Я мечтал скорее добежать до своей комнаты в общежитии, чтобы достать ноты, альт и заниматься. Жизнь приобрела смысл!
Я уже с неделю занимался помногу «Чаконой» Баха и вдруг встретил в коридоре учителя моего, Дружинина, который говорит:
— Знаешь, я вот смотрю, ты у меня тепленький такой, старательный, занимаешься, активно посещаешь уроки по специальности. А вот есть конкурс. Но меня пугает там «Чакона» Баха. Это очень сложно!
Я пришел к нему через три дня, сыграл «Чакону». Он был в шоке. Он ведь мне сказал три дня назад!
Мне хватило ума не просить о конкурсе. Я все ждал, когда он сам мне предложит, а тем временем занимался, учил программу. В общем, прошел на этот конкурс.
Но еще ведь надо было сдать сессию! И в первую очередь диалектический материализм. На экзамене все складывалось не лучшим образом. Когда принимающий увидел, что я достал книгу и начал списывать, он подошел и сел рядом. Все. Так он посидел-посидел, а через двадцать минут сказал:
— Ну что, вы, видимо, готовы, вам не надо ничего записывать. Пойдете отвечать?
Я говорю:
— Да. — И добавляю: — Понимаете, я сейчас готовлюсь к конкурсу и, собственно говоря, мог только последние три дня заниматься. Суть вопроса я в общем знаю.
Он кивает:
— Мне и не нужно по учебнику; если вы понимаете смысл вопроса и сумеете его объяснить, то этого достаточно.
Я отвечаю. Вопрос звучал так: «Диалектика и причинно-следственная связь».
— Понимаете, я готовлюсь к конкурсу — это следствие того, что у меня были хорошие педагоги и следствие моей хорошей подготовки. Я только начал готовиться к диамату, как у меня страшно разболелся зуб. Я пошел к врачу, и мне его с большим трудом удалили (тут я ему показал дырку, она, конечно же, была старая). Дальше я долго мучился, и это было причиной того, что я сейчас не готов. Но это еще не все. Сейчас вы мне вкатите пару, а с парой не пускают на конкурс. Соответственно, вследствие того, что я не готов к экзамену, я не поеду на конкурс. А это уже будет причиной того, что изменится вся моя жизнь. Так что, думаю, причинно-следственная связь здесь явственно прослеживается. А дальше, наверное, возникает вопрос — от каждой ли причины зависит следствие. И является ли это следствие причиной другого следствия или нет, что не всегда нам известно. То есть предположить все тоже невозможно.
Ну, у мужика глаза на лоб. Он говорит — замечательно. Следующий вопрос. А там были разночинцы. Я говорю:
— Как странно, что вы продолжаете меня спрашивать о чем-то, я же не только этот конкретный вопрос не подготовил, а вообще к экзамену не готов по этой причине.
Он закричал:
— Трояк ему!
А там сидела мой преподаватель по диамату Веселовская:
— Как трояк? Он мой лучший студент. Пятерку.
— Трояк!
Она тихо поставила четыре, и я пулей вылетел из класса. Потом я долго ждал в коридоре, пока сдаст экзамен Наташа моя, тогда еще не жена. Курил, и на моих глазах один за другим вылетали студенты, получившие двойки. Такое вот вышло следствие, а причина — мой диалог с преподавателем. Так или иначе, а дорога на конкурс в Будапешт была открыта.
Дальше получилось все не так, как ожидали в Москве. И не так, как я сам ожидал. Мне присудили вторую премию, несмотря на то что вся пресса на протяжении конкурса говорила обо мне как о лидере. Я попытался свыкнуться с этой мыслью, но зарекся когда-нибудь еще участвовать в конкурсах. Понял, что подобные мероприятия редко бывают справедливыми…
Потом, правда, выяснилось, что, согласно Указу Министерства культуры СССР, лауреат первой премии международного конкурса не имеет права участвовать в другом международном конкурсе. Этот указ действовал несколько лет, может, пять-шесть. И оказалось, что это Судьба! Везение! Да, я получил не первую, а вторую премию в Будапеште, но благодаря этому появилась возможность через год поехать на конкурс в Мюнхен.
