Ноябрь, 2, 1905

   Сейчас я пишу наверху, запершись в комнате мальчиков. Страшно похолодало. Я надела перчатки и носки, которые мне связала тетя Фредерике сто лет назад. Конечно, можно попросить Хансине растопить камин, но она будет ворчать, что уже разожгла в гостиной, что внизу тепло, и так далее.
   Теперь все придется держать в секрете. Забавно, как тщательно я скрываю свое любимое занятие. Другие женщины так скрывают свои любовные связи. Только у меня любовная страсть к записной книжке. Но лучше, если он не будет знать. Другие женщины точно так же не хотят, чтобы мужья знали о любовниках. Мужчины – их страсть, дневники – моя. Каждому свое, верно?
   Свонни лежит у меня на коленях. Я закутала ее в шаль. Мне холодно, но тело у меня теплое, и Свонни согревается. Она быстро уснула, моя сладкая, я искупала ее и покормила. У нее волосы такие же золотые, как мое обручальное кольцо. Обычно люди говорят, что щеки у малышей будто лепестки розы, но вряд ли они так думают – скорее вычитали из книг. У детишек щечки как сливы – крепкие, гладкие и прохладные.
   Вчера вечером я сидела в гостиной. Ничего не записывала, чинила матросский костюмчик Кнуда. В карманах полно картинок от сигаретных пачек, мальчишки увлеченно их собирают. «Смотри, Кнуд, – сказала я. – Картинки постирали вместе с костюмом. Наверное, миссис Клег не вынула их». Он не ответил, даже не взглянул в мою сторону. Заявил, что не будет со мной разговаривать, пока я не назову его Кеном. «Если будешь молчать и дальше, смотри, заработаешь у меня!» – сказала я. Он и сегодня не разговаривал со мной, мы с ним на ножах, но я не собираюсь уступать.
   Ему не хватает строгого отца. Я как раз думала об этом – Расмус без конца дарил бы им сигаретные пачки, он очень много курит, – когда в дверь постучали два раза. Хансине пошла открывать, и раздался ее громкий визг. Что за прелесть наша горничная! Тем не менее дверь гостиной распахнулась, и вошел мой муж.
   Я вскочила, шитье упало на пол. Не предупредив, не написав ни единого письма, взял и заявился.
   – Ну вот и я, – сказал он.
   – Наконец-то, – ответила я.
   – Что-то ты не слишком рада видеть меня. – Он осмотрел меня с ног до головы. – Могла бы хоть поцеловать.
   Я подняла голову, он поцеловал меня, и я ответила на поцелуй. А что мне оставалось делать в таком случае? Он красив, я об этом почти забыла, забыла ощущение легкого трепета. Это не любовь, скорее голод, и я не знаю, как это назвать.
   – Пойдем, посмотришь, что я привез, – сказал он, и я, дурочка, на мгновение решила, что он говорит о подарках для нас, об игрушках для Моэнса и Кнуда. Я же страстно мечтала о меховой шубке, хотя и понимала, что мечта эта не сбудется. В ту минуту я искренне считала, что он привез мне шубу.
   Я прошла за ним в холл, но там ничего не оказалось. Он распахнул входную дверь и указал на улицу. Прямо у дома горел фонарь, поэтому было хорошо видно. Кроме того, он успел установить на дороге керосиновую лампу, чтобы какая-нибудь двуколка не наткнулась.
   Машина. Большая машина с колесами на спицах, как у велосипеда.
   – Это «хаммель», – сообщил он. – Ее выпускают в Дании. Красавица, да?
   На улице морозило, поэтому мы вернулись в дом, и муж заговорил о машинах раньше, чем снял пальто. Что ему хочется купить другую машину, американский «олдсмобиль». Что в прошлом году их сделали аж пять тысяч. Я рассмеялась. Глупости, такого быть не может. Но Расмус всегда преувеличивает. Пять тысяч – для них и дорог не хватит. Он сказал, что в Америке машины называют автомобилями и еще по-всякому: олеолокомотив, моториг, диамот. На лице его отражалась такая нежность, какой я ни разу не замечала по отношению ко мне.
   Я знала, что он сейчас заговорит о своей давней задумке увезти нас в Америку, на родину автомобиля мощностью в три лошадиные силы. Поэтому, выслушав всякую чепуху о братьях Дурие[11] и о каком-то Джеймсе Уорде Паккарде, я спросила, не хочет ли он взглянуть на свою дочь.
