Страница:
Не слишком веселый день рождения!
Июль, 12, 1905
Июль, 14, 1905
Июль, 18, 1905
Июль, 21, 1905
Июль, 26, 1905
2
Июль, 12, 1905
Я ненавижу здесь все, но понимаю – такова моя судьба. Когда родится дочь, станет лучше. Теперь уже недолго ждать, возможно не больше двух недель. Вечером я почувствовала, как она шевелится. Недолго, но я успокоилась, хотя девочка до сих пор не перевернулась вниз головой, как должно быть к этому сроку. Я представляю ее рождение как тяжелый заплыв против огромных бурунов, которые не пускают ее, уносят обратно. Вот как рождаются детишки – гребут изо всех сил против течения, достигают берега и расправляют легкие, чтобы крикнуть с облегчением.
И мне надо тужиться, надо быть сильной, сделать все, что могу. Иногда вспоминаю, как Каролина, которую мой отец бросил одну на улицах Копенгагена, сама нашла дорогу к нашему дому. Позже она рассказала мне об этом, потому что мама так никогда и не решилась, полагая, что молодой девушке слушать такую историю слишком неприлично, а отец, видимо, просто все забыл. Но Каролина не забыла, и воспоминания о том случае затаились в душе на всю жизнь и, словно домовые, приходили по ночам во сне.
Отец приехал в Копенгаген из небольшого городка рядом с Орхусом, в Северной Ютландии. Он женился на моей маме, наполовину шведке, и организовал свое дело, связанное с покупкой и продажей мебели. Дело оказалось прибыльным, и он через некоторое время подумал, что неплохо нанять прислугу, которая помогала бы маме по дому. Он написал домой на ферму и пригласил племянницу. Их семья была очень бедной и многодетной. У отца не возникало и сомнения, что там с восторгом избавятся от одного из детей. Поехала Каролина, пятнадцатилетняя девочка. Ей предстояло пересечь Большой Бельт и Малый Бельт на пароме, а дальше ехать на поезде – и проделать все это путешествие самостоятельно. Девочка никогда нигде не бывала, не умела ни читать, ни писать. Будто зверек, будто скотина с фермы.
Отец встретил ее на железнодорожной станции. Это далеко от нашего дома, несколько миль, а бедная девочка оказалась совсем дикаркой. И когда ей приспичило, она поступила так, как обычно поступают в деревне: просто отошла в сторону – в данном случае к водосточной канаве, – подняла юбки и помочилась на улице. Отец был так поражен, так разозлился, что развернулся и побежал от нее прочь. Он забыл – или заставил себя забыть, – что у него дома так делали все. Но теперь он стал почти джентльменом, поэтому помчался прочь без оглядки, выбирая кривые улочки и безлюдные переулки.
Каролине пришлось как-то добираться до дому. Она никого не знала. Говорила на таком жутком диалекте, что многие просто не понимали ее. У нее не было адреса, она помнила только фамилию Каструп, никогда раньше не бывала в городе, даже в Орхусе. Но все-таки отыскала дорогу. Проплутала до полуночи, но нашла наш дом. Я так и не поняла, как ей это удалось. «Я спрашивала людей, – говорила мне Каролина. – Я спросила не меньше, чем у сотни. У каждого встречного». К счастью, когда она в конце концов добралась до нас, отец не отправил ее обратно.
Она проработала у нас прислугой много лет. Когда мне исполнилось шестнадцать, умерла мама, и Каролина тоже умерла от огромной раковой опухоли на спине. Ей было не больше тридцати двух или тридцати трех лет. Она уже болела, когда рассказала этот случай. Он стал для меня примером, мысль об этом поддерживает меня, когда я близка к отчаянию. Я говорю себе: Каролина смогла, и я смогу. Я выдержу все и выйду победителем.
И мне надо тужиться, надо быть сильной, сделать все, что могу. Иногда вспоминаю, как Каролина, которую мой отец бросил одну на улицах Копенгагена, сама нашла дорогу к нашему дому. Позже она рассказала мне об этом, потому что мама так никогда и не решилась, полагая, что молодой девушке слушать такую историю слишком неприлично, а отец, видимо, просто все забыл. Но Каролина не забыла, и воспоминания о том случае затаились в душе на всю жизнь и, словно домовые, приходили по ночам во сне.
Отец приехал в Копенгаген из небольшого городка рядом с Орхусом, в Северной Ютландии. Он женился на моей маме, наполовину шведке, и организовал свое дело, связанное с покупкой и продажей мебели. Дело оказалось прибыльным, и он через некоторое время подумал, что неплохо нанять прислугу, которая помогала бы маме по дому. Он написал домой на ферму и пригласил племянницу. Их семья была очень бедной и многодетной. У отца не возникало и сомнения, что там с восторгом избавятся от одного из детей. Поехала Каролина, пятнадцатилетняя девочка. Ей предстояло пересечь Большой Бельт и Малый Бельт на пароме, а дальше ехать на поезде – и проделать все это путешествие самостоятельно. Девочка никогда нигде не бывала, не умела ни читать, ни писать. Будто зверек, будто скотина с фермы.
Отец встретил ее на железнодорожной станции. Это далеко от нашего дома, несколько миль, а бедная девочка оказалась совсем дикаркой. И когда ей приспичило, она поступила так, как обычно поступают в деревне: просто отошла в сторону – в данном случае к водосточной канаве, – подняла юбки и помочилась на улице. Отец был так поражен, так разозлился, что развернулся и побежал от нее прочь. Он забыл – или заставил себя забыть, – что у него дома так делали все. Но теперь он стал почти джентльменом, поэтому помчался прочь без оглядки, выбирая кривые улочки и безлюдные переулки.
Каролине пришлось как-то добираться до дому. Она никого не знала. Говорила на таком жутком диалекте, что многие просто не понимали ее. У нее не было адреса, она помнила только фамилию Каструп, никогда раньше не бывала в городе, даже в Орхусе. Но все-таки отыскала дорогу. Проплутала до полуночи, но нашла наш дом. Я так и не поняла, как ей это удалось. «Я спрашивала людей, – говорила мне Каролина. – Я спросила не меньше, чем у сотни. У каждого встречного». К счастью, когда она в конце концов добралась до нас, отец не отправил ее обратно.
