Митчелл схватился руками за голову.
   — Гаррисон сказал, что они не такие, как мы, — тихо произнес он.
   — Он прав и не прав. Думаю, они больше похожи на нас, чем не похожи. Но в некотором смысле до них нам очень далеко, — слезы текли по его щекам. — Боюсь, для меня это единственное утешение. Порожденная им страсть не оставляла мне ни единого шанса. Что бы я ни делал, как бы ни лез из кожи ради своих жен, им всегда чего-то недоставало. Стоило ему положить на них глаз, как его власть над ними становилась безграничной.
   — Не плачь, — попытался утешить его Митчелл. — Пожалуйста.
   — Не обращай внимания. Теперь слезы у меня льются постоянно.
   Митчелл приблизился к кровати и тихо, но твердо произнес:
   — Расскажи мне. Пожалуйста. Знаю, ты считаешь меня засранцем... но... меня можно понять. Ведь я ничего не знал. Никто не удосужился мне объяснить. Что еще мне оставалось делать, кроме как притворяться, будто меня ничего не интересует? Это была маска. На самом деле я хочу, слышишь, дед, хочу знать, кто они. Хочу заставить их страдать так, как страдал ты.
   — Нет.
   — Но почему?
   — Потому что ты мой внук, и я не хочу брать на себя ответственность, посылая тебя на верную гибель.
   — Почему ты их так боишься?
   — Потому что мои дни сочтены, сынок. И если человеческая душа в самом деле бессмертна, то моей сейчас грозит большая беда. Вот почему я не желаю лишний раз обременять свою совесть. Хватит с нее того, что накопилось за мою жизнь.
   — Ну, ладно, — глубоко вздохнув, Митчелл встал со стула, собираясь уходить. — Больше вопросов у меня нет. Ты получил ответ на свой вопрос. А я — на свой.
   — О, Христа ради, образумься, сынок, — взмолился Кадм. — Это не просто неудачная сделка. На карту поставлены все наши жизни.
   — Разве не ты нам вечно внушал, что дело прежде всего, а, дедушка? — напомнил ему Митчелл. — Разве не ты учил отца, а отец нас, что сначала дело, а удовольствие и все остальное потом?
   — Я был не прав, — сказал Кадм. — Хотя ты никогда больше не услышишь от меня этого признания, поверь мне, я глубоко ошибался.
   Приблизившись к двери, Митчелл на мгновение остановился и, устремив взор на прикованного к кровати деда, сказал:
   — Спокойной ночи, дедушка.
   — Постой, — остановил его Кадм.
   — Что еще?
   — Сделай мне одолжение, — попросил Кадм. — Подожди, пока я умру. Поверь, уже недолго осталось ждать. Прошу... потерпи, пока меня не станет. Пожалуйста.
   — Я не против, но при условии...
   — Что, еще одно дельце?
   — При условии, что ты скажешь, где эта тетрадь. Смежив веки, Кадм погрузился в долгие раздумья, а Митчелл, не зная, как расценить его молчание, не решался покинуть комнату. Наконец старик тяжело вздохнул и сказал:
   — Хорошо. Раз ты настаиваешь, будь по-твоему. Я отдал дневник Марджи.
   — Гаррисон так и думал. Но ничего у нее не нашел.
   — Тогда спроси у Лоретты. Или у своей жены. Возможно, Марджи отдала дневник кому-то из них. Но главное, помни: я не хотел, чтобы ты влезал в это дело. Я тебя предупреждал, пытался уберечь, а ты сам не стал слушать.
   — Теперь, дедушка, я вполне уверен: место на небесах тебе обеспечено, — сказал Митчелл. — Спокойной ночи.
   В ответ Кадм вновь тихо, почти беззвучно заплакал, и Митчелл не нашел приличествующих случаю слов утешения. Как сказал ему дед, все старики плачут, и ничего с этим не поделаешь.