   – А меня тебе мало? – ответил он. Восхитительно!
   Девочка спала. Но когда мы вошли в комнату, проснулась и открыла свои прекрасные темно-синие глазки.
   – Замечательно, – сказал он. – А в кого это у нее такие волосы?
   – Все датчане белокурые.
   – Только не мы с тобой, – сказал он и странно усмехнулся.
   Я всегда понимала, когда он шутит, а когда не совсем. Сейчас он шутил.
   – Я назвала ее Свонхильда, – я произнесла имя на английский манер. Ему же нравится все английское.
   – Огромное тебе спасибо, – протянул он. – Как ты все хорошо решила, даже не посоветовавшись со мной.
   Я возразила, что его здесь не было, и мы, как всегда, немного повздорили. Но он ни разу не упомянул, что девочка не похожа на нас. Он понимает, что я никогда не изменю ему, поскольку считаю это худшим грехом, который может совершить женщина. Нам, женщинам, не обязательно быть храбрыми и сильными или много зарабатывать, как мужчины. Даже если мы такие, то это не в счет. Мы должны быть целомудренными. Я не знаю, как еще выразиться. Наша добродетель – в целомудренности, в преданности мужу. Конечно, проще, когда у тебя любящий муж. Но жизнь есть жизнь.

Ноябрь, 6, 1905

   Начав дневник, я обещала записывать только правду. Теперь я понимаю, что это невозможно. И не только для меня. Я могу честно писать о том, что чувствую и во что верю. Но обо всех событиях рассказать я не могу, и больше не спорю с собой. Лгать я не буду, можно просто не говорить всей правды.
   Вчера был день Гая Фокса[12]. Здесь этот праздник часто называют Днем костра. Когда я услышала об этом, то подумала, что так они отмечают День святого Николая, хоть этот праздник на месяц раньше. Но у англичан все не как у людей, и зря я удивилась, когда услышала от викария, что пятое ноября – день, когда некий человек попытался убить короля Англии и был повешен за это. Теперь, по какой-то необъяснимой причине, они в честь праздника делают большое чучело и сжигают его на костре. Почему не вешают? Наверное, костер интереснее.
   Расмус купил мальчикам фейерверки. Костер мы тоже разжигали, правда соломенного чучела у нас не было. Но я пообещала, что в следующем году обязательно сделаю. Сыновья обожают Расмуса, у него же сигаретные пачки и машина, он для них – все, а бедная Mor – в сторонке.

Ноябрь, 21, 1905

   Ура! Принц датский Чарльз стал королем Норвегии.
   Два дня я боялась, что снова в положении, но, слава богу, тревога оказалась ложной. Мужчинам не понять, каково это. Ожидание и надежда, отчаяние, которое нарастает час за часом, минута за минутой, и облегчение, когда все проясняется. Просто небольшая задержка. Известие, что у тебя будет ребенок, может оказаться ужасной новостью для одних женщин, но огромной радостью для других. Да, это либо счастье, либо проклятие – третьего не дано. Никогда не встречала женщину, которая утверждала бы, что немного обрадовалась беременности или слегка огорчилась тем же. Нет, это или блаженство, или ужас. Чаще – ужас.
   Завтра у Расмуса день рождения. Я хотела притвориться, будто забыла, но теперь, когда все хорошо, подарю ему что-нибудь. Вот так. Я собираюсь сделать мужу подарок за то, что он не подарил мне еще одного ребенка.

5

   Mormor особенно любила рассказывать, как Свонни вышла замуж. Эту историю она называла «любовной» и излагала с особой гордостью. Хотя, по ее словам, обе дочери удачно вышли замуж, мой отец «испортил замужество» моей мамы тем, что погиб слишком молодым.
   Свонни и мама говорили по-датски, но, пока не повзрослели, ни разу не бывали в Дании. Девятнадцатилетняя Свонни очень страдала из-за любимого брата Моэнса, погибшего в Первой мировой войне, и Mormor отправила ее в Копенгаген, погостить у Хольбеков – у сына и невестки тети Фредерике. Тогда они жили в «Паданараме» и были при деньгах.
   А дальше – как в песне. Среди гостей ее заметил Торбен Кьяр, молодой дипломат, второй секретарь посольства, который приехал в отпуск из Южной Америки. Свонни была подружкой невесты на свадьбе Дорте, а Торбен – в числе приглашенных. Он влюбился в нее с первого взгляда и через два дня сделал предложение. Звал поехать с ним в посольство, в Кито или Асунсьон.