Она проработала у нас прислугой много лет. Когда мне исполнилось шестнадцать, умерла мама, и Каролина тоже умерла от огромной раковой опухоли на спине. Ей было не больше тридцати двух или тридцати трех лет. Она уже болела, когда рассказала этот случай. Он стал для меня примером, мысль об этом поддерживает меня, когда я близка к отчаянию. Я говорю себе: Каролина смогла, и я смогу. Я выдержу все и выйду победителем.
Июль, 14, 1905
Расмус дал о себе знать и прислал деньги. Хансине расплывалась в улыбке, ее жирное лицо покраснело и чуть не лопнуло пополам, когда она принесла утром письмо. Она не умеет читать, но узнала его почерк и датскую марку.
«Любимая Аста, – пишет он, – моя дорогая жена». Хотя в жизни он со мной так не разговаривает, смею вас заверить. (Кого это – «вас»? Неужели я начала разговаривать с дневником?) Впрочем, не важно. Появились деньги, а мы как раз подумывали, что и фрикадельки нам не по карману и надо ограничиться ломаным печеньем и буттерином.
Пришло извещение на денежный перевод в семьсот крон, что составляет приблизительно сорок фунтов. Более крупную сумму не разрешается пересылать. Я предъявила извещение в почтовом отделении на Лансдаун-роуд, и мне сразу обналичили его, не задавая вопросов и даже не улыбаясь моему акценту.
Теперь, во всяком случае, я смогу купить материал, чтобы сшить одежду для малышки. Впрочем, если честно, я уже купила в большом универсальном магазине «Мэтью Роуз» на Мар-стрит белый батист, покрывало и белую шерсть, чтобы вязать. Я смогу заплатить доктору, если придется за ним посылать, когда начнутся роды. Но надеюсь, до этого дело не дойдет. С другими детьми все прошло быстро, особенно с бедным маленьким Мадсом. Без осложнений, хоть и очень болезненно. Мы позовем доктора, если возникнут сложности. Кроме того, будет помогать Хансине, как и при родах Мадса. Она знает, что надо делать после рождения ребенка, умеет перевязывать пупок. (Хорошо, что я пишу по-датски. Не хватает еще, чтобы кто-нибудь прочитал.)
Расмус снова в Орхусе. Хоть и говорит, что не собирается задерживаться надолго, дал адрес, куда писать. Чем он там занимается? Он так называемый инженер, не знаю, как еще сказать. Не представляю, кем на самом деле он работает. Может, кузнецом – во всяком случае, он умеет подковывать лошадь. Так же хорошо управляется и с другими животными. Хвастается, что большинство бродячих собак перестают лаять, когда он заговаривает с ними, и самое смешное – так и есть. Животные любят его. Жаль, что он не так ласков с женой.
А еще Расмус умеет мастерить из дерева. Он мог бы работать краснодеревщиком, если бы захотел. Но он презирает такую работу. Машины – вот что ему по душе. Однажды он сказал – муж редко рассказывает мне о чем-нибудь, вообще говорит со мной мало, но об этом все же сказал, – что хотел бы «поставлять автомобили в Англию». Я считала, что автомобили в Англии уже имеются, даже здесь ездят каждый день, но он, оказывается, имел в виду автомобиль для каждого. «Представь день, когда у каждого будет свой собственный автомобиль!» А что станется с лошадьми, спросила я, с поездами, омнибусами? Но он не ответил. Он никогда не отвечает на мои вопросы.
Несомненно одно – никаких автомашин в Орхусе нет. Может, Расмус там пытается занять денег? Кажется, где-то на краю земли, в Хьёринге, у него есть богатый дядюшка, но мне что-то не верится в существование этого дядюшки. Хорошо, что Расмус не мусульманин, иначе наверняка занялся бы поиском второй жены, чтобы жениться на ней за пять тысяч крон.
«Любимая Аста, – пишет он, – моя дорогая жена». Хотя в жизни он со мной так не разговаривает, смею вас заверить. (Кого это – «вас»? Неужели я начала разговаривать с дневником?) Впрочем, не важно. Появились деньги, а мы как раз подумывали, что и фрикадельки нам не по карману и надо ограничиться ломаным печеньем и буттерином.
Пришло извещение на денежный перевод в семьсот крон, что составляет приблизительно сорок фунтов. Более крупную сумму не разрешается пересылать. Я предъявила извещение в почтовом отделении на Лансдаун-роуд, и мне сразу обналичили его, не задавая вопросов и даже не улыбаясь моему акценту.
Теперь, во всяком случае, я смогу купить материал, чтобы сшить одежду для малышки. Впрочем, если честно, я уже купила в большом универсальном магазине «Мэтью Роуз» на Мар-стрит белый батист, покрывало и белую шерсть, чтобы вязать. Я смогу заплатить доктору, если придется за ним посылать, когда начнутся роды. Но надеюсь, до этого дело не дойдет. С другими детьми все прошло быстро, особенно с бедным маленьким Мадсом. Без осложнений, хоть и очень болезненно. Мы позовем доктора, если возникнут сложности. Кроме того, будет помогать Хансине, как и при родах Мадса. Она знает, что надо делать после рождения ребенка, умеет перевязывать пупок. (Хорошо, что я пишу по-датски. Не хватает еще, чтобы кто-нибудь прочитал.)
Расмус снова в Орхусе. Хоть и говорит, что не собирается задерживаться надолго, дал адрес, куда писать. Чем он там занимается? Он так называемый инженер, не знаю, как еще сказать. Не представляю, кем на самом деле он работает. Может, кузнецом – во всяком случае, он умеет подковывать лошадь. Так же хорошо управляется и с другими животными. Хвастается, что большинство бродячих собак перестают лаять, когда он заговаривает с ними, и самое смешное – так и есть. Животные любят его. Жаль, что он не так ласков с женой.
А еще Расмус умеет мастерить из дерева. Он мог бы работать краснодеревщиком, если бы захотел. Но он презирает такую работу. Машины – вот что ему по душе. Однажды он сказал – муж редко рассказывает мне о чем-нибудь, вообще говорит со мной мало, но об этом все же сказал, – что хотел бы «поставлять автомобили в Англию». Я считала, что автомобили в Англии уже имеются, даже здесь ездят каждый день, но он, оказывается, имел в виду автомобиль для каждого. «Представь день, когда у каждого будет свой собственный автомобиль!» А что станется с лошадьми, спросила я, с поездами, омнибусами? Но он не ответил. Он никогда не отвечает на мои вопросы.
