Барбара Вайн
Книга Асты

   Памяти моих бабушки и дедушки —
   Анны Ларссон и Мадса Крузе

Благодарности

   Я глубоко признательна Элизабет Мюррей за ее неординарное научное исследование, выполненное в гораздо большем объеме, чем требовалось, и Бенте Коннелен – за переводы на датский язык, помощь и рекомендации.
   Благодарю также Карла и Лилиан Фредриксон за помощь в вопросах по сагам и гильотине. Созданием образа мистера де Филипписа я обязана предисловию Джона Мортимера к «Знаменитым судебным процессам Маршалл-Холла» Эдварда Марджорибенкса.
   В вопросах достоверности фактов помощь Юдифи Фландерс бесценна.
 
   Моя бабушка была писателем, сама того не зная. Она понятия не имела, как становятся писателями, но если бы и знала, ей и в голову не пришло бы заниматься этим. Альтернативный путь, по которому пошла Аста, теперь хорошо известен. Она вела дневники.
   Моя книга включает в себя страницы из дневников бабушки, отчеты и стенограммы судебных заседаний, газетные статьи с описанием преступления и лиц, так или иначе с ним связанных, письма и документы, а также события, которые я помню лично. Это двойная детективная история: дознание истины и поиск пропавшего ребенка. В то же время это полет фантазии и свидетельство торжества случая.
   Сначала я предполагала включить дневники полностью, но затем поняла, что это невозможно: объем книги составил бы миллион слов, не меньше. Кроме того, большинство моих читателей ко времени выхода в свет этой книги уже прочитают «Асту», если ее не перестанут издавать. Иногда кажется, что все на свете знают ее и хранят на полке первые четыре тома или, по крайней мере, выпуски в мягкой обложке. Поэтому я и включила в книгу лишь выдержки, а если вы захотите связать их воедино, просто обратитесь к своим экземплярам. Я же была вынуждена отобрать только те отрывки, что непосредственно касаются истории Эдит и Свонни.
   Несколько слов для тех – надеюсь, немногих, – кто не читал «Асту», а только слушал запись дневников на кассетах или видел телевизионную версию. Напоминаю, что дневники охватывают период в шестьдесят два года, изданные с 1905 по 1944 год записи составили четыре толстых тома, и это еще не все.
   Сейчас модно делать фильмы или телепередачи о том, как снимался какой-нибудь художественный или документальный фильм. Эта же книга рассказывает о том, как обнаружили дневники, и о долгой, почти вековой искусной лжи во благо.
   Энн Истбрук
   Хэмпстед
   1991

