Страница:
Возможно, мой собеседник уже забыл все, что он когда-то мне говорил. Но я, оглядываясь назад, вспоминал его аргументы как первый признак серьезного и глубокого поворота в развитии событий. Старые революционеры, сталкиваясь с дегенерацией сталинизма – сначала отвратительной, а потом чудовищной, – начинали в глубине души протестовать против диктатора и его бюрократии. С другой стороны, реформисты, умеренные и либералы, бывшие неутомимыми противниками революции в ее действительно славные дни, теперь с энтузиазмом приветствовали успехи тоталитарного государства Важно отметить, что наша беседа происходила в 1932 году, когда Веймарская Германия билась в смертельных судорогах, от которых демократы-социалисты не могли предложить никакого лекарства, и казалось, что эта болезнь распространяется по всему миру. А Советский Союз, напротив, напрягал каждый свой нерв в строительстве индустриального будущего. Этот контраст отчасти и объяснял новый энтузиазм либералов по поводу успехов сталинской России.
Мало-помалу я, несмотря на трудности, начал деловые операции. Я заключил контракты на поставку асбеста и марганца. Продажа древесины скоро достигла такого объема, что Москва прислала мне помощника, которому я дал титул «Директора департамента древесины». Это был молодой человек по фамилии Ершов, очень болтливый и самоуверенный, который не знал французского языка и практически не разбирался в вопросах лесоторговли. Раньше он был пропагандистом какого-то партийного комитета. Вскоре я узнал подоплеку того странного назначения. Он был протеже наркома труда Цихона (его имени уже давно не слышно) и снабжал его бельем, галстуками, шелковыми носками и т. п., направляя эти вещи дипломатической почтой.
Чем сильнее подавлялась открытая критика, тем больше процветал фаворитизм. По-прежнему было много разговоров о самокритике, но она, как и прежде, шла в одном направлении – сверху вниз. Ее главная цель была в том, чтобы находить козлов отпущения за грехи верхов. Приведу еще два примера такого фаворитизма.
Посланником в Хельсинки был назначен некий Асмус, все заслуги которого заключались в том, что, будучи секретарем посольства в Вене, куда приезжал для консультаций с врачами член Политбюро Лазарь Каганович, он проявил к нему должное внимание. Литвинов намеревался назначить Асмуса на какой-то мелкий консульский пост, и решение Политбюро о назначении его на ответственный пост в Хельсинки было полной неожиданностью.
Михаил Островский, в бытность его торгпредом в Париже, как-то продал подставной фирме, организованной белоэмигрантами, лес на условиях, которые означали для нас потерю нескольких сотен тысяч франков. Розенгольц отстранил его от должности и передал материалы в Центральную контрольную комиссию для наложения партийного взыскания. Тем временем Островский, который был протеже Ворошилова, уехал послом в Бухарест. Комиссия партийного контроля была уже бессильна его достать.
Бельгийцы отказывали нам в кредитах, и поэтому мы покупали у них гораздо меньше, чем продавали им, что делало их торговый баланс неблагоприятным. Поскольку обстановка не позволяла нам иметь в Бельгии официальное торгпредство, я провел работу по созданию смешанной компании с участием советского и бельгийского капитала или хотя бы насчитывавшей нескольких бельгийцев в числе своих акционеров. Такая компания позже была создана, но уже после моего не совсем добровольного отъезда из Брюсселя.
После нескольких месяцев пребывания в Брюсселе мне представилась возможность съездить в Лондон. Этот необыкновенный английский город всегда занимал мое воображение. Читая английские романы в переводе на русский язык, я получил предвзятое впечатление об Англии, в котором имена Дикенса и Киплинга стояли в одном ряду с бедностью, лицемерием, старыми традициями, добродушием и другими, как мне казалось, типичными сторонами английского быта. Когда я впервые увидел обрывистые меловые берега Англии, меня охватило волнение. И вскоре я растворился в водовороте этой самой большой столицы Старого Света, где, как я скоро понял, можно было встретить всякое, и доброе и злое, но больше всего бросалось в глаза чувство самодисциплины англичан, в которой уважение прав личности играло главную роль.
Вскоре после возвращения из Лондона меня вызвали в Париж, но в поезде на полдороге из Брюсселя в Льеж я услышал сообщение об убийстве каким-то русским президента Доумера. Русский?! Как и любой другой официальный советский представитель за рубежом, я так привык к подозрительности, к проявлениям злой воли, к искажению информации, что сразу же стал думать о тех осложнениях, которые могут за этим последовать. Я прервал свою поездку и вернулся в Брюссель, чтобы быть готовым ко всему, что может последовать. Как я и предполагал, правые журналисты тотчас постарались найти здесь «руку Советов». Настроение их значительно изменилось, когда на следующий день стало известно, что совершивший убийство Горгулов был не то фашистским безумцем, не то безумным фашистом. Мои друзья в Париже рассказывали, что сотрудники посольства чувствовали то же, что и я. На случай беспорядков все было приведено в боевую готовность, выставлены посты и т. п.
Вернувшись в Брюссель, я обнаружил, что вся моя квартира перевернута вверх дном. Всегда есть что-то грустное и неприятное в квартире, которая подверглась физическому насилию. Вещи были свалены на пол и затоптаны ногами. Ящики столов были открыты, все мои деловые книги и журналы исчезли, одежда и белье валялось на полу, замки чемоданов были взломаны. Сейф был опечатан официальной печатью, которая запрещала мне вскрывать его. На столе лежала повестка с вызовом в штаб-квартиру полиции, куда я немедленно и отправился.