Несомненно одно – никаких автомашин в Орхусе нет. Может, Расмус там пытается занять денег? Кажется, где-то на краю земли, в Хьёринге, у него есть богатый дядюшка, но мне что-то не верится в существование этого дядюшки. Хорошо, что Расмус не мусульманин, иначе наверняка занялся бы поиском второй жены, чтобы жениться на ней за пять тысяч крон.
Июль, 18, 1905
Сегодня вечером Хансине вошла в гостиную и остановилась, теребя фартук. Должно быть, деньги улучшили мое настроение, поскольку я пригласила ее присесть и немного поболтать со мной. Еще в детстве я читала одну книгу, переведенную на датский с английского. Там рассказывалось о мужчине, попавшем на необитаемый остров. Не помню, как его звали. Этот мужчина был очень одинок, и когда на острове обнаружился другой человек, он так обрадовался, что теперь есть с кем поговорить, что даже не обращал внимания, что это был негр-дикарь. С Хансине я чувствовала себя приблизительно так же. У меня нет больше никого, с кем бы я могла поговорить, лишь мальчики семи и пяти лет. Но даже беседа с неграмотной служанкой иногда предпочтительнее их глупых бесконечных вопросов.
Кажется, Хансине хотела что-то сказать. Она заикалась и отворачивалась, стараясь не смотреть на меня. Наша Каролина была глупой и невежественной, но иногда я думаю, что она просто гений по сравнению с Хансине.
– Ну, выкладывай – что ты хочешь мне сказать? – не выдержала я. К тому времени я была почти уверена, что она опять что-то разбила – но что у нас ценного? – или хочет поговорить о своем возлюбленном, оставшемся в Копенгагене. Оказалось, нет – все о том же человеке, что упал на улице.
Теперь Хансине близкая подруга служанки из меблированных квартир, называет ее «мисс Фишер». Конечно же, Хансине выяснила, где находится этот дом (на Наварино-роуд, севернее Лондон-Филдс), и сходила туда – как вам нравится? – «спросить о бедном пожилом джентльмене». Оказалось, он умер по дороге в Немецкий госпиталь. Скорее всего, она заинтересовалась им, потому что он тоже был иностранцем.
– Как мы, – говорила Хансине. – Только он поляк, по фамилии Дзержинский.
Но более вероятно, что просто из любопытства.
Мисс Фишер прислуживала супружеской паре с двумя детьми и старой свекровью. После смерти Дзержинского в пансионе никого больше не осталось. И хозяин, сказала Фишер, собирался ее уволить, но хозяйка, миссис Гайд, запротестовала, так как «ей одной тяжело и смотреть за детьми, и убирать дом, и готовить для всех».
Мне стало интересно, к чему клонит Хансине, но оказалось, что таким способом она решила выяснить, можно ли пригласить эту Фишер сюда на чай в ее выходной. Я невольно подумала, как ей повезло найти себе подругу, ведь сама я не знаю никого. Но я сказала, что не возражаю при условии, что это не в ущерб ее собственной работе, и уточнила, что их чаепитие продолжится не дольше, чем я позволю.
Подруга-англичанка поможет ей с английским.
– Я скоро буду болтать лучше, чем вы, мэм, – хвастается она с глупой ухмылкой и снова краснеет.
Я отправила ее спать, а потом записала все это. Ребенок очень тяжелый, неподвижный, и у меня появилось странное чувство – конечно же, глупость! – что ее головка застряла в моих ребрах. Уже время перевернуться. Но, в конце концов, это может произойти на следующей неделе, или еще через неделю, или вообще прямо перед родами. Когда я ждала Моэнса, то ничего не знала, совсем ничего. К примеру, думала, что он выйдет наружу через пупок. Не представляла, что делать после рождения ребенка, не понимала, как он питается внутри меня, но рассуждала, что пупок должен иметь какое-то применение, а именно – открыться и выпустить малыша. И когда Моэнс стал выходить другим путем, я была потрясена, уверяю тебя. Мама рассказывала, что у Адама не было пупка, более того, и у Евы тоже. Их никто не рожал, их сотворил Бог. И было странно, что я никогда не связывала эти факты.
Я устала, пойду спать.
Кажется, Хансине хотела что-то сказать. Она заикалась и отворачивалась, стараясь не смотреть на меня. Наша Каролина была глупой и невежественной, но иногда я думаю, что она просто гений по сравнению с Хансине.
– Ну, выкладывай – что ты хочешь мне сказать? – не выдержала я. К тому времени я была почти уверена, что она опять что-то разбила – но что у нас ценного? – или хочет поговорить о своем возлюбленном, оставшемся в Копенгагене. Оказалось, нет – все о том же человеке, что упал на улице.
Теперь Хансине близкая подруга служанки из меблированных квартир, называет ее «мисс Фишер». Конечно же, Хансине выяснила, где находится этот дом (на Наварино-роуд, севернее Лондон-Филдс), и сходила туда – как вам нравится? – «спросить о бедном пожилом джентльмене». Оказалось, он умер по дороге в Немецкий госпиталь. Скорее всего, она заинтересовалась им, потому что он тоже был иностранцем.
– Как мы, – говорила Хансине. – Только он поляк, по фамилии Дзержинский.
Но более вероятно, что просто из любопытства.
Мисс Фишер прислуживала супружеской паре с двумя детьми и старой свекровью. После смерти Дзержинского в пансионе никого больше не осталось. И хозяин, сказала Фишер, собирался ее уволить, но хозяйка, миссис Гайд, запротестовала, так как «ей одной тяжело и смотреть за детьми, и убирать дом, и готовить для всех».
Мне стало интересно, к чему клонит Хансине, но оказалось, что таким способом она решила выяснить, можно ли пригласить эту Фишер сюда на чай в ее выходной. Я невольно подумала, как ей повезло найти себе подругу, ведь сама я не знаю никого. Но я сказала, что не возражаю при условии, что это не в ущерб ее собственной работе, и уточнила, что их чаепитие продолжится не дольше, чем я позволю.
Подруга-англичанка поможет ей с английским.
