Эта надежда подогревалась поступившими сообщениями о восстановлении накануне процесса института помилования, отмененного после убийства Кирова. Это, совершенно очевидно, было сделано в интересах Зиновьева и обвинявшихся вместе с ним товарищей. Никому из нас не пришло в голову, что это была всего лишь приманка, имевшая своей целью склонить обвиняемых к «признанию».
   Когда мы получили известие о приговоре и казни, мы все были в состоянии оцепенения. Никто не решался говорить даже шепотом. Не хватало смелости взглянуть друг другу в глаза. Я был потрясен. Я понимал, что это означало конец большевистского периода в истории страны.
   Бедный Кобецкий, чьи деловые и дружеские связи с Зиновьевым были нам известны. Он был молчалив и бледен. Он был сломлен. Но ему еще предстояло выполнить свой долг. Он должен был собрать сотрудников, прочесть им сообщение об итогах процесса и предложить им принять резолюцию, одобряющую приговор суда. Он закрылся в своем кабинете, написал выступление и прочел его нам срывающимся голосом. Там были все официально требовавшиеся выражения: «человеческие отбросы», «расстрелять как бешеных собак», «под мудрым руководством любимого вождя», «уничтожить троцкистскую заразу». Читать это для него было пыткой, как и для нас слушать это. Никто не обнаружил своих истинных чувств. Резолюция была принята единодушно без голосования; и каждый из нас остался наедине со своими угрызениями совести.
   Через несколько дней в греческих газетах было опубликовано сообщение из Москвы о предстоящем отзыве нескольких скомпрометированных дипломатов: Давтяна, Раскольникова, Кобецкого. Я показал это сообщение Кобецкому. Его лицо стало напряженным, но он ничего не сказал. В тот же день он направил телеграмму Литвинову с требованием опровержения этого сообщения или своего немедленного отзыва. Ответ Литвинова гласил: «Оставайтесь на своем посту и ждите указаний».
   Внешне течение нашей жизни восстановилось, но тяжесть, которая давила на наше сознание, не может быть передана словами.
   С каждой почтой из Москвы для руководства, секретарей партячейки и библиотекарей стали поступать списки книг, которые должны быть немедленно сожжены. Это были книги, в которых упоминались теоретики марксизма и другие публицисты, которые считались скомпрометированными прошедшим процессом, Поскольку практически перво-, второ– и третьеразрядные фигуры за последние пятнадцать лет уже были изобличены в какой-нибудь ереси, я с изумлением подумал, что у нас останется на полках библиотек! Достаточно было предисловия Бухарина, Радека или Преображенского к любой классической работе – и она летела в печку!
   В таком темпе, – подумал я, – мы сожжем больше книг, чем нацисты, и определенно больше марксистской литературы. Что и случилось на самом деле. Огромное число книг было сожжено только потому, что их редактировал недавно изгнанный из страны известный советский библиофил Рязанов, основатель Института Маркса-Ленина. Первое издание сочинений Ленина, вышедшее под редакцией Каменева и содержавшее положительные отзывы о сегодняшних «предателях», было изъято из обращения.
   Сталин лично почистил и переиздал единственный том его «сочинений» – компиляция статей и речей – прежние издания были потихоньку изъяты из магазинов и библиотек. Причина этого могла заключаться в том, что в прежних изданиях содержались следующие высказывания:
 
   «Вся практическая организационная работа по подготовке Октябрьского вооруженного восстания проводилась под непосредственным руководством председателя Петроградского совета товарища Троцкого. Мы можем сказать со всей определенностью, что быстрым переходом гарнизона на сторону Советов и хорошей организацией работы Военно-революционного комитета партия обязана прежде всего товарищу Троцкому».
 
   «Товарищ Троцкий утверждает, что в лице Зиновьева и Каменева мы имели дело с правым уклоном… Как же объяснить тогда, что партия смогла избежать раскола?.. Раскола не произошло, и разногласия сохранялись всего лишь несколько дней потому, что Каменев и Зиновьев были большевиками, ленинцами».
 
   «…Бухарин… не нарушил ни одного решения Центрального Комитета. Вы требуете крови Бухарина? Так знайте, что вы ее не получите… Мы против политики ампутаций… Мы за единство… Если мы это начнем, то где это закончится? Сегодня мы отсечем Бухарина, завтра другого, и так, пока партия не будет окончательно уничтожена!»
