Страница:
Я так закашлялся, что на глазах у меня выступили слезы, чем немало развеселил свою мачеху.
— О, бедняжка Мэддокс! — воскликнула она, когда я немного пришел в себя от приступа кашля. — Ты так и не научился принимать меня такой как есть, да?
— Честно говоря, да.
— Видишь ли, я всегда держала тебя на расстоянии, потому что ты не мой сын. Когда я гляжу на тебя, ты напоминаешь мне своего отца. Точнее, то, каким волокитой он был. Это всегда причиняло мне боль. Прошло столько лет, а она до сих пор не утихла. Ты так похож на свою мать. Особенно губами и подбородком.
— Ты говоришь о том, что тебе доставляют боль отцовские любовные похождения, а сама только что призналась, что трахалась с каким-то египтянином.
— Только чтобы досадить твоему отцу. Сердцем же я никогда ему не изменяла. Хотя, разумеется, бывали случаи, когда я влюблялась. Например, в Джефферсона. Но чтобы отдаться душой и телом какому-то мальчишке среди крокодилов? Нет, это была обыкновенная месть. Я не раз поступала назло твоему отцу.
— И он платил тебе той же монетой?
— Конечно. Зло порождает зло. Он имел женщин утром, днем и вечером.
— И ни одну из них он не любил?
— Хочешь узнать, любил ли он твою мать?
Глубоко затянувшись сигаретным дымом, я ощутил предательскую дрожь, что, несомненно, было следствием охватившего меня волнения; и я, безусловно желая узнать о чувствах отца к моей матери, в ответ на вопрос Цезарии не мог выдавить из себя ни звука, точно язык мой прилип к нёбу. И даже когда к глазам стали пробиваться слезы, другая часть моего существа — та, что бесстрастно излагает факты на бумаге, — твердила: а в чем, собственно говоря, дело? В самом деле, какое теперь имеет значение, питал ли отец истинные чувства к матери в тот день, когда меня зачали, или нет, — по прошествии стольких-то лет? И вообще, найду ли я утешение в том, что узнаю об их искренней любви друг к другу?
— Слушай меня внимательно, — произнесла Цезария. — Я расскажу тебе то, что, быть может, сделает тебя чуточку счастливей. Или, по крайней мере, прольет свет на отношения твоих родителей. Когда твоя мать впервые повстречала Никодима, она была неграмотной женщиной, хотя и приятной на личико. Да, она была очень миловидной, но не умела написать на бумаге даже собственного имени. Думаю, за это твой отец любил ее еще больше. Правда, у нее были на него определенные виды, но кто может ее за это судить? Ведь тогда были тяжелые времена как для мужчин, так и для женщин. И для такой девушки, как она, красота была единственным преимуществом, хотя отнюдь не долговечным. Это, разумеется, не было для нее секретом. Больше всего на свете она мечтала научиться грамоте. И она попросила твоего отца научить ее этому. Точно одержимая, она умоляла его снова и снова. Желание научиться читать и писать стало для нее навязчивой идеей.
— Так ты ее знала?
— Видела несколько раз. Вначале, когда мне показал ее Никодим, и в самом конце. Но к этому мы еще вернемся. Итак, она донимала отца своими просьбами днем и ночью — научи, научи, научи, — пока он наконец не согласился. Конечно, он никогда не отличался терпением учителя. К тому же тратить свое драгоценное время на обучение кого-то азбуке ему было ужасно жаль. Поэтому он поступил иначе. Просто внедрил в нее свою волю, и знания потекли к ней сами собой. В одночасье она обрела способность писать и читать. И не только на английском, но также на греческом, иврите, итальянском, французском, санскрите...
— Вот это дар!
— Она тоже так думала. Тебе тогда было три недели от роду. Ты был такой тихий маленький комочек, но уже умел хмуриться точь-в-точь, как делаешь это сейчас. Итак, еще вчера у тебя была мать, которая не могла прочесть ни слова. А сегодня она превратилась в особу, которой впору было вести беседу с самим Сократом. Должна тебе сказать, это существенно изменило ее жизнь. Ей, разумеется, захотелось воспользоваться полученными способностями. И она начала читать подряд все, что приносил ей отец. Во время кормления ребенка перед ней на столе лежала дюжина открытых книг. И она читала их попеременно, держа в уме мысли, изложенные в каждой из них. Она требовала все новых книг, и Никодим продолжал их приносить. Плутарх, Святой Августин, Фома Аквинский, Вергилий, Птолемей, Геродот — ее читательскому аппетиту не было конца. От гордости Никодим надувался, как павлин: «Гляньте на мою гениальную ученицу! Она потрясающе бранится на греческом!» Но он не ведал, что творил. Потому что не смотрел вглубь. А ее бедный мозг бурлил в застенках черепа. Напомню, все это время она кормила тебя грудью...
Образ матери невольно предстал у меня перед глазами: окруженная книгами, она прижимала меня к груди, а в голове у нее горело жарким пламенем безумное множество слов и идей.
— Это ужасно... — пробормотал я.
— Все оказалось куда хуже, поэтому приготовься это принять. О ее уникальном даре очень быстро разнеслась молва, и через неделю-другую она превратилась в местную достопримечательность. Помнишь ли ты что-нибудь об этом? О толпах народу? — Я отрицательно покачал головой. — Чтобы взглянуть на твою мать, люди приезжали отовсюду — не только из Англии, но и из Европы.
— А что отец?
— Он безумно устал от этой кутерьмы. Уверена, он даже пожалел о том, что сделал, потому что однажды спросил меня, нельзя ли забрать этот дар обратно. Я ответила, что меня не волнует то, что он сделал. Сам натворил, пусть сам и расхлебывает. Но теперь я об этом жалею. Мне следовало бы ему кое-что сказать. И я могла быспасти ей жизнь. Вспоминая об этом теперь, я лучше понимаю...
— Понимаешь что?
— Что с ней происходило. Я видела это у нее в глазах. Несчастный человеческий мозг этой женщины оказался не в состоянии справиться со знаниями, которыми она его начинила. Однажды вечером она, кажется, попросила отца принести ей перо и бумагу. Он отказался, объяснив, что не желает, чтобы она тратила время на всякую писанину, вместо того чтобы нянчить ребенка. Тогда у твоей матери случился настоящий припадок. Она ушла из дому, бросив тебя на произвол судьбы. Конечно, твой отец не имел представления о том, как обращаться с маленькими детьми, поэтому принес тебя ко мне.