– Я скоро буду болтать лучше, чем вы, мэм, – хвастается она с глупой ухмылкой и снова краснеет.
Я отправила ее спать, а потом записала все это. Ребенок очень тяжелый, неподвижный, и у меня появилось странное чувство – конечно же, глупость! – что ее головка застряла в моих ребрах. Уже время перевернуться. Но, в конце концов, это может произойти на следующей неделе, или еще через неделю, или вообще прямо перед родами. Когда я ждала Моэнса, то ничего не знала, совсем ничего. К примеру, думала, что он выйдет наружу через пупок. Не представляла, что делать после рождения ребенка, не понимала, как он питается внутри меня, но рассуждала, что пупок должен иметь какое-то применение, а именно – открыться и выпустить малыша. И когда Моэнс стал выходить другим путем, я была потрясена, уверяю тебя. Мама рассказывала, что у Адама не было пупка, более того, и у Евы тоже. Их никто не рожал, их сотворил Бог. И было странно, что я никогда не связывала эти факты.
Я устала, пойду спать.
Июль, 21, 1905
Стояла нестерпимая жара, и так по всей Европе и Америке, судя по газетам. (Я заставляю себя читать газеты каждый день, чтобы совершенствовать английский.) Люди умирают от солнечного удара и в Нью-Йорке, и здесь, но есть более важное сообщение – дети отравились мороженым. Я запретила Хансине покупать его мальчикам.
Продолжает расти напряжение между Англией и Германией, Данией и Швецией, и все из-за того, кому быть королем Норвегии – принцу Чарльзу Датскому или Бернадоту[4]. Было бы понятнее читать на датском. Как и следовало ожидать, вмешался император Вильгельм.[5]
Я написала длинное письмо мужу, и это объясняет, почему три дня не открывала дневник. Я писала «горькую правду» страницу за страницей. Как ужасно жить здесь, на такой мрачной улице, где все так враждебно настроены, пристают с глупыми вопросами – к примеру миссис Гиббонс со своими белыми медведями, жарой, и моими страхами, что начнется война. И что для иностранцев хуже всего, если в войну будут вовлечены Дания и Швеция. И как он мог оставить нас здесь, в чужой стране, на долгие месяцы?
Я рассказала ему кое-что еще из газет. У принцессы Уэльской 13 июля родился сын. Мне повезло меньше. Не забыл ли он, что я ожидаю его ребенка, который может родиться со дня на день? Я должна рожать его здесь в одиночестве? А вдруг я умру? Сотни женщин умирают при родах, хотя этого не случилось с принцессой Уэльской. Хансине вернулась с Моэнсом и рассказала о женщине, которая умерла сегодня утром, родив близнецов. Ей рассказала подруга, женщина низкого сословия, которая живет в тех лачугах на Уэллс-стрит. Осталось пятеро детей, все не старше семи лет, и больной безработный отец. Я закричала, чтобы она прекратила рассказывать мне такие вещи. Она что, сумасшедшая? Или совсем бесчувственная? Но эту историю я включила в письмо. Пусть и Расмус знает про такое. Почему я одна должна переживать? Это и его ребенок, по его вине он существует.
Конечно, я не уверена, что письмо дойдет. Он переедет еще куда-нибудь в поисках денег или человека, у которого их можно занять, чтобы продолжить дела с автомобилями.
Между прочим, я не назвала его «моим любимым мужем» или в таком духе. Я хочу быть честной. Написала просто «Дорогой Расмус» и подписалась «Твоя Аста». Вежливо, и не более того.
Продолжает расти напряжение между Англией и Германией, Данией и Швецией, и все из-за того, кому быть королем Норвегии – принцу Чарльзу Датскому или Бернадоту[4]. Было бы понятнее читать на датском. Как и следовало ожидать, вмешался император Вильгельм.[5]
Я написала длинное письмо мужу, и это объясняет, почему три дня не открывала дневник. Я писала «горькую правду» страницу за страницей. Как ужасно жить здесь, на такой мрачной улице, где все так враждебно настроены, пристают с глупыми вопросами – к примеру миссис Гиббонс со своими белыми медведями, жарой, и моими страхами, что начнется война. И что для иностранцев хуже всего, если в войну будут вовлечены Дания и Швеция. И как он мог оставить нас здесь, в чужой стране, на долгие месяцы?
Я рассказала ему кое-что еще из газет. У принцессы Уэльской 13 июля родился сын. Мне повезло меньше. Не забыл ли он, что я ожидаю его ребенка, который может родиться со дня на день? Я должна рожать его здесь в одиночестве? А вдруг я умру? Сотни женщин умирают при родах, хотя этого не случилось с принцессой Уэльской. Хансине вернулась с Моэнсом и рассказала о женщине, которая умерла сегодня утром, родив близнецов. Ей рассказала подруга, женщина низкого сословия, которая живет в тех лачугах на Уэллс-стрит. Осталось пятеро детей, все не старше семи лет, и больной безработный отец. Я закричала, чтобы она прекратила рассказывать мне такие вещи. Она что, сумасшедшая? Или совсем бесчувственная? Но эту историю я включила в письмо. Пусть и Расмус знает про такое. Почему я одна должна переживать? Это и его ребенок, по его вине он существует.
Конечно, я не уверена, что письмо дойдет. Он переедет еще куда-нибудь в поисках денег или человека, у которого их можно занять, чтобы продолжить дела с автомобилями.
Между прочим, я не назвала его «моим любимым мужем» или в таком духе. Я хочу быть честной. Написала просто «Дорогой Расмус» и подписалась «Твоя Аста». Вежливо, и не более того.
Июль, 26, 1905
Сегодня я совершила длинную прогулку. Я шла медленно, неся перед собой огромный живот. Преодолела не одну милю, возвращаясь по Ритсон-роуд и Далстон-лейн. Хотела взглянуть на лютеранскую церковь, хоть она немецкая, а не скандинавская. А потом сделала небольшой крюк – посмотреть на дом, в котором живет подруга Хансине.
Если бы только Расмус поселил нас в таком доме! Не громадный – такого в этой части Лондона просто не может быть, – но большой, в четыре этажа, и видно, что он знавал и лучшие дни. К парадному входу ведет лестница, две большие колонны поддерживают портик. Перед домом настоящий палисадник с красивой оградой. И много деревьев вокруг. Наварино-роуд не широкая, как Лавендер-гроув, а узкая и тенистая. На такой улице всегда приятнее находиться.