1

Июнь, 26, 1905

   Idag til Formiddag da jeg gik I Byen var der en Kone, som spurgte mig om der gik Isbj ш rne paa Gaderne I K ш benhavn.
   Когда сегодня утром я вышла из дома, женщина спросила меня, не бродят ли по улицам Копенгагена белые медведи. Это одна из тех соседок, что часами простаивают за своими воротами в ожидании прохожих, с которыми можно поболтать. Должно быть, она думает, что я дикарка, да к тому же полоумная, потому что не англичанка и говорю по-английски плохо, запинаясь.
   Здесь почти все относятся к нам с неприязнью. И не потому, что мы единственные иностранцы (которыми нас считают), – они привыкли к жителям Европы, но не любят нас, неангличан. Они говорят, что мы живем как животные, отнимаем у них работу. Как же, должно быть, несладко маленькому Моэнсу в школе! Но он не рассказывает, а я не спрашиваю – не хочу знать. Я бы предпочла не знать и о более скверных вещах: хочется только приятных новостей. Но здесь они редкость. Такая же редкость, как цветок на этих длинных пыльных улицах. Я закрываю глаза и вспоминаю дом на Хортенсиавай, березы и снежноягодник.
   Этим утром, нестерпимо жарким и солнечным – до чего же трудно такую жару переносить в городе! – я сходила в лавку, что на углу Ричмонд-роуд, и купила эту тетрадь. По дороге я репетировала фразы, которые собиралась сказать, и, должно быть, произнесла все правильно, потому что продавец, вместо того чтобы заткнуть уши и презрительно ухмыльнуться, лишь кивнул и предложил мне тетради двух видов. Толстую, в жестком черном переплете, за шесть пенсов, и подешевле, в бумажном переплете, с линованными страницами. Я была вынуждена взять дешевую, так как не осмеливаюсь тратить деньги на такие вещи. Когда вернется Расмус, то непременно потребует отчета за каждый потраченный пенни. И это при том, что сам весьма неразумно разбрасывается деньгами.
   Я вела дневник, когда была девочкой, но, выйдя замуж, прекратила. Последние слова в дневнике я написала за два дня до свадьбы, а на следующий день набралась решимости и сожгла все. Я решила, что в моей новой жизни для подобной писанины не будет места. Хорошая жена должна посвятить себя мужу и созданию домашнего очага. Об этом твердили все, и, наверное, я сама так считала. Более того, я воображала, что домашняя суета окажется приятной. Тогда мне было всего семнадцать, что и оправдывает мою глупость.
   Прошло восемь лет, и теперь на многие вещи я смотрю иначе. Жаловаться бесполезно: если бы я и захотела поплакаться, слушать меня некому, и еще меньше желающих обо мне позаботиться. Поэтому все свои жалобы я оставлю на этих страницах. Странно: когда я купила эту тетрадь, мне полегчало. Я почувствовала себя даже счастливой, без всякой на то причины. В этом доме на Лавендер-гроув мне все так же не с кем поговорить, кроме двух мальчиков и Хансине, – только какая польза от бесед с нею? Не с кем вспомнить умершего и подумать о будущем ребенке. Ничего не изменилось. Вот уже пять месяцев я не видела своего мужа, и более того – два месяца от него никаких вестей. Тетрадь не сделала легче ребенка, которого я ношу, живот колышется, словно огромный мешок муки. Но она скрасила мое одиночество – худшее из всего, что мне приходится терпеть в этой ужасной чужой стране. Кажется, таким странным образом я положила ему конец. Когда вечером Моэнс и Кнуд отправятся спать, у меня будет занятие. Будет с кем поговорить. Вместо раздумий о Расмусе и о том, как можно человека не любить и не хотеть, но, однако, ревновать, вместо тревоги о мальчиках и о ребенке внутри меня я снова смогу писать. Да, я все запишу.
   Именно этим я теперь и занята. Вошла Хансине. Принесла газету. Я сказала, что пишу письмо, и попросила не выключать газовый свет, как она обычно делает. Видите ли, экономит его деньги. В Копенгагене в десять вечера еще светло, но здесь темнеет на полчаса раньше. Со дня летнего солнцестояния Хансине уже трижды повторила это, так же как все время с настойчивостью сельского жителя напоминает, что дни становятся короче. Она спросила, не слышно ли чего о «мистере Вестербю». Она всегда спрашивает, хоть и знает, что почтальон заглядывает в оба соседних дома, но только не в наш. Ей-то что? Всегда кажется, что она презирает его даже больше, чем я, если такое возможно. Наверное, просто понимает, что, если он не вернется, мы с детьми окажемся в работном доме и она потеряет место.