— И ты со мной нянчилась?
— Недолго.
— А он отправился искать мою мать?
— Именно так. Ему потребовалось несколько дней, чтобы ее найти. Он обнаружил ее в доме одного гражданина по имени Блэкхит. Он занимался с ней любовью за ту скромную плату, в которой Никодим ей отказал, — за неограниченное пользование пером и бумагой.
— И что же она писала?
— Не знаю. Ее творчество твой отец мне никогда не показывал. Но говорил, что здравым умом этого не постичь. Так или иначе, все, что она писала, должно быть, очень много для нее значило. Ибо она предавалась этому занятию днем и ночью, почти не прерываясь на еду и сон. Когда отец привел ее домой, она превратилась в собственную тень: тощая, как тростинка, руки и лицо в чернилах. Из ее речи ничего нельзя было понять. Она бредила одновременно на всех известных ей языках и обо всем сразу. Слушая, как она извергала из себя безумные хитросплетения фраз, не имеющих никакого отношения друг к другу, и видя при этом ее взгляд, который, казалось, умолял: «пожалуйста, поймите меня, пожалуйста»... в общем, впору было самому сойти с ума. Я подумала, может, ей станет лучше, если она возьмет тебя на руки. Поэтому подвела ее к детской кроватке и дала понять, что тебя следует накормить. Мне даже показалось, она вполне осознала мои слова. Потому что взяла тебя и, немного покачав, подошла к очагу, где имела обыкновение тебя кормить. Но не успела и присесть, как вздохнула и тотчас испустила дух.
— О боже...
— Ты выкатился у нее из рук и, упав на пол, расплакался. Заревел впервые в жизни, но с тех пор кричал почти не переставая. Так из очень тихого и милого малыша ты превратился в невыносимое чудовище, которое беспрестанно вопило и визжало. Если мне не изменяет память, я ни разу не видела улыбки на твоем лице. Во всяком случае, плаксивость не покидала, тебя много лет.
— А что сделал отец?
— С тобой или с ней?
— С ней.
— Он взял ее тело и похоронил где-то в Кенте. Затем оплакивал долгие недели, не отходя от вырытой собственными руками могилы. Мне же пришлось взять на себя заботу о тебе, за что, должна заметить, я вовсе не была ему благодарна.
— Но я тогда не остался с тобой, — перебил я. — Гизела...
— Да, приехала Гизела и взяла тебя на воспитание к себе. Ты находился при ней шесть или семь лет... Теперь ты все знаешь, — сказала Цезария, — но вряд ли тебе от этого стало легче. Это все дела давно минувших дней...
На долгое время в комнате воцарилась тишина, ибо каждый из нас погрузился в собственные размышления. Я перенесся в памяти в те далекие дни детства, когда Гизела или, по крайней мере, тот ее образ, который я рисовал в своем воображении, пела мне веселую песенку. Затем мой внутренний взор выхватил картину голубого неба, по которому бежали белые облака, и, наконец, мне явственно привиделось улыбающееся лицо Гизелы, и я понял, что лежу на траве, а она берет меня на руки и притягивает к себе. Должно быть, это было первое лето в моей жизни, и ввиду своего малого возраста я еще не умел ходить и даже сидеть.
Возможно, в доме Цезарии я рыдал и капризничал, но с Гизелой, думаю, мне было очень уютно. Так или иначе, моя память сохранила о ней самые радужные воспоминания. Не знаю, о чем в те минуты думала Цезария, но догадываюсь, что предметом ее дум, скорее всего, был отец, которого она частенько про себя ругала. Но кто осмелится ее за это судить?
— А теперь оставь меня, — сказала она.
Встав из-за стола, я поблагодарил ее за чай, но мне показалось, что я уже давно выпал из области ее внимания — судя по ее отсутствующему взору, мысли унесли Цезарию очень далеко от меня. Любопытно было бы знать, куда устремилось ее сознание: в прошлое или будущее? К мужу, который оставил ее, или к сыну, которого она собиралась искать? Но у меня не хватило смелости об этом спросить.
Глава III
1
2
Глава IV
Глава V
— О, бедняжка Мэддокс! — воскликнула она, когда я немного пришел в себя от приступа кашля. — Ты так и не научился принимать меня такой как есть, да?
— Честно говоря, да.
— Видишь ли, я всегда держала тебя на расстоянии, потому что ты не мой сын. Когда я гляжу на тебя, ты напоминаешь мне своего отца. Точнее, то, каким волокитой он был. Это всегда причиняло мне боль. Прошло столько лет, а она до сих пор не утихла. Ты так похож на свою мать. Особенно губами и подбородком.
— Ты говоришь о том, что тебе доставляют боль отцовские любовные похождения, а сама только что призналась, что трахалась с каким-то египтянином.
— Только чтобы досадить твоему отцу. Сердцем же я никогда ему не изменяла. Хотя, разумеется, бывали случаи, когда я влюблялась. Например, в Джефферсона. Но чтобы отдаться душой и телом какому-то мальчишке среди крокодилов? Нет, это была обыкновенная месть. Я не раз поступала назло твоему отцу.
— И он платил тебе той же монетой?
— Конечно. Зло порождает зло. Он имел женщин утром, днем и вечером.
— И ни одну из них он не любил?
— Хочешь узнать, любил ли он твою мать?
Глубоко затянувшись сигаретным дымом, я ощутил предательскую дрожь, что, несомненно, было следствием охватившего меня волнения; и я, безусловно желая узнать о чувствах отца к моей матери, в ответ на вопрос Цезарии не мог выдавить из себя ни звука, точно язык мой прилип к нёбу. И даже когда к глазам стали пробиваться слезы, другая часть моего существа — та, что бесстрастно излагает факты на бумаге, — твердила: а в чем, собственно говоря, дело? В самом деле, какое теперь имеет значение, питал ли отец истинные чувства к матери в тот день, когда меня зачали, или нет, — по прошествии стольких-то лет? И вообще, найду ли я утешение в том, что узнаю об их искренней любви друг к другу?