   Mormor рассказывала эту историю всем, кто соглашался послушать. Она повторяла ее и в присутствии Свонни и Торбена, который стал представительным седовласым атташе датского посольства. Он был таким же невозмутимым, привык не показывать своих чувств. Тогда, много лет назад, этот молодой голубоглазый блондин вернулся в Эквадор, или куда-то еще, один, поскольку Свонни была настолько ошеломлена его признанием, что не приняла это всерьез. И вообще в Южную Америку ехать не хотела.
   – Но он не забыл мою Сванхильд, – продолжала Mormor, – и все те годы писал ей чудесные любовные письма. Конечно чудесные, хотя я никогда их не читала. Кто же показывает такие письма матерям? И когда он получил должность здесь, они поженились. Прошло уже десять лет, но ему кажется, что не больше одного дня. Что за любовь!
   Глядя на Торбена и Свонни, в это было трудно поверить. Настолько они невозмутимы и уравновешенны, одеты с иголочки, настолько «взрослые». Моя мама всего на шесть лет моложе сестры, но рядом с полной достоинства Свонни казалась девчонкой. Они совсем не похожи. Свонни не походила ни на дядю Кена, ни на Mormor. Впрочем, у нас в семье все разные. Моя мама намного симпатичнее Mormor, хотя внешне они одного типа. Кен похож на одного дядю со старой семейной фотографии, невысокий и плотный, зато черты лица более правильные. Младший сын похож на него, только выше ростом. У всех рыжие или темно-каштановые волосы, веснушки, глаза зеленые или ярко-синие.
   Но у Свонни была типичная датская внешность. Или скорее скандинавская. Ослепительная блондинка, высокая – даже выше Morfar. На солнце лицо покрывалось загаром, а не веснушками. Глаза цвета темной морской волны. Даже в те дни, о которых я говорю – лучшая пора на Виллоу-роуд, Хэмпстед шестидесятых годов, – ей было далеко за пятьдесят, но она обладала внешностью богинь Вагнера, только волосы не золотые, а серебряные и профиль императрицы со старинных монет.
   Свонни и Торбен давали много приемов. То ли по дипломатической обязанности, то ли они просто любили гостей. Видимо, и то и другое в равной степени. Я бывала у них часто, и не только потому, что мой колледж находился неподалеку, прямо за холмом, а скорее из-за одного молодого человека, помощника Торбена. Он помогал разносить напитки и умело поддерживал беседу. В то время я была страстно увлечена им. Позже он тоже увлекся мной, но это уже другая история.
   Mormor очень любила приемы. Моя мама, которая иногда приезжала с очередным «женихом», говорила мне, что Свонни и Торбен предпочли бы, чтобы она сидела у себя или хотя бы поднималась к себе раньше, но не знали, как сказать ей это, чтобы «не задеть ее чувств». Я про себя заменяла слова «не задеть ее чувств» на «не разозлить», потому что никогда не считала Mormor уязвимой и чувствительной. В конце концов, она не была обычной бабкой, дряхлой и неуклюжей, которая сидит в углу и жалуется каждому, кто проходит мимо, на свои болячки. Мудрые Свонни и Торбен могли использовать Mormor как приманку, своего рода «звезду». Некоторые люди приезжали на их вечера, потому что знали – там будет мать Свонни, а это интересно.
   Позже я думала, как они теперь вспоминают, что на приемах в доме на Виллоу-роуд общались с той самой Астой Вестербю из «Асты», и она рассказывала истории, которые появились в изданных дневниках. Интересно, если бы гости предвидели такое, были бы они более вежливы, любезны, деликатны? Вряд ли. Я ни разу не видела, чтобы с ней кто-то обращался пренебрежительно. Скорее наоборот. Вокруг нее всегда собиралась оживленная компания, и Mormor была всегда в центре внимания.
   Почему она не уставала, как полагается восьмидесятилетней леди? Почему в девять часов не говорила, что ей пора спать? Она никогда не упоминала об усталости, да и не казалась обессиленной. Она излучала невероятную энергию. Аста была очень маленькой, и голова ее казалась слишком большой. Видимо, тело усохло, а голова нет. Лицо ее было почти таким же белым, как и волосы, она обильно пудрилась, но косметикой не пользовалась. От нее всегда сильно пахло духами «Коти», будто одежду в них окунули. Она часто надевала брошь, от которой поморщился бы борец за охрану природы, – голубое крыло бабочки, оправленное в слюду и золото. Брошь подчеркивала цвет ее глаз, таких же пронзительно синих. Но, право же, ее глаза в этом не нуждались. В комбинации с брошью они не выигрывали, а приводили в замешательство.