 
   Но уже никто не был так безрассуден, чтобы вспоминать во время процесса эти высказывания Сталина.
   В течение лета мы с Мари совершили много замечательных экскурсий, которые я никогда не забуду. Мы посетили острова Эгейского моря, в том числе Самос, откуда происходила ее семья, – место просто непередаваемой красоты и спокойствия. Но события августа абсолютно выбили меня из колеи. Ни любовь, ни красота греческих пейзажей не могли преодолеть моей депрессии, и мы перестали ездить по античным местам Греции, Иногда мы совершали прогулки по крутым и узким улицам афинских пригородов. Большую часть времени я молчал, и Мари понимала, что творилось у меня в душе. Она тоже переживала напряженный период.
   Мы планировали наше общее будущее: она закроет свое бюро в Афинах и поедет со мной в Советский Союз. Мы будем вместе там работать, строить нашу великую страну. Но когда она поделилась своими планами с семьей, это вызвало в ней бурю различных, но больше отрицательных эмоций. Родственники и слышать ничего не хотели о ее возможном браке с русским. Их маленькая хрупкая девочка, которая всегда жила в теплой и солнечной Греции, просто замерзнет в снежной России, где медведи свободно бродят по улицам! Она там будет постоянно болеть! Она погибнет!
   Мари не верила в эти ужасные картины и стояла на своем. Она с улыбкой рассказывала об этих страхах в семье и не принимала их всерьез. Но меня беспокоили не столько медведи на улицах, сколько вещи, более опасные для тонких нервов. Я знал, как ей, всегда жившей в достатке и комфорте, будет трудно привыкать к трудностям повседневной жизни в Москве. Ее храбрость и решимость не вызывали у меня сомнения. Я знал, сколько настойчивости и терпения проявила эта молодая гречанка из привилегированных слоев общества, чтобы преодолеть скептицизм профессоров и непонимание своих товарищей и после пяти лет напряженной учебы стать инженером-архитектором. Именно поэтому родственники, зная ее твердый характер, так энергично пытались отговорить Мари от этой новой «эксцентрической затеи». Но больше всего меня беспокоила и печалила перспектива неизбежного разочарования, которое, я знал, ожидало ее в России. Я ведь хотел, чтобы она любила Россию и была там счастлива.
   В один из дней после обеда, когда я собирался идти на официальный прием, раздался телефонный звонок. Звонила Мари. Ее голос дрожал от волнения: «Шура, я знаю, ты очень занят, но мне нужно немедленно тебя видеть – на несколько минут».
   Я быстро пошел в небольшое кафе около стадиона. Мари уже была там. На лице ее отражалась тревога и смятение.
   – Мне нужно было просто увидеть тебя на минуту, – сказала она извиняющимся тоном. – Просто поддержать мою решимость – мне показалось, что она оставляет меня.
   В ее борьбе наступил критический момент. Мать со слезами умоляла дочь отказаться от планов поездки в Россию. Скоро из дома уходил сын, и дочь оставалась ее единственной радостью. До сих пор Мари успешно противостояла рациональным аргументам, но этот эмоциональный взрыв был выше ее сил.
   Некоторое время мы сидели за столиком молча, держась за руки. И вдруг мне вспомнилась одна надпись, которую мы видели на одном из древних памятников: «Anaskhomen tas kardias!» (Поднимите выше свои сердца!) Мари улыбнулась, и глаза ее посветлели. У нее снова появились силы бороться за наше счастье. Я следил, как она садилась в такси, и испытывал чувство нежности и гордости.
   После августовской трагедии наша дипломатическая активность значительно снизилась, а на некоторых направлениях практически прекратилась. Из дома мы не получали ориентировок об общей политической ситуации и сами перестали посылать в Москву информацию о местной ситуации и деятельности правительства. С изумлением я наблюдал, как во время итало-абиссинского конфликта Советский Союз, официально выражая свои симпатии Эфиопии, продолжал поставлять нефть в Италию, никак не объясняя нам свои действия. В Испании началась гражданская война, и на первых порах наше правительство старательно воздерживалось от любых действий, которые могли быть истолкованы как поддержка защитникам республики. И по этому поводу к нам не поступило никаких разъяснений.