Глава XIV

1

   Подобно тому как звезды неизбежно зажигаются в небе, тайное рано или поздно становится явным. То, что жена Гаррисона произвела на свет чернокожего ребенка, было правдой только отчасти. Он так и не родился — на пятом месяце беременности у Марджи случился выкидыш, и о том, что ее мертвый плод оказался черным, стало известно лишь нескольким людям, которым щедро заплатили за молчание. Гаррисон, естественно, решил, что отцом ребенка был Галили. И это было, наверное, самой большой ошибкой в его жизни, он принял слишком близко к сердцу то, кем был, точнее, кем со временем должен был стать этот не родившийся ребенок.
   Что же касается Марджи, не могу точно сказать, что именно ей сообщили, когда она пришла в себя, но думаю, она так и не узнала, что ее чрево вынашивало черный плод. Чтобы не придавать дело огласке и не вносить в семью разлад, Кадм сделал все возможное, чтобы об этом узнало как можно меньше людей. У Гаррисона тоже не было причин кому-нибудь об этом рассказывать, но сам вид мертворожденного ребенка — да, он видел труп, поскольку отправился в морг посмотреть на крошечный, замотанный в маленький саван комочек, — образовал между ним и женой столь бездонную пропасть, что преодолеть ее им так и не удалось. Тогда, в морге был заложен первый камень в дорогу, которая впоследствии привела к смерти Марджи.
   Позже я еще вернусь к этому. С тайнами, как со звездами — одни выплывают позже других, и вот парадокс: чем темнее становится, тем больше открывается взгляду, и все, что мы скрывали от глаз, чего стыдились, предстает во всей своей красе.

2

   Три, четыре, пять дней минуло с тех пор, как «Самарканд», отчалив от пристани, был увлечен отливом в открытое море. Уже тридцать шесть часов яхта почти не двигалась, застыв на ровной морской глади. Большую часть времени Галили сидел на палубе, посасывая сигару и всматриваясь в холодные глубины. Если не считать акулы, которая описала несколько кругов вокруг лодки и скрылась, море и небо оставались пустынными, время от времени тишину нарушали лишь скрипы то палубной доски, то канатных узлов, будто судно, подобно своему хозяину, сомневалось в реальности своего существования и таким образом желало удостовериться в обратном.
   Им можно простить их сомнения — на палубе «Самарканда» побывало множество призрачных созданий. Чем дольше Галили оставался без пищи, тем больше он бредил, чем больше он бредил, тем больше видений ему являлось. Он видел членов нашей семьи. В том числе и меня, и не раз. Однажды он втянул меня в долгую и замысловатую дискуссию, поводом к которой послужили запавшие ему в память слова Гераклита о камне, из которого был сотворен прекраснейший из миров. Еще более пространные споры вел Галили с Люменом. А иногда вместе с Мариеттой и Забриной он распевал матросские баллады, и слезы текли у него по щекам.
   — Почему ты не вернулся домой? — спрашивал его образ Забрины.
   — Не мог. После всего, что было. Меня все возненавидели.
   — Теперь это в прошлом, — сказала Забрина. — По крайней мере, для меня.
   Мариетта ничего не сказала. Она была гораздо прозрачнее Забрины, и Галили почему-то чувствовал себя виноватым перед ней.
   — Послушай, — сказала Забрина. — В твоем репертуаре множество ролей — ты был и любовником, и шутом, и убийцей. Но ты никогда не пробовал стать блудным сыном.
   — О чем ты?
   — Ты мог бы попробовать вернуться домой. Для этого тебе нужно просто взяться за штурвал.
   — У меня нет ни компаса, ни карт.
   — Ты мог бы следовать по звездам.
   — Эту роль я тоже исполнял, — усмехнулся Галили своей иллюзорной собеседнице. — Роль искусителя. Я играл ее слишком много раз. Изучил до мелочей. Так что лучше не трать свои силы на пустые уговоры.
   — Жаль, — выдохнула Забрина. — Я хотела бы с тобой еще увидеться. Хоть раз. Сходили бы с тобой в конюшню. Поприветствовали бы отца.
   — Как думаешь, это просто совпадение? — спросил Галили. — Христос родился в конюшне, отец там умер...
   — Просто случайность, — сказала Мариетта. — У Христа и отца не было ничего общего. Взять хотя бы, что наш отец был членоносцем.
   — Никогда такого не слышала, — сказала Забрина.
   — Что отец таким был?
   — Нет. Слова такого. Членоносец. Впервые его слышу.
   Несмолкающие разговоры с иллюзорными собеседниками редко касались более возвышенных тем, и если такое случалось, то ненадолго. Но Галили навещала не только наша семья. Однажды ночью ему явилась Марджи и заплетающимся языком стала признаваться в любви. Позже его посетила Китти, такая же изысканная и совершенная, какой была при жизни. Не проронив ни слова, она смотрела на него с укоризной, будто не могла поверить в то, что он способен на подобное безрассудство. Она всегда ругала его за жалость к себе, вот и сейчас поступала точно так же, избрав для этой цели красноречивое молчание.
   Не только палуба полнилась бесплотными обитателями, ими кишели и бездонные морские просторы. Мимо проплывали призраки, в основном это были его жертвы — мужчины и женщины, которых он когда-то лишил жизни. Они притягивали его взор. Надо отдать ему должное, он всегда старался убивать как можно быстрее. Но какая насильственная смерть может быть достаточно быстрой? Среди убитых им людей встречались и довольно жалкие личности, имен которых он даже не помнил. Ему было трудно выдерживать их тяжелые взгляды, но он не поддавался страху и не отводил своих наполненных слезами глаз.
   Были видения и иного рода, они появились на пятый день его пребывания в море. «Самарканд» попал в мощное течение, вода бурлила, пенистые волны накрывали яхту, казалось, выбраться из них она больше не сможет, но вновь и вновь снова появлялась на поверхности. Галили привязал себя к грот-мачте, чтобы его не смыло в море. Долгое время лишенный пищи, он так ослаб, что не мог удержаться на палубе, когда накатывала очередная волна. Яхту кидало и швыряло, а он сидел на палубе с закатившимися глазами и стуча зубами от холода — он был воплощением образа моряка, захваченного морской стихией.
   Именно тогда ему почудилось, будто среди седых волн-великанов мелькнула роща золотистых деревьев. Поначалу он решил, что течение сыграло с ним злую шутку и возвратило к Кауаи, но вдруг в просвете волн он снова увидел эту картину и понял, что был не прав: это было самое красивое и мучительное видение — его дом.
   За дубовой аллеей, в конце поросшей испанским мхом лужайки высился построенный Джефферсоном дом. Это был дом его матери, то самое место, от которого он всю свою жизнь убегал и никогда убежать не мог. В одном из окон он заметил Цезарию, которая наблюдала за ним. Наверное, ее неусыпное око следило за ним повсюду с самого начала его изгнания; где бы он ни был, сколько бы ни силился освободиться от материнской воли, она никогда не выпускала его из своих незримых объятий.
   Галили все смотрел и смотрел на эту картину, которая то скрывалась, то вновь появлялась в просвете волн, в надежде еще раз хоть мельком увидеть образ матери. Но, кроме белки на траве, ничего больше не открылось его взору.
   Вскоре и этого не стало видно. Спустилась тьма, и привязанному к мачте Галили осталось созерцать лишь темное, раскачивающееся над ним небо.