   Еще одна любопытная подробность – она никогда не садилась. Нет, вообще она, конечно, сидела, я могу вспомнить и такие минуты. Но в моей памяти она всегда на ногах или, как мадам Рекамье на картине, облокачивается на что-нибудь. Гости даже не пытались предложить ей стул.
   – Зачем? Вам тяжело разговаривать стоя? – насмешливо спрашивала она незадачливых молодых людей, пришедших сюда впервые.
   В компании датчан она говорила по-датски. Причем с сильным акцентом, как и по-английски, сообщил мне один из ее собеседников. Но это придавало некоторую пикантность ее рассказам, по крайней мере мне так казалось. Прочитав ее записи в дневниках, я обнаружила, что она редко повторяла их в жизни. Я только единожды слышала историю о Каролине, девочке, которая помочилась на улице, и рассказ о том, что на большом приеме в Копенгагене в двадцатые годы они с Morfar оказались единственной парой, в которой никто не разводился.
   На приеме я услышала рассказ о ее кузине, которая по неосторожности отравила своего любовника ядовитыми грибами, и о другом родственнике, который ездил в детский приют Оденсе выбрать ребенка для усыновления. Это история имеет некоторое отношение к случившемуся позже. Я никогда не могла понять, где в ее историях правда, а где преувеличение. Как я уже говорила, Mormor была истинным романистом, только ее произведениями были дневники, которые она вела на протяжении шестидесяти лет. Я догадывалась, что реальная жизнь, полная разочарований и несбывшихся желаний, не нравилась ей. И она улучшала эту жизнь. Описывала начало, середину и конец. И всегда с кульминацией.
   Mormor была единственным ребенком. Скорее всего, героиня рассказа об усыновлении – одна из ее богатых шведских кузин. Сигрид удачно вышла замуж, но оказалась бесплодной. Тогда они с мужем решили усыновить ребенка, в то время это было легко сделать. По словам Mormor, его просто выбирали в приюте и забирали.
   Муж повез Сигрид в приют на острове Фин, родине Ганса Христиана Андерсена, любимого писателя матери Асты. (Здесь Mormor отвлеклась от темы и заявила, что терпеть не могла Андерсена, но напомнила слушателям, что он все равно «самый великий детский писатель».) Воспитательница привела покорную Сигрид к очаровательному малышу, который немедленно завоевал сердце кузины. По словам Mormor, ему было около года.
   – Моя кузина полюбила его сразу, – рассказывала Mormor. – Они забрали ребенка и усыновили. Спустя некоторое время муж открыл ей правду. Оказывается, это был его ребенок от другой женщины, точнее, молоденькой девушки, которую он встретил во время деловой поездки в Оденсе. – И с удовольствием добавила: – Его любовницы. – Это слово для нее обладало ореолом романтики и порока. – В целом, ему удалось все уладить, Сигрид его простила и оставила ребенка. Должно быть, сейчас он совсем уже старый. – Тут Mormor пронзила сверкающим взглядом одного из слушателей. – Я бы не простила. Сущая правда! Я бы отправила его назад.
   Конечно, после таких слов разгорелся спор, и люди говорили, как поступили бы на месте Сигрид или ее мужа.
   – К тому времени вы уже полюбили бы его, – заметила одна дама.
   – Я? Нет! – ответила Mormor. – Сознание того, чей он сын и как меня обманули, убило бы любовь. – И добавила сокрушенно: – И я не влюбляюсь в людей легко. – Ее взгляд бесцельно блуждал по лицам, по комнате. – Разговоры о любви – чаще всего вздор!
   Это было одно из ее любимых слов. Сентиментальность и нежность, чувственность и застенчивость – все это вздор. Ей нравились яркие события, энергичность и сила. Во многих историях говорилось о насильственной смерти. Во время кризиса 1929 года ее кузен, брат Сигрид, застрелился, оставив вдову с четырьмя детьми. Другой дальний родственник эмигрировал в Соединенные Штаты в 1880 году и вернулся в Данию уже пожилым человеком. Оказывается, дом в Чикаго, где он жил со своей женой и детьми, находился на Норт-Кларк-стрит, рядом с местом большой резни в День святого Валентина.