На первом этаже Дворца правосудия меня встретил очень неприветливый инспектор, который даже не предложил мне сесть. Я сам сел в кресло и только после этого заявил протест по поводу взлома моей квартиры и разграбления имущества.
Беседа началась в довольно напряженном тоне.
Подоплека этого бесцеремонного налета стала мне более понятна, когда я узнал, что ордер на обыск был выдан прокуратурой Монса, города, в котором я никогда не бывал и где у меня не было даже знакомых или корреспондентов. В то время в Монсе проходила забастовка шахтеров, полная драматических событий. Шахтеры освистали умеренного министра-социалиста Вандервельде, сбросили нескольких полицейских в канал и заперли группу инженеров и чиновников в их кабинетах. Кто стоял за этими эксцессами? Никому не приходило в голову, что шахтеры были сами по себе достаточно недовольны и возбуждены, чтобы прибегнуть к насилию. Нет! В Брюсселе оказался большевистский агент, который притворялся, что интересуется только вопросами торговли, но который, несомненно, по ночам дергал за невидимые веревочки, вызывая шахтерский бунт в отдаленном городе!
По крайней мере, так должен был рассуждать прокурор, чтобы выдать ордер на обыск в моей квартире. Мой протест привел в ярость полицейского инспектора, который решил, что я являюсь опасным агентом Коминтерна. Пока я ожидал в соседней комнате возвращения изъятых личных вещей, в комнату вошли несколько полицейских в штатском. Мы напряженно смотрели друг на друга, а два или три из них намеренно прошлись вокруг меня, задевая плечом. Когда я сунул руку в карман, они было бросились ко мне, но остановились, когда я вытащил всего лишь безобидную зажигалку.
Они должны были пойти со мной в квартиру, чтобы осмотреть содержимое моего сейфа и снять печати. Я, естественно, отказался везти их на своем автомобиле и тем более отказался сесть в их автомобиль, который, кстати сказать, оказался тюремной каретой.
Мой сейф был абсолютно пуст. У них глаза вылезли из орбит. На их лицах было написано удивление, разочарование и даже восхищение! Конечно же я как-то сумел почистить свой сейф до того, а может быть, и после того, как были приклеены печати! До чего же ловко!
Москва, узнав о происшедшем, приказала мне оставаться на месте и прислать подробный отчет. В то время я как раз занимался вопросами открытия пароходной линии между Антверпеном и Ленинградом. Несмотря на важность этой проблемы и то обстоятельство, что я нанял видного адвоката Марселя Анри Жаспара, который впоследствии стал министром образования, правительство отказывалось давать мне обратную визу, которая действовала бы больше одного месяца. Это не позволяло мне съездить в Москву с докладом и вернуться. К тому же я знал, что полицейский инспектор представил подробный доклад, где постарался подчеркнуть мое большевистское высокомерие.
В конце концов мне пришлось поехать в Москву. Я отправился в путь, оставив своих сыновей в Остенде. Наркомат внешней торговли одобрил мой проект судоходной линии Антверпен-Ленинград, и после обсуждения других накопившихся дел я тронулся в обратный путь. Но к этому времени срок моей визы истек, и мне нужно было получить в Берлине новую визу. Генеральный консул Бельгии не без смущения объяснил, что он получил категорическое указание отказать мне в визе и информировать, что мне запрещено пересекать бельгийскую границу.
С моими сыновьями обращались в полном соответствии с конвенциями о правилах ведения войны. Их отъезд напоминал обмен военнопленными. Сотрудник советского торгпредства в Париже выехал в Бельгию и сопроводил их до немецкой границы, где я их встретил.
За истекшее время мне стало более или менее ясно, что стояло за всем этим комическим происшествием. В Бельгию сбежал бывший сотрудник ОГПУ Агабеков, который, завалив контрразведывательную работу в странах Ближнего Востока, стал главным советником бельгийцев по советским делам. Чего он не знал, то он выдумывал. Чтобы поддерживать свой статус, он сам вербовал бельгийцев, якобы для ОГПУ, а затем выдавал их полиции. Для него не составляло труда придумать историю об участии Советов в забастовке шахтеров в Монсе.
Спустя три года Бельгия признала Советский Союз, направила своего посла в Москву и приняла советскую торговую миссию. В Афинах уважаемые бельгийские дипломаты нанесли мне визит. Мы говорили о красоте Брюге и Гента, архитектурных прелестях Дворца правосудия, хотя я, конечно, щадя самолюбие своих коллег, никогда не делился своими впечатлениями о своем знакомстве с внутренней стороной этого здания. Таковы повороты дипломатии.
К настоящему времени Советский Союз вошел в число респектабельных держав и даже стал богаче вследствие существенного увеличения добычи золота. Однако это не изменило моральных принципов сталинского режима. Он по-прежнему не особенно разборчив в выборе средств, к которым прибегает для распространения своего влияния, тогда как иностранные державы, к сожалению, склонны закрывать глаза на явные ненормальности в работе советских официальных представительств. В последнее время ОГПУ стало использовать возможности дипломатических и торговых миссий, но не для стимулирования рабочего движения за рубежом, в чем обвиняли нас, а для осуществления политических убийств под носом у иностранной полиции. Примеры безнаказанных преступлений такого рода были отмечены во Франции, Швейцарии, Испании и Мексике.