   Когда, наконец, Сталин решил оказать помощь республиканцам и направил в Испанию посла, несчастного Марселя Розенберга, бывшего поверенного в делах в Париже, я получил телеграмму от Крестинского с назначением меня Генконсулом в Аликанте. Это случилось 3 ноября 1936 года, но спустя несколько дней это назначение было отменено, когда испанское правительство, а с ним и советское посольство переместились в соседнюю Валенсию.
   В декабре я решил поехать в Москву в отпуск на автомобиле. В это время года балканские дороги непроходимы, и я планировал ехать через Италию, Австрию, Чехословакию и Польшу с общей протяженностью маршрута около пяти с половиной тысяч километров. Меня уже давно привлекала спортивная сторона такой поездки, так как моя зимняя одиссея из Ленинграда в Москву не излечила меня от этой страсти. И еще мне хотелось занять себя чем-то, что полностью захватило бы и отвлекло от мрачных мыслей.
   Кобецкий и другие друзья в миссии как могли старались отговорить меня от этой авантюры, указывали на риск, которому я буду подвергаться особенно в Польше и России. Действительно, пока еще никто не совершал такой поездки зимой. Они предсказывали, что я только разобью вдребезги свою машину и вообще не доберусь до Москвы, затерявшись где-то в снежных заносах. Но эти мрачные прогнозы только разжигали мой спортивный азарт, к тому же мне казалось, чем труднее будет на дороге, тем лучше это будет отвечать моему настроению.
   Чтобы успокоить своих друзей, я рассказал им, что советский план строительства дорог предусматривал создание современной автомагистрали от польской границы до Москвы. Строительство этой дороги предполагалось закончить к ноябрю. Сам я не очень в это верил, но аргумент представлялся довольно убедительным. К тому же я сказал им, что в одной из наших миссий по пути прихвачу себе попутчика.
   Понимая, что поездка все-таки связана с немалым риском, я не хотел использовать автомобиль, принадлежащий миссии, и за счет тщательной экономии в течение года купил себе новый «форд», который прибыл из Нью-Йорка как раз за несколько дней до намеченного мной отъезда.
   Перед отъездом я поехал с Мари к морю. Мы провели вечер в том же самом ресторане, где разбивали бокалы, и снова выпили за наше будущее. У Мари было много планов работы в России, и я обещал ей принять меры к тому, чтобы меня быстрее отозвали домой. Машину я собирался оставить в Москве, и мы уже мечтали, как будем вдвоем ездить по улицам столицы.
   Мы бросили последний взгляд на Фалеронский залив, который был так же тих и прекрасен, как в наш первый вечер здесь. Было очень тепло, и я рассказал Мари, как выглядит в это время года заснеженная Россия. Я пообещал ей вернуться в конце января.
   На следующее утро я был уже на пути в порт Пирей. По дороге заехал в цветочный магазин и заказал букет роз для Мари, который ей должны были доставить 8 января в честь годовщины нашего знакомства на встрече архитекторов.
   Я упоминаю об этом потому, что спустя три года случилось то, что придало этой дате особое для нас значение. В канун Рождества 1939 года, прожив три года как гонимые беженцы в Париже, мы отправились в трансатлантическое плавание из затемненного порта Гавра, чтобы начать в новом мире новую жизнь. Наш пароход «Де Грасс» должен был прибыть в Нью-Йорк через десять дней. Но нам пришлось несколько дней дожидаться конвоя в Саутгемптоне, а потом медленно, зигзагами пересекать Атлантический океан, прячась от вражеских подводных лодок. Плавание продолжалось больше двух недель, и мы оказались в Нью-Йорке в холодный солнечный зимний день 8 января.
   Мы шли вдоль Гудзона по западной стороне Манхэттена по улицам, покрытым снегом и слякотью. Проносившиеся такси забрызгивали нас грязью. Нам приходилось пробираться в лабиринте фруктовых ящиков, сложенных штабелями на тротуаре. Было очень грязно и неуютно, со всех сторон нас толкали встречные прохожие, но нам казалось, что мы еще никогда в жизни не видели такого прекрасного города. Мы шли, держась за руки. На душе было легко. Хотелось петь.
   Теперь мы каждый год отмечаем этот день как наш двойной День Благодарения. Он соединил нас, он дал нам новую страну и дом.

