивающие новых хозяев. По-новому смотрел на них Морис. Дезертиры и покалеченные на войне теперь были его сотоварищами. И самого откровенного бродягу и вора не мог теперь Морис, взяв за ворот рубахи, истлевшей от времени и грязи, отвести в ближайшую кордегардию, ибо и против него, как и против них, обращена была теперь безжалостная сила общества, на одной из верхних ступеней которого он сам недавно стоял и которое так ревностно защищал, не жалея ни крови своей, ни жизни.
   И еще одно интересное для себя наблюдение сделал Морис: далеко не все его случайные попутчики находились не в ладу с законом. Странники и крестьяне, коробейники и солдаты-инвалиды могли бы противопоставить себя дезертирам и нищим, а те в свою очередь должны были бы опасаться их, но на деле этого не было. И когда Морис подумал, отчего это происходит, он понял, что все они чувствуют себя людьми одного сорта. Крестьянин, сегодня еще имеющий клочок земли, завтра мог превратиться в батрака, торговец, если судьба не улыбнется, мог стать бродягой, израненный солдат — нищим. Эти люди на случайных совместных ночлегах или лесных биваках делились друг с другом нехитрой своей снедью: черным хлебом, вареной репой, картошкой, бутылкой пива.
   Сначала Морис думал, что не просто душевная доброта Заставляет их поступать таким образом, что причиной тому и их простодушие, но однажды старик странник, с которым довелось Морису переночевать в одном из брошенных шалашей, сказал ему: «Сегодня я помогу тебе, завтра — ты мне. Богатый может надеяться на свой кошелек, бедняк — только на бедняка».
   Да, это путешествие было потруднее, чем любое из прежних. И не то было трудным, что спал он не на перине, а на траве или срезанных ветках, и не то было трудным, что ел он теперь черный хлеб с солью и запивал его не вином, а водой, нет, не это было самым трудным. Морис был молод, Здоров, силен. Военная жизнь приучила его к тяготам долгих походов. Тяжким для него было другое: скудный запас денег, который еще был у него в начале пути, вскоре иссяк, и Морис оказался беднее самого бедного нищего, ибо нищий мог попросить, а Морис не мог; почти любой из странников умел что-то делать: кто знал какое-нибудь ремесло, кто мог помочь в деревенской работе и за все это получал хоть и не бог весть какую роскошную плату, но все же плату, а Морис ничего этого делать не умел.
   И вот эта-то, казалось бы, ничтожная разница в несколько медных грошей вдруг стала для Мориса непреодолимым порогом, за которым гордость не уязвлялась горьким сознанием ненужности и беспомощности, и человек, все еще несмотря ни на что, продолжал чувствовать себя человеком.
   На той же стороне порога, где остался Морис, находились лишь нищие, отпетые бездельники-бродяги да безрукие или слепые солдаты. Все же другие стали для него людьми высшего сорта. Каждый из этих людей честно зарабатывал свой хлеб, и чем более умело он это делал, тем более уважали его другие и тем независимее он чувствовал себя сам.
   А что мог Морис? Что умел он делать? Какую пользу мог он принести людям? И когда в одну из бессонных ночей он задал себе эти вопросы, то понял, что прошлая его жизнь оказалась пустоцветом. Кому из людей было нужно знание армейского устава или умение наводить пушку? Кому были нужны латинские тексты из Блаженного Августина или преподобного Фомы Аквината? Однажды, услышав в каком-то попавшемся ему на пути доме громкий многоголосый плач, Морис сообразил, что здесь кто-то умер. Подталкиваемый голодом, Морис переступил порог дома. В тесной и темной горнице, где кроме стола и лавки не было ничего, в гробу из неструганых досок, стоявшем на единственной лавке под медным распятием, лежал покойник — бородатый мужик лет тридцати. По всему было видно, что, прежде чем умереть, он долго болел: лицо его было до чрезвычайности худым и желтым. У гроба стояла бледная, изможденная женщина и двое ребятишек — мальчик и девочка. Когда Морис вошел в горницу, женщина безучастно на него взглянула и лишь через несколько минут подошла к нему.
   — Чего тебе, хлопчик? — спросила она, утерев слезы рукавом когда-то белой сорочки, теперь уже давно потерявшей свой прежний цвет.
   — Я знаю латынь, — сказал Морис смущенно, — и мог бы почитать требы над покойным.
   — Но у нас нет Требника, — ответила женщина, — и я вижу, что и у тебя его нет.