— Слушай меня внимательно, — произнесла Цезария. — Я расскажу тебе то, что, быть может, сделает тебя чуточку счастливей. Или, по крайней мере, прольет свет на отношения твоих родителей. Когда твоя мать впервые повстречала Никодима, она была неграмотной женщиной, хотя и приятной на личико. Да, она была очень миловидной, но не умела написать на бумаге даже собственного имени. Думаю, за это твой отец любил ее еще больше. Правда, у нее были на него определенные виды, но кто может ее за это судить? Ведь тогда были тяжелые времена как для мужчин, так и для женщин. И для такой девушки, как она, красота была единственным преимуществом, хотя отнюдь не долговечным. Это, разумеется, не было для нее секретом. Больше всего на свете она мечтала научиться грамоте. И она попросила твоего отца научить ее этому. Точно одержимая, она умоляла его снова и снова. Желание научиться читать и писать стало для нее навязчивой идеей.
— Так ты ее знала?
— Видела несколько раз. Вначале, когда мне показал ее Никодим, и в самом конце. Но к этому мы еще вернемся. Итак, она донимала отца своими просьбами днем и ночью — научи, научи, научи, — пока он наконец не согласился. Конечно, он никогда не отличался терпением учителя. К тому же тратить свое драгоценное время на обучение кого-то азбуке ему было ужасно жаль. Поэтому он поступил иначе. Просто внедрил в нее свою волю, и знания потекли к ней сами собой. В одночасье она обрела способность писать и читать. И не только на английском, но также на греческом, иврите, итальянском, французском, санскрите...
— Вот это дар!
— Она тоже так думала. Тебе тогда было три недели от роду. Ты был такой тихий маленький комочек, но уже умел хмуриться точь-в-точь, как делаешь это сейчас. Итак, еще вчера у тебя была мать, которая не могла прочесть ни слова. А сегодня она превратилась в особу, которой впору было вести беседу с самим Сократом. Должна тебе сказать, это существенно изменило ее жизнь. Ей, разумеется, захотелось воспользоваться полученными способностями. И она начала читать подряд все, что приносил ей отец. Во время кормления ребенка перед ней на столе лежала дюжина открытых книг. И она читала их попеременно, держа в уме мысли, изложенные в каждой из них. Она требовала все новых книг, и Никодим продолжал их приносить. Плутарх, Святой Августин, Фома Аквинский, Вергилий, Птолемей, Геродот — ее читательскому аппетиту не было конца. От гордости Никодим надувался, как павлин: «Гляньте на мою гениальную ученицу! Она потрясающе бранится на греческом!» Но он не ведал, что творил. Потому что не смотрел вглубь. А ее бедный мозг бурлил в застенках черепа. Напомню, все это время она кормила тебя грудью...
Образ матери невольно предстал у меня перед глазами: окруженная книгами, она прижимала меня к груди, а в голове у нее горело жарким пламенем безумное множество слов и идей.
— Это ужасно... — пробормотал я.
— Все оказалось куда хуже, поэтому приготовься это принять. О ее уникальном даре очень быстро разнеслась молва, и через неделю-другую она превратилась в местную достопримечательность. Помнишь ли ты что-нибудь об этом? О толпах народу? — Я отрицательно покачал головой. — Чтобы взглянуть на твою мать, люди приезжали отовсюду — не только из Англии, но и из Европы.
— А что отец?
— Он безумно устал от этой кутерьмы. Уверена, он даже пожалел о том, что сделал, потому что однажды спросил меня, нельзя ли забрать этот дар обратно. Я ответила, что меня не волнует то, что он сделал. Сам натворил, пусть сам и расхлебывает. Но теперь я об этом жалею. Мне следовало бы ему кое-что сказать. И я могла быспасти ей жизнь. Вспоминая об этом теперь, я лучше понимаю...
— Понимаешь что?
— Что с ней происходило. Я видела это у нее в глазах. Несчастный человеческий мозг этой женщины оказался не в состоянии справиться со знаниями, которыми она его начинила. Однажды вечером она, кажется, попросила отца принести ей перо и бумагу. Он отказался, объяснив, что не желает, чтобы она тратила время на всякую писанину, вместо того чтобы нянчить ребенка. Тогда у твоей матери случился настоящий припадок. Она ушла из дому, бросив тебя на произвол судьбы. Конечно, твой отец не имел представления о том, как обращаться с маленькими детьми, поэтому принес тебя ко мне.
— И ты со мной нянчилась?
— Недолго.
— А он отправился искать мою мать?
— Именно так. Ему потребовалось несколько дней, чтобы ее найти. Он обнаружил ее в доме одного гражданина по имени Блэкхит. Он занимался с ней любовью за ту скромную плату, в которой Никодим ей отказал, — за неограниченное пользование пером и бумагой.
— И что же она писала?
— Не знаю. Ее творчество твой отец мне никогда не показывал. Но говорил, что здравым умом этого не постичь. Так или иначе, все, что она писала, должно быть, очень много для нее значило. Ибо она предавалась этому занятию днем и ночью, почти не прерываясь на еду и сон. Когда отец привел ее домой, она превратилась в собственную тень: тощая, как тростинка, руки и лицо в чернилах. Из ее речи ничего нельзя было понять. Она бредила одновременно на всех известных ей языках и обо всем сразу. Слушая, как она извергала из себя безумные хитросплетения фраз, не имеющих никакого отношения друг к другу, и видя при этом ее взгляд, который, казалось, умолял: «пожалуйста, поймите меня, пожалуйста»... в общем, впору было самому сойти с ума. Я подумала, может, ей станет лучше, если она возьмет тебя на руки. Поэтому подвела ее к детской кроватке и дала понять, что тебя следует накормить. Мне даже показалось, она вполне осознала мои слова. Потому что взяла тебя и, немного покачав, подошла к очагу, где имела обыкновение тебя кормить. Но не успела и присесть, как вздохнула и тотчас испустила дух.
— О боже...
— Ты выкатился у нее из рук и, упав на пол, расплакался. Заревел впервые в жизни, но с тех пор кричал почти не переставая. Так из очень тихого и милого малыша ты превратился в невыносимое чудовище, которое беспрестанно вопило и визжало. Если мне не изменяет память, я ни разу не видела улыбки на твоем лице. Во всяком случае, плаксивость не покидала, тебя много лет.
— А что сделал отец?
— С тобой или с ней?
— С ней.