Через десять лет я был членом жюри конкурса альтистов в Будапеште, и после того, как мы подсчитали баллы и присудили все премии, председатель жюри поднял бокал и произнес:
— Прежде всего, дорогие коллеги, хочу сказать при всех, что вот этот молодой человек участвовал как-то в нашем конкурсе (я был тогда его вице-президентом) и набрал баллов больше всех. Это была явная первая премия, но дали мы ему вторую. Десять лет я ношу этот камень в душе и сейчас хочу, чтобы все об этом знали. Дорогой, извините, но я ничего не мог сделать. Председателем был другой человек, да и представитель Советского Союза был против.
Вот так через десять лет мои подозрения подтвердились.
Иду один по широкой, темной, холодной улице и... о ужас!
«Зато у меня садовник — лауреат Нобелевской премии»
«Гениален был наш Ильич…»
Я уже с неделю занимался помногу «Чаконой» Баха и вдруг встретил в коридоре учителя моего, Дружинина, который говорит:
— Знаешь, я вот смотрю, ты у меня тепленький такой, старательный, занимаешься, активно посещаешь уроки по специальности. А вот есть конкурс. Но меня пугает там «Чакона» Баха. Это очень сложно!
Я пришел к нему через три дня, сыграл «Чакону». Он был в шоке. Он ведь мне сказал три дня назад!
Мне хватило ума не просить о конкурсе. Я все ждал, когда он сам мне предложит, а тем временем занимался, учил программу. В общем, прошел на этот конкурс.
Но еще ведь надо было сдать сессию! И в первую очередь диалектический материализм. На экзамене все складывалось не лучшим образом. Когда принимающий увидел, что я достал книгу и начал списывать, он подошел и сел рядом. Все. Так он посидел-посидел, а через двадцать минут сказал:
— Ну что, вы, видимо, готовы, вам не надо ничего записывать. Пойдете отвечать?
Я говорю:
— Да. — И добавляю: — Понимаете, я сейчас готовлюсь к конкурсу и, собственно говоря, мог только последние три дня заниматься. Суть вопроса я в общем знаю.
Он кивает:
— Мне и не нужно по учебнику; если вы понимаете смысл вопроса и сумеете его объяснить, то этого достаточно.
Я отвечаю. Вопрос звучал так: «Диалектика и причинно-следственная связь».
— Понимаете, я готовлюсь к конкурсу — это следствие того, что у меня были хорошие педагоги и следствие моей хорошей подготовки. Я только начал готовиться к диамату, как у меня страшно разболелся зуб. Я пошел к врачу, и мне его с большим трудом удалили (тут я ему показал дырку, она, конечно же, была старая). Дальше я долго мучился, и это было причиной того, что я сейчас не готов. Но это еще не все. Сейчас вы мне вкатите пару, а с парой не пускают на конкурс. Соответственно, вследствие того, что я не готов к экзамену, я не поеду на конкурс. А это уже будет причиной того, что изменится вся моя жизнь. Так что, думаю, причинно-следственная связь здесь явственно прослеживается. А дальше, наверное, возникает вопрос — от каждой ли причины зависит следствие. И является ли это следствие причиной другого следствия или нет, что не всегда нам известно. То есть предположить все тоже невозможно.
Ну, у мужика глаза на лоб. Он говорит — замечательно. Следующий вопрос. А там были разночинцы. Я говорю:
— Как странно, что вы продолжаете меня спрашивать о чем-то, я же не только этот конкретный вопрос не подготовил, а вообще к экзамену не готов по этой причине.
Он закричал:
— Трояк ему!
А там сидела мой преподаватель по диамату Веселовская:
— Как трояк? Он мой лучший студент. Пятерку.
— Трояк!
Она тихо поставила четыре, и я пулей вылетел из класса. Потом я долго ждал в коридоре, пока сдаст экзамен Наташа моя, тогда еще не жена. Курил, и на моих глазах один за другим вылетали студенты, получившие двойки. Такое вот вышло следствие, а причина — мой диалог с преподавателем. Так или иначе, а дорога на конкурс в Будапешт была открыта.