   Хансине вошла снова и предложила приготовить чай, но я отправила ее спать. Если деньги не придут, нам вскоре придется меньше есть, и, может быть, она похудеет. Бедняжка такая толстая, и продолжает толстеть. Неужели из-за белого хлеба? До переезда в Англию никто из нас его даже не пробовал. Мальчики полюбили белый хлеб и объедались им до дурноты. Нож для ржаного хлеба, который мне подарила на свадьбу тетя Фредерике, я убрала в буфет. Вряд ли здесь он когда-нибудь снова потребуется. Вчера я открыла буфет, посмотрела на нож – символ нашей прежней жизни – и чуть не разревелась. Но сдержалась. В последний раз я плакала, когда умер Мадс, и никогда больше плакать не буду.
   Комната, где я сижу, «гостиная», – крошечная, но выручают открытые раздвижные двери в столовую. Вся хозяйская мебель ужасна, кроме зеркала. Впрочем, оно лишь менее безобразно – продолговатое, в раме из красного дерева, украшенной двумя рядами резных листьев и цветов. Зеркальное стекло пересечено веткой с листьями, вырезанной из такого же дерева. Вероятно, мастер посчитал это удачной находкой. В зеркале я вижу себя за круглым столом с мраморной столешницей и железными ножками. Такие столы не раз попадались на глаза, когда я проходила мимо открытых дверей кафе. Я сижу на стуле с заплатами из красно-коричневого гобелена на изношенных местах обивки, откуда все равно проглядывает конский волос.
   Занавески не задернуты. Иногда проезжают экипажи, или двуколки, что более подходяще для этого унылого места. Иногда слышно, как на неровной дороге спотыкаются лошади. Если смотреть из французского окна направо, то видно сад – крошечный дворик с кустами, которые и зимой и летом покрыты черно-зелеными листьями. Дом очень маленький, но в нем ухитрились разместить столько же комнат, как в домах приличных размеров. Вокруг все потрепанное и оборванное, но вычурное, что меня просто злит.
   В зеркале, в тусклом свете газового светильника, я вижу себя только до пояса. Узкое лицо, рыжие волосы, которые выбиваются из заколок и свисают на щеки свободными прядями. У меня синие глаза, Расмус таких и не видел – он говорил мне это до свадьбы и прежде, чем я узнала о пяти тысячах крон. Но, во всяком случае, вряд ли это было комплиментом. Синие глаза – не обязательно красивые, а мои уж точно. Слишком уж они синие, слишком яркие, такой цвет больше подошел бы павлину или зимородку. В точности, как крыло бабочки в брошке, которую я получила в подарок от тети Фредерике на шестнадцать лет.
   Впрочем, не важно, какого они цвета. Никто не обращает внимания на глаза старой женщины, а я чувствую себя старухой, хотя мне еще нет и двадцати пяти. Но, пожалуй, завтра я надену брошь. Мне нравится ее носить, и не потому, что она красивая – она вовсе не красивая, или идет мне – совсем не идет. Скорее из-за того, что Расмус называет упрямством и своенравием. Я надеваю ее, чтобы люди задумались – а знает ли эта женщина, что глаза у нее такие же, как эта брошь? И зачем только она подчеркивает этот ужасный цвет? Мне так нравится. Это своего рода удовольствие – размышлять, что же люди думают обо мне.
   Нестерпимое солнце зашло полчаса назад, уступив место сумеркам, а сейчас совсем темно и тихо. Уже зажигают уличные фонари, но по-прежнему жарко и душно. В первый день я записала в дневнике немного, надо бы что-то добавить. Запишу, что прочитала в газете об этом ужасном происшествии с датским военным кораблем, на котором были курсанты военного училища. Я прочитала это лишь потому, что попалось на глаза название корабля – «Георг Стаге», а это датский корабль, и несчастье произошло рядом с Копенгагеном. Британский пароход протаранил корабль в темноте, и двадцать два молодых парня погибли. Совсем мальчики, от четырнадцати до шестнадцати лет. Но вряд ли я знала кого-нибудь из них или их родителей.