27. РЕАЛЬНОСТИ ПЯТИЛЕТКИ
Мало-помалу я, несмотря на трудности, начал деловые операции. Я заключил контракты на поставку асбеста и марганца. Продажа древесины скоро достигла такого объема, что Москва прислала мне помощника, которому я дал титул «Директора департамента древесины». Это был молодой человек по фамилии Ершов, очень болтливый и самоуверенный, который не знал французского языка и практически не разбирался в вопросах лесоторговли. Раньше он был пропагандистом какого-то партийного комитета. Вскоре я узнал подоплеку того странного назначения. Он был протеже наркома труда Цихона (его имени уже давно не слышно) и снабжал его бельем, галстуками, шелковыми носками и т. п., направляя эти вещи дипломатической почтой.
Чем сильнее подавлялась открытая критика, тем больше процветал фаворитизм. По-прежнему было много разговоров о самокритике, но она, как и прежде, шла в одном направлении – сверху вниз. Ее главная цель была в том, чтобы находить козлов отпущения за грехи верхов. Приведу еще два примера такого фаворитизма.
Посланником в Хельсинки был назначен некий Асмус, все заслуги которого заключались в том, что, будучи секретарем посольства в Вене, куда приезжал для консультаций с врачами член Политбюро Лазарь Каганович, он проявил к нему должное внимание. Литвинов намеревался назначить Асмуса на какой-то мелкий консульский пост, и решение Политбюро о назначении его на ответственный пост в Хельсинки было полной неожиданностью.
Михаил Островский, в бытность его торгпредом в Париже, как-то продал подставной фирме, организованной белоэмигрантами, лес на условиях, которые означали для нас потерю нескольких сотен тысяч франков. Розенгольц отстранил его от должности и передал материалы в Центральную контрольную комиссию для наложения партийного взыскания. Тем временем Островский, который был протеже Ворошилова, уехал послом в Бухарест. Комиссия партийного контроля была уже бессильна его достать.
Бельгийцы отказывали нам в кредитах, и поэтому мы покупали у них гораздо меньше, чем продавали им, что делало их торговый баланс неблагоприятным. Поскольку обстановка не позволяла нам иметь в Бельгии официальное торгпредство, я провел работу по созданию смешанной компании с участием советского и бельгийского капитала или хотя бы насчитывавшей нескольких бельгийцев в числе своих акционеров. Такая компания позже была создана, но уже после моего не совсем добровольного отъезда из Брюсселя.
После нескольких месяцев пребывания в Брюсселе мне представилась возможность съездить в Лондон. Этот необыкновенный английский город всегда занимал мое воображение. Читая английские романы в переводе на русский язык, я получил предвзятое впечатление об Англии, в котором имена Дикенса и Киплинга стояли в одном ряду с бедностью, лицемерием, старыми традициями, добродушием и другими, как мне казалось, типичными сторонами английского быта. Когда я впервые увидел обрывистые меловые берега Англии, меня охватило волнение. И вскоре я растворился в водовороте этой самой большой столицы Старого Света, где, как я скоро понял, можно было встретить всякое, и доброе и злое, но больше всего бросалось в глаза чувство самодисциплины англичан, в которой уважение прав личности играло главную роль.
Вскоре после возвращения из Лондона меня вызвали в Париж, но в поезде на полдороге из Брюсселя в Льеж я услышал сообщение об убийстве каким-то русским президента Доумера. Русский?! Как и любой другой официальный советский представитель за рубежом, я так привык к подозрительности, к проявлениям злой воли, к искажению информации, что сразу же стал думать о тех осложнениях, которые могут за этим последовать. Я прервал свою поездку и вернулся в Брюссель, чтобы быть готовым ко всему, что может последовать. Как я и предполагал, правые журналисты тотчас постарались найти здесь «руку Советов». Настроение их значительно изменилось, когда на следующий день стало известно, что совершивший убийство Горгулов был не то фашистским безумцем, не то безумным фашистом. Мои друзья в Париже рассказывали, что сотрудники посольства чувствовали то же, что и я. На случай беспорядков все было приведено в боевую готовность, выставлены посты и т. п.
Вернувшись в Брюссель, я обнаружил, что вся моя квартира перевернута вверх дном. Всегда есть что-то грустное и неприятное в квартире, которая подверглась физическому насилию. Вещи были свалены на пол и затоптаны ногами. Ящики столов были открыты, все мои деловые книги и журналы исчезли, одежда и белье валялось на полу, замки чемоданов были взломаны. Сейф был опечатан официальной печатью, которая запрещала мне вскрывать его. На столе лежала повестка с вызовом в штаб-квартиру полиции, куда я немедленно и отправился.
На первом этаже Дворца правосудия меня встретил очень неприветливый инспектор, который даже не предложил мне сесть. Я сам сел в кресло и только после этого заявил протест по поводу взлома моей квартиры и разграбления имущества.
Беседа началась в довольно напряженном тоне.
– Употребляя слово «взлом», – пролаял инспектор, – вы оскорбляете моих сотрудников, которые всего лишь выполняли приказ.
– Мне нет дела до ваших сотрудников, инспектор, – ответил я, – но я не хочу скрывать, что, по моим первым впечатлениям, в моей квартире произошла очень неуклюжая кража со взломом. Только позже я понял, что стал жертвой незаконного обыска, проведенного с совершенно неоправданной грубостью. А поскольку мы живем в цивилизованной стране, то позвольте напомнить вам о такой вещи, как права человека?