   — Я знаю много молитв и могу читать их на память, — сказал Морис.
   Женщина согласилась. Вечером она увела детей к соседям и, вернувшись обратно, зажгла в изголовье покойника свечу и села ткать холст на саван. Она ткала и молча плакала, а Морис, стоя в ногах покойного, читал одну за другой молитвы и повторял все это снова и снова, пока на дворе не рассвело.
   Двое суток прожил Морис в этой бедной хате. Две ночи читал он молитвы и ушел дальше лишь после того, как отвезли гроб на кладбище и уже над свежей могилой прочитал еще одну, последнюю молитву. Расставаясь, женщина дала Морису серебряную монету в десять грошей и каравай свежего хлеба: все, чем она могла отблагодарить его за две трудные, бессонные ночи… Морис ушел, низко опустив голову и крепко зажав монету в кулаке. Он шел по дороге, по-новому воспринимая много раз до этого виденное. Вот мимо него проехал на базар горшечник. Сколько получит он за расписную глиняную макитру? Два гроша. А делал он ее полдня. Вот склонились над землей жнецы. Под солнцем и под ветром, глотая пыль, перемешанную с половой, от восхода и до захода солнца идут они по колючей стерне. Сколько заплатит им хозяин? Два-три гроша, если эти жнецы не его крепостные. Вот далеко от дороги, звеня косами, идут по лугу полуголые косари. Их спины блестят от пота, соломенные шляпы и холщовые штаны выгорели под солнцем. Сколько заплатит им хозяин? Два-три гроша, если эти косари не его крепостные.
   Вот в каменоломне бьют тяжелыми молотами каменотесы. Они тоже обнажены по пояс, но их тела не блестят от пота, потому что присыпаны серой каменной пылью.
   И сколько ни шел Морис в этот день, все время ощущал он зажатую в кулак серебряную монетку. И встречая любого трудящегося над чем-нибудь человека — скорняка ли, что дубил кожу, или плотника, обтесывавшего бревно, или кузнеца, ладившего плуг, — все время спрашивал себя Морис: а какую плату получит этот человек за свой труд? И после Этого маленькая серебряная монетка уже не казалась ему такой ничтожной платой.
   Поздним вечером Морис забрался в стог свежего сена и еще раз вспомнил все, что видел за этот день. И когда длинной вереницей прошли перед ним гончар и жнецы, косари и каменотесы, и скорняк, и плотник, и кузнец и Морис поставил рядом с ними себя, впервые заработавшего монету собственным своим трудом, он понял, что все равно его труд не чета их труду. Потому что каждый из встреченных им людей сделал что-то полезное, нужное для жизни, а он только воспользовался чужим несчастьем — смертью кормильца, и молитва его, может быть, и облегчила горе вдовы, но никого не согрела и не накормила.
   Лежа в стогу сена, он вдруг отчетливо — до рези в глазах — вспомнил, как однажды в библиотеке отца Михаила познакомился с книгой, о которой старый библиотекарь сказал, что немного есть на свете сочинений, которые могли бы сравниться с ним. Это были рассуждения какого-то Руссо, не то швейцарца, не то француза.
   Морис сначала, из простой вежливости, раскрыл книгу, пробежал несколько страниц и вернул ее отцу Михаилу. Книга показалась ему странной и неинтересной. Видно было, что написал ее не священник и не аристократ. Морис не уловил никакого действия — одни рассуждения, а это было скучно.
   Библиотекарь тогда пытливо взглянул на него и спросил:
   «Ну, что ты прочел в ней, Морис?»
   И когда он пересказал отцу Михаилу некоторые из рассуждений господина Руссо, добавив, что они показались ему грубыми и странными, старик сказал:
   «Когда-нибудь ты поймешь, что это совсем не так».
   …C того времени, как книга мятежного швейцарца — теперь Морис уже точно знал, что Руссо швейцарец — попала в его руки, взгляды Мориса на жизнь сильно изменились. Еще находясь в семинарии, он дважды перечитал книгу и, раздумывая над нею, согласился со многим из того, что сначала показалось ему странным.