38. ПОСЛЕДНЯЯ ПОЕЗДКА В РОССИЮ

   После лихорадочных сборов, 14 декабря, я на своем новеньком «форде», нагруженном бесчисленными запасными частями, но без обогревателя, отправился в направлении Пирея в порт Бриндиси. Рано утром мой автомобиль уже был поднят на борт и я, стоя на верхней палубе, мысленно прощался с Грецией. Небо было пасмурным; лишь изредка робкие лучи солнца пробивали серую пелену облаков, освещая вершины гор мягким прозрачным светом, какой я видел только в Греции и которым всегда восхищался. Но солнце светило недолго, большую часть дня, пока мы шли Коринфским заливом, горы были темными и меланхоличными. В середине дня мы подошли к Итаке, родине Одиссея, и бросили якорь у маленького прелестного города Вати, стоящего у кромки живописного залива, посреди которого был небольшой остров с крепостью. От Итаки наш путь лежал к Корфу, куда мы прибывали к вечеру. Меня поразило, как этот город был похож на города итальянского Средиземноморья за исключением того, что живописность пейзажа здесь дисциплинировалась чистотой и строгостью архитектурных линий, характерных для Греции. На следующий день наш пароход вошел в просторную гавань Бриндиси.
   От Бриндиси до Рима – что составляло около семисот пятидесяти километров – я доехал за один день. Было довольно холодно, но светило солнце, и разнообразие пейзажа радовало глаз, особенно в горном районе после Фоггии. Маленькие деревенские домики, построенные в совершенно незнакомом мне стиле, перемежались с убогими многоквартирными домами, на облупившейся штукатурке которых были намалеваны обычные лозунги о величии дуче и новой римской империи. Я ехал без остановки до Неаполя, где задержался на десять минут, чтобы выпить чашку кофе и полюбоваться ночным заливом. Ближе к полуночи, подъезжая к Риму, я попал в такой густой туман, что должен был снизить скорость до пятнадцати километров в час, чтобы не столкнуться с огромными фургонами, которые доставляли овощи и фрукты для римского рынка. Надо было внимательней следить за дорогой, чтобы не столкнуться с фурами, постоянно возникавшими из тумана. Вести машину стало опасно и неприятно.
   Проведя четырнадцать часов за рулем, я неожиданно для себя оказался на улицах Рима. Они были молчаливы и зловещи, туман казался еще гуще. Вечный город казался закутанным в покрывало, через которое просвечивала громада Колизея.
   В советском посольстве заспанный комендант отвел меня в комнату для гостей, где, приняв горячую ванну, я уснул как убитый. Два дня, проведенные в Риме, были как сказочный сон, как встреча со старым другом. В Милане я присутствовал на совещании, которое проводил наш посол, Борис Штейн. Обсуждались итоги сессии Лиги наций, с которой он только что вернулся, а также советской внешней политики в целом. Штейн выступал с энтузиазмом лояльного советского чиновника. Его выступление было насыщено тяжеловесными комплиментами в адрес советского руководства, и я с грустью подумал, что «правильный стиль выступлений» полностью вытеснил шероховатый, но искренний стиль прежних дней.
   На площади Сан-Марино я покормил голубей и двинулся дальше на север, где в сильный снегопад пересек Бреннерский перевал. Путешествие становилось все труднее, но и интереснее. Дороги в австрийских Альпах, особенно в сезон лавин, не самые безопасные в мире, но пейзажи везде превосходны. Спуск с вершины Семмеринга с наступлением темноты, особенно для незнакомого с местностью водителя и на дороге, покрытой льдом, – это не для плохих тормозов и слабых нервов, но благодаря цепям, в которые я одел колеса, для меня все окончилось благополучно. Я еще не раз благодарил эти цепи, особенно на дорогах Польши и Белоруссии.
   В Вене, в доме нашего посланника, Лоренца, я встретил группу офицеров Красной Армии и сотрудников ОГПУ, которые направлялись в Испанию. Думаю, кое-кто из них позже заплатил своей жизнью за провал политики Сталина в Испании. Даже те, кто пытался заслужить благодарность Сталина ликвидацией некоторых несогласных с ним республиканцев, не избежали общей судьбы козлов отпущения.