Подоплека этого бесцеремонного налета стала мне более понятна, когда я узнал, что ордер на обыск был выдан прокуратурой Монса, города, в котором я никогда не бывал и где у меня не было даже знакомых или корреспондентов. В то время в Монсе проходила забастовка шахтеров, полная драматических событий. Шахтеры освистали умеренного министра-социалиста Вандервельде, сбросили нескольких полицейских в канал и заперли группу инженеров и чиновников в их кабинетах. Кто стоял за этими эксцессами? Никому не приходило в голову, что шахтеры были сами по себе достаточно недовольны и возбуждены, чтобы прибегнуть к насилию. Нет! В Брюсселе оказался большевистский агент, который притворялся, что интересуется только вопросами торговли, но который, несомненно, по ночам дергал за невидимые веревочки, вызывая шахтерский бунт в отдаленном городе!
По крайней мере, так должен был рассуждать прокурор, чтобы выдать ордер на обыск в моей квартире. Мой протест привел в ярость полицейского инспектора, который решил, что я являюсь опасным агентом Коминтерна. Пока я ожидал в соседней комнате возвращения изъятых личных вещей, в комнату вошли несколько полицейских в штатском. Мы напряженно смотрели друг на друга, а два или три из них намеренно прошлись вокруг меня, задевая плечом. Когда я сунул руку в карман, они было бросились ко мне, но остановились, когда я вытащил всего лишь безобидную зажигалку.
Они должны были пойти со мной в квартиру, чтобы осмотреть содержимое моего сейфа и снять печати. Я, естественно, отказался везти их на своем автомобиле и тем более отказался сесть в их автомобиль, который, кстати сказать, оказался тюремной каретой.
– Хорошо, – сказал я, – вы поедете в своем автомобиле, а я в своем.
– Невозможно! Мы не можем выпускать вас из виду.
– Разве я арестован?
– Никоим образом, но закон не позволяет нам отпускать вас, пока не снята печать с сейфа.
– Ну, если я не являюсь вашим пленником, значит, вы мои пленники!
В качестве компромисса мы все поехали на трамвае.
Мой сейф был абсолютно пуст. У них глаза вылезли из орбит. На их лицах было написано удивление, разочарование и даже восхищение! Конечно же я как-то сумел почистить свой сейф до того, а может быть, и после того, как были приклеены печати! До чего же ловко!
Москва, узнав о происшедшем, приказала мне оставаться на месте и прислать подробный отчет. В то время я как раз занимался вопросами открытия пароходной линии между Антверпеном и Ленинградом. Несмотря на важность этой проблемы и то обстоятельство, что я нанял видного адвоката Марселя Анри Жаспара, который впоследствии стал министром образования, правительство отказывалось давать мне обратную визу, которая действовала бы больше одного месяца. Это не позволяло мне съездить в Москву с докладом и вернуться. К тому же я знал, что полицейский инспектор представил подробный доклад, где постарался подчеркнуть мое большевистское высокомерие.
– У полиции на вас большой зуб, – говорили мои бельгийские друзья.
– Из-за забастовки в Монсе?
– Скорее потому, что вы их разочаровали. Они были уверены в том, что вы что-то затеваете!
В конце концов мне пришлось поехать в Москву. Я отправился в путь, оставив своих сыновей в Остенде. Наркомат внешней торговли одобрил мой проект судоходной линии Антверпен-Ленинград, и после обсуждения других накопившихся дел я тронулся в обратный путь. Но к этому времени срок моей визы истек, и мне нужно было получить в Берлине новую визу. Генеральный консул Бельгии не без смущения объяснил, что он получил категорическое указание отказать мне в визе и информировать, что мне запрещено пересекать бельгийскую границу.
– Но у меня в Бельгии сыновья! – воскликнул я.
– Очень сожалею, но это невозможно.
С моими сыновьями обращались в полном соответствии с конвенциями о правилах ведения войны. Их отъезд напоминал обмен военнопленными. Сотрудник советского торгпредства в Париже выехал в Бельгию и сопроводил их до немецкой границы, где я их встретил.
За истекшее время мне стало более или менее ясно, что стояло за всем этим комическим происшествием. В Бельгию сбежал бывший сотрудник ОГПУ Агабеков, который, завалив контрразведывательную работу в странах Ближнего Востока, стал главным советником бельгийцев по советским делам. Чего он не знал, то он выдумывал. Чтобы поддерживать свой статус, он сам вербовал бельгийцев, якобы для ОГПУ, а затем выдавал их полиции. Для него не составляло труда придумать историю об участии Советов в забастовке шахтеров в Монсе.
Спустя три года Бельгия признала Советский Союз, направила своего посла в Москву и приняла советскую торговую миссию. В Афинах уважаемые бельгийские дипломаты нанесли мне визит. Мы говорили о красоте Брюге и Гента, архитектурных прелестях Дворца правосудия, хотя я, конечно, щадя самолюбие своих коллег, никогда не делился своими впечатлениями о своем знакомстве с внутренней стороной этого здания. Таковы повороты дипломатии.
Здесь мне хотелось бы сказать еще об одном. В то время, когда Советы были действительно революционны и бедны, вмешательство их дипломатических и торговых представителей в рабочее движение зарубежных стран сильно преувеличивалось. В то время Коминтерн имел свои каналы связи с Москвой, а ОГПУ имело свою собственную секретную службу. Дипломатические и торговые представители старались как можно строже соблюдать свой статус и не выходить за рамки своих непосредственных задач. В то время как иностранная пресса старалась бросить на нас тень подозрения и дискредитировать нас, подлинные агенты в сфере пропаганды и проникновения могли действовать без помех.