   И вот сейчас, после двух ночей, проведенных в бедной крестьянской избе, и после целого дня тягостных раздумий о себе, о жизни других и о том, какое место он занимает среди людей, трудами которых кормится всю жизнь, Морис вдруг вспомнил рассуждения господина Руссо, вспомнил так ясно, как будто прочитал их сегодня утром:
   «Так же, как противно закону природы, чтобы дитя управляло мудрым, так же противно закону природы и то, чтобы горсть людей была пресыщена излишествами, в то время как очень многие не имеют необходимого… Всякий человек должен научиться мастерству, настоящему мастерству, ручному труду. Это нужно для того, чтобы разбить предрассудок презрения ручного труда. Спуститесь до уровня ремесленника, чтобы стать выше своего праздного сословия!»
   Морис заснул, крепко сжимая в кулаке монету.
   Утром Морис встретил еще одну группу богомольцев, направлявшихся в монастырь ченстоховской божьей матери. Ему было по пути с богомольцами, и Морис пристроился к процессии. Кого здесь только не было! Люди всех состояний и возрастов шли в Ченстохово. Разной была их одежда, и язык, и манеры. Объединяло их одно — у каждого из богомольцев было какое-нибудь несчастье, и от этого-то несчастья, явного или скрытого, и хотел каждый из них избавиться, помолившись чудотворной иконе Пречистой Девы.
   Через двое суток богомольцы подошли к Ченстоховскому монастырю. Монастырь стоял на вершине высокой и крутой Ясной горы. Он был обнесен каменной стеной, у подножия которой лежали огромные, замшелые валуны. Окинув стену монастыря опытным взором военного, Морис заметил, что монастырь не раз выдерживал осады и штурмы: об этом напоминали выщербленные таранами кирпичи и торчащие из стены то здесь, то там чугунные пушечные ядра.
   Через высокие ворота Морис вошел во двор монастыря, наполненный богомольцами. Был один из церковных праздников, и икону богоматери должны были показать пришедшим к ней на поклонение людям.
   Вместе с толпой Морис вошел в костел, где находилась усыпанная драгоценными камнями икона. Морису хорошо видна была и богоматерь с младенцем Христом на руках, и маленькая черная дырка, по преданию пробитая в иконе татарской стрелой, и засохшая кровь, вытекшая из иконы после того, как стрела попала в нее.
   Морис вспомнил, что говорили о чудотворной странники, пришедшие вместе с ним в Ченстохово. Они уверяли, что после того, как стрела попала в икону, черная мгла опустилась на землю и татарское войско вмиг перемерло от неведомой болезни. Говорили, что чудотворная исцеляет больных и делает несчастных счастливыми, а бедных богатыми. И не мудрено, что столько людей толпилось теперь под крышей церкви.
   Возле иконы в два ряда стояли хозяева монастыря — монахи Паулинского ордена, все, как один, дюжие мужики в черных рясах до полу. Если бы не они, то возле иконы давным-давно произошла бы настоящая свалка, потому что сотни людей рвались к чудотворной, стараясь хотя бы пальцем прикоснуться к окладу. Здесь были мужчины и женщины, трясущиеся в экстазе, порой с закатившимися глазами; калеки, ползущие к иконе по полу и расталкивающие костылями здоровых молодых богомольцев, заразившихся от своих фанатичных соседей тем же сумасшествием, каким были охвачены почти все, кто оказался в костеле.
   Морис, отойдя в сторону, со спокойным любопытством смотрел на все это. Он поймал себя на том, что по отношению к этим полубезумным людям и монахам-паулинцам, изо дня в день несущим здесь свою нелегкую вахту, он испытывает брезгливую жалость. И ему показалось странным и совсем невероятным, что и он мог оказаться сейчас среди христова воинства, охраняющего ченстоховскую святыню, не повернись его судьба так круто.
   Морис потихоньку выбрался из церкви во двор монастыря. Широко шагая, вышел за ворота и остановился, пораженный красотой раскинувшихся перед ним просторов…
   Далеко-далеко, до самого горизонта, цвела и благоухала дышащая всей грудью земля. В высоком синем небе, где-то между легкими белыми облачками и расплавленным золотым солнцем, бились веселые, звонкоголосые жаворонки. Ветер рябил траву на лугах и густую пшеницу на поле. Серебрилась под солнцем голубая речка Варта, и со стороны ближайших домов тянуло запахом печеного хлеба…
   Морис глубоко вдохнул прохладный, напоенный всеми ароматами лета воздух и, не оглядываясь, стараясь не хромать, побежал вниз.