Я стояла разглядывала дом и размышляла, что рента за него, должно быть, фунтов на десять выше тех тридцати шести в год, что платит Расмус за наше жилье на Лавендер-гроув. И тут из дома вышла женщина с маленькой девочкой, очень эффектно одетая, в большой шляпе с перьями. Но я смотрела только на малышку. Она была такой хорошенькой, белокурой и изящной, словно сказочная фея. Клянусь, когда я так подумала, мой ребенок пошевелился, наверное поднял ручку, чтобы поприветствовать изнутри другого малыша.
Фантастическая чепуха, я понимаю. Но это подбодрило меня, и я благополучно добралась до дома, словно огромный неуклюжий корабль, который, покачиваясь, заплывает в гавань. Моэнс и Кнуд гуляли на улице. Они играли на тротуаре в серсо, что я купила на деньги, присланные моим дорогим щедрым мужем. Если не потребуется платить доктору при родах, я потрачу еще и куплю маленькому Кнуду волчок. У соседского мальчика волчок есть, пусть и у моего будет такой же.
Когда я вошла в дом, меня скорчило от резкой боли. Я даже подумала, не началось ли. Не хотелось раньше срока беспокоить Хансине – она стала бы суетиться, кипятить воду, завешивать простынями двери моей спальни. Поэтому я поднялась к себе, сняла шляпу, подошла к кровати, но не села, а просто прислонилась к спинке. Подкатила вторая волна боли, слабее, чем первая. Я продолжала стоять, наблюдая в окно за мальчиками. В сентябре Кнуд пойдет в школу, и я не знала, радоваться этому или нет.
Затем мне пришло в голову, что к этому времени у меня уже будет дочь. Ей исполнится больше месяца, и надо радоваться, что мальчики не целый день дома.
Вероятно, она родится ночью, подумала я, все так же стоя у кровати. Потом села, прижав руки к тяжелому животу. Приступы боли не повторялись, и я вспомнила, что точно так же было, когда я ждала Мадса. Ложные схватки. У некоторых женщин они длятся часами, а то и днями, прежде чем начнутся настоящие роды. Вероятно, есть научное объяснение этому, но я не знаю. В прошлом феврале схватки начались в среду, а Мадс родился только в пятницу. Бедный малыш, я не хотела его и поняла, как сильно любила, только после того, как он умер.
А вдруг моя дочь… вдруг она… Нет, не буду этого писать. Даже думать не буду. Или, если запишу, это станет гарантией того, что на самом деле ничего не случится? Нет, я не верю в такие вещи. Я не суеверна, и в Бога тоже не верю. И не буду больше писать его с заглавной буквы. Зачеркну это, нелепо почитать то, во что не веришь. Он просто бог, бог, которого не существует. Я впервые поняла это, когда ребенок родился не из того места, как я думала, и чуть не разорвал меня пополам. И я не буду ходить в лютеранскую церковь – немецкую, датскую, любую другую. Не хочу, чтобы мне давали очистительную молитву, будто родить ребенка – это грязно.
Я не приглашу доктора, если в этом не будет необходимости. Хансине справится. А если возникнут осложнения, она сбегает и приведет его. Жаль, что нет докторов-женщин. Я бы охотно согласилась, если бы в мою спальню вошла женщина в элегантном черном платье со стетоскопом на груди, похожим на изящное ожерелье. Но я дрожу от омерзения, представляя мужчину, который видит меня такой незащищенной, такой уязвимой, с обнаженным телом и в непристойном положении. Мужчины находят это забавным, даже доктора. Всегда на их лицах этакая ухмылка, если они предусмотрительно не прикрываются рукой. Женщины так глупы, словно говорят они, слабы и смешны, если позволяют такому случиться с собой. Безобразны и тупы.
Наконец я спустилась вниз. Хансине звала мальчиков ужинать. У меня пропал аппетит, я не могла проглотить ни крошки. Как всегда, за несколько дней до родов я просто прекращала есть. Мальчики снова рассуждали об именах. Одноклассник Моэнса сказал Кнуду, что его зовут на самом деле Канут, как короля, который сидел на морском берегу и приказывал волнам остановиться, приливу – повернуть вспять или что-то в таком духе. Заявил, что будет звать Кнуда Канутом, и все в школе тоже будут звать его так. А потом мальчишки на улице стали дразниться: «Канут, Канут, утонул – и капут». Так что теперь еще и Кнуд хочет быть Кеннетом. Кажется, в классе Моэнса четверо мальчиков по имени Кеннет. Я сказала, что он должен спросить отца, и это верный способ отсрочить решение на месяцы.
Если бы только Расмус поселил нас в таком доме! Не громадный – такого в этой части Лондона просто не может быть, – но большой, в четыре этажа, и видно, что он знавал и лучшие дни. К парадному входу ведет лестница, две большие колонны поддерживают портик. Перед домом настоящий палисадник с красивой оградой. И много деревьев вокруг. Наварино-роуд не широкая, как Лавендер-гроув, а узкая и тенистая. На такой улице всегда приятнее находиться.
Я стояла разглядывала дом и размышляла, что рента за него, должно быть, фунтов на десять выше тех тридцати шести в год, что платит Расмус за наше жилье на Лавендер-гроув. И тут из дома вышла женщина с маленькой девочкой, очень эффектно одетая, в большой шляпе с перьями. Но я смотрела только на малышку. Она была такой хорошенькой, белокурой и изящной, словно сказочная фея. Клянусь, когда я так подумала, мой ребенок пошевелился, наверное поднял ручку, чтобы поприветствовать изнутри другого малыша.
Фантастическая чепуха, я понимаю. Но это подбодрило меня, и я благополучно добралась до дома, словно огромный неуклюжий корабль, который, покачиваясь, заплывает в гавань. Моэнс и Кнуд гуляли на улице. Они играли на тротуаре в серсо, что я купила на деньги, присланные моим дорогим щедрым мужем. Если не потребуется платить доктору при родах, я потрачу еще и куплю маленькому Кнуду волчок. У соседского мальчика волчок есть, пусть и у моего будет такой же.