   В Вене мне пришлось оставить надежду найти себе попутчика. Все опять дружно убеждали меня отказаться от рискованной затеи ехать зимой по дорогам Польши и России. Предлагалось оставить машину в Вене и ехать дальше на поезде. Но я настоял на своем.
   Дорожные условия в Польше были действительно плохими. За два дня, которые ушли у меня на то, чтобы доехать до Кракова, а оттуда до Варшавы, я дважды попадал в снегопад с сильными порывами ветра. В одном месте дорога могла быть покрыта мокрым льдом, а в Другом на тридцать сантиметров снегом. После Кракова у меня отказали фары и я ехал в кромешной темноте, каждый раз съезжая с дороги при появлении встречного автомобиля. Я страшно устал и временами испытывал даже чувство страха, но это отвлекало меня от того, что я хотел забыть. Больше всего я боялся, что не успею в Москву до конца месяца, так как я обещал своим сыновьям встретить с ними Новый год.
   Пейзаж здесь был замечательный, хотя и неброский – покрытые снегом холмы и поля. Не раз я останавливался, чтобы насладиться бескрайним одиночеством. Впереди и позади меня не было ни души, только бесконечная лента дороги с деревьями по обеим сторонам и бескрайние заснеженные поля. Ветер со свистом наметал сугробы. Дорога была безжизненной, если не считать нескольких ворон, которые неуклюже прыгали перед автомобилем. Я включил радио, и приглушенные звуки музыки странным образом слились в какой-то единой гамме с завыванием ветра и белым безмолвием дороги.
   В канун Рождества я пробирался по заснеженным улицам Варшавы. Я был гостем посла Давтяна и его жены актрисы Максаковой. Как и многие советские чиновники, этот хитрый и неискренний посол, сам того не зная, доживал свои последние дни на свободе и в буквальном смысле последние дни своей жизни.
   На следующий день я выехал из Варшавы. Дорога проходила через множество мелких еврейских деревушек, которые, казалось, были навечно придавлены безысходной нищетой. Дорога стала еще хуже, но погода, несмотря на сильный мороз, была приятной. На второй день пути я почувствовал страшную усталость, но все же собрался с силами и хотел засветло пересечь советскую границу.
   Из придорожного окопа выскочили два польских пограничника и приказали мне остановиться. Из караульного помещения, стоявшего в нескольких сотнях метров, показался польский офицер. Он был вежлив, но тверд. Мой переезд через границу в этот день был исключен, правила запрещали пересечение границы после заката солнца. Кроме того, как ни кричи, советские пограничники все равно не появятся. В результате мне пришлось ехать сорок километров до ближайшей деревни, чтобы заночевать.
   Я снял комнату у одной еврейской женщины, в конюшне среди телег, коров и коз нашлось место и для моей машины. Пришел местный пристав. Он долго рассматривал мои документы. На следующее утро при температуре несколько градусов ниже ноля в сопровождении польского офицера и солдата я опять отправился к границе. Ветер продувал нас до костей, что снижало температуру еще раз в десять. Остановились у небольшого моста через замерзшую речку. На мосту было два шлагбаума. Шлагбаум на польской стороне был покрашен красной и белой краской, а на советской – ярко-красной, за которым простиралась огромная территория Советского Союза. На бескрайней снежной пустыне в полутора километрах от нас на пригорке виднелась свежесрубленная избушка пограничного поста.
   По приказу офицера польский солдат дважды выстрелил в воздух. Прошло десять, тридцать, шестьдесят минут, но с советской стороны не доносилось ни звука. Отдаленная избушка казалась необитаемой.
   Посиневший от холода польский офицер раздраженно сказал:
 
   – Вот так всегда с вашими. Они должны ответить на мой сигнал и подойти сюда. Но они, когда хотят, предпочитают отсиживаться в своей избушке.
   Мы продолжали стрелять и примерно через час услышали слабый звук ответного ружейного выстрела. Из домика показались две фигуры в военных шинелях. Еще полчаса потребовалось им, чтобы добраться до моста. Молодой советский офицер с любопытством посмотрел на мою машину и отдал честь польскому капитану, который передал ему мой паспорт и всем своим видом показывал, что хочет ускорить процедуру. Явно смущенный советский офицер долго вертел в руках мой паспорт.
   – Моего командира сейчас нет, а до его прихода я не могу пропустить вас. Лучше будет подождать его.