К настоящему времени Советский Союз вошел в число респектабельных держав и даже стал богаче вследствие существенного увеличения добычи золота. Однако это не изменило моральных принципов сталинского режима. Он по-прежнему не особенно разборчив в выборе средств, к которым прибегает для распространения своего влияния, тогда как иностранные державы, к сожалению, склонны закрывать глаза на явные ненормальности в работе советских официальных представительств. В последнее время ОГПУ стало использовать возможности дипломатических и торговых миссий, но не для стимулирования рабочего движения за рубежом, в чем обвиняли нас, а для осуществления политических убийств под носом у иностранной полиции. Примеры безнаказанных преступлений такого рода были отмечены во Франции, Швейцарии, Испании и Мексике.
27. РЕАЛЬНОСТИ ПЯТИЛЕТКИ
После моей неудачной попытки вернуться в Бельгию Москва была вынуждена отозвать меня. По возвращении в ноябре 1932 года я был назначен первым заместителем директора объединения «Станкоимпорт», которое закупало промышленное оборудование по всему миру. Значительная часть импорта предназначалась для военной и авиационной промышленности, которая развивалась лихорадочными темпами.
За четыре года пребывания за границей я только один раз был в Москве относительно продолжительное время. Это было весной 1930 года, когда я в числе трех других секретарей крупнейших наших зарубежных партийных организаций – Берлина, Лондона и Парижа – присутствовал в качестве гостя на XVI съезде партии.
Уже в то время надо было обладать слишком твердокаменными коммунистическими убеждениями, чтобы не испытывать сомнений и беспокойства. После относительного улучшения 1922—1928 годов в Москве повсюду были видны признаки упадка. На каждом лице и на каждом фасаде были написаны нищета, изможденность и апатия. Магазинов почти не осталось, а витрины тех, что еще сохранились, оставляли ощущение безысходности. Магазины были практически пусты, если не считать картонных ящиков с консервными банками, на которых продавцы, скорее от отчаяния, чем от безрассудства, наклеили ярлыки с надписью «пусто». Одежда людей была изношенной, не говоря уже о ее первоначальном низком качестве. В своем парижском костюме я чувствовал себя на улицах крайне неловко. Не хватало всего, особенно мыла, обуви, овощей, мяса, масла и вообще жиров.
Я с удивлением заметил большие очереди у кондитерских магазинов. При этом вспомнил, как иностранные туристы из числа «попутчиков» после возвращения из России с восторгом рассказывали о жизни в социалистическом раю, где люди стояли в очередях не за хлебом, а за конфетами. Но правда была иной. Изголодавшиеся люди искали чего-нибудь, чтобы заполнить свои пустые желудки. Даже отвратительные сладости, изготовленные из соевых бобов с сахарином, шли нарасхват как единственно съедобное, что можно было купить, но даже один фунт этих сладостей стоил дневного заработка.
Товаров было меньше, чем денег, а денег меньше, чем работы. Безработицы действительно не было, как об этом твердила пропаганда за рубежом, но прожить на зарплату рабочего было крайне трудно. Жилищный кризис достиг невиданных ранее масштабов. У пустых кооперативных магазинов люди стояли днем и ночью в надежде получить мизерную норму продуктов. В любом другом месте тот, кто продавал продукты такого низкого качества, был бы предан общественному проклятию и обанкротился. По сравнению с начальным периодом революции, условия на периферии были еще хуже, чем в больших городах.
Я был потрясен этими материальными проявлениями кризиса, но еще больше меня поразило нервное напряжение коммунистов, интеллигенции, технических специалистов и рабочих, то есть тех, кто был непосредственно вовлечен в пятилетку. На лицах была печать тревоги и усталости, все были так измотаны, что никто уже не мог контролировать свою реакцию или спокойно смотреть на вещи. Все находились под прессом жестких инструкций, упрямых фактов, непрекращающихся трудностей, официальной лжи, изматывающей нужды, страха и сомнений.
Я провел несколько дней в доме отдыха ЦК партии «Марино», но и там уже не было того беззаботного смеха и неподдельной веселости, которые так поразили меня в первый раз. Кругом я ничего не видел, кроме хмурых лиц, не слышал ничего, кроме осторожных разговоров; все слишком устали и были просто не способны на новое усилие; истощенная нервная система постоянно держала их на грани ссор и скандалов.
В доме отдыха я познакомился с молодым ленинградским профессором Пригожиным, который учился в Англии и там женился на дочери Джорджа Лансбери. Он стал директором института философии в Москве, но после дела Кирова исчез. Боюсь, что он погиб вместе с другими друзьями Зиновьева. Судьба дочери Лансбери мне неизвестна.
Я присутствовал на заседании Оргбюро Центрального Комитета партии. С формальной точки зрения Оргбюро так же важно, как и Политбюро. Первое должно заниматься вопросами управления, а второе – политики. В Оргбюро входили пять секретарей ЦК, секретарь ЦК профсоюзов и секретарь ЦК комсомола. Гамарник представлял Красную Армию. На заседании председательствовал Каганович. Заместитель Розенгольца, который выступал с докладом, потратил два месяца на его подготовку. Речь в нем шла о состоянии кадров в загранучреждениях, анализ причин последних случаев дезертирства. Каганович дал докладчику для выступления всего шесть минут. Другим ораторам отводилось по две минуты, а кто-то вообще не смог выступить.
Нарком Розенгольц, все еще молодо выглядящий, в рубашке и сапогах полувоенного покроя, прочел список сотрудников, которых он хотел бы иметь у себя в наркомате. Кагановича, похоже, возмутила такая смелость, и он резко заметил: «Мы вместе займемся этим». Формально все собрались для обмена мнениями, но ничьих мнений не спрашивалось. Каганович тут же принял решение сократить на пятьдесят процентов персонал зарубежных представительств и направить двести проверенных коммунистов на дипломатическую работу. Когда я покидал заседание, мне уже было все ясно. Больше никаких дискуссий по важным вопросам, только видимость их. Вся власть сосредоточилась в руках тех, кто пользовался доверием Сталина.