— Он взял ее тело и похоронил где-то в Кенте. Затем оплакивал долгие недели, не отходя от вырытой собственными руками могилы. Мне же пришлось взять на себя заботу о тебе, за что, должна заметить, я вовсе не была ему благодарна.
— Но я тогда не остался с тобой, — перебил я. — Гизела...
— Да, приехала Гизела и взяла тебя на воспитание к себе. Ты находился при ней шесть или семь лет... Теперь ты все знаешь, — сказала Цезария, — но вряд ли тебе от этого стало легче. Это все дела давно минувших дней...
На долгое время в комнате воцарилась тишина, ибо каждый из нас погрузился в собственные размышления. Я перенесся в памяти в те далекие дни детства, когда Гизела или, по крайней мере, тот ее образ, который я рисовал в своем воображении, пела мне веселую песенку. Затем мой внутренний взор выхватил картину голубого неба, по которому бежали белые облака, и, наконец, мне явственно привиделось улыбающееся лицо Гизелы, и я понял, что лежу на траве, а она берет меня на руки и притягивает к себе. Должно быть, это было первое лето в моей жизни, и ввиду своего малого возраста я еще не умел ходить и даже сидеть.
Возможно, в доме Цезарии я рыдал и капризничал, но с Гизелой, думаю, мне было очень уютно. Так или иначе, моя память сохранила о ней самые радужные воспоминания. Не знаю, о чем в те минуты думала Цезария, но догадываюсь, что предметом ее дум, скорее всего, был отец, которого она частенько про себя ругала. Но кто осмелится ее за это судить?
— А теперь оставь меня, — сказала она.
Встав из-за стола, я поблагодарил ее за чай, но мне показалось, что я уже давно выпал из области ее внимания — судя по ее отсутствующему взору, мысли унесли Цезарию очень далеко от меня. Любопытно было бы знать, куда устремилось ее сознание: в прошлое или будущее? К мужу, который оставил ее, или к сыну, которого она собиралась искать? Но у меня не хватило смелости об этом спросить.
Глава III
1
Чтобы выбраться из города, Рэйчел потребовалась помощь. Смерть Кадма и в особенности сопутствующие ей странные обстоятельства на следующее утро стали объектом пристального внимания всех городских газет, и журналисты, не дававшие проходу членам семьи Гири после гибели Марджи, набросились на них с новой силой, поджидая и фотографируя днем и ночью всех и каждого, кто оказался ненароком у входа в дом, где находилась квартира Кадма. Поскольку Рэйчел не имела ни малейшего желания беседовать с полицией (что, собственно говоря, она могла им сказать?) или, что еще хуже, подвергнуться допросу со стороны Гаррисона и Митчелла, она была решительно настроена как можно быстрее уехать из города, поэтому обратилась к Дэнни с просьбой ей в этом помочь, на что тот, будучи у нее в долгу, охотно согласился. Приехав в ее квартиру, он упаковал вещи, забрал деньги, кредитные карточки и прочее, после чего отправился на встречу с ней в аэропорт Кеннеди, где купил ей билет до Гонолулу, и в полдень того дня она уже летела на Гавайи.
Провожая, Дэнни спросил ее:
— Судя по всему, вы не собираетесь сюда возвращаться?
— Неужели это так заметно?
— Когда мы сюда ехали, вы глядели по сторонам. Как будто прощались.
— Я была бы рада больше никогда не увидеть этот город.
— А можно спросить?..
— Что со мной приключилось? Не могу сказать, Дэнни. Не потому, что не доверяю, нет. Просто слишком долго рассказывать. Но будь у меня в запасе даже уйма времени, все равно, боюсь, не смогла бы все объяснить.
— Скажите мне только одно: все это из-за Гаррисона? Вы так поспешно уезжаете из-за этого подонка? Потому что вы...
— Нет. Я ни от кого не убегаю, — ответила Рэйчел. — Скорее, наоборот. Уезжаю, чтобы встретиться с человеком, которого люблю.
По удивительному стечению обстоятельств Рэйчел оказалась на том же месте в салоне первого класса, что и в прошлый раз, и осознала странность этого совпадения лишь после того, как, взяв с подноса бокал шампанского, откинулась на спинку кресла. Впервые за последние несколько недель ей представилась возможность предаться воспоминаниям о проведенных ею на острове днях; они были столь ясными, будто это было только вчера: Джимми Хорнбек, который вез ее и говорил с ней о тайне и Маммоне; дом, лужайка, берег и Ниолопуа; церковь на утесе и тот день, когда ее застал ливень; первая встреча с парусным судном, которое, как она позже узнала, оказалось «Самаркандом»; костер на берегу и, наконец, появление самого Галили. От того незабвенного времени ее отделяло всего несколько недель, за которые на ее долю выпало столько невзгод и переживаний — она дорого дала бы, чтобы некоторые из них забыть навечно, — что казалось, прошла целая жизнь. Но несмотря на то что воспоминания о первом посещении острова всплыли в памяти Рэйчел с такой отчетливостью, она не могла избавиться от ощущения, будто витала в облаках своей мечты. Пожалуй, до конца поверить в реальность произошедшего с ней она сможет, только когда увидит домик в горах. И не только домик, но паруса «Самарканда». Да, только увидев их, она сможет себя убедить, что случившееся с ней на острове не было сном.
Провожая, Дэнни спросил ее:
— Судя по всему, вы не собираетесь сюда возвращаться?
— Неужели это так заметно?
— Когда мы сюда ехали, вы глядели по сторонам. Как будто прощались.
— Я была бы рада больше никогда не увидеть этот город.
— А можно спросить?..
— Что со мной приключилось? Не могу сказать, Дэнни. Не потому, что не доверяю, нет. Просто слишком долго рассказывать. Но будь у меня в запасе даже уйма времени, все равно, боюсь, не смогла бы все объяснить.
— Скажите мне только одно: все это из-за Гаррисона? Вы так поспешно уезжаете из-за этого подонка? Потому что вы...
— Нет. Я ни от кого не убегаю, — ответила Рэйчел. — Скорее, наоборот. Уезжаю, чтобы встретиться с человеком, которого люблю.