Дальше получилось все не так, как ожидали в Москве. И не так, как я сам ожидал. Мне присудили вторую премию, несмотря на то что вся пресса на протяжении конкурса говорила обо мне как о лидере. Я попытался свыкнуться с этой мыслью, но зарекся когда-нибудь еще участвовать в конкурсах. Понял, что подобные мероприятия редко бывают справедливыми…
Потом, правда, выяснилось, что, согласно Указу Министерства культуры СССР, лауреат первой премии международного конкурса не имеет права участвовать в другом международном конкурсе. Этот указ действовал несколько лет, может, пять-шесть. И оказалось, что это Судьба! Везение! Да, я получил не первую, а вторую премию в Будапеште, но благодаря этому появилась возможность через год поехать на конкурс в Мюнхен.
Через десять лет я был членом жюри конкурса альтистов в Будапеште, и после того, как мы подсчитали баллы и присудили все премии, председатель жюри поднял бокал и произнес:
— Прежде всего, дорогие коллеги, хочу сказать при всех, что вот этот молодой человек участвовал как-то в нашем конкурсе (я был тогда его вице-президентом) и набрал баллов больше всех. Это была явная первая премия, но дали мы ему вторую. Десять лет я ношу этот камень в душе и сейчас хочу, чтобы все об этом знали. Дорогой, извините, но я ничего не мог сделать. Председателем был другой человек, да и представитель Советского Союза был против.
Вот так через десять лет мои подозрения подтвердились.
Иду один по широкой, темной, холодной улице и... о ужас!
Тут даже не одна, а целых две истории. Первую, почти мистическую, про неожиданную мою болезнь в Мюнхене, про Мишу Мунтяна, про чудесное мое воскрешение, я расскажу чуть позже. Это отдельная история, которая к конкурсу как таковому отношения не имеет.
Вторая история — собственно про конкурс. И здесь события складывались следующим образом. Первый тур я играл на нервах, на колоссальном напряжении сил.
На втором и третьем турах я совершенно не испытывал конкретного волнения и просто музицировал, как во время концерта. Как выяснилось, на первом туре я оторвался на три балла от следующего конкурсанта. Это был немец — все происходило в Германии. Три балла — очень много. На конкурсах обычно десятые и сотые решают. Мне поставили 22 балла при 25-балльной системе. Ему — 19. Остальным — 18 и меньше. На втором туре, когда мне дали уже 23 балла, ему поставили 20. Опять три балла отрыв. А условие конкурса таково, что только единогласное решение жюри может привести участника к первой премии. Если хоть один член жюри против, победы не видать. А победитель может завтра в самом серьезном зале давать сольный концерт. В жюри был мой учитель Дружинин. Он не имел права со мной общаться, но, когда последнее заседание кончилось и я вошел, он мне сделал знак — все! Все есть!
На этом конкурсе случилось еще одно везение. Во время второго тура в класс, где я занимался, вошел красивый, седой энергичный мужчина и сказал, что хочет передать посылку в Москву. Представился, объяснил, что он импресарио, фамилия его Хертнагель, живет в Мюнхене. А потом спросил:
— Можно я немножко посижу, послушаю?
Через несколько минут у меня уже было приглашение на гастроли по ФРГ. Это на втором туре! Я ему говорю:
— Есть только одна проблема — конкурс не закончился.
— Нет вопросов, ясно, чем закончится!
— Ну, так нельзя говорить, тьфу-тьфу! Нет-нет! Правда, честно говоря, я уже лауреат другого конкурса — в Будапеште.
Он:
— Гениально! Но это сейчас не имеет никакого значения, я вас приглашаю вместо Баршая.