На XVI съезде партии ничего существенного не произошло. Залы и коридоры были заполнены людьми. Постоянно раздавались продолжительные овации, которые делали заседание похожим на спортивное состязание. Не было дискуссии ни по одному серьезному вопросу. Сталин сделал доклад о международном положении. Как всегда, он говорил с сильным грузинским акцентом, подчеркивая свои слова угловатыми жестами рук. Он провозгласил приближающийся триумф коммунизма во всем мире, приближение революции в Германии, а мимоходом осудил французский генеральный штаб за его агрессивные замыслы против Советского Союза.
Я был глубоко обеспокоен, но не показывал своего смятения. Самое тягостное впечатление произвел всеобщий энтузиазм, с которым встречалось каждое слово Сталина. Было совершенно ясно, что люди говорили одно, а думали совершенно другое. На словах было прославление индустриальных достижений, безоговорочная поддержка «генеральной линии», а на самом деле все думали о том, что напряжение в стране достигло предела, и никто не мог предсказать, что случится завтра.
Представители правых – Рыков, Бухарин и Томский – получили слово для того, чтобы покаяться, признать свои ошибки и заявить о своей безоговорочной поддержке «генеральной линии». Если я скажу, что они выглядели проигравшими, то это будет сказано очень слабо – они были полностью деморализованы. Они полностью выдохлись, в них не осталось и капли боевого духа, хотя, если бы они захотели, они могли бы стать эффективной оппозицией. Томский пытался сохранить достоинство, отказываясь признать свои ошибки, но ответом Сталина был грубый сарказм.
С официальным оптимизмом резко контрастировало выступление наркома сельского хозяйства Яковлева, который сообщил о массовом уничтожении поголовья скота. (Позже Яковлев исчез в ходе чисток.)
Сталин рассчитывал добиться выполнения пятилетнего плана не за счет тщательной организации и опытного руководства, а за счет энтузиазма и нечеловеческих усилий народа. Достижения, конечно, были, но в целом план привел страну в состояние, близкое к анархии. Расходы на строительство резко возросли, огромные человеческие ресурсы затрачивались впустую. Мне довелось близко соприкоснуться с некоторыми сторонами этой кампании индустриализации. Попытаюсь объяснить, почему говорю об «анархии». Я также хочу на примере показать психологические моменты, которые лежали в основе многих дорогостоящих ошибок, равно как и действительных побед.
Во главе металлургического треста был поставлен Александр Серебровский, видный коммунист и замечательный инженер, известный тем, что после возвращения из Америки он реорганизовал российскую нефтяную промышленность по американской модели. Производство меди у нас никогда не превышало сорока тысяч тонн в год, но ЦК выдвинул лозунг: «Дать стране социализма сто пятьдесят тысяч тонн меди!» Первый заместитель Серебровского Шах-Мурадов, тоже инженер и коммунист, стал протестовать против такого немыслимого приказа. Попытка реализовать эту цель, – указывал он, – потребует ввода в строй отдаленных рудников, для которых нужно будет построить через пустыни сотни километров железных дорог, не говоря уже о строительстве фактически самой новой отрасли промышленности. На это потребуется три-четыре года. Если пойти по такому пути, то огромный энтузиазм и энергия людей, которые позволили построить металлургические гиганты в Магнитогорске и Кузнецке, обернутся авантюризмом, приведут к распылению капитала и сил, гибели оборудования. Так оно и случилось.
Но сам Шах-Мурадов, способный инженер, тоже получивший подготовку в Америке, за то, что он высказался против этой гибельной политики, был объявлен «правым оппортунистом», обвинен в подрыве планов ЦК и снят с должности. Понимая, что он бессилен что-либо сделать, так как вопрос шел уже о престиже ЦК, он подчинился решению, признал, что не понимал глубину мыслей тех, кто направлял политику партии. Компромиссное предложение о выходе на уровень производства меди в сто тысяч тонн было отвергнуто, и место Шах-Мурадова заняли другие, более запуганные или менее квалифицированные работники.
Серебровский публично осудил оппортунизм своего опального заместителя и в газете «Правда» торжественно обещал выполнить указание вождя и за один год довести производство меди до ста пятидесяти тысяч тонн. Будучи хорошим инженером и хорошим организатором, он понимал, что это обещание невыполнимо, но ЦК потребовал от него такого обещания как доказательства его партийной дисциплинированности. В реальности, несмотря на огромные усилия и затраты, производство меди так и не превысило пятидесяти тысяч тонн, и прошло еще много времени, прежде чем производство стабилизировалось на этом уровне.
Подобных инцидентов было тысячи, и наказания для тех, кто пытался отстаивать свою профессиональную точку зрения, становились все суровее. Никто не может воскресить технических специалистов, которые погибли в лагерях или были расстреляны за то, что слишком уважали свою профессию, чтобы одобрять безумные планы Сталина. В случае с Шах-Мурадовым его профессиональная честность вступила в конфликт с партийной лояльностью, и последняя победила. Как коммунист он был обязан признать, что был не прав, хотя как инженер он был убежден в своей правоте. Он, как и многие тысячи специалистов, раздваивал свое сознание, надеясь помочь своей стране и, может быть, спасти что-то даже перед угрозой безумных авантюр, затевавшихся невежественными политиками.
