Правильно говорить по-английски он так и не научился. Речь, конечно же, стала беглой, но безграмотной. Он ошибался в каждой фразе. Девять из десяти слов коверкал. Особенно плохо ему давались звуки «д» и «в», он превращал их в «т» и «ф». Перечитывая эти строки, я понимаю, как безжалостно это звучит, насколько некрасиво так писать о пожилом человеке, но никто из его знакомых не видел Morfar в таком свете. Он был настолько самоуверен, настолько убежден в своем превосходстве над всеми и нечувствителен, что считал себя полиглотом и хвастался, будто одинаково силен в датском, английском и немецком. Причем до такой степени, что ему приходится замолкать и соображать, на каком языке он говорит.
   Обычно он устраивался в нашей гостиной за чашкой сладкого чая и вываливал на жениха матери груду скорбных воспоминаний. Говорил он с негодованием, по ходу беседы периодически распалялся и обрушивал свой огромный узловатый кулак на кофейный столик. Из его высказываний следовало, что все партнеры по рискованному бизнесу обманывали, или, как он часто повторял, «наттуфали» его.
   Он не знал, что такое домашняя одежда. Даже общепринятые в те годы спортивный пиджак и фланелевые брюки не признавал. Он всегда носил строгий костюм, белоснежную рубашку с тугим воротничком и темный галстук. Зимой надевал мягкую серую фетровую шляпу, летом – соломенное канотье. К нам он неизменно приезжал на одной из своих старых машин – либо на «моррисе», либо на громоздком «фиате». И всегда один.
   Они с Mormor редко выезжали куда-нибудь вместе. До прочтения дневников я имела превратное представление об их семейной жизни. Они жили вместе, но друг другу не подходили. Mormor с горькой улыбкой говорила, что ей нужен большой дом – держаться от мужа подальше. Даже мне она всегда говорила «мой муж», никогда – «Morfar», «твой дедушка» или «Расмус». «Девяносто восьмой» вряд ли был достаточно большим, чтобы предоставить ей такую возможность, хоть там было четыре спальни. Но, оглядываясь назад, я удивляюсь, что до самой его смерти они продолжали спать в одной спальне и делили одну постель.
   Mormor выходила одна. К нам она приходила тоже одна. Трудно было представить, что эта маленькая худенькая женщина с аккуратно причесанными белыми волосами много ходит. Но тем не менее она всегда ходила пешком. Бродила по улицам неподалеку от дома, изредка останавливалась, чтобы рассмотреть какой-нибудь особняк, заглядывала через садовые изгороди, присаживалась на скамейки и что-то бормотала, а затем шла дальше. До самой смерти в возрасте девяносто трех лет она одевалась по моде двадцатых годов, когда была в расцвете сил и достаточно богата. На тех фотографиях она то в твидовом костюме от Шанталь, то в платье от Лелонг, то в прорезиненном плаще и летном шлеме от Чиапарелли. В те годы Morfar делал деньги, продавая «кадиллаки», и еще не был жертвой «наттуфательства».
   Но чаще всего она вспоминается в черном или темно-синем платье с вышитой вставкой в глубоком остром вырезе, в туфлях на высоких каблуках, с двойным ремешком на подъеме. Свои долгие прогулки она всегда совершала в этих туфлях, сбивая каблуки. Для вечерних променадов и для похорон у нее было черное атласное пальто свободного покроя с одной агатовой пуговицей и такая же атласная шляпка, плоская, как блин. Я впервые увидела эту шляпку на поминках, когда умер Morfar.
   Она не привыкла ходить вокруг да около и сразу же перешла к делу:
   – Теперь мне надо решать, у кого из вас троих я буду жить.
   Она высказала это таким тоном, словно решение вопроса зависело только от нее. Кто-нибудь из овдовевших супругов со времен короля Лира отважился бы так прямо заявить об этом? Mormor читала много, но Диккенса, а не Шекспира. Сейчас она сама находилась в ситуации короля Лира, с той лишь разницей, что у нее было две дочери и сын. Мы, ее внуки – Джон, Чарльз и я, – притихли, сознавая важность этой минуты.
   Свонни и мама – не Гонерилья и не Регана[8], однако обе промолчали. Какое-то время Mormor с напускной сердитостью разглядывала сына и младшую дочь, затем криво улыбнулась. Вполне в ее духе. Сомневаюсь, что она всерьез думала поселиться в большой, но мрачной квартире Кена в многоэтажном доме рядом с Бейкер-стрит, где каждый день пришлось бы общаться с дородной и глупой дочерью директора школы, на которой он женился. Но, видимо, ей хотелось подольше подержать их на крючке, словно неудачные попытки Морин казаться сердечной и полной сочувствия доставляли ей удовольствие. Затем она перевела взгляд на мою маму:
   – Я много места не займу, Мария.
   Мою маму все называли на английский манер – Мэри, либо на французский – Мари. А Mormor и Свонни продолжали произносить ее имя как в Дании – Мария, приглушая звук «р». Сейчас Mormor вообще проглотила этот звук.
   Мама слабо возразила, что у нас мало места, и это было правдой. Однако, хотя дом небольшой, в нем имелось три спальни, и если переставить куда-нибудь «Паданарам», то в освободившуюся комнату можно поселить Mormor. Мы жили на доходы с капитала, который оставил нам отец, в свое время унаследовав их от бабушки. Мама получала еще и пенсию как вдова, и дедушка Истбрук в завещании назначил нам приличное содержание. Словом, мы были вполне обеспеченной семьей.
   Мама и Свонни, как замужние женщины, посчитали бы ниже своего достоинства работать. Сейчас все наоборот. Но тогда я ни разу не слышала, чтобы мама упоминала о работе. У нее не было ни любимых занятий, ни явных увлечений. Ее ничего не интересовало, кроме женских журналов и популярной беллетристики. Она содержала наш дом в чистоте и отлично готовила, и, насколько мне известно, была безмятежно счастлива. По крайней мере, такой казалась. Мама всегда была уравновешенной, спокойной и доброй. Я ни разу не видела ее слез. Она очень следила за собой и тратила уйму времени на наряды. Походы по магазинам и в парикмахерскую доставляли ей истинное удовольствие. К моему возвращению из школы мама обычно переодевалась, причесывалась и искусно наносила яркий, по моде того времени, но тщательно продуманный макияж. Позже приходил один из ее «женихов», или же мы с ней отправлялись в кино. В течение многих лет мы ходили в кино два раза в неделю.
   Чем они занимались с «женихом»? Беседовали, иногда танцевали под проигрыватель. Я никогда не видела, чтобы они целовались или касались друг друга, разве что в танце. У двоих «женихов» были машины, и они катали нас. В поездки по городу и в длинные путешествия за город по выходным всегда брали меня с собой. Но раз в неделю мама уезжала одна, и пока я не подросла, чтобы меня можно было оставлять, к нам приезжала Свонни, с которой мы и коротали время до маминого возвращения. Видимо, они с «женихом» уезжали куда-нибудь заняться любовью, но, возможно, я и ошибаюсь.
   Конечно же, мама не хотела, чтобы появление Mormor нарушило эту размеренную и приятную жизнь. Я помнила, как во время разговора о кукольном домике Свонни заявила, что Mormor любила ее больше всех. И с самого начала мы не сомневались, что именно у Свонни она намерена прожить остаток дней.
   Но тем не менее она пока не собиралась избавить нас от напряжения. Когда она обращалась к дочерям ласково, то прибавляла к их именам датскую приставку «lille», которая переводится как «маленький». Но не только – такое обращение означает нежность, привязанность. Чаще всего так она называла Свонни – lille Свонни. Теперь же обратилась к моей маме, что случалось очень редко.
   – Меня вполне устроит комната для гостей, lille Мария. А кукольный домик можно поставить в гараж.
   – Это надо спросить у Энн. Домик ведь ее.
   – Зачем четырнадцатилетней девочке детская игрушка? – властно возразила Mormor. Ее яркие глаза, холодные, почти неестественно синие, сверкнули, словно перья зимородка в солнечных лучах. – Мой муж умер. Он все равно не узнает, – добавила она, как обычно, всех шокировав.
   Через месяц она переехала к Свонни и Торбену. Но перед этим выставила на продажу «Девяносто восьмой», и ей удалось избавиться от него за несколько дней. Если бы у нее была возможность заняться бизнесом Morfar, она проворачивала бы сделки гораздо лучше его, и никто бы не смог ее «наттуфать». Она долго торговалась и, отвергнув многие предложения, настояла на пяти тысячах фунтов. Сейчас за него можно было бы получить раз в сорок больше, но для 1954 года это отличная цена.
   Из всей мебели она взяла с собой в Хэмпстед только две вещи. Одна из них – огромная кровать, по преданию принадлежавшая Полине Бонапарт, вещь ценная, доставшаяся Mormor от отца и привезенная из Копенгагена. Когда жильцы не смогли внести арендную плату, он забрал у них вместо денег мебель. Довольно много из тех предметов Morfar ухитрился заполучить в качестве приданого. Но почти все потом пришлось продать. Кровать же, большой черный резной стол и старинное вышитое постельное белье – все, что сохранилось с того времени, Mormor привезла с собой. Захватила также альбомы с фотографиями, собрание сочинений Диккенса на датском и сорок девять тетрадей, в которых была записана вся ее жизнь с молодости.
 