Глава XV

1

   Рэйчел вернулась к чтению дневника Холта. Хотя она дала себе зарок впредь не поддаваться на его дешевое трюкачество, после нескольких строк подобной решимости у нее поубавилось. Незаметно для себя она вновь оказалась в плену столь искусно выстроенного мира слов, что стараниями автора тотчас перенеслась в дом на Ист-Бэттери, где царили ароматы пищи и секса и где на ступеньках лестницы, приветствуя Холта и приглашая войти в свои покои, стоял Галили. Происходили эти события на самом деле или были плодом чьего-то богатого воображения, Рэйчел с уверенностью сказать не могла, но между тем листала страницу за страницей, ибо была не в силах противиться искушению узнать продолжение истории.
   Дальнейшее повествование было посвящено довольно обстоятельному рассказу о том образе жизни, которому Холт и Никельберри предавались в течение последующей недели, вернее сказать, тем изыскам и изощрениям, которыми они пресыщали свою во всех отношениях изголодавшуюся плоть. Казалось, Холт, довольно быстро преодолев свою стыдливость, уже не испытывал угрызений совести касательно своего нового бытия, которое поначалу вызвало у него столь бурный протест. Несмотря на свое прежнее семейное положение, он едва ли не гордился сношениями с разными женщинами, которые описывал в дневнике самым беззастенчивым образом, не гнушаясь откровенных непристойностей. Подобные скабрезности не могли не вызвать у Рэйчел невольного изумления, если не сказать, негодования, тем более что таковые были помещены в дневник, подаренный Холту женой (напомню вам ее посвящение на первой странице: «Я люблю тебя больше жизни и найду тысячу способов это доказать, когда ты вернешься домой»). Бедняжка Адина была забыта, по крайней мере, на то время, пока ее муж пребывал в доме, где не было места искренним привязанностям, считавшимся там глупыми сантиментами. Его обитатели с жадностью и неистовством брали все, что давала им жизнь, не заботясь о том, кем они были в прошлом — до того, как переступили порог этого мира. Отринув все условности, стыд и приличия, они ели, пили и сношались, как говорилось в дневнике, утром, днем и вечером, и причин для этого было три. Во-первых, охваченные первобытной жаждой удовольствий, все домочадцы в поисках новых ощущений подталкивали друг друга на различные эксперименты. Во-вторых, Галили снабжал их какими-то возбуждающими снадобьями, о которых Холт (и Рэйчел тоже) никогда даже не слышал. И в-третьих, во всех оргиях участвовал сам хозяин дома. Галили переспал со всеми, кто оставался в доме, будь то женщина или мужчина. Этот факт впервые открылся Рэйчел из разговора Холта и Никельберри, который, как до этого казалось, не питал интереса к представителям своего пола. По словам Холта: «Никельберри исполнял роль супруги нашего хозяина и без тени стеснения поведал мне о том, что в его объятиях испытал такое блаженство, какое редко ему доводилось переживать прежде».
   Хотя после подробного изложения сексуальных подвигов героев дневника, которые занимали несколько страниц, трудно было ожидать чего-либо более ошеломляющего, Рэйчел, к своему глубочайшему изумлению, обнаружила, что последняя фраза в очередной раз заставила ее содрогнуться. Какой бы нелепостью ни казалась ей мысль о том, что хозяин дома на Ист-Бэттери и известный ей человек были одним и тем же лицом, всякое упоминание имени Галили на страницах дневника невольно вызывало в ее воображении образ ее Галили. Поэтому она вдруг ясно увидела перед своим мысленным взором, как ее Галили обнимает, целует и соблазняет Никельберри.
   Можно догадаться, что ожидало Рэйчел впереди, но она не сумела этого предвидеть и, продолжая бороться с чувством отвращения, незаметно подошла к признанию, которое Холту наверняка было труднее всего изложить на страницах своего дневника:
 