Июнь, 28, 1905

   Мой ребенок должен родиться 31 июля. И теперь, когда бы она ни родилась, будет записано, что ее ждали 31 июля. Я пишу «она». Хансине сказала бы, что я искушаю судьбу. К счастью, она не умеет читать. Болтает с каждым встречным, когда ходит за покупками. Английский у нее ужасный, но беглый, и она не боится выглядеть дурочкой. А я боюсь, поэтому мои успехи в языке намного скромнее. Но читать она не умеет ни на каком языке. Иначе я не отважилась бы вести дневник по-датски, то есть не вела бы вообще, так как по-английски я не способна написать ни строчки. Я пишу «она», потому что хочу девочку. Здесь нет никого, кому бы я осмелилась в этом признаться, да и дела до этого никому нет. Невозможно представить, что я рассказываю о таком женщине, которая спросила меня о белых медведях!
   Последний раз я хотела девочку, насколько вообще хотела ребенка. Но родился бедный маленький Мадс, который умер. Умер в первый же месяц. Ну вот, я и это записала…
   Я очень хочу этого ребенка, и очень хочу дочь. Я буду мечтать о дочери, даже если Расмус никогда не приедет, даже если случится беда и мне с детьми придется вернуться в Корсёр и просить помощи у тети Фредерике и дяди Хольгера.
   Но почему она не толкается? В последние недели дети вообще мало двигаются. Уж это я знаю, ведь их у меня было трое. Вспомнить бы, как вел себя Мадс. Он толкался до самого конца? А другие мальчики? Может быть, девочки ведут себя иначе? И если ребенок не шевелится, возможно, родится девочка? В следующий раз – а я полагаю, что будет и следующий, такова женская участь – не придется вспоминать: у меня будет дневник. И от этого легче записывать подобные вещи.

Июль, 2, 1905

   Я пишу в дневник не каждый день. С одной стороны, чтобы держать его в секрете от Хансине – она стала бы гадать, чем я занята, придумала бы что-нибудь нелепое. Например, что это письмо любовнику. Представить только! А с другой стороны – потому, что я записываю не только что делаю, но и что думаю. Думаю о людях. И разные истории тоже записываю. Я всегда любила истории, выдуманные и правдивые, рассказывала сама себе. И сейчас, конечно, рассказываю сыновьям. Себе тоже, чтобы заснуть. А днем – чтобы убежать от реальности, которая не такая уж и приятная, мягко говоря.
   Когда я была девочкой и вела дневник, то записывала и правду, и фантазии, но приходилось писать с оглядкой – на тот случай, если родители обнаружат. Не было места, куда я могла бы спрятать дневник и не бояться, что его найдут и прочитают. Но иностранный язык облегчает задачу, он служит как бы шифром. Смешно называть датский язык иностранным, но для окружающих так оно и есть. Ну, не для всех, конечно. Должны же здесь жить датчане – наш посол, консул и подобные люди, может быть, профессора из Оксфорда и, конечно же, королева-датчанка.
   Иногда в газетах пишут о Дании. К примеру, наш датский принц может стать первым королем Норвегии. Много писали о «Георге Стаге». В Копенгагене проводили расследование, но говорят, председатель суда оказался предубежден и забыл о справедливости. Капитана британского судна признали виновным в аварии, но за гибель двадцати трех мальчиков – один умер потом – его не наказали. Король Эдвард принес соболезнования.
   Более важные сообщения – о русском корабле «Князь Потемкин». Хотелось разобраться получше, но там так много длинных слов. Жители Одессы почему-то не позволили кораблю подойти к берегу и взять провизию, но, скорее всего, там случилось что-то еще, потому что корабль развернул орудия к городу и начал обстрел. Эти русские – жестокие люди, хуже чем немцы.
   Я видела рекламу морского круиза в Данию. Вот бы поехать! Мы покупаем датский бекон, и здесь есть датская компания, которая производит «буттерин» – его мажут на хлеб. Она называется «Монстед», и это название вызывает тоску по дому, оно такое датское, такое родное. Но вряд ли какой-то датчанин посетит наш дом. Хансине читать не умеет, Моэнс и Кнуд еще не научились, а где сейчас Расмус, я представления не имею. Можно записать в дневник даже неприличную историю, только я ни одной не знаю.
   Если просто перечислять, чем я занимаюсь, в дневнике будут сплошные повторения. Мои дни однообразны. Я встаю рано, потому что рано просыпаюсь, а лежать в постели и тревожиться, почему ребенок в животе до сих пор лежит так высоко, – какой смысл? Мальчики просыпаются позже, когда я уже встану. Я умываю их, помогаю одеться, и мы спускаемся к столу, к завтраку, что приготовила Хансине. Конечно кофе и белый хлеб, который так любят мальчики. Его приносит булочник, мистер Спеннер. Датчанину кофе нужен больше, чем еда, и я выпиваю три чашки. Я могу экономить деньги на чем угодно, но отказаться хотя бы от одной чашки кофе не в моих силах.
   Хансине начинает болтать с мальчиками по-английски. Моэнс говорит лучше ее, дети его возраста схватывают язык очень быстро. Он хохочет над ее ошибками, на которые она не обращает внимания и смеется вместе с ним. Потом и Кнуд вступает в беседу, и они дурачатся все вместе, думают, что веселее ничего не бывает. Я терпеть не могу их возню, потому что не могу в ней участвовать. Я ревнива, это правда. Я ревную сыновей к Хансине, потому что она женщина, а они все-таки мужчины – верно ведь? Но почему-то я уверена, что, если родится девочка, она будет со мной, на моей стороне.