   Теперь ее дневники изданы, теперь это «Аста», бестселлер. О них модно говорить, считать шедевром или ерундой. И очень странно, что тогда никто из нас ни в малейшей степени не интересовался, что же она писала, или, более того, не заметил, что она вообще что-то подробно записывала.
   Открыто рассказывая о многом, что большинство женщин предпочли бы утаить, о дневниках Mormor не проронила ни слова. Если она писала, а кто-то входил к ней в комнату, дневник мгновенно исчезал со стола. Возможно, она просто садилась на него. Поэтому, когда я говорю, что дневники переехали вместе с кроватью, столом и книгами Диккенса, я не имею в виду, что она перевезла их на глазах у всех. Но так или иначе Свонни обнаружила их в своем доме приблизительно через двадцать лет после смерти Mormor.
   Мода на «бабушкины флигели» в пятидесятые годы еще не пришла. Дом Свонни был достаточно большим, чтобы выделить Mormor отдельные комнаты, но она жила с дочерью и зятем en famille. Детей не было, и она проводила с ними столько времени, сколько мог проводить ребенок. То есть, видимо, находилась рядом, когда ее это устраивало. Ела вместе с ними, сидела у них по вечерам и не пропускала ни одного приема гостей. Но никогда не гуляла со Свонни и не приезжала к нам одновременно с ней. На улицу она всегда выходила одна и подолгу бродила, изредка с дядей Гарри, а иногда часами могла оставаться у себя наверху.
   К этому времени Mormor уже совсем постарела и неизбежно начала повторяться. Но, что удивительно, это случалось крайне редко. Многие истории, конечно, стали семейными преданиями, как, например, рассказ о служанке родителей Каролине из Ютландии или о попойке – о дяде-пуританине, который неодобрительно отнесся к разводу брата Morfar и в баре бросил в него бутылку. Но у нее всегда наготове были новые рассказы. Всегда было, чем удивить нас.
   Как-то мы с мамой были в гостях у Свонни, и Mormor поведала историю, которую никто из нас еще не слышал. К этому времени она жила в доме Свонни уже около года, и ей скоро исполнялось семьдесят пять. Поскольку датский я знала плохо, она любезно говорила по-английски, правда с акцентом, растягивая слова, но несравненно лучше, чем Morfar.
   – Мой муж женился на мне, чтобы получить приданое. Да, да. Нехорошо так думать, верно? Но я уже свыклась, мне приходилось с этим жить.
   Судя по всему, Mormor это не слишком расстраивало. Она выглядела как обычно – себе на уме, проницательная, весьма довольной собой.
   – Я впервые слышу об этом, – произнесла Свонни.
   – Что ж, я и не рассказывала тебе всего. Некоторые вещи я скрывала. – Она одарила меня своей суровой, многозначительной улыбкой. С возрастом ее лицо не обвисло, но исхудало и стало похожим на маску с глубокими морщинами, на которой ярко сияли ее неправдоподобно синие глаза. – Старикам нужно припрятывать что-нибудь на потом. Иначе они будут слишком докучать своим бедным детям.
   – А что за приданое? – поинтересовалась моя мама.
   – Пять тысяч крон, – ответила Mormor почти торжественно.
   – Не слишком много. Что-то около двухсот пятидесяти фунтов, – заметила Свонни.
   – Возможно, для тебя, lille Свонни, для тебя – с твоим богатым мужем и прекрасным домом. Но для него это было очень много, огромные деньги. Он приехал в Копенгаген и прослышал, что за перезрелой дочкой Каструпа дают пять тысяч приданого, и он тут же принялся бродить вокруг нашего дома и заигрывать с lille Астой.
   Будто цитата из Ибсена. Mormor выражалась так довольно часто. И прозвучало это весьма неправдоподобно. По лицам Свонни и мамы я поняла, что они не поверили ни единому слову. Mormor пожала плечами, и каждого из нас по очереди пронзила синим взглядом, как умела делать только она.
   – Что я понимала? Он был высоким, красивым. Правда, с безвольным подбородком, но скрывал его под такой каштановой бородкой. – Что-то заставило ее рассмеяться. Смех был резким, неприятным. – Он был способным мастером, умел делать все что угодно. Так говорили люди. Сумел влюбить в себя глупую девчонку, причем довольно быстро.
   Это прозвучало не таким уж откровением. Возможно, отчасти она все это вообразила. Я сомневалась, что кто-то способен за двести пятьдесят фунтов жениться на девушке. Я решила, что эта история так же маловероятна, как и другая, которую она не раз пересказывала, – о ее первой беременности, когда она вообразила, что ребенок родится из пупка.
   – Представьте мое удивление, когда он появился обычным способом.
   Конечно, это все записано в дневниках, но тогда мы ни о чем не знали. Временами я так жалею, что мама умерла раньше, чем их нашли, и до смерти оставалась в неведении. Теперь некоторые истории Асты можно опровергнуть. К примеру, когда Хансине, при гостях убирая со стола, спрашивает: мы культурные люди, или складываем в стопку? Я позже выяснила, что это сценка из комикса в «Панче», журнале двадцатых или тридцатых годов. Удивительное рождение Моэнса тоже могло быть одной из ее фантазий, которая вошла в семейные предания. Большинство историй были забавными, некоторые – странными или эксцентричными. Но главную историю из своего прошлого, она, возможно, никогда бы не рассказала, если бы не фатальное стечение обстоятельств. И то она скорее защищалась.
   Старикам нужно припрятывать что-нибудь на потом, как говорила Mormor. Иначе они будут слишком докучать своим бедным детям