   «Как и Никельберри, прошлой ночью я отправился к Галили. До сих пор не знаю, что именно подтолкнуло меня на этот шаг, я не ощущал никакого желания быть с ним. Во всяком случае, желания, подобного тому, что я испытываю, удаляясь в покои с женщиной. К тому же Галили меня не приглашал. Но когда я оказался с ним рядом, он признался, что давно хотел ощутить мои объятия и вкусить мои поцелуи. Он сказал, что не стоит стыдиться получать удовольствие подобным образом. Что для большинства мужчин это так и остается несбывшейся фантазией и лишь самые смелые отваживаются вкусить это наслаждение.
   Я сказал, что мне не хватает смелости и что я боюсь предстоящего акта. Боюсь не только последствий, которые тот может возыметь на мою душу, но больше всего опасаюсь его, Галили.
   Он не стал смеяться надо мной. Он обнял меня так ласково и нежно, точно я был сотворен не из плоти и крови. И чтобы мои страхи улеглись, он пообещал, что расскажет мне одну историю...»
 
   Историю? Какую такую историю? Еще один Галили, который любит рассказывать истории?
 
   «...В его объятиях я почувствовал себя маленьким ребенком. И хотя другая часть моего «я» стремилась из них вырваться, близость Галили оказывала на меня столь успокаивающее действие, что, несмотря на беспокойство моего духа, живущий во мне ребенок, который был лишен права голоса уже много лет, сказал: «Лежи тихо. Я хочу услышать историю». И я послушался этого ребенка, и постепенно все ужасы войны, все воспоминания о смерти и боли стали казаться кошмарным сном, от которого я начал пробуждаться в этих объятиях.
   История, которую он мне поведал, начиналась как детская сказка, но мало-помалу становилась все более странной, пробуждая во мне самые разнообразные, чувства. Это была сказка о двух принцах, которые жили, как он сказал, в одной далекой стране, где богатые были добрыми...»
 