   Днем Mormor бродила по улицам Хэмпстед и Хит, заходила в магазины – «только взглянуть». Разговоры с незнакомыми людьми она записывала в дневник, но ни с кем не подружилась. Она общалась с людьми как журналистка. Брала интервью. Мама рассказывала, что у Mormor не было подруг. У Morfar имелись старые деловые партнеры из Челси, и Mormor знала их жен. Она познакомилась с соседями «Паданарама» и «Девяносто восьмого». Но по имени ее называл единственный человек, которого она тоже называла просто Гарри. Это был Гарри Дюк.
   Как и все, связанное с Mormor, он был удивительным. Я видела его редко, но знала с рождения и относилась к нему как к члену семьи. Он был для меня дядей Гарри, так же как и для моей мамы, для Свонни и, кажется, для дяди Кена тоже. Почти все, что я о нем знаю, рассказала мама. Он оставил должность в 1948 году. До этого работал клерком в «Таймс Уотер», или в Комиссии по водоснабжению, как ее потом назвали. Жил в Лейтоне. Любил наблюдать за игрой «Лейтон Ориент», когда матчи проводились дома, и ездить на собачьи бега. Много читал и обожал театр. Mormor была снобом, но не в отношении дяди Гарри. Никто в ее присутствии не осмеливался сказать против него ни слова.
   Он как-то водил ее на собачьи бега, но ходить на футбольные матчи она категорически отказалась. Жена Гарри умерла несколькими годами раньше Morfar, и после этого мама и Свонни называли его «сердечным другом Mormor». Он был добрым и милым, необычным, остроумным и веселым, и обожал Mormor. Они катались на его машине, вместе ходили в музеи, на выставки, любили хорошо поесть и выпить. Гарри Дюк был стройным, высоким и красивым мужчиной. У него сохранились свои зубы и волосы, когда я видела его последний раз, на похоронах Morfar. Но он владел кое-чем более значительным. Это была высшая военная награда Англии – Крест ордена Виктории. Его наградили в Первую мировую войну за спасение солдат и офицеров. Среди других раненых и убитых, вынесенных им с нейтральной полосы, оказался и рядовой «Джек» Вестербю.
   Хансине многие годы прожила бок о бок с Mormor, была прислугой на все случаи жизни, почти рабыней, пока в 1920 году не вышла замуж. Но, в отличие от Гарри Дюка, она так и осталась не более чем знакомой. Хансине умерла в том же году, что и Morfar, но с ее дочерью Mormor не поддерживала никаких отношений. Свонни рассказывала, что в 1947 году они с Торбеном собирались пригласить Хансине с мужем на золотую свадьбу Mormor и Morfar, но Mormor и слышать об этом не захотела.
   – Я пригласила бы ее только помочь по хозяйству, – заявила Mormor, удивив всех. – Но здесь справятся и без нее.
   Свонни сказала, что Mormor почти обрадовалась, узнав о смерти Хансине через семь лет. Будто вздохнула с облегчением. Вероятно, потому, что с пути была убрана некая помеха, некто вычеркнут из списка. Неделями она могла обходиться без Гарри и даже не звонить ему. Mormor была пугающе самодостаточна, и с годами не менялась. Однажды, уже в доме Свонни, она сказала мне, что последний раз плакала в двадцать три года, когда умер ее месячный ребенок, Мадс. Тоже одна из ее историй, правда не для посторонних. Они с мужем знали, что ребенок умирает. Mormor не отходила от кроватки Мадса. Ребенок умер у нее на руках. Это произошло еще в Копенгагене, на Хортенсиавай. Mormor спустилась вниз, к Morfar, сообщила ему о смерти сына и разрыдалась. Morfar некоторое время смотрел на нее, затем вышел из комнаты. И она решила, что больше никогда не заплачет. И не плакала, даже в одиночестве. Не заплакала, даже когда пришла телеграмма с сообщением о гибели Моэнса.
   С другой стороны, она много смеялась. Ее смех был то резкий и звонкий, то мудрый и понимающий, то сухой и отрывистый. Она высмеивала неловкость других и точно так же – свою собственную. И это вызывало уважение. Она жестко расхохоталась, даже рассказав о смерти Мадса и безразличии мужа. Я всегда считала ее человеком благоразумным, крайне сдержанным, ей не нужно было доверяться кому-то, свои эмоции она держала под железным контролем. Она была способна подшутить над кем угодно, но без злого умысла. Возможно, она использовала для своей выгоды любовь и бескорыстие Свонни, но все-таки нежно любила ее и бесконечно ею гордилась.