ГЛАВА ПЯТАЯ,

   повествующая о встрече трех человек в деревенской кузнице, о сыновних чувствах подполковника Суворова и о верноподданном Куно фон Манштейне, попытавшемся загладить свою вину благородным и смелым поступком
   Не успел Морис отойти от Ченстохова и трех верст, как погода сразу же переменилась: откуда ни возьмись, появилась темная клубящаяся туча. Она шла низко-низко, вбивая в притихшую землю слепящие стрелы молний и пригибая траву летевшим впереди нее ветром. Через несколько минут солнце скрылось за тучей, молнии полыхнули где-то рядом и прямо над головой ударил гром. Гроза застала Мориса в чистом поле. Спрятаться было негде. Морис промок с головы до ног за какие-нибудь три минуты и потом уже шел, не обращая внимания ни на гром, ни на молнии, ни на ливень.
   Когда гроза стихла, но дождь еще шел и по лужам прыгали веселые пузыри, Морис увидел за поворотом, у перекрестка дорог, деревенскую кузницу и, дойдя до нее, свернул под навес. Пользуясь неожиданной передышкой, кузнец бросил под дождем и кувалду и клещи и теперь сидел под навесом у огня. Сидел он на чурбаке у грубо сколоченного стола. На другом чурбаке, спиной к Морису, сидел человек, одежда которого была сшита из светло-серой парусины, а голова повязана бледно-голубым платком. Оба они, негромко переговариваясь, хлебали щи. Увидев подходившего к ним незнакомца, они замолчали. Кузнец жестом пригласил Мориса к столу, но он учтиво поблагодарил хозяина и сел на третий чурбак, стоявший возле жарко горевшей печи.
   Человек в платке возобновил прерванный разговор.
   — А как война началась, — говорил он, — тут уж пришли мы во всеконечное разорение. Под английским флагом пойдешь — французы топят, под французским пойдешь — англичане. Пока имперские земли держали нейтралитет, плавать было хотя и трудно, но все-таки можно, а вот как и империя ввязалась в войну, тут мы все и сошли на берег. Хорошо еще, что живы остались. Помыкался я, помыкался и в Пиллау и в Кролевце да и подался на старое место под Братиславу, откуда сам я родом. Три года прокрестьянствовал, зимой время от времени занимался извозом, ан нет, тянет море обратно. Вот и иду в Кролевец. авось там дела сейчас получше, чем три года назад.
   Между тем дождь усилился. За его шумом Морис не совсем хорошо слышал, о чем говорят кузнец и прохожий матрос.
   Когда же он прислушался, то не слова, а голос матроса о чем-то напомнил Морису, но первые несколько мгновений он никак не мог вспомнить, где ему довелось слышать его. Морис стал внимательно следить за разговором.
   Мы живем к Кролевцу поближе вашего, — ответил кузнец матросу. — Приходилось мне встречать людей, которые бывали в Кролевце, когда был он под прусским королем, приходилось встречать и тех, кто остался в нем жить после того, как взяли его русские. И многие из его мещан, которым доводилось проезжать мимо моей кузни, говорили мне, что русские солдаты ни ремесленникам, ни торговцам никаких обид не чинят, и даже говорили, что от налогов и податей всех вообще городских обывателей начисто освободили.
   — И я хоть и слыхал то же самое, — отозвался матрос, — только не верю в это. Видано ли дело: взять у неприятеля город и не только не стребовать с него контрибуцию, но еще обывателя от податей освободить!
   Кузнец пожал плечами. Как будто немного обидевшись, проговорил:
   — Дыма без огня не бывает. Значит, что-то такое есть, коли люди в один голос подтверждают.
   — Я наверное знаю, что это так, — произнес Морис, и кузнец с матросом с любопытством взглянули на него. — Русские, заняв Кролевец, или Кенигсберг, как называют его немцы, на первых порах более всего хотели расположить местное население к себе и к своей императрице. А как это лучше всего можно было сделать? Разумеется, освободив обывателей от того тяжкого бремени, какое наложил на них постоянно нуждавшийся в деньгах прусский король. Зачем им это было нужно делать, спросите вы. Отвечу. Русским выгодно иметь благорасположенных к ним горожан в тылу их наступающей армии. Им выгодно и то, что трудолюбивые и аккуратные ремесленники Кролевца работают без боязни, что все сделанное ими или какую-нибудь часть сделанного Заберут налоговые агенты. Им выгодно также развивать торговлю, в том числе и морскую. И я думаю, приятель, — Морис повернул голову к матросу, — что ты без труда найдешь работу в Кролевце…
   Матрос, все время слушавший молча, при последних словах повернулся к нему, и Морис от удивления оборвал фразу на полуслове. Перед ним сидел Андрей, его старый знакомец Андрей, с которым довелось ему коротать дорогу от Братиславы до Вербова, мерзнуть на постоялых дворах и отбиваться от волков.