   ...А бедняки несли в своих сердцах Бога. Рэйчел знала эту страну, там жила девственница Джеруша. Это была страна, которую придумал Галили.
   Кровь застучала у Рэйчел в висках, она впилась взглядом в последние строки, будто от этого они могли измениться.
   «Это была сказка о двух принцах...»
   Но сколько бы она ни перечитывала эти строки, ничто не менялось. Все было слишком очевидно, как ни трудно, почти невозможно было в это поверить. Рэйчел ничего не оставалось, как согласиться на осознанный самообман, ибо никакой здравый смысл не мог объяснить цепь невероятных совпадений.
   Тот Галили, о котором писал автор дневника и который жил сто сорок, если не больше, лет назад, оказался ее возлюбленным. Не дедом, не отцом, а тем самым Галили, которого знала она. Человеком той же плоти и крови, в которых пребывали его истинный дух и душа.
   Ей пришлось признать этот факт, несмотря на то, что он перевернул ее представления о мире и поверг ее мысли в глубокое смятение. Она не могла больше закрывать глаза на очевидные обстоятельства, надеясь найти им какое-нибудь простое и убедительное объяснение, что лишь продлевало ее мучения и оттягивало момент истины. Так или иначе, у нее не было иного выхода, кроме как принять существующие факты и попытаться найти в них смысл.
   Если им верить, то Галили отнюдь ей не лгал, а скорее совсем наоборот, неоднократно намекал на различия между ними. Помнится, он пытался ее убедить, что у него никогда не было прародителей, но она упорно отказывалась верить. Погрузившись в сладостный до боли мир страсти, Рэйчел не желала впускать в него ничего, что могло бы разрушить это волшебство.
   Слишком долго она пыталась все отрицать. Теперь пришло время взглянуть правде в глаза, какой бы странной она ни казалась. Пришло время признать, что около полутора веков назад — за это время сменилось два поколения людей — капитан Холт, будучи очередным любовником Галили, испытал на себе действие тех же соблазнительных уловок, что и она. Воображение со всей ясностью нарисовало ей картину близости двух мужчин: словно убаюканный ребенок, Холт в объятиях Галили, рассказывавшего ему свою любимую сказку.
   «В одной далекой стране жили-были два принца...»
   Вдруг Рэйчел расхотелось читать. Ее перестала заботить дальнейшая судьба принцев, равно как и прочих героев дневника. Насытившись событиями их жизни до предела, она внезапно перестала ощущать ту притягательную силу, что прежде заставляла ее поглощать страницу за страницей. Она узнала все, что нужно, и даже больше.
   Решительно захлопнув тетрадь и смахнув рукой со щек слезы, она встала из-за стола и, почувствовав в голове жар и некоторую потерю ясности, обыкновенно сопутствующие простуде, отправилась на кухню выпить воды, но, сделав несколько глотков, решила, что лучше отправиться спать, надеясь, что теперь, когда дневник выпустил ее из своей хватки, наконец сможет забыться сном, несколько часов которого наилучшим образом воздействуют на ее пошатнувшееся самочувствие.
   Держа в руке стакан с водой, она вошла в спальню. На часах было начало шестого. Рэйчел поставила воду на столик и легла в кровать, опасаясь, что без снотворного не сможет уснуть, но усталость сморила ее прежде, чем она успела его принять.