Когда я вошла в дом, меня скорчило от резкой боли. Я даже подумала, не началось ли. Не хотелось раньше срока беспокоить Хансине – она стала бы суетиться, кипятить воду, завешивать простынями двери моей спальни. Поэтому я поднялась к себе, сняла шляпу, подошла к кровати, но не села, а просто прислонилась к спинке. Подкатила вторая волна боли, слабее, чем первая. Я продолжала стоять, наблюдая в окно за мальчиками. В сентябре Кнуд пойдет в школу, и я не знала, радоваться этому или нет.
Затем мне пришло в голову, что к этому времени у меня уже будет дочь. Ей исполнится больше месяца, и надо радоваться, что мальчики не целый день дома.
Вероятно, она родится ночью, подумала я, все так же стоя у кровати. Потом села, прижав руки к тяжелому животу. Приступы боли не повторялись, и я вспомнила, что точно так же было, когда я ждала Мадса. Ложные схватки. У некоторых женщин они длятся часами, а то и днями, прежде чем начнутся настоящие роды. Вероятно, есть научное объяснение этому, но я не знаю. В прошлом феврале схватки начались в среду, а Мадс родился только в пятницу. Бедный малыш, я не хотела его и поняла, как сильно любила, только после того, как он умер.
А вдруг моя дочь… вдруг она… Нет, не буду этого писать. Даже думать не буду. Или, если запишу, это станет гарантией того, что на самом деле ничего не случится? Нет, я не верю в такие вещи. Я не суеверна, и в Бога тоже не верю. И не буду больше писать его с заглавной буквы. Зачеркну это, нелепо почитать то, во что не веришь. Он просто бог, бог, которого не существует. Я впервые поняла это, когда ребенок родился не из того места, как я думала, и чуть не разорвал меня пополам. И я не буду ходить в лютеранскую церковь – немецкую, датскую, любую другую. Не хочу, чтобы мне давали очистительную молитву, будто родить ребенка – это грязно.
Я не приглашу доктора, если в этом не будет необходимости. Хансине справится. А если возникнут осложнения, она сбегает и приведет его. Жаль, что нет докторов-женщин. Я бы охотно согласилась, если бы в мою спальню вошла женщина в элегантном черном платье со стетоскопом на груди, похожим на изящное ожерелье. Но я дрожу от омерзения, представляя мужчину, который видит меня такой незащищенной, такой уязвимой, с обнаженным телом и в непристойном положении. Мужчины находят это забавным, даже доктора. Всегда на их лицах этакая ухмылка, если они предусмотрительно не прикрываются рукой. Женщины так глупы, словно говорят они, слабы и смешны, если позволяют такому случиться с собой. Безобразны и тупы.
Наконец я спустилась вниз. Хансине звала мальчиков ужинать. У меня пропал аппетит, я не могла проглотить ни крошки. Как всегда, за несколько дней до родов я просто прекращала есть. Мальчики снова рассуждали об именах. Одноклассник Моэнса сказал Кнуду, что его зовут на самом деле Канут, как короля, который сидел на морском берегу и приказывал волнам остановиться, приливу – повернуть вспять или что-то в таком духе. Заявил, что будет звать Кнуда Канутом, и все в школе тоже будут звать его так. А потом мальчишки на улице стали дразниться: «Канут, Канут, утонул – и капут». Так что теперь еще и Кнуд хочет быть Кеннетом. Кажется, в классе Моэнса четверо мальчиков по имени Кеннет. Я сказала, что он должен спросить отца, и это верный способ отсрочить решение на месяцы.
2
1988 год. В нашем обществе, когда вся семья больше не живет под одной крышей, своих кузин или кузенов встречаешь разве что на похоронах и, весьма вероятно, даже не узнаешь их. Я поняла, что вошедший в церковь мужчина мой родственник, только потому, что он сел рядом со мной на переднюю скамью. Так мог поступить только племянник умершей. Следовательно, это Джон Вестербю. Или его брат Чарльз?
Я не видела их больше двадцати лет, с похорон моей мамы. И еще один раз мельком. Они слишком торопились на деловую встречу. Этот мужчина оказался ниже ростом, чем запомнилось. И очень походил на Расмуса Вестербю, которого я называла Morfar – «дедушка» по-датски.
– Джон сейчас подойдет, – шепнул он. Значит, Чарльз.
Мой второй кузен – у меня их только два – явился со своим семейством в полном составе. На скамье как раз уместились мы все: Чарльз, Джон, жена Джона, их сын, дочь и зять – или это внук? Я попыталась вспомнить имена детей Джона, но не успела – зазвучал орган, и шестеро мужчин медленно внесли гроб с телом Свонни.
В церкви находилось около ста человек. Все запели, все знали этот псалом. До начала церемонии меня спрашивали, что исполнять, но я не смогла ответить. Насколько я знала, у Свонни не было любимого церковного гимна, но миссис Элкинс припомнила один. Она сообщила, что в те ужасные последние месяцы, когда Свонни была «не собой, а той, другой», ей нравилось напевать «Останься со мной». Поэтому мы пели именно его, в полный голос, под музыку на кассете – в наши дни трудно найти органиста.
Я вышла первой. Для таких вещей есть общепринятый порядок, и сын Джона, который, видимо, знал все правила, оставил семью и проводил меня. Я пробормотала, что он очень любезен, и молодой человек склонил голову в официальном поклоне. Я лихорадочно пыталась вспомнить, как его зовут, но снова безуспешно. Ни имени, ни тем более чем он занимается и где живет.
Невыплаканные слезы высохли, но в горле стоял комок. Я боялась, что разрыдаюсь, если представлю, как она шаркала по дому, что-то бормотала или мурлыкала себе под нос. Поэтому, когда мы все столпились вокруг могилы и гроб опустили, я заставила себя думать о том, как отличались бы похороны, умри она лет десять назад. Это вполне могло случиться, ей тогда было больше семидесяти.