   Андрей заметил удивленно-радостное выражение лица его неожиданного собеседника и недоуменно повел плечом — он не узнал Мориса. Болезненная худоба, грязная, потертая одежда и то, как появился он, хромая, под навесом кузницы, — все это не позволяло Андрею признать в сидевшем перед ним человеке молодого барича, которого три года назад он привез в богатый графский дом возле деревни Вербово.
   Морис понял, что Андрей не узнал его, и решил до поры до времени не признаваться в том, кто он и каково его настоящее имя.
   И кузнец и Андрей с первых же слов Мориса сообразили, что перед ними сидит не простой человек. Поэтому учтивее, чем если бы он разговаривал со своим братом простолюдином, Андрей спросил:
   — А откуда вашей милости все это известно?
   Причем слова «ваша милость» можно было принять и как легкую дружескую насмешку, и как дань уважения знающему человеку.
   Морис произнес весело:
   — Вот уж и «ваша милость»!
   Кузнец, улыбнувшись, добавил:
   — Ты бы еще сказал: «Ваше сиятельство, господин граф или барон»!
   И очень удивился, когда на эту его реплику Морис рассмеялся так заразительно и звонко, как будто кузнец отпустил бог весть какую смешную шутку. Кончив смеяться, Морис сказал:
   — Я служил вахмистром в кавалерии и одно время был связным между русским и австрийским штабами. Видел русских, говорил с ними. Они мне так это и объяснили. Да вот царапнуло меня. — Морис выразительно стукнул палкой по полу. — Теперь иду к одному приятелю в Лифляндию. Говорил, что найдет мне подходящее дело. Надеюсь, не подведет.
   Кузнец немного удивился, что раненый вахмистр не носит своей старой кавалерийской формы, но не придал этому особого значения и дружелюбно заметил:
   — Такому толковому парню любое дело подойдет, а если хочешь, — добавил он, — оставайся у меня. Подучу тебя кузнечному ремеслу. Дело это неплохое, всегда будешь с куском хлеба.
   И, заметив, что Морис колеблется, не зная, следует ли согласиться с полученным предложением или же отказаться от него, кузнец продолжал:
   — Ты не смотри, что я весь в саже и что кузница у меня старая да грязная. Деньжата у меня водятся. Даст бог, года через три-четыре я это дело побоку пущу, а на месте кузни сооружу заезжий двор. А если ко мне в подмастерья пойдешь, то мы с тобой и побыстрее дело это свершим: место здесь бойкое, народ валом валит, работы хоть отбавляй. — И, решив окончить разговор, добавил: — А я тебя не обижу. Первый год кормить-поить буду, во второй год положу тебе по пяти грошей в день.
   — Спасибо тебе, — сказал Морис. — Остался бы, да вот приятель мой в Лифляндии меня ждет, идти надо.
   — Ну что ж, иди, — ответил кузнец. — Значит, и в самом деле не можешь, а то кто бы от такой выгоды отказался!
   — Куда ты, говоришь, идешь, приятель? — спросил Мориса матрос.
   — В Лифляндию, на мызу Тоотцен, — повторил Морис.
   — Так нам с тобой по пути. Мы вместе можем добраться до Кролевца, а там тебе очень удобно будет морем добраться до Ревеля или Риги. И безопасно это, потому что, как мне говорили, теперь от Кролевца до Кронштадта на всех путях русские фрегаты и никаких других военных кораблей в Балтийском море нет.
   Предложение Андрея показалось Морису заманчивым, но, немного поразмыслив, он решил отказаться. «Пойдем мы вдвоем, — подумал он, — а в моем нынешнем состоянии я Андрею не чета. Будь у меня хоть немного денег, лучше и не надо мне попутчика, чем он. А так нет, не годится».
   И Морис ответил, обращаясь к кузнецу:
   — А знаешь, хозяин, я, пожалуй, останусь у тебя на пару недель. А то денег у меня нет, а идти надо. — И, повернувшись к матросу, сказал: — А если ты, моряк, хочешь пойти со мной дальше через две-три недели, оставайся здесь со мной вместе, деньги и для тебя не будут лишними. А там — и в дорогу. — И, не дав опомниться матросу от неожиданного предложения, спросил с лукавой усмешкой: — Ну как, Андрей, по рукам?