Рудольфа Баршая не выпускали, поскольку он женился на японке и подал заявление на ПМЖ, что называется. А знаменитый Московский камерный оркестр не мог выехать без него на гастроли. Все семнадцать городов Германии отказывались принимать оркестр без него. Сообразительный менеджер понял, что если сейчас я стану победителем и, естественно, средства связи и информации разнесут мою фамилию по всей стране, то это будет замена неприехавшему Баршаю, который, кстати говоря, помимо того, что был блестящим руководителем лучшего в то время камерного оркестра мира, являлся еще и замечательным альтистом.
Хертнагель в тот же вечер послал телеграмму в Госконцерт. Дальше фантастика. Оттуда ответили, что гастроли состояться не могут, потому что я очень болен. Классический прием! Я даже могу назвать фамилию человека, который писал ответ. Это Людмила Тихомирова. Я ее тогда не знал еще, как и не знал порядков в Госконцерте, поскольку ни разу еще не ездил на гастроли.
Хертнагель послал еще один телекс с просьбой: в связи с невозможностью приезда Баршая он просит рассмотреть и положительно решить вопрос о том, чтобы Башмет приехал с Московским камерным оркестром. Отказ опять — и опять со ссылкой на то, что я болен и приехать не смогу. Они там даже не знали, кто я такой. Жена Хертнагеля, Элизабет, ответила, что Башмет сидит рядом с ней, очень хорошо себя чувствует и согласен приехать.
Сейчас невозможно восстановить все перипетии этого чудовищного диалога с бесконечными отказами, ультиматумами. В конце концов Госконцерт сломался и разрешил мне ехать. Так началась моя зарубежная концертная деятельность. После семнадцати концертов в Германии я по правилам конкурса, как победитель, обязан был выступать и делать записи на разных радиостанциях по всей Германии: в Франкфурте, Кельне, Саарбрюкене, Эссене и, конечно, на «Баварском радио» в Мюнхене. Они транслировали записи не только по стране, но и за рубежом. Вслед за этим появилась Дания, любители музыки которой впервые услышали меня по радио. И вот так постепенно альт стали признавать в Европе сольным инструментом.
И еще одна деталь. На конкурсе 1976 года в Мюнхене было пять инструментов. В результате очень сурового отбора первую премию дали только альту. Таким образом, кроме того, что я получил первую премию среди альтов, я еще стал и чемпионом всего конкурса. Это тоже усилило шум вокруг меня.
И вот представьте себе… Иду я по Мюнхену один, и не по оживленной улице, где много витрин и магазинов, а по довольно темной, холодной, какой-то бесконечной, широкой улице. Иду. И вдруг возникает мысль: а что, если взять и не вернуться?..
Меня прямо пот прошиб от одной этой мысли. Я подумал: боже мой, какой кошмар! Вот тогда я понял, что никогда этого не сделаю… Зарекаться, конечно, не надо, но уже столько лет прошло… Полжизни. Мне было тогда 24 года.
Мы с Мишей Мунтяном оставались в Мюнхене еще неделю, пока другие инструменты заканчивали свои конкурсы. Потом был гала-концерт и вручение премий. После этого пришлось еще неделю погулять по Мюнхену, но уже победителем — меня узнавали, просили автограф. Это из-за телевидения, конечно, и из-за газет с моими фотографиями.
В Москве в Шереметьеве меня встретили друзья, жена. Они пришли с магнитофоном. На весь аэропорт громко включили скерцо из Шестой симфонии Чайковского!
Было потрясающе приятно. И вообще хорошо вернуться домой. Хотя ждали меня сплошные проблемы. И прежде всего житейские. Квартиры в Москве не было, а я уже женат, и у нас котенок.
В общем, одна моя сокурсница предложила на месяц свою пустующую комнату в общей квартире.
— Раз уж некуда деваться, живите.
И я залег там, в самом прямом смысле слова.
Из Мюнхена я привез замечательную по тем временам звуковую аппаратуру и множество пластинок. В основном джазовых. Оскара Питерсона и Каунта Бейси, Дюка Эллингтона и Дэйва Брубека. Вся их философическая музыка необычайно точно ложилась на мое состояние. Я был совершенно обессилен, целыми днями валялся на кровати и вставал только для того, чтобы поменять пластинку.