2

   Прежде чем достойным образом завершить эту главу, ваш покорный слуга тоже решил часок-другой поспать, но, признаться, ничего из этого не вышло. Как видите, мне вновь пришлось вернуться к своему занятию, чтобы предать бумаге волнующие меня мысли, что, должно быть, не лучшим образом скажется на завершении этой части моего романа, вернее, на последовательности повествования, которая и без того достаточно хромает. Хотя лично я никогда не претендовал на стройность и аккуратность изложения событий, должен заметить, что к последним страницам этих качеств у моего романа в существенной степени поубавится.
   Но что побудило меня встать с постели и вернуться к работе? Еще один сон, который мне надлежит предложить вашему вниманию отнюдь не потому, что я узрел в нем некое пророчество, что, несомненно, имело место в недавнем сновидении о Галили, но потому, что он подействовал на меня совершенно непостижимым образом.
   На этот раз мне привиделись дети Люмена.
   Странно, что я ни разу не вспоминал о них на протяжении последних нескольких недель, но мое подсознание, проведя некоторые расследования, по всей видимости, пробудило у меня интерес к этой теме, что привело меня в весьма необычное состояние. Мне приснилось, будто я был изрядно потрепанным листком бумаги. Гонимый ветром, я парил над бескрайними живописными просторами — то вздымаясь вверх, то устремляясь вниз. И, как это обычно случается во сне, несколько секунд реального времени были наполнены столь многочисленными видениями, что описать их попросту не представляется возможным. Подчас меня поднимало в воздух, и с высоты птичьего полета я взирал на снующих внизу людей, казавшихся мне мелкими точками. Другой раз вместе с прочим разворошенным ветром мусором я несся по пыльной дороге. Я пролетал огромные города и глубокие ущелья, цеплялся за живую изгородь и телеграфные провода, млел под лучами раскаленного летнего солнца в Луизиане и кружился с листопадом в Вермонте, примерзал к забору в Небраске, внимая завыванию проводов, и даже плыл по рекам Висконсина, которые едва растопило весеннее тепло. Хотя перед моим взором продолжали мелькать один за другим пейзажи — вершины гор, пальмовый берег, маковые и фиалковые поля, — я неотвратимо ощущал приближение развязки, ради которой было затеяно это путешествие.
   Местом моего назначения оказалось загаженное предместье какого-то маленького городка в Айдахо, которое своим внешним видом — полуразрушенные дома, булыжники и поблекшая трава — не внушило мне больших надежд. На останках того, что некогда было тележкой, восседал человек. Обнаружив у своих ног лист бумаги, он наклонился и поднял меня. В его пропахших табаком руках я испытал весьма странное ощущение, будто человек этот был мне давно знаком, а когда я взглянул ему в лицо, то узнал в нем одного из потомков Люмена. В его взоре сквозили сарказм и отголоски пронзительного любопытства, так свойственные моему сводному брату, но из-за лишений и нужды существенно утратившие свою силу в образе сына.
   Каким-то образом он сумел увидеть во мне не обрывок бумаги, а нечто более ценное, ибо, отшвырнув сигарету в сторону, встал с поломанной телеги и крикнул:
   — Эй, вы! Гляньте, что я нашел!
   Не дожидаясь, пока кто-нибудь явится на зов, он поспешно направился в сторону гаража, или, вернее, того, во что превратила это небольшое строение разруха, вход в который, точно верные стражи, предваряли два заржавевших насоса. В дверях показалась женщина средних лет, ее характерное телосложение выдавало в ней потомка Цезарии.
   — Что там, Тру? — спросила она.
   Он протянул ей свое найденное сокровище, и та принялась меня пристально разглядывать.
   — Это верное знамение, — заявил Тру.
   — Возможно, — согласилась женщина.
   — Поверь мне на слово, Джессамина.
   — Эй, Кенни, — обернувшись лицом к гаражу, крикнула она. — Глянь, что нашел Тру. Где ты это взял?
   — Его занесло ветром. А ты говоришь, я не в своем уме.
   — Никогда ничего подобного не говорила, — возразила Джессамина.
   — Это я говорил, — раздался третий голос, принадлежавший человеку почтенного возраста, неожиданно появившемуся между двумя собеседниками и выхватившему меня из рук Джессамины. Он был лыс, как яйцо, а нижняя часть челюсти густо заросла бородой. Подобно Джессамине, он был сложен как и их предки.
   — Ну и что в этом особенного? — фыркнул Кенни, не удосужившись даже взглянуть на меня. — Обыкновенный листок бумаги, — и, прежде чем ему что-то успели возразить, развернулся и пошел прочь.
   Тру и Джессамина молча проводили его взглядом, очевидно, они его боялись. Но едва Кенни обратился к ним спиной, как его скорбный взгляд тотчас упал на меня и глаза наполнились слезами.
   — Не хочу больше тешить себя надеждами, — пробормотал он сам себе.
   С этими словами он повернул меня лицом к теплящемуся меж кирпичей огню, и меня охватило пламя. Я и опомниться не успел, как мое тело на глазах стало чернеть, пока наконец не стало цвета кожи Галили. Признаться, в этот миг меня обуял такой ужас, что я проснулся и, к своему глубочайшему удивлению, обнаружил, что покрыт обильной испариной, будто мое тело в самом деле только что пребывало в сильном жару.
   Вот и все, что мне приснилось в эту ночь или, по крайней мере, все, что мне удалось запомнить. Должен заметить, что подобные сновидения посещают меня чрезвычайно редко и в силу своей странности повергают в изрядное замешательство. Теперь, когда я изложил приснившуюся мне историю на бумаге, позвольте принести извинения за то, что прежде я не углядел в ней пророческого смысла, который ныне мне кажется вполне очевидным. Хотя заявлять с полной уверенностью я не могу, все же смею полагать, что в каком-то захолустье до сих пор в предчувствии некоего знамения проживают три незаконнорожденных потомка Люмена. Зная о своем необычном происхождении, они не имеют ни малейшего представления о своих исключительных возможностях, но всю свою жизнь ждут того, кому надлежит открыть им истину, — то есть меня.