Эти жертвы оказались напрасными. Серебряков и Шах-Мурадов – инженеры высокого класса, опытные руководители металлургического производства, известные в профессиональных кругах двух континентов – были брошены в тюрьму как «враги народа». Остались ли они в живых, неизвестно и поныне. Что же касается медеплавильной промышленности, то, несмотря на огромные затраты, эти новые заводы к концу второй пятилетки оказались в исключительно тяжелом положении, а их материально-техническая база серьезно ослаблена. К несчастью для страны, та же ситуация повторялась во многих других отраслях.
За четыре года пребывания за границей я только один раз был в Москве относительно продолжительное время. Это было весной 1930 года, когда я в числе трех других секретарей крупнейших наших зарубежных партийных организаций – Берлина, Лондона и Парижа – присутствовал в качестве гостя на XVI съезде партии.
Уже в то время надо было обладать слишком твердокаменными коммунистическими убеждениями, чтобы не испытывать сомнений и беспокойства. После относительного улучшения 1922—1928 годов в Москве повсюду были видны признаки упадка. На каждом лице и на каждом фасаде были написаны нищета, изможденность и апатия. Магазинов почти не осталось, а витрины тех, что еще сохранились, оставляли ощущение безысходности. Магазины были практически пусты, если не считать картонных ящиков с консервными банками, на которых продавцы, скорее от отчаяния, чем от безрассудства, наклеили ярлыки с надписью «пусто». Одежда людей была изношенной, не говоря уже о ее первоначальном низком качестве. В своем парижском костюме я чувствовал себя на улицах крайне неловко. Не хватало всего, особенно мыла, обуви, овощей, мяса, масла и вообще жиров.
Я с удивлением заметил большие очереди у кондитерских магазинов. При этом вспомнил, как иностранные туристы из числа «попутчиков» после возвращения из России с восторгом рассказывали о жизни в социалистическом раю, где люди стояли в очередях не за хлебом, а за конфетами. Но правда была иной. Изголодавшиеся люди искали чего-нибудь, чтобы заполнить свои пустые желудки. Даже отвратительные сладости, изготовленные из соевых бобов с сахарином, шли нарасхват как единственно съедобное, что можно было купить, но даже один фунт этих сладостей стоил дневного заработка.
Товаров было меньше, чем денег, а денег меньше, чем работы. Безработицы действительно не было, как об этом твердила пропаганда за рубежом, но прожить на зарплату рабочего было крайне трудно. Жилищный кризис достиг невиданных ранее масштабов. У пустых кооперативных магазинов люди стояли днем и ночью в надежде получить мизерную норму продуктов. В любом другом месте тот, кто продавал продукты такого низкого качества, был бы предан общественному проклятию и обанкротился. По сравнению с начальным периодом революции, условия на периферии были еще хуже, чем в больших городах.
Я был потрясен этими материальными проявлениями кризиса, но еще больше меня поразило нервное напряжение коммунистов, интеллигенции, технических специалистов и рабочих, то есть тех, кто был непосредственно вовлечен в пятилетку. На лицах была печать тревоги и усталости, все были так измотаны, что никто уже не мог контролировать свою реакцию или спокойно смотреть на вещи. Все находились под прессом жестких инструкций, упрямых фактов, непрекращающихся трудностей, официальной лжи, изматывающей нужды, страха и сомнений.
Я провел несколько дней в доме отдыха ЦК партии «Марино», но и там уже не было того беззаботного смеха и неподдельной веселости, которые так поразили меня в первый раз. Кругом я ничего не видел, кроме хмурых лиц, не слышал ничего, кроме осторожных разговоров; все слишком устали и были просто не способны на новое усилие; истощенная нервная система постоянно держала их на грани ссор и скандалов.
В доме отдыха я познакомился с молодым ленинградским профессором Пригожиным, который учился в Англии и там женился на дочери Джорджа Лансбери. Он стал директором института философии в Москве, но после дела Кирова исчез. Боюсь, что он погиб вместе с другими друзьями Зиновьева. Судьба дочери Лансбери мне неизвестна.
Я присутствовал на заседании Оргбюро Центрального Комитета партии. С формальной точки зрения Оргбюро так же важно, как и Политбюро. Первое должно заниматься вопросами управления, а второе – политики. В Оргбюро входили пять секретарей ЦК, секретарь ЦК профсоюзов и секретарь ЦК комсомола. Гамарник представлял Красную Армию. На заседании председательствовал Каганович. Заместитель Розенгольца, который выступал с докладом, потратил два месяца на его подготовку. Речь в нем шла о состоянии кадров в загранучреждениях, анализ причин последних случаев дезертирства. Каганович дал докладчику для выступления всего шесть минут. Другим ораторам отводилось по две минуты, а кто-то вообще не смог выступить.
Нарком Розенгольц, все еще молодо выглядящий, в рубашке и сапогах полувоенного покроя, прочел список сотрудников, которых он хотел бы иметь у себя в наркомате. Кагановича, похоже, возмутила такая смелость, и он резко заметил: «Мы вместе займемся этим». Формально все собрались для обмена мнениями, но ничьих мнений не спрашивалось. Каганович тут же принял решение сократить на пятьдесят процентов персонал зарубежных представительств и направить двести проверенных коммунистов на дипломатическую работу. Когда я покидал заседание, мне уже было все ясно. Больше никаких дискуссий по важным вопросам, только видимость их. Вся власть сосредоточилась в руках тех, кто пользовался доверием Сталина.