Как вдруг однажды зазвонил телефон. Это был Гидон Кремер…
И началась совершенно новая, неожиданная, потрясающая история. Но о ней позже, в свое время.
А сейчас мне хотелось бы снова вернуться к незабвенным годам консерваторской жизни и Мстиславу Леопольдовичу Ростроповичу.
Вторая история — собственно про конкурс. И здесь события складывались следующим образом. Первый тур я играл на нервах, на колоссальном напряжении сил.
На втором и третьем турах я совершенно не испытывал конкретного волнения и просто музицировал, как во время концерта. Как выяснилось, на первом туре я оторвался на три балла от следующего конкурсанта. Это был немец — все происходило в Германии. Три балла — очень много. На конкурсах обычно десятые и сотые решают. Мне поставили 22 балла при 25-балльной системе. Ему — 19. Остальным — 18 и меньше. На втором туре, когда мне дали уже 23 балла, ему поставили 20. Опять три балла отрыв. А условие конкурса таково, что только единогласное решение жюри может привести участника к первой премии. Если хоть один член жюри против, победы не видать. А победитель может завтра в самом серьезном зале давать сольный концерт. В жюри был мой учитель Дружинин. Он не имел права со мной общаться, но, когда последнее заседание кончилось и я вошел, он мне сделал знак — все! Все есть!
На этом конкурсе случилось еще одно везение. Во время второго тура в класс, где я занимался, вошел красивый, седой энергичный мужчина и сказал, что хочет передать посылку в Москву. Представился, объяснил, что он импресарио, фамилия его Хертнагель, живет в Мюнхене. А потом спросил:
— Можно я немножко посижу, послушаю?
Через несколько минут у меня уже было приглашение на гастроли по ФРГ. Это на втором туре! Я ему говорю:
— Есть только одна проблема — конкурс не закончился.
— Нет вопросов, ясно, чем закончится!
— Ну, так нельзя говорить, тьфу-тьфу! Нет-нет! Правда, честно говоря, я уже лауреат другого конкурса — в Будапеште.
Он:
— Гениально! Но это сейчас не имеет никакого значения, я вас приглашаю вместо Баршая.
Рудольфа Баршая не выпускали, поскольку он женился на японке и подал заявление на ПМЖ, что называется. А знаменитый Московский камерный оркестр не мог выехать без него на гастроли. Все семнадцать городов Германии отказывались принимать оркестр без него. Сообразительный менеджер понял, что если сейчас я стану победителем и, естественно, средства связи и информации разнесут мою фамилию по всей стране, то это будет замена неприехавшему Баршаю, который, кстати говоря, помимо того, что был блестящим руководителем лучшего в то время камерного оркестра мира, являлся еще и замечательным альтистом.
Хертнагель в тот же вечер послал телеграмму в Госконцерт. Дальше фантастика. Оттуда ответили, что гастроли состояться не могут, потому что я очень болен. Классический прием! Я даже могу назвать фамилию человека, который писал ответ. Это Людмила Тихомирова. Я ее тогда не знал еще, как и не знал порядков в Госконцерте, поскольку ни разу еще не ездил на гастроли.
Хертнагель послал еще один телекс с просьбой: в связи с невозможностью приезда Баршая он просит рассмотреть и положительно решить вопрос о том, чтобы Башмет приехал с Московским камерным оркестром. Отказ опять — и опять со ссылкой на то, что я болен и приехать не смогу. Они там даже не знали, кто я такой. Жена Хертнагеля, Элизабет, ответила, что Башмет сидит рядом с ней, очень хорошо себя чувствует и согласен приехать.
Сейчас невозможно восстановить все перипетии этого чудовищного диалога с бесконечными отказами, ультиматумами. В конце концов Госконцерт сломался и разрешил мне ехать. Так началась моя зарубежная концертная деятельность. После семнадцати концертов в Германии я по правилам конкурса, как победитель, обязан был выступать и делать записи на разных радиостанциях по всей Германии: в Франкфурте, Кельне, Саарбрюкене, Эссене и, конечно, на «Баварском радио» в Мюнхене. Они транслировали записи не только по стране, но и за рубежом. Вслед за этим появилась Дания, любители музыки которой впервые услышали меня по радио. И вот так постепенно альт стали признавать в Европе сольным инструментом.