По удивительному стечению обстоятельств Рэйчел оказалась на том же месте в салоне первого класса, что и в прошлый раз, и осознала странность этого совпадения лишь после того, как, взяв с подноса бокал шампанского, откинулась на спинку кресла. Впервые за последние несколько недель ей представилась возможность предаться воспоминаниям о проведенных ею на острове днях; они были столь ясными, будто это было только вчера: Джимми Хорнбек, который вез ее и говорил с ней о тайне и Маммоне; дом, лужайка, берег и Ниолопуа; церковь на утесе и тот день, когда ее застал ливень; первая встреча с парусным судном, которое, как она позже узнала, оказалось «Самаркандом»; костер на берегу и, наконец, появление самого Галили. От того незабвенного времени ее отделяло всего несколько недель, за которые на ее долю выпало столько невзгод и переживаний — она дорого дала бы, чтобы некоторые из них забыть навечно, — что казалось, прошла целая жизнь. Но несмотря на то что воспоминания о первом посещении острова всплыли в памяти Рэйчел с такой отчетливостью, она не могла избавиться от ощущения, будто витала в облаках своей мечты. Пожалуй, до конца поверить в реальность произошедшего с ней она сможет, только когда увидит домик в горах. И не только домик, но паруса «Самарканда». Да, только увидев их, она сможет себя убедить, что случившееся с ней на острове не было сном.
2
Тем временем судно, которое Рэйчел столь страстно желала видеть, дрейфовало по безжалостным водам Тихого океана и представляло собой жалкое зрелище. Уже одиннадцать дней никто не прикасался к его штурвалу, ибо единственный обитатель яхты решил отдаться воле морской стихии, какие бы испытания она ему ни послала. Снаряжение, которое при иных обстоятельствах Галили сложил бы и привязал, давно смыло водой; главная мачта сломалась, а паруса развевались на ветру словно лохмотья. В капитанской рубке царил хаос, а на палубе было и того хуже.
«Самарканд» знал, что обречен. Галили слышал, как он стонал и скрипел, когда очередная волна разбивалась о его борт. Иногда Галили казалось, что судно с ним разговаривает, моля о пощаде и пытаясь призвать к благоразумию, дабы он, сбросив с себя оцепенение, наконец взялся за штурвал. Но последние четыре дня его силы иссякали со столь головокружительной быстротой, что жизнь в нем уже едва теплилась, и, даже пожелай он спасти себя и яхту, он не смог бы этого сделать. Галили отказался от желания жить, и его тело, раньше легко справлявшееся со множеством лишений, быстро обессилело. Ему уже перестали являться призрачные видения, и, хотя он по-прежнему выпивал по две бутылки бренди в день, его истощенное сознание было не способно воспринимать даже галлюцинации. Поскольку он уже не мог держаться на ногах, то все время лежал на палубе, глядя в небо, и ждал приближения рокового часа.
Когда спустились сумерки, он подумал, что этот миг наконец наступил — настал момент его смерти. Он видел, как солнце садилось за горизонт, обагряя лучами облака и морские воды. Внезапно «Самарканд» охватила удивительная тишина — замерли его жалобные стоны и даже смолк шорох парусов.
Приподняв голову, Галили огляделся: солнце по-прежнему клонилось к закату, но гораздо медленней, чем прежде, и медленней бился его пульс, словно тело, сознавая приближение конца и повинуясь подспудному желанию оттянуть его как можно дальше, желало впитать в себя все ощущения и пыталось умерить пламя своего последнего огня, чтобы немного продлить его горение хотя бы до тех пор, когда окончательно зайдет солнце и померкнут последние краски неба, чтобы Галили смог в последний раз увидеть Южный Крест над своей головой.
До чего же глупой и нескладной предстала ему его жизнь в этот миг! Прожив лишь часть ее достойно, он глубоко раскаивался в большинстве совершенных деяний, которым не находил никаких оправданий. Войдя в этот мир преисполненным божественной благодати, он покидал его с пустыми руками, ибо попусту растратил свой дар, и не просто растратил, а употребил во зло, на жестокие цели. Сколько страданий и смертей было на его совести! Пусть даже большинство его жертв иной участи и не заслуживали, для него это было слабым утешением. Как он мог позволить себе скатиться до уровня обыкновенного наемного убийцы и стать на службу чьих-то амбиций? Человеческих амбиций, амбиций Гири, жадность которых повелевала прибирать к рукам скотные дворы и железные дороги, леса и самолеты, править людьми и государствами, быть среди прочих маленькими королями.
Все эти люди, разумеется, давно ушли в небытие, но, несмотря на то что ему не раз доводилось видеть их на пороге смерти и внимать их слезам, молитвам и отчаянным надеждам на искупление грехов, осознание близости собственной смерти застало его врасплох. Неужели, взирая на них, он ничему не научился? Почему не изменил свою жизнь, несмотря на то что не раз ощущал вкус чужой смерти? Почему не бросил своих хозяев и не решился вернуться домой в поисках прощения?
Почему ему приходится встречать свой конец в страхе и одиночестве, меж тем как ему от рождения было дано пережить то, к чему призывают все веры мира в своих догмах и священных книгах?
Только одно лицо не вызывало в нем горького разочарования — единственная душа, которую он не предал. Ее имя сорвалось с его уст как раз тогда, когда огненный диск коснулся нижним краем моря, войдя в завершающий этап своего небесного путешествия, предварявший свой и его, Галили, уход.
— Рэйчел, — сказал он. — Где бы ты сейчас ни была... Знай... Я люблю тебя...
И веки его сомкнулись.
«Самарканд» знал, что обречен. Галили слышал, как он стонал и скрипел, когда очередная волна разбивалась о его борт. Иногда Галили казалось, что судно с ним разговаривает, моля о пощаде и пытаясь призвать к благоразумию, дабы он, сбросив с себя оцепенение, наконец взялся за штурвал. Но последние четыре дня его силы иссякали со столь головокружительной быстротой, что жизнь в нем уже едва теплилась, и, даже пожелай он спасти себя и яхту, он не смог бы этого сделать. Галили отказался от желания жить, и его тело, раньше легко справлявшееся со множеством лишений, быстро обессилело. Ему уже перестали являться призрачные видения, и, хотя он по-прежнему выпивал по две бутылки бренди в день, его истощенное сознание было не способно воспринимать даже галлюцинации. Поскольку он уже не мог держаться на ногах, то все время лежал на палубе, глядя в небо, и ждал приближения рокового часа.
Когда спустились сумерки, он подумал, что этот миг наконец наступил — настал момент его смерти. Он видел, как солнце садилось за горизонт, обагряя лучами облака и морские воды. Внезапно «Самарканд» охватила удивительная тишина — замерли его жалобные стоны и даже смолк шорох парусов.
Приподняв голову, Галили огляделся: солнце по-прежнему клонилось к закату, но гораздо медленней, чем прежде, и медленней бился его пульс, словно тело, сознавая приближение конца и повинуясь подспудному желанию оттянуть его как можно дальше, желало впитать в себя все ощущения и пыталось умерить пламя своего последнего огня, чтобы немного продлить его горение хотя бы до тех пор, когда окончательно зайдет солнце и померкнут последние краски неба, чтобы Галили смог в последний раз увидеть Южный Крест над своей головой.
До чего же глупой и нескладной предстала ему его жизнь в этот миг! Прожив лишь часть ее достойно, он глубоко раскаивался в большинстве совершенных деяний, которым не находил никаких оправданий. Войдя в этот мир преисполненным божественной благодати, он покидал его с пустыми руками, ибо попусту растратил свой дар, и не просто растратил, а употребил во зло, на жестокие цели. Сколько страданий и смертей было на его совести! Пусть даже большинство его жертв иной участи и не заслуживали, для него это было слабым утешением. Как он мог позволить себе скатиться до уровня обыкновенного наемного убийцы и стать на службу чьих-то амбиций? Человеческих амбиций, амбиций Гири, жадность которых повелевала прибирать к рукам скотные дворы и железные дороги, леса и самолеты, править людьми и государствами, быть среди прочих маленькими королями.
Все эти люди, разумеется, давно ушли в небытие, но, несмотря на то что ему не раз доводилось видеть их на пороге смерти и внимать их слезам, молитвам и отчаянным надеждам на искупление грехов, осознание близости собственной смерти застало его врасплох. Неужели, взирая на них, он ничему не научился? Почему не изменил свою жизнь, несмотря на то что не раз ощущал вкус чужой смерти? Почему не бросил своих хозяев и не решился вернуться домой в поисках прощения?
Почему ему приходится встречать свой конец в страхе и одиночестве, меж тем как ему от рождения было дано пережить то, к чему призывают все веры мира в своих догмах и священных книгах?
Только одно лицо не вызывало в нем горького разочарования — единственная душа, которую он не предал. Ее имя сорвалось с его уст как раз тогда, когда огненный диск коснулся нижним краем моря, войдя в завершающий этап своего небесного путешествия, предварявший свой и его, Галили, уход.
— Рэйчел, — сказал он. — Где бы ты сейчас ни была... Знай... Я люблю тебя...
И веки его сомкнулись.
Глава IV
Гаррисон Гири стоял в комнате своего деда и взирал на царивший бедлам, не в силах подавить в себе чувство ликования, предательски распиравшего его изнутри и неодолимо рвавшегося наружу. Прессе он сделал краткое и весьма сдержанное заявление, сообщив, что подробности происшедшего пока никому не известны, хотя факт ухода из жизни Кадма Гири не явился ни для кого большой неожиданностью. После этого он битый час тщился получить от Лоретты какие-либо объяснения, но сколько он ни говорил о ходивших по городу слухах, что раздававшийся в доме грохот был слышен за целый квартал, сколько ни пытался убедить ее в необходимости сказать правду, дабы, исходя из этого, состряпать удобоваримую версию для властей и прессы и тем самым пресечь возможность нежелательной спекуляции фактами, все его усилия были напрасны. Лоретта при всем своем желании не могла ничего ему рассказать по той простой причине, что начисто все забыла. Быть может, со временем память к ней и вернется, но пока она ничего не могла сообщить, а стало быть, полиции и прессе предстояло строить собственные догадки и измышлять собственные ответы на возникшие вопросы.
Разумеется, позиция, занятая Лореттой в этом деле, была чистой воды фальсификацией, которой она даже не удосужилась придать более или менее правдоподобную форму, — во всяком случае, так считал Гаррисон. Однако, прекрасно сознавая, какую игру затеяла с ним Лоретта, он все же решил на нее не давить, а выждать время. Что-что, а это он мог себе позволить, тем более что терпению, слава богу, Кадм Гири его обучил еще в детстве, заставляя исполнять роль пай-мальчика, всецело подчиненного его, родительской, власти. В руках у Лоретты был единственный козырь — правда. Как игрок невозмутимый и хладнокровный, она старается придержать его для себя, но вряд ли сумеет извлечь из него пользу, ибо в водовороте бурно развивающихся событий он потеряет свою силу прежде, чем Лоретта это поймет. А когда старшая миссис Гири окончательно выйдет из игры, Гаррисон без всякого труда, исключительно любопытства ради, вырвет козырную карту у нее из рук.
— Я перекинулся словцом с Джоселин, — сообщил брату вошедший в комнату Митчелл, — она всегда была ко мне неравнодушна.
— Ну?
— Мне удалось у нее выведать, что случилось, — Митчелл прошелся по спальне Кадма, взирая на то, во что она превратилась. — Во-первых, здесь была Рэйчел.
— И что из этого? — пожал плечами Гаррисон. — О боже, Митчелл. Она тут ни при чем. Когда ты наконец выкинешь ее из головы?
— Ты не находишь подозрительным, что она была здесь?
— А что в этом подозрительного?
— Может, она заодно с тем, кто все это учинил? Может, именно она помогла ему забраться в дом, а потом скрыться?
Гаррисон смерил брата взглядом.
— Кто бы это ни учинил, — медленно промолвил он, — он не нуждался в помощи твоей сучки-жены, Митчелл. Надеюсь, ты меня понимаешь?
— Не разговаривай со мной в таком тоне, — сказал Митчелл, направляя указательный палец на своего брата. — Я не такой дурак, как ты думаешь. И Рэйчел тоже. Если ты помнишь, дневник нашла она.
Гаррисон пропустил последнюю реплику Митчелла мимо ушей.
— Что еще тебе рассказала Джоселин? — спросил он.
— Ничего.
— Это все, что тебе удалось из нее выудить?
— Во всяком случае у меня получилось лучше, чем у тебя с Лореттой.
— Черт с ней, с этой Лореттой.
— А тебе никогда не приходило в голову, что мы, возможно, недооценивали этих женщин?
— Да ладно тебе, Митчелл.
— Нет, послушай меня. Не исключено, что они что-то втайне замышляли у нас за спиной.
— Оставь ты их в покое. Что особенного могут затеять две женщины?
— Ты не знаешь Рэйчел.
— Знаю, — устало произнес Гаррисон. — Такие девки всю жизнь мелькали у меня перед глазами. Она никто. Пустое место. Все, что у нее есть, дали ей ты и наша семья. Она не стоит того, чтобы тратить на нее даже минуту нашего времени, — с этими словами он развернулся и пошел прочь и уже был почти у двери, когда Митчелл тихо сказал:
— Не могу выбросить ее из головы. Хочу, но не могу. Знаю, что ты прав. Но не могу перестать думать о ней.
На мгновение остановившись, Гаррисон обернулся к брату.
— О, — протянул он, одарив брата сочувствием иного рода. — И что ты думаешь услышать? Хочешь, чтобы я сказал: отлично, брат, вернись к ней? Ты и правда хочешь это услышать? Тогда давай, иди.
— Я не знаю, как ее вернуть, — признался Митчелл. Гнев его бесследно истощился, и он вновь превратился в младшего брата Гаррисона, готового исполнять все его приказания. — Я даже не знаю, почему я ее хочу. То есть ты, конечно, прав: она никто. Пустое место. Но когда я думаю, что она с этим... животным...
— Понимаю, — улыбнувшись, попытался его успокоить Гаррисон. — Все дело в Галили.
— Я не хочу, чтобы она была с ним рядом. Не хочу, чтобы она даже думала о нем.
— Ты не сможешь заставить ее перестать о нем думать, — он запнулся на миг, и улыбка вновь заиграла у него на устах. — Можешь попробовать... но вряд ли тебе захочется так далеко зайти.
— Об этом я тоже уже думал, — ответил Митчелл. — Поверь мне. Я уже об этом думал.
— Вот так все и начинается, — произнес Гаррисон. — Ты думаешь об этом и думаешь, и в один прекрасный день тебе вдруг подворачивается возможность это осуществить. И ты это делаешь. — Митчелл тупо уставился на заваленный мусором ковер.
Гаррисон долго смотрел на него выжидающим взглядом, после чего, первым прервав затянувшееся молчание, сказал: — Ты, что, именно этого хочешь?
— Не знаю.
— Тогда подумай об этом еще, когда будет время.
— Да.
— Вот и хорошо.
— Я имел в виду, да, я хочу именно этого, — по-прежнему глядя в пол, Митчелл весь дрожал. — Я хочу быть уверенным в том, что она никому не достанется, кроме меня. Я женился на ней. Она мне кое-чем обязана, — он поднял на брата мокрые от слез глаза. — Разве нет? Ведь без меня она бы ничего собой не представляла...
— Меня не нужно убеждать, Митч, — произнес Гаррисон на удивление ласково. — Как я уже сказал: весь вопрос в том, чтобы подвернулся удачный случай.
— Я кое-что для нее сделал, а она повернулась ко мне спиной, будто я никто.
— И ты, конечно, хочешь ей за это отомстить. Это вполне естественно.
— Что мне делать?
— Во-первых, выясни, где она находится. И будь с ней очень ласков.
— Какого черта я буду ее ублажать?
— Чтобы она ничего не заподозрила.
— Ладно.
— Мы подождем, пока тело старика предадут земле, а потом вместе придумаем, как разобраться с твоими делами.
— Хотелось бы.
— Иди сюда, — Гаррисон распахнул объятия, и Митчелл, не задумываясь, устремился к нему. — Я рад, что ты мне все рассказал. Я не понимал, как сильно ты страдаешь.
— Она обращается со мной, как с последним дерьмом.
— Ладно, ладно, — похлопав брата по спине, произнес Гаррисон. — Понимаю. Все будет хорошо. Мы с тобой давно вместе. Ты и я. И я хочу, чтобы ты был счастлив.
— Знаю.
— Поэтому мы сделаем все, что потребуется. Даю тебе честное слово. Сделаем все, что потребуется.
Разумеется, позиция, занятая Лореттой в этом деле, была чистой воды фальсификацией, которой она даже не удосужилась придать более или менее правдоподобную форму, — во всяком случае, так считал Гаррисон. Однако, прекрасно сознавая, какую игру затеяла с ним Лоретта, он все же решил на нее не давить, а выждать время. Что-что, а это он мог себе позволить, тем более что терпению, слава богу, Кадм Гири его обучил еще в детстве, заставляя исполнять роль пай-мальчика, всецело подчиненного его, родительской, власти. В руках у Лоретты был единственный козырь — правда. Как игрок невозмутимый и хладнокровный, она старается придержать его для себя, но вряд ли сумеет извлечь из него пользу, ибо в водовороте бурно развивающихся событий он потеряет свою силу прежде, чем Лоретта это поймет. А когда старшая миссис Гири окончательно выйдет из игры, Гаррисон без всякого труда, исключительно любопытства ради, вырвет козырную карту у нее из рук.
— Я перекинулся словцом с Джоселин, — сообщил брату вошедший в комнату Митчелл, — она всегда была ко мне неравнодушна.
— Ну?
— Мне удалось у нее выведать, что случилось, — Митчелл прошелся по спальне Кадма, взирая на то, во что она превратилась. — Во-первых, здесь была Рэйчел.
— И что из этого? — пожал плечами Гаррисон. — О боже, Митчелл. Она тут ни при чем. Когда ты наконец выкинешь ее из головы?
— Ты не находишь подозрительным, что она была здесь?
— А что в этом подозрительного?
— Может, она заодно с тем, кто все это учинил? Может, именно она помогла ему забраться в дом, а потом скрыться?
Гаррисон смерил брата взглядом.
— Кто бы это ни учинил, — медленно промолвил он, — он не нуждался в помощи твоей сучки-жены, Митчелл. Надеюсь, ты меня понимаешь?
— Не разговаривай со мной в таком тоне, — сказал Митчелл, направляя указательный палец на своего брата. — Я не такой дурак, как ты думаешь. И Рэйчел тоже. Если ты помнишь, дневник нашла она.
Гаррисон пропустил последнюю реплику Митчелла мимо ушей.
— Что еще тебе рассказала Джоселин? — спросил он.
— Ничего.
— Это все, что тебе удалось из нее выудить?
— Во всяком случае у меня получилось лучше, чем у тебя с Лореттой.
— Черт с ней, с этой Лореттой.
— А тебе никогда не приходило в голову, что мы, возможно, недооценивали этих женщин?
— Да ладно тебе, Митчелл.
— Нет, послушай меня. Не исключено, что они что-то втайне замышляли у нас за спиной.
— Оставь ты их в покое. Что особенного могут затеять две женщины?
— Ты не знаешь Рэйчел.
— Знаю, — устало произнес Гаррисон. — Такие девки всю жизнь мелькали у меня перед глазами. Она никто. Пустое место. Все, что у нее есть, дали ей ты и наша семья. Она не стоит того, чтобы тратить на нее даже минуту нашего времени, — с этими словами он развернулся и пошел прочь и уже был почти у двери, когда Митчелл тихо сказал:
— Не могу выбросить ее из головы. Хочу, но не могу. Знаю, что ты прав. Но не могу перестать думать о ней.
На мгновение остановившись, Гаррисон обернулся к брату.
— О, — протянул он, одарив брата сочувствием иного рода. — И что ты думаешь услышать? Хочешь, чтобы я сказал: отлично, брат, вернись к ней? Ты и правда хочешь это услышать? Тогда давай, иди.
— Я не знаю, как ее вернуть, — признался Митчелл. Гнев его бесследно истощился, и он вновь превратился в младшего брата Гаррисона, готового исполнять все его приказания. — Я даже не знаю, почему я ее хочу. То есть ты, конечно, прав: она никто. Пустое место. Но когда я думаю, что она с этим... животным...
— Понимаю, — улыбнувшись, попытался его успокоить Гаррисон. — Все дело в Галили.
— Я не хочу, чтобы она была с ним рядом. Не хочу, чтобы она даже думала о нем.
— Ты не сможешь заставить ее перестать о нем думать, — он запнулся на миг, и улыбка вновь заиграла у него на устах. — Можешь попробовать... но вряд ли тебе захочется так далеко зайти.
— Об этом я тоже уже думал, — ответил Митчелл. — Поверь мне. Я уже об этом думал.
— Вот так все и начинается, — произнес Гаррисон. — Ты думаешь об этом и думаешь, и в один прекрасный день тебе вдруг подворачивается возможность это осуществить. И ты это делаешь. — Митчелл тупо уставился на заваленный мусором ковер.
Гаррисон долго смотрел на него выжидающим взглядом, после чего, первым прервав затянувшееся молчание, сказал: — Ты, что, именно этого хочешь?
— Не знаю.
— Тогда подумай об этом еще, когда будет время.
— Да.
— Вот и хорошо.
— Я имел в виду, да, я хочу именно этого, — по-прежнему глядя в пол, Митчелл весь дрожал. — Я хочу быть уверенным в том, что она никому не достанется, кроме меня. Я женился на ней. Она мне кое-чем обязана, — он поднял на брата мокрые от слез глаза. — Разве нет? Ведь без меня она бы ничего собой не представляла...
— Меня не нужно убеждать, Митч, — произнес Гаррисон на удивление ласково. — Как я уже сказал: весь вопрос в том, чтобы подвернулся удачный случай.
— Я кое-что для нее сделал, а она повернулась ко мне спиной, будто я никто.
— И ты, конечно, хочешь ей за это отомстить. Это вполне естественно.
— Что мне делать?
— Во-первых, выясни, где она находится. И будь с ней очень ласков.
— Какого черта я буду ее ублажать?
— Чтобы она ничего не заподозрила.
— Ладно.
— Мы подождем, пока тело старика предадут земле, а потом вместе придумаем, как разобраться с твоими делами.
— Хотелось бы.
— Иди сюда, — Гаррисон распахнул объятия, и Митчелл, не задумываясь, устремился к нему. — Я рад, что ты мне все рассказал. Я не понимал, как сильно ты страдаешь.
— Она обращается со мной, как с последним дерьмом.
— Ладно, ладно, — похлопав брата по спине, произнес Гаррисон. — Понимаю. Все будет хорошо. Мы с тобой давно вместе. Ты и я. И я хочу, чтобы ты был счастлив.
— Знаю.
— Поэтому мы сделаем все, что потребуется. Даю тебе честное слово. Сделаем все, что потребуется.
Глава V
После разговора с братом Гаррисон поехал навестить одну даму, с которой не виделся уже несколько недель, а именно свою ненаглядную и всегда безотказную Мелоди, общество которой после столь напряженного дня подействовало на него особенно благотворно. Около получаса он созерцал ее лежащее обнаженное тело, время от времени прикасаясь к холодным ногам, бедрам, животу и тому, что крылось за островком густых волос. Господи, до чего же хорошо она умела делать свое дело! За все время его манипуляций ни разу не вздрогнула, ничем не обнаружила признаков жизни даже тогда, когда он бесцеремонно развернул ее на живот и грубо трахнул в зад.
Но на сей раз, разрядив в нее свою обойму, он не уехал, как делал это прежде, а прошел в ванную комнату, окрашенную в желто-зеленые тона, вымыл член и раскрасневшуюся шею, а потом вернулся в комнату и, сев перед ней, уставился на нее долгим взглядом. Переворачивая тело Мелоди со спины на живот, он раздавил лежавшие вокруг цветы, которые издавали аромат, странно возбуждавший все его органы чувств. Тело женщины казалось ему почти прозрачным, бренди, который он пил, отдавал странным привкусом, которого он прежде никогда не ощущал, и даже бокал в его руках казался ему сотканным из шелка.
Но на сей раз, разрядив в нее свою обойму, он не уехал, как делал это прежде, а прошел в ванную комнату, окрашенную в желто-зеленые тона, вымыл член и раскрасневшуюся шею, а потом вернулся в комнату и, сев перед ней, уставился на нее долгим взглядом. Переворачивая тело Мелоди со спины на живот, он раздавил лежавшие вокруг цветы, которые издавали аромат, странно возбуждавший все его органы чувств. Тело женщины казалось ему почти прозрачным, бренди, который он пил, отдавал странным привкусом, которого он прежде никогда не ощущал, и даже бокал в его руках казался ему сотканным из шелка.