Июль, 5, 1905

   Думала запретить Хансине говорить по-английски дома. Она бы послушалась, так как по-прежнему уважает меня и немного побаивается, хотя гораздо меньше, чем Расмуса. Но не стану этого делать: я понимаю, что так лучше для Моэнса и Кнуда. Они должны учить английский, потому что живут в Англии, и, наверное, им придется жить здесь до конца своих дней.
   В школу Моэнса водит Хансине, это через две улицы, на Гайхёрст-роуд. Он хочет ходить туда сам, и скоро я позволю ему, но пока еще рано. Хансине ворчит себе под нос, потому что когда у нее «гости», то ужасно болит живот. Я остаюсь дома с Кнудом, усаживаю его на колени и рассказываю сказки. Раньше обоим мальчикам я пересказывала Ганса Христиана Андерсена. Но, покинув Данию, оставила там и его. Неожиданно я поняла, как жестоки некоторые его сказки. «Девочка, наступившая на хлеб» – про малышку Инге, которая должна провести всю жизнь под землей на кухне болотницы просто потому, что очень гордилась своими новыми башмачками. Это была любимая мамина сказка, но у меня она вызывала отвращение. «Огниво» – тоже ужасная история, не говоря про «Девочку со спичками». Поэтому я начала сама придумывать ребятам сказки. Теперь это целый сериал о маленьком мальчике по имени Йеппе и его друге-волшебнике, который умеет все. Сегодня утром я рассказывала, как волшебник за одну ночь очистил все медные крыши в Копенгагене от зеленой ярь-медянки, и, когда Йеппе проснулся, крыши сверкали красным золотом.
   Когда возвращается Хансине, ухожу я. Надеваю шляпу, широкую блузу, которая покрывает мой огромный живот, и сверху пелерину. Я надеюсь, что люди не заметят моей беременности, хоть и понимаю, что это невозможно. Выхожу и иду пешком. Я просто хожу пешком. Прохожу всю Лавендер-гроув, спускаюсь по Уилман-гроув к Лондон-Филдс, затем к парку Виктория. Иногда дохожу до Хэкни-Даун или городского бульвара. Я хожу по улицам, названия которых не могу даже произнести, рассматриваю дома, церкви, большие здания. Но иногда брожу по траве у болот или вдоль канала. В пелерине очень жарко, но без нее я слишком стесняюсь и вряд ли бы вообще вышла из дома.
   На ланч Хансине готовит smorrebrod[1], но без ржаного хлеба это совсем не то. Я еще не голодна, но заставляю себя есть ради нее, ради девочки. Если я не иду снова гулять, что иногда случается, то сижу в гостиной у эркера. Наш дом на Лавендер-гроув – один из девяти домов, плотно прижатых друг к другу. Не слишком красивый. По правде говоря, один из самых уродливых домов, которые мне приходилось видеть. Чересчур приземистый, из серого кирпича, с неровной кладкой, деревянные оконные рамы. Над парадным входом странный каменный барельеф – девичьи головки в венках, и вдвое больше точно таких же – над каждым верхним окном. Интересно, кто эти девушки в венках, или для чего? Тем не менее у дома есть эркер, а перед ним – небольшой садик с зеленой изгородью. Что бы там ни говорила Хансине, я упорно не вешаю тюлевые занавески, чтобы смотреть на улицу, когда сижу здесь и занимаюсь штопкой.