4

Август, 30, 1905

   Igaar var der Solform ш rkelse. Vi havde fortalt Drengene at det vilde blive m ш rkt – L ж rerne giver dem ikke altid de rigtige Oplysninger – saa de var meget skuffede over at det var bare Tusm ш rke og det ikke varede l ж nge.
   Вчера было солнечное затмение. Мальчикам пообещали, что наступит темнота – эти учителя не всегда точны, – и они очень огорчились, когда лишь слегка стемнело, да к тому же ненадолго.
   В России положение ухудшается, начались еврейские погромы. В Берлине – холера. От мужа никаких вестей с тех пор, как он прислал деньги, еще до рождения Сванхильд. Но меня это не волнует. Мы живем хорошо – и мальчики, и малышка, и Хансине, и я. На самом деле нам гораздо лучше без него, и если бы не деньги, в которых скоро возникнет нужда, я предпочла бы, чтобы он и вовсе не возвращался.
   Ему, конечно, не понравится, как я назвала девочку. Он скажет, что это норвежское имя. Так оно и есть – ну и что? Просто у него масса глупых предубеждений к норвежцам, и он презирает эту нацию. Наверное, захочет, чтобы ее звали Вибеке, как его уродливую старую мать. Но даже если он заставит окрестить девочку Вибеке или Дагмар, я все равно буду называть ее Сванхильд. Или Свонни, когда буду баюкать ее или прикладывать к груди. Мать имеет право называть своего ребенка как ей хочется.
   Это имя мне нравится с тех пор, как я в юности прочитала «Сагу о Вёльсунгах»[9]. Сванхильд была дочерью Гудрун и Сигурда Фафнерсбанов. Убив своего второго мужа, Атли, Гудрун хотела утопиться, но волны вынесли ее на землю, где правил король Йонакр. Она вышла за него замуж, и Сванхильд выросла во дворце. Позже о девушке прослышал могущественный король Йормунрек и послал своего сына Рандвера просить ее руки. Сванхильд приняла предложение и поплыла к жениху на корабле Рандвера. Но коварный слуга Бикке решил соблазнить ее, чтобы она вышла замуж за него. Получив отказ, он оклеветал девушку, сказав королю Йормунреку, будто та изменила ему.
   Йормунрек повесил сына и приговорил Сванхильд к страшной смерти – под копытами диких жеребцов. Но те не могли прикоснуться к девушке, пока видели ее прекрасные глаза. Тогда Бикке завязал Сванхильд глаза, и теперь ничто не могло остановить жеребцов. Но откуда-то появился Вотан, и ужасного мщения не свершилось. Я была такой романтичной, и укрощение диких животных красотой меня восхищало. Но все это теперь в далеком прошлом, «скрылось в тумане древности», как говорит дядя Хольгер. Это его любимая фраза.