   Польский офицер повернулся ко мне и поцокал языком:
   – Вот видите, всегда так. – На его губах блуждала ироническая усмешка.
   – Мы пошлем за командиром, – пробормотал покрасневший молодой советский офицер.
   – Товарищ, немедленно поднимите шлагбаум! – потребовал я. – Мои документы в полном порядке, и вы должны выполнять свои обязанности и не заставлять ждать наших соседей. Мы не можем заставлять этих господ ждать здесь целый день. Любые объяснения, которые вам нужны, вы можете получить от меня в вашем штабе.
 
   Тон моего голоса возымел должный эффект. Я завел машину и пересек мост. По дороге на пограничный пост молодой офицер извиняющимся тоном объяснил, что появление автомашины среди зимы было совершенно неожиданным. Последнюю машину, которая принадлежала британскому дипломату, они видели в августе, и в том случае Москва предупредила их телеграммой. Они не могли себе представить, что кто-то решится путешествовать в автомобиле в это время года.
   В избушке пограничников меня ждал более теплый прием. Вскоре появился командир, маленькое недоразумение было забыто, и через некоторое время я снова был в пути. Но от пограничников я узнал плохую новость: строительство новой автодороги, которое уже должно было закончиться, еще только началось[27]. Мне пришлось ехать по тем дорогам, которые были в отдельных местах вполне приличные, но большей частью просто не поддающиеся описанию. Не было никакой логики в том, где начинались и где заканчивались эти хорошие и плохие участки.
   В Минске я остановился у Гикало, секретаря ЦК партии Белоруссии, в прошлом известного партизанского командира на Кавказе. В следующем году он был расстрелян. В нескольких километрах от Минска мой «форд» попал в снежный занос высотой более метра. Было пять часов утра, а снег все шел и шел. Не было видно ни зги. В течение двух часов на дороге не появился ни один автомобиль, ни один человек. Я чувствовал, что мои ноги в тонких ботинках начали замерзать и терять чувствительность. Сняв ботинки, я стал яростно тереть ноги снегом, чтобы восстановить кровообращение. Через час мне снова пришлось повторить эту процедуру.
   Меня уже начало охватывать отчаяние, когда на дороге показалась одинокая фигура. Это был бедно одетый мужчина средних лет с котомкой за плечами. Он сказал мне, что примерно в трех километрах был расположен колхоз. Я отправился в указанном направлении и скоро добрался до колхоза, состоявшего из нескольких лачуг. В каждой было полно детей и домашних животных, но хозяева с готовностью согласились помочь мне. Они ухитрились взять машину на буксир несколькими истощенными лошаденками и вытащили ее на чистое место.
   Проведя следующую ночь в Рославле, я во второй половине дня 31 декабря по Подольскому шоссе въехал в Москву. Я не забыл аварию, которой закончился мой предыдущий приезд в Москву, и ехал с повышенной осторожностью. Милиционеры и прохожие с удивлением смотрели на иностранные номера моего автомобиля. Позвонив в Наркоминдел, я поставил машину на стоянку в гараж на Спиридоньевке, в доме, где жил Литвинов.
   Думаю, что я был первым, кто проехал от Варшавы до Москвы зимой, и гордился этим. Теперь я понял, почему путешественники часто предпочитают трудные дороги избитым туристским маршрутам – до этой поездки я относился к этому как к снобизму. Единственное, что было повреждено в моей автомашине, – потолочный плафон, о который я стукнулся головой. В остальном машина была в таком же отличном состоянии, как в тот момент, когда я получил ее в Афинах. Я оставил машину в гараже Литвинова и больше никогда не видел, так как она была конфискована вместе со всем моим московским имуществом после вынесения мне смертного приговора.
   Я приехал в Москву ровно за три недели перед вторым процессом над Пятаковым. Я заметил, что никто, даже в самых откровенных беседах, не говорил о политике. Многие из моих друзей, довольно заметные фигуры, уже исчезли, то есть были арестованы. Упоминание их имен даже по ошибке вызывало у всех чувство неловкости, и люди делали вид, что не слышали их. Как смертельно больной человек цепляется за последнюю надежду, так и видные коммунисты надеялись, что все как-то образуется и жизнь вернется в нормальное русло, а тем временем искали забвения в работе.