   Мама учила меня штопать задолго до того, как я пошла в школу, и я терпеть не могла это занятие. Терпеть не могла наперсток – особенно не нравилось, что мне подарили его на день рождения, – но еще сильнее я ненавидела иголку, которой колола пальцы. Зато теперь рада, что научилась, и штопаю гораздо лучше Хансине, которая изумленно разглядывает мои крошечные стежки на одежде мальчиков.
   Иногда Моэнса из школы забирает Хансине, иногда я. Сегодня за мальчиком зашла она, по дороге из магазина тканей на Мар-стрит, где покупала мне нитки. Они вошли в дом, болтая по-английски. Ей не терпелось рассказать историю, в которую она сегодня попала. Хансине шагала по Лондон-Филдс, и вдруг из паба вывалился пожилой мужчина и, шатаясь, побрел по тротуару. Чтобы не столкнуться с ним, она отступила в сторону, а он врезался в стену и упал без сознания.
   Это сильно потрясло Хансине. Она опустилась на колени рядом с мужчиной и стала нащупывать пульс, когда начала собираться толпа. Конечно же, ни полицейского, ни врача в толпе не оказалось. Когда нужно, их как раз не бывает. Хансине была уверена, что мужчина мертв. Затем подошла девушка, увидела его и громко вскрикнула. Сказала, что служит в доме, где он снимает квартиру. Как вы понимаете, возбуждение в толпе нарастало. Кто-то предположил, что во всем виновата жара, но девушка возразила, что его угробило пьянство. Хансине оставалась там до прихода помощи и поэтому опоздала в школу за Моэнсом.
   – Надеюсь, ты не рассказала обо всем маленькому Моэнсу? – спросила я. – О старых пьяницах, падающих на улице?
   – Конечно нет, – заверила Хансине. – Как можно?
   Но я не склонна верить ей. Для женщин вроде Хансине подобное событие – самое восхитительное и волнующее в мире, и вряд ли они смогут удержаться, чтобы не рассказать о нем.
   Я сказала, что не хочу больше и слышать об этом, но она продолжала в том же духе и, не обращая внимания на мальчиков, добавляла подробности.
   – Да прекрати ты наконец! – вспылила я, прикрыв уши.
   – Об этом напишут в газетах, – заявила она, и напрасно.
   – Что ж, – произнесла я, – тебе это вряд ли пригодится. Даже если напечатают по-датски.
   Хансине стала пунцовой, как герань, и сложила руки на животе, почти таком же большом, как и мой. Она терпеть не могла, когда упоминали ее неграмотность, но я просто отвернулась. Ее переживания меня не беспокоят. Мне нет дела ни до кого, кроме себя, – и, конечно же, моей дочери.

Июль, 6, 1905

   Мой день рождения. Сегодня мне двадцать пять. Об этом никому не известно. Прислуге знать неоткуда, а мальчики еще слишком малы, но я очень надеялась, что вспомнит мой муж. Пора бы уже изучить его, но увы. Надежда – страшная вещь. Не понимаю, почему церковники называют ее благодатью, – она ужасна, потому что так часто несбыточна. Когда вам уже много лет, вы наверняка ждете, что про ваш день рождения забудут. Но не в двадцать пять.
   Весь день я представляла, как отпраздновала бы четверть века. Мечтала о подарке, который преподнес бы муж, – меховую шубу или кольцо с бриллиантом. О грандиозном вечернем приеме в мою честь. В действительности, как обычно, все иначе. На ужин снова frikadeller. Фрикадельки и картошка стали нашей основной пищей. Иногда у нас бывает rodekaal[2], мы делаем ее с уксусом и сахаром, но здесь она продается редко. Я тоскую по rullepolse[3], но нужного сорта говядины или хорошей рыбы в здешних магазинах тоже не найти. Сосиски стоят всего девять пенсов за фунт, их мы и покупаем. Хорошо, хоть есть молоко для мальчиков по два пенса за пинту, и я надеюсь, что оно не туберкулезное. Молочная лавка «Стонора» приглашает покупателей проверить фермы, на которых живут коровы, мы еще не были, хотя Моэнс и Кнуд умирают от желания поехать.
   Хансине укладывает мальчиков, затем я иду к ним и рассказываю продолжение о Йеппе и его друге-волшебнике.
   – Английских мальчиков так не зовут, – сказал Моэнс.
   – Вы не англичане, – возразила я, так как ничего другого не смогла придумать.
   Затем он спросил, сможет ли изменить имя, если мы останемся здесь жить навсегда.
   – Как это – изменить? – удивилась я.
   – Все ребята в школе смеются над моим именем, – вздохнул он. – Я хочу, чтобы меня звали Джек.
   В ответ на это я рассмеялась. Вернее, притворилась, будто мне смешно. На самом же деле хотелось плакать – так я испугалась, но я никогда не заплачу. Я испугалась, что они становятся совсем англичанами и ускользают от меня. И я останусь одна, единственная датчанка в Англии.
   Этим вечером тоска по дому захлестнула меня так сильно, как ни разу не бывало со времени отъезда из Копенгагена. Я сидела за столом в тусклом свете лампы, не видя ничего ни перед собой, ни за окном. Перед мысленным взором возникали картины прошлого. Зеленые крыши моего города, покосившийся шпиль церкви Спасителя, буковый лес Сьяланд, чай на лужайке у тети Фредерике. Почему англичане никогда не едят на свежем воздухе, к примеру в саду? Их климат лучше нашего, намного мягче, однако они запираются внутри, а мы используем любую возможность погреться на солнышке.
   Сегодня вечером я задумалась, справедливы ли были мои слова, брошенные Расмусу. Но мы действительно так часто переезжаем, и всегда я в положении. По крайней мере, так кажется. Он постоянно ищет выгоду в своих делах, ищет случая изменить свою судьбу. Из Копенгагена – в Стокгольм, где родился Кнуд. Из Стокгольма – обратно в Копенгаген, в мой маленький белый домик на Хортенсиавай, самое лучшее место на свете. Но вскоре снова пришлось оставить родной дом и переехать сюда, в Лондон – город, который, по его мнению, является центром мира. Но когда мы прожили здесь месяц, всего только месяц, он был готов опять бросить все и поискать счастья в Америке. Вот тогда-то я и сказала – нет, с меня довольно. Всякому терпению приходит конец. За последнее время ты извел меня окончательно.
   Нельзя сказать, что я терпела все его выходки. Я ему всегда возражала, как могла, и всегда старалась ответить тем же, что от него получала. За исключением, конечно, одного – детей. Он может наказать меня беременностью, а я не могу отплатить той же монетой. Я сказала ему, что если он собрался в Америку, то пусть едет один, а я вернусь домой, и что может взять с собой мальчиков. Но вместо этого домой уехал он сам – уладить «неотложные деловые вопросы», а меня оставил здесь одну. А что у меня будет еще ребенок, я узнала потом.