И еще одна деталь. На конкурсе 1976 года в Мюнхене было пять инструментов. В результате очень сурового отбора первую премию дали только альту. Таким образом, кроме того, что я получил первую премию среди альтов, я еще стал и чемпионом всего конкурса. Это тоже усилило шум вокруг меня.
И вот представьте себе… Иду я по Мюнхену один, и не по оживленной улице, где много витрин и магазинов, а по довольно темной, холодной, какой-то бесконечной, широкой улице. Иду. И вдруг возникает мысль: а что, если взять и не вернуться?..
Меня прямо пот прошиб от одной этой мысли. Я подумал: боже мой, какой кошмар! Вот тогда я понял, что никогда этого не сделаю… Зарекаться, конечно, не надо, но уже столько лет прошло… Полжизни. Мне было тогда 24 года.
Мы с Мишей Мунтяном оставались в Мюнхене еще неделю, пока другие инструменты заканчивали свои конкурсы. Потом был гала-концерт и вручение премий. После этого пришлось еще неделю погулять по Мюнхену, но уже победителем — меня узнавали, просили автограф. Это из-за телевидения, конечно, и из-за газет с моими фотографиями.
В Москве в Шереметьеве меня встретили друзья, жена. Они пришли с магнитофоном. На весь аэропорт громко включили скерцо из Шестой симфонии Чайковского!
Было потрясающе приятно. И вообще хорошо вернуться домой. Хотя ждали меня сплошные проблемы. И прежде всего житейские. Квартиры в Москве не было, а я уже женат, и у нас котенок.
В общем, одна моя сокурсница предложила на месяц свою пустующую комнату в общей квартире.
— Раз уж некуда деваться, живите.
И я залег там, в самом прямом смысле слова.
Из Мюнхена я привез замечательную по тем временам звуковую аппаратуру и множество пластинок. В основном джазовых. Оскара Питерсона и Каунта Бейси, Дюка Эллингтона и Дэйва Брубека. Вся их философическая музыка необычайно точно ложилась на мое состояние. Я был совершенно обессилен, целыми днями валялся на кровати и вставал только для того, чтобы поменять пластинку.
Как вдруг однажды зазвонил телефон. Это был Гидон Кремер…
И началась совершенно новая, неожиданная, потрясающая история. Но о ней позже, в свое время.
А сейчас мне хотелось бы снова вернуться к незабвенным годам консерваторской жизни и Мстиславу Леопольдовичу Ростроповичу.
«Зато у меня садовник — лауреат Нобелевской премии»
Прежде чем рассказать об очень важном, драматическом эпизоде в моей жизни — две смешные истории про Ростроповича. Вторая, правда, не только смешная. Но все-таки она очень важна для поддержания духа и накопления жизненной силы…
Вот они.
Первая похожа на легенду и передается из поколения в поколение консерваторцев и вообще музыкантов. Я проверял. Таких историй-легенд у Ростроповича много. И все очень похожи на правду.
Она про двух студентов, которые всегда появлялись на лекциях в нетрезвом состоянии. Это заметили. Сначала комсомольская организация, потом деканат, ректорат. В конце концов один студент был отправлен их выследить, где же и как они напиваются, поймать их на месте преступления. Неделю пытался их выследить — ничего не удавалось. Все равно они на лекциях пьяные. Однажды он приехал за час до начала лекций и подстерегал их во дворе консерватории. Те двое появились с разных сторон улицы Герцена, поздоровались, вошли в консерваторию, постояли немножко и зашли в туалет. «Наблюдатель» застукал их: они вводили себе водку через клизму — запаха не было, алкоголь мгновенно всасывался, и они пьянели. Вот такая история.