Сентябрь, 1, 1905

   Сегодня утром мы с Хансине взвесили Сванхильд на кухонных весах. Они принадлежат владельцу дома и показывают вес в фунтах и унциях, а не в килограммах. Я к такому не привыкла. Девять фунтов и две унции ни о чем не говорят мне. Но, должно быть, все хорошо, потому что месяц назад на аптекарских весах она весила куда меньше. Я так горжусь ею. Я люблю ее. Мне нравится писать такие слова, потому что, если бы кто-то несколько недель назад попросил меня честно сказать, кого я люблю, я ответила бы, что никого.
   Мне только двадцать пять, и я на самом деле не любила никого. Когда я выходила замуж, то думала, что люблю мужа, но это продлилось не более пяти минут. Все кончилось в первую брачную ночь, когда он причинил мне такую боль, что показался безумцем, желающим убить меня. Я тревожусь, когда мальчики болеют, волнуюсь, если не могу найти их на улице, но мне все равно, рядом они или нет. По правде, они мне докучают. Это любовью не назовешь. Что же касается отца или тети Фредерике – они обычные пожилые люди, которые вздохнули с облегчением, когда я благополучно вышла замуж и оставила их в покое.
   Школьные подруги все куда-то подевались. Тоже вышли замуж. Когда женщины выходят замуж, времени на дружбу у них не остается. Одна дама, с которой я как-то беседовала еще до переезда сюда, сказала, что ее лучший друг —это муж. Я вас умоляю! Я пришла к выводу, что никого не люблю, и немного испугалась. Это неправильно и дурно – но что делать? Ничего плохого я не сделала, просто так было.
   Тут наверху заплакала Сванхильд. Она всегда плачет вовремя, когда мои груди наливаются молоком и становятся тяжелыми.
   Иду!

Октябрь, 15, 1905

   Начался суд над человеком, который в доме на Наварино-роуд убил свою жену. Хансине сходит с ума от любопытства. Умоляла почитать ей сообщения в «Хэкни энд Кингсленд Газет», но я, конечно же, не стала. Зачем? Я тех людей не знаю и не хочу о них читать. Но я застала Хансине, когда она об этом же просила Моэнса. Он умеет читать и по-датски, и по-английски, он растет смышленым мальчиком. Но, естественно, я не позволила, ни в коем случае. А ей велела даже не упоминать в моем доме об этом процессе или о тех людях. Я так разозлилась, что Хансине испугалась. По крайней мере, притихла.
   Расмус, наверное, убил бы меня, если бы узнал, о чем я думаю и что творится в моем сердце. Потому что в душе я свободна, могу быть собой, делать что хочу и не притворяться. Там нет шумных мальчишек, орущих младенцев – нет, я не жалуюсь на Свонни, она моя отрада, – нет болтливой тупой прислуги и нет мужа-бродяги, который болтается неизвестно где.
   Однако я знаю, что с ним все нормально. Он прислал еще денег, целых пятьсот крон, поэтому мы можем быть спокойны. Теперь мы сможем заплатить за жилье и купить много хорошей еды. На Рождество у нас будет жирный гусь и kransekage[10]. Получив деньги, я пошла в магазин «Мэтью Роуз» и купила ткань – шить одежду для Свонни. Я не писала несколько дней, потому что как раз этим и занималась.
   Утром меня навестила миссис Гибсон. По-моему, она заходит сюда, чтобы узнать, есть ли на самом деле у меня муж, потому что всегда спрашивает о нем. Но сегодня она поинтересовалась, где я буду крестить Свонни. Она очень набожна – правда, это не мешает ей смеяться над моим акцентом – и часто видится с помощником приходского священника церкви Святого Филиппа. Нигде, я не верю в бога, ответила я. (Видите, я написала с маленькой буквы.) Ни в бога, ни в кого-то еще. Это все выдумка священников.
   – О, моя дорогая, – сказала миссис Гибсон, – вы меня, право, поражаете.
   Но пораженной она не казалась, скорее жаждала продолжения. И услышала:
   – Вы говорите, что бог – любящий отец. Но даже плохой отец не убил бы младенцев своей дочери.
   Она странно посмотрела на меня, потому что Свонни лежала на моих коленях. Правой рукой я поддерживала ее головку, а левой поглаживала животик. И миссис Гибсон смотрела именно на левую руку. Это было так очевидно, что я едва не рассмеялась. К слову сказать, она очень тучная, корсет стянут так, что фигура похожа на тюк, перевязанный в середине веревкой. Совсем ужасно ее платье – словно из бумаги, смятой оберточной бумаги – в складку.
   Миссис Гибсон подняла глаза к небу, затем демонстративно устремила взгляд на мою руку:
   – А вы не носите обручального кольца, миссис Уэстерби.
   Терпеть не могу, как она произносит мою фамилию, но здесь все произносят ее так, поэтому придется смириться. Я осторожно вытащила руку из-под теплой пушистой головки Свонни и протянула, будто мужчине для поцелуя. Хотя не знаю ни одного мужчины, который поцеловал бы мне руку.
   – Так оно у вас на правой руке, – удивилась миссис Гибсон. – Это кольцо вашей матери?
   – В Дании обручальные кольца носят на правой руке, – холодно заметила я.
   Она нисколько не смутилась, это вообще вряд ли ей свойственно.
   – На вашем месте я бы надела его на левую, если не хотите разговоров.
   Кольцо слишком велико. А правая рука у всех немного больше левой. Но я переместила кольцо на левую, пусть даже оно соскользнет и потеряется. Мне-то все равно, но я должна думать о детях. Их не должны упрекать в том, что их мать – непорядочная.
   Перечитала эти строки и подумала, что не все следовало записывать. Впрочем, кто будет читать это? К тому же по-датски, а датский язык здесь понимают не лучше готтентотского.