На XVI съезде партии ничего существенного не произошло. Залы и коридоры были заполнены людьми. Постоянно раздавались продолжительные овации, которые делали заседание похожим на спортивное состязание. Не было дискуссии ни по одному серьезному вопросу. Сталин сделал доклад о международном положении. Как всегда, он говорил с сильным грузинским акцентом, подчеркивая свои слова угловатыми жестами рук. Он провозгласил приближающийся триумф коммунизма во всем мире, приближение революции в Германии, а мимоходом осудил французский генеральный штаб за его агрессивные замыслы против Советского Союза.
Я был глубоко обеспокоен, но не показывал своего смятения. Самое тягостное впечатление произвел всеобщий энтузиазм, с которым встречалось каждое слово Сталина. Было совершенно ясно, что люди говорили одно, а думали совершенно другое. На словах было прославление индустриальных достижений, безоговорочная поддержка «генеральной линии», а на самом деле все думали о том, что напряжение в стране достигло предела, и никто не мог предсказать, что случится завтра.
Представители правых – Рыков, Бухарин и Томский – получили слово для того, чтобы покаяться, признать свои ошибки и заявить о своей безоговорочной поддержке «генеральной линии». Если я скажу, что они выглядели проигравшими, то это будет сказано очень слабо – они были полностью деморализованы. Они полностью выдохлись, в них не осталось и капли боевого духа, хотя, если бы они захотели, они могли бы стать эффективной оппозицией. Томский пытался сохранить достоинство, отказываясь признать свои ошибки, но ответом Сталина был грубый сарказм.
С официальным оптимизмом резко контрастировало выступление наркома сельского хозяйства Яковлева, который сообщил о массовом уничтожении поголовья скота. (Позже Яковлев исчез в ходе чисток.)
Сталин рассчитывал добиться выполнения пятилетнего плана не за счет тщательной организации и опытного руководства, а за счет энтузиазма и нечеловеческих усилий народа. Достижения, конечно, были, но в целом план привел страну в состояние, близкое к анархии. Расходы на строительство резко возросли, огромные человеческие ресурсы затрачивались впустую. Мне довелось близко соприкоснуться с некоторыми сторонами этой кампании индустриализации. Попытаюсь объяснить, почему говорю об «анархии». Я также хочу на примере показать психологические моменты, которые лежали в основе многих дорогостоящих ошибок, равно как и действительных побед.
Во главе металлургического треста был поставлен Александр Серебровский, видный коммунист и замечательный инженер, известный тем, что после возвращения из Америки он реорганизовал российскую нефтяную промышленность по американской модели. Производство меди у нас никогда не превышало сорока тысяч тонн в год, но ЦК выдвинул лозунг: «Дать стране социализма сто пятьдесят тысяч тонн меди!» Первый заместитель Серебровского Шах-Мурадов, тоже инженер и коммунист, стал протестовать против такого немыслимого приказа. Попытка реализовать эту цель, – указывал он, – потребует ввода в строй отдаленных рудников, для которых нужно будет построить через пустыни сотни километров железных дорог, не говоря уже о строительстве фактически самой новой отрасли промышленности. На это потребуется три-четыре года. Если пойти по такому пути, то огромный энтузиазм и энергия людей, которые позволили построить металлургические гиганты в Магнитогорске и Кузнецке, обернутся авантюризмом, приведут к распылению капитала и сил, гибели оборудования. Так оно и случилось.
Но сам Шах-Мурадов, способный инженер, тоже получивший подготовку в Америке, за то, что он высказался против этой гибельной политики, был объявлен «правым оппортунистом», обвинен в подрыве планов ЦК и снят с должности. Понимая, что он бессилен что-либо сделать, так как вопрос шел уже о престиже ЦК, он подчинился решению, признал, что не понимал глубину мыслей тех, кто направлял политику партии. Компромиссное предложение о выходе на уровень производства меди в сто тысяч тонн было отвергнуто, и место Шах-Мурадова заняли другие, более запуганные или менее квалифицированные работники.
Серебровский публично осудил оппортунизм своего опального заместителя и в газете «Правда» торжественно обещал выполнить указание вождя и за один год довести производство меди до ста пятидесяти тысяч тонн. Будучи хорошим инженером и хорошим организатором, он понимал, что это обещание невыполнимо, но ЦК потребовал от него такого обещания как доказательства его партийной дисциплинированности. В реальности, несмотря на огромные усилия и затраты, производство меди так и не превысило пятидесяти тысяч тонн, и прошло еще много времени, прежде чем производство стабилизировалось на этом уровне.
Подобных инцидентов было тысячи, и наказания для тех, кто пытался отстаивать свою профессиональную точку зрения, становились все суровее. Никто не может воскресить технических специалистов, которые погибли в лагерях или были расстреляны за то, что слишком уважали свою профессию, чтобы одобрять безумные планы Сталина. В случае с Шах-Мурадовым его профессиональная честность вступила в конфликт с партийной лояльностью, и последняя победила. Как коммунист он был обязан признать, что был не прав, хотя как инженер он был убежден в своей правоте. Он, как и многие тысячи специалистов, раздваивал свое сознание, надеясь помочь своей стране и, может быть, спасти что-то даже перед угрозой безумных авантюр, затевавшихся невежественными политиками.
Эти жертвы оказались напрасными. Серебряков и Шах-Мурадов – инженеры высокого класса, опытные руководители металлургического производства, известные в профессиональных кругах двух континентов – были брошены в тюрьму как «враги народа». Остались ли они в живых, неизвестно и поныне. Что же касается медеплавильной промышленности, то, несмотря на огромные затраты, эти новые заводы к концу второй пятилетки оказались в исключительно тяжелом положении, а их материально-техническая база серьезно ослаблена. К несчастью для страны, та же ситуация повторялась во многих других отраслях.