Если бы не дневники, вряд ли эти люди собрались бы. Свонни Кьяр (на телевидении это имя всегда произносили неправильно) жила и умерла бы в неизвестности. Кто пришел бы на похороны той женщины? Женщины, которой бы она могла быть? Конечно, я. Джон или Чарльз, но не оба. Мистер Веббер, ее адвокат. Несколько соседей по Виллоу-роуд. Дочь Гарри Дюка, может, его внучка. Ну и все. А сейчас здесь и телевизионщики, и пресса. Они называют себя ее друзьями, возможно так и есть. Редакторы и менеджеры рекламных отделов издательств, толпа из «Би-би-си», продюсер и ведущий центральной программы независимой телекомпании, что снимала сериал. Репортеры с камерами и диктофонами, чтобы написать об этом в газетах…
А если бы они видели ее в последние дни? Какую историю предпочли бы рассказать, если бы узнали, что из-за какого-то заболевания мозга она страдала раздвоением личности, что истинной Свонни оставалось все меньше и та, другая, брала верх? Некоторые молодые журналисты ухитрялись путать Свонни с ее матерью. 1905 год для них такое же далекое прошлое, как и 1880-й. В их глазах она скорее автор, а не редактор дневников.
На их бледных невыразительных лицах застыла скука. Мы прошествовали по влажной траве к могиле, которую кто-то аккуратно обложил дерном. Когда гроб опустили, один из датских кузенов Свонни, проделавший путь из Роскильде, бросил в могилу пригоршню земли. Женщина, которая первой последовала его примеру, видимо, дочь Маргарет Хэммонд, но остальные, что пачкают лайковые перчатки влажной лондонской глиной, мне не знакомы совсем. Одежда доброй половины женщин была бы уместнее на свадьбе, чем на похоронах. Их высокие каблуки проваливались в мягкий дерн, и только мы отошли от края могилы, на роскошные шляпы хлынул дождь.
Я отвезла мистера Веббера на Виллоу-роуд в моей машине, остальные последовали за нами – то есть приглашенные. Я позвала агента Свонни, ее издателя и продюсера фильма. Угощать сандвичами и вином ораву рекламщиц и секретарш, которые страстно желали попасть в дом, где жила Свонни Кьяр, – это выше моих сил.
Этот симпатичный домик всегда нравился мне, но я считала его самым обыкновенным, пока Торбен не объяснил, что их дом – один из лучших в Лондоне образцов архитектуры тридцатых годов. Они переехали туда сразу после постройки, за несколько лет до моего рождения. Отперев входную дверь и переступив порог, я поймала взгляд мистера Веббера. Точнее, попыталась поймать, а он отвел глаза. Его лицо казалось более невозмутимым и бесстрастным, чем обычно. Интересно, действительно ли адвокаты читают завещания после похорон, или так бывает только в детективных романах?
Миссис Элкинс приготовила закуску, откуда-то появилась бывшая секретарша Свонни, Сандра, и организовала выпивку. Копченый лосось, белое вино, газированная вода – все как полагается. Я заметила двух медсестер, Кэрол и Клэр, затем подошел родственник, чье имя я так и не вспомнила, и сказал, что видел Свонни на похоронах своего дедушки Кена и она поразила его своим ростом и красотой.
– Я не мог поверить, что это двоюродная бабушка. Мне было только двенадцать, но я оценил, как она изящна, насколько элегантнее других одета.
– Да, она всегда отличалась от других родственников, – заметила я.
– Более чем, – согласился он.
Я поняла тогда, что он не знал. Джон, его отец, не рассказал ему, потому что, в свою очередь, его отец не рассказывал ему. Кен не верил ни единому слову об этом.
Неожиданно он заговорил, немало удивив меня:
– Вам не приходило в голову, что у Асты и Расмуса при таком количестве детей так мало потомков? И только один продолжатель фамилии, то есть я. Ведь у тети Свонни детей не было, у Чарльза их нет, да и у вас тоже, так?
– Я никогда не была замужем, – заметила я.
– О, извините! – Он залился ярким румянцем.
Наверное, он совсем молод. К тому же упомянул, что, когда умер Кен, ему было лишь двенадцать. Он и выглядит молодо, но одежда явно не соответствует возрасту. До сих пор я не встречала никого моложе пятидесяти с таким тугим воротничком, в таком унылом черном пальто с поясом. Волосы, коротко подстриженные на затылке и висках, аккуратно разделены пробором. Краска смущения заливала его лицо добрые полминуты и исчезла лишь к возвращению мистера Веббера. Похоже, тот назначил себя моим покровителем.
На самом деле, я даже не замечала его, пока все не ушли, а он остался. Женщина в большой черной шляпе, направляясь к выходу, спросила, продолжат ли издавать дневники и буду ли я их редактировать. Другая дама, в серой меховой шляпе, видимо, менее информированная, хотела узнать (полагаю, дрожа от нетерпения), не внучка ли я Свонни.
Мы с мистером Веббером остались одни в доме Свонни. Неожиданно проникновенно, но, как всегда, четко, он произнес:
– Когда умирает знаменитость, люди забывают, что родные этого человека чувствуют боль утраты также остро и тонко, как родные и близкие неизвестной персоны.
Я сказала, что он очень точно подметил это.
– Они полагают, – продолжил мистер Веббер, – что яркий свет мировой славы высушил источники скорби.
Я неуверенно улыбнулась, поскольку не все сказанное относилось к Свонни, хотя многое. Затем мы присели, и он, вынув из портфеля какие-то бумаги, сообщил, что Свонни все завещала мне.
Я не видела их больше двадцати лет, с похорон моей мамы. И еще один раз мельком. Они слишком торопились на деловую встречу. Этот мужчина оказался ниже ростом, чем запомнилось. И очень походил на Расмуса Вестербю, которого я называла Morfar – «дедушка» по-датски.
– Джон сейчас подойдет, – шепнул он. Значит, Чарльз.
Мой второй кузен – у меня их только два – явился со своим семейством в полном составе. На скамье как раз уместились мы все: Чарльз, Джон, жена Джона, их сын, дочь и зять – или это внук? Я попыталась вспомнить имена детей Джона, но не успела – зазвучал орган, и шестеро мужчин медленно внесли гроб с телом Свонни.
В церкви находилось около ста человек. Все запели, все знали этот псалом. До начала церемонии меня спрашивали, что исполнять, но я не смогла ответить. Насколько я знала, у Свонни не было любимого церковного гимна, но миссис Элкинс припомнила один. Она сообщила, что в те ужасные последние месяцы, когда Свонни была «не собой, а той, другой», ей нравилось напевать «Останься со мной». Поэтому мы пели именно его, в полный голос, под музыку на кассете – в наши дни трудно найти органиста.