В результате члены Большого совета профессоров Московской консерватории несколько часов осуждали это безобразие, говорили о том, что их нужно исключить из комсомола, из консерватории… Ростропович был тогда одним из самых молодых профессоров. Где-то в конце заседания он вдруг попросил слова. Ректором был Свешников. Ростропович вышел на кафедру и сказал:
— Это, конечно, безобразие. Полное безобразие. В этих святых стенах такое происходит! Позор! Позор! Их надо выгнать из комсомола, из консерватории. Безобразие! Вот только одного не могу понять — как же они пили на брудершафт?
Заседание было смято.
Другая история — чистый анекдот, в основе которого реальный факт. Вы помните события с Солженицыным. И знаменитую шутку Ростроповича, когда он позднее как бы спорил с Рейганом — у кого что лучше. Один говорил про свой дом. Другой — про свой. Тот про машину, и этот про машину. Ростропович явно проигрывал Рейгану. И вдруг совершенно неожиданно победил, потому что сказал:
— Зато у меня был садовник — лауреат Нобелевской премии.
Он имел в виду Солженицына, который жил, как известно, на его даче и которого в то время нещадно преследовали. И Ростроповича, конечно, тоже.
Атмосфера была невероятно накалена. Все шло к тому, что Мстиславу Леопольдовичу придется уехать из страны. И все понимали, что это навсегда. А если учесть любовь к нему студентов, можно представить, каково нам всем было.
И в самом деле, он очень тяжело уезжал. Перед отъездом готовил «Летучую мышь» в Театре оперетты. Были закуплены дорогие костюмы, в главной роли собиралась выступить Галина Вишневская. И нужно было усилить оркестр, потому что в оперетте состав музыкантов был не очень хорош. Ростропович обратился в ректорат консерватории, и для него подобрали лучших студентов. Я попал в этот список и оказался буквально в гуще событий — за два месяца до его отъезда.
На первой же репетиции произошел такой случай. Естественно, мы, студенты, повинуясь какому-то этическому импульсу, сели за последние пульты. И вдруг в какой-то паузе раздается металлический голос концертмейстера альтов — а это был опытный оркестровый музыкант:
— Слава, вон там мальчик замечательно играет, давай посадим его сюда, ко мне.
И тут, совершенно без всякой паузы, Ростропович выдал:
— Да, это ваше будущее! Иди сюда!
Через много лет он говорит мне:
— А ты помнишь, что я первый сказал о тебе, когда ты еще сидел там, в оперетте…
Известно, что эта премьера скандально не состоялась. Ее запретили, видимо, по установке сверху. Безумно жаль. Были потрясающие репетиции, общение во время репетиций и в антрактах. А когда нам не выплатили зарплату, Ростропович возглавил наше шествие-протест.
Но пока еще репетиции продолжались, никто не мог предполагать даже, что премьера не состоится. Одновременно Ростропович начал готовить свой прощальный концерт с оркестром студентов Московской консерватории. Гвоздем программы должна была стать Шестая симфония Петра Ильича Чайковского. Все, кто участвовал в оперетте, были официально освобождены от оркестра, потому что иначе на несколько месяцев жизнь студента превратилась бы в чистый кошмар — ни о какой учебе не могло быть и речи. С утра до трех часов дня оперетта, с четырех до семи — оркестр. И все. Дня нет.
Но на одной из репетиций Ростропович подошел ко мне со словами:
— Старик, я понимаю, это очень сложно. Старик, ну ты для меня сможешь и туда тоже ходить?
Таким образом, я стал общаться с ним последние недели буквально с утра до ночи — то в оперетте, то на репетициях Шестой симфонии. И как-то в Большом зале консерватории, в антракте во время репетиции, он вдруг подошел ко мне, поцеловал в затылок и сказал:
— Старик, я уезжаю, а дело мое живет. Люблю тебя.
Я в этот момент переполнился каким-то таким чувством: вот, мол, сам Ростропович так меня оценивает! Я смотрел на него, как на Бога прямо, а он повернулся и указал пальцем на девушку, которая впоследствии стала моей женой:
— Вкусы, старик, у нас с тобой одинаковые!