Октябрь, 23, 1905

   Наступила осень, листья пожелтели. Люблю деревья с ярко-желтыми листьями, похожими на ладонь с растопыренными пальцами. Не знаю, как они называются, у них еще плоды как яблочки с шипами. Но я очень скучаю по букам. Не видела их с той поры, как мы приехали в Англию.
   Еще раз заходила миссис Гибсон. Она чересчур любопытна, и вопросы ее неуместны. Если мы датчане, то почему у нас английская фамилия?
   – Не английская, – сказала я. – И произносится «Вестербю».
   Она хихикнула, давая понять, что не верит. Странно, что одни и те же буквы по-разному произносятся. Когда я впервые приехала сюда, то сказала себе, что хочу увидеть Хута-парк. Очень удивилась, когда узнала, что англичане говорят «Гайд-парк». Хорошо, что никогда не произносила «Хута-парк» вслух.
   Вчера небо было светло-голубым, но сегодня опять туман, густой и желтый. Я теперь не удивляюсь, что люди называют его «гороховым супом». Мне тоже он напомнил суп, который мы делали из желтого дробленого гороха и копченой косточки, когда жили в Швеции. Поэтому я попросила Хансине его сварить, и мы все им поужинали. Все, кроме Свонни конечно. Но она потом с аппетитом сосала мою грудь.

Октябрь, 25, 1905

   Вчера получили письмо от тети Фредерике, первое за два месяца. Торвальдсены заказывали панихиду по Олафу, которая – я согласна с тетей – слишком вычурна для пятнадцатилетнего мальчика. Море забрало его, они никогда не получат тело Олафа. Многих с «Георга Стаге» так и не нашли. Не представляю, как это можно пережить. У тебя был ребенок – и вот его нет, нет даже мертвого тела. Мне кажется неправильным – хотя мало кто согласится со мной – обучать пятнадцатилетних мальчиков воевать на море: это все равно что военная служба на корабле. Даже хуже, чем принуждать шестнадцатилетних девочек быть женами.
   Я обнаружила, что если не хочешь чего-то увидеть во сне, то вечером надо об этом хорошенько подумать. Может показаться, что наоборот – так оно приснится скорее. Но нет. Поэтому я заставила себя думать, что у меня могут отобрать Свонни, спрятать ее где-нибудь, и даже фотографии не останется. Этого никогда не случится, но я залила подушку слезами. После чего мне приснилось, что Расмус возвращается домой и говорит – мы все едем в Австралию. Я, словно ягненок, соглашаюсь. Что ж, сны не имеют никакого отношения к действительности, должна вам сказать.
   В камине разгораются угли. Наверное, туман такой густой еще и оттого, что много дыма от печей, но мне нравится по вечерам сидеть в гостиной и смотреть на красные угольки за каминной решеткой. Еще не холодно, не так холодно, как в Стокгольме. Интересно, что подумала бы миссис Гибсон, если бы я рассказала ей, что с холмов, где снег особенно глубокий, спускались изголодавшиеся волки? Они выли и рыскали в поисках пищи. А однажды съели с веревки мое выстиранное белье. Скорее всего, не поверила бы или спросила: а не спускались ли вместе с волками белые медведи?