Я вышла первой. Для таких вещей есть общепринятый порядок, и сын Джона, который, видимо, знал все правила, оставил семью и проводил меня. Я пробормотала, что он очень любезен, и молодой человек склонил голову в официальном поклоне. Я лихорадочно пыталась вспомнить, как его зовут, но снова безуспешно. Ни имени, ни тем более чем он занимается и где живет.
Невыплаканные слезы высохли, но в горле стоял комок. Я боялась, что разрыдаюсь, если представлю, как она шаркала по дому, что-то бормотала или мурлыкала себе под нос. Поэтому, когда мы все столпились вокруг могилы и гроб опустили, я заставила себя думать о том, как отличались бы похороны, умри она лет десять назад. Это вполне могло случиться, ей тогда было больше семидесяти.
Если бы не дневники, вряд ли эти люди собрались бы. Свонни Кьяр (на телевидении это имя всегда произносили неправильно) жила и умерла бы в неизвестности. Кто пришел бы на похороны той женщины? Женщины, которой бы она могла быть? Конечно, я. Джон или Чарльз, но не оба. Мистер Веббер, ее адвокат. Несколько соседей по Виллоу-роуд. Дочь Гарри Дюка, может, его внучка. Ну и все. А сейчас здесь и телевизионщики, и пресса. Они называют себя ее друзьями, возможно так и есть. Редакторы и менеджеры рекламных отделов издательств, толпа из «Би-би-си», продюсер и ведущий центральной программы независимой телекомпании, что снимала сериал. Репортеры с камерами и диктофонами, чтобы написать об этом в газетах…
А если бы они видели ее в последние дни? Какую историю предпочли бы рассказать, если бы узнали, что из-за какого-то заболевания мозга она страдала раздвоением личности, что истинной Свонни оставалось все меньше и та, другая, брала верх? Некоторые молодые журналисты ухитрялись путать Свонни с ее матерью. 1905 год для них такое же далекое прошлое, как и 1880-й. В их глазах она скорее автор, а не редактор дневников.
На их бледных невыразительных лицах застыла скука. Мы прошествовали по влажной траве к могиле, которую кто-то аккуратно обложил дерном. Когда гроб опустили, один из датских кузенов Свонни, проделавший путь из Роскильде, бросил в могилу пригоршню земли. Женщина, которая первой последовала его примеру, видимо, дочь Маргарет Хэммонд, но остальные, что пачкают лайковые перчатки влажной лондонской глиной, мне не знакомы совсем. Одежда доброй половины женщин была бы уместнее на свадьбе, чем на похоронах. Их высокие каблуки проваливались в мягкий дерн, и только мы отошли от края могилы, на роскошные шляпы хлынул дождь.
Я отвезла мистера Веббера на Виллоу-роуд в моей машине, остальные последовали за нами – то есть приглашенные. Я позвала агента Свонни, ее издателя и продюсера фильма. Угощать сандвичами и вином ораву рекламщиц и секретарш, которые страстно желали попасть в дом, где жила Свонни Кьяр, – это выше моих сил.
Этот симпатичный домик всегда нравился мне, но я считала его самым обыкновенным, пока Торбен не объяснил, что их дом – один из лучших в Лондоне образцов архитектуры тридцатых годов. Они переехали туда сразу после постройки, за несколько лет до моего рождения. Отперев входную дверь и переступив порог, я поймала взгляд мистера Веббера. Точнее, попыталась поймать, а он отвел глаза. Его лицо казалось более невозмутимым и бесстрастным, чем обычно. Интересно, действительно ли адвокаты читают завещания после похорон, или так бывает только в детективных романах?
Миссис Элкинс приготовила закуску, откуда-то появилась бывшая секретарша Свонни, Сандра, и организовала выпивку. Копченый лосось, белое вино, газированная вода – все как полагается. Я заметила двух медсестер, Кэрол и Клэр, затем подошел родственник, чье имя я так и не вспомнила, и сказал, что видел Свонни на похоронах своего дедушки Кена и она поразила его своим ростом и красотой.
– Я не мог поверить, что это двоюродная бабушка. Мне было только двенадцать, но я оценил, как она изящна, насколько элегантнее других одета.
– Да, она всегда отличалась от других родственников, – заметила я.
– Более чем, – согласился он.
Я поняла тогда, что он не знал. Джон, его отец, не рассказал ему, потому что, в свою очередь, его отец не рассказывал ему. Кен не верил ни единому слову об этом.
Неожиданно он заговорил, немало удивив меня:
– Вам не приходило в голову, что у Асты и Расмуса при таком количестве детей так мало потомков? И только один продолжатель фамилии, то есть я. Ведь у тети Свонни детей не было, у Чарльза их нет, да и у вас тоже, так?
– Я никогда не была замужем, – заметила я.
– О, извините! – Он залился ярким румянцем.
Наверное, он совсем молод. К тому же упомянул, что, когда умер Кен, ему было лишь двенадцать. Он и выглядит молодо, но одежда явно не соответствует возрасту. До сих пор я не встречала никого моложе пятидесяти с таким тугим воротничком, в таком унылом черном пальто с поясом. Волосы, коротко подстриженные на затылке и висках, аккуратно разделены пробором. Краска смущения заливала его лицо добрые полминуты и исчезла лишь к возвращению мистера Веббера. Похоже, тот назначил себя моим покровителем.
На самом деле, я даже не замечала его, пока все не ушли, а он остался. Женщина в большой черной шляпе, направляясь к выходу, спросила, продолжат ли издавать дневники и буду ли я их редактировать. Другая дама, в серой меховой шляпе, видимо, менее информированная, хотела узнать (полагаю, дрожа от нетерпения), не внучка ли я Свонни.
Мы с мистером Веббером остались одни в доме Свонни. Неожиданно проникновенно, но, как всегда, четко, он произнес:
– Когда умирает знаменитость, люди забывают, что родные этого человека чувствуют боль утраты также остро и тонко, как родные и близкие неизвестной персоны.
Я сказала, что он очень точно подметил это.
– Они полагают, – продолжил мистер Веббер, – что яркий свет мировой славы высушил источники скорби.
Я неуверенно улыбнулась, поскольку не все сказанное относилось к Свонни, хотя многое. Затем мы присели, и он, вынув из портфеля какие-то бумаги, сообщил, что Свонни все завещала мне.