   Если бы Аста принадлежала к более позднему поколению, то гордилась бы другими вещами. Но она родилась в 1880 году, и ей было предназначено гордиться сыном – за отвагу и доблесть или за профессиональные успехи, дочерью – за красоту и положение в обществе. Если одна из ее дочерей стала бы директором колледжа Гиртон[13] или кавалерственной дамой[14], но не вышла замуж, Аста скорее стыдилась бы ее. Но у Свонни было все, о чем Аста мечтала, и даже больше. А то, что фотография Свонни появилась на обложке «Татлера», стало вершиной ее амбиций. Свонни говорила, что, когда Аста показывала журнал дяде Гарри, ее просто распирало от гордости и она со своей большой головой и длинными тонкими ногами походила на маленького надутого голубя.
   Та фотография была сделана на приеме в датском посольстве по случаю официального визита в Лондон датской королевы (или короля Дании и его супруги-королевы). Торбен во фраке и белом галстуке выглядел представительно и аристократично, а Свонни в длинном светлом кружевном платье с ниткой жемчуга на шее была просто обворожительна. Их имена стояли рядом с именами королевской четы, посла и датчанки-историка.
   Снимок и стал причиной последующих тревог Свонни. Ни она, ни моя мама с этим не соглашались – но почему тогда автор письма ждал так долго, прежде чем передал ужасные новости? Вряд ли это совпадение, когда фотография Свонни единственный раз появляется в «Татлере», а на следующей неделе приходит письмо.
   То ли фотография вызвала вспышку зависти и обиды у автора письма, то ли стала последней каплей, переполнившей чашу терпения. Я склоняюсь к последнему. Я остро чувствовала, что кто-то незаметно следил за Свонни годами, изучал ее жизнь, завидуя успехам. Возможно, приезжал на Виллоу-роуд, чтобы посмотреть на дом или даже на его красивую хозяйку. Фотография в «Татлере» послужила сигналом: пришло время, пиши!
 
   В этот день Свонни устроила девичник. Две женщины готовили, одна накрывала на стол, и у Свонни практически не оставалось дел, но почему-то она задержалась с разборкой почты.
   Mormor уже спустилась вниз, выпила кофе и направилась на кухню посмотреть, что готовят. Поесть она любила и по-прежнему отдавала предпочтение датской кухне. Ничто, по ее мнению, не могло быть лучше свинины с красной капустой, жареного гуся, фруктового супа, салата из сельдерея и crustader[15]. Но она не отказалась бы и от хорошего стейка и пудинга из почек. И если в меню, которое составила Свонни для десяти приглашенных леди, не включена копченая рыба или мясо, Mormor это не понравится, и она выскажется об этом за столом. А может, и нет.
   В те дни Свонни не задерживалась в кабинете Торбена, который был его неприкосновенной территорией. Она забрала свои письма и поднялась в спальню, где стоял маленький секретер. Она часто так делала, чтобы избежать жадного любопытства Mormor (от кого это, lille Свонни? Знакомый почерк. Это датская марка?). В этот раз Mormor находилась на кухне, где заглядывала в кастрюли и нюхала копченый лосось. Свонни говорила нам с мамой, что это письмо она вскрыла последним. Адрес и имя на конверте были напечатаны, и письмо ей не понравилось. Она решила, что это очередное прошение о деньгах. Им с Торбеном иногда присылали такие.
   Когда Свонни прочитала письмо, ее бросило в жар. В зеркале она увидела, как покраснело лицо. Свонни высунулась в открытое окно и глубоко вздохнула. Затем перечитала письмо.
   Ни обратного адреса, ни даты, ни обращения.
   Ты считаешь себя такой благородной и всесильной, но твоя красота и изящество – просто насмешка, ведь на самом деле ты – никто. Твои родители – не родные. Они где-то достали тебя, когда их ребенок умер. Достали из груды тряпья. Пора тебе узнать правду.
   Письмо тоже было написано печатными буквами чернильной авторучкой на голубой писчей бумаге. Штемпель на марке соответствовал третьему отделению северо-восточного района Лондона, в котором жила и Свонни.
   Она опустилась на стул рядом с секретером. Ее била дрожь. Зубы стучали. Через минуту Свонни встала, прошла в ванную и налила стакан воды. Уже пятнадцать минут первого, через полчаса начнут съезжаться гости. А письмо надо порвать и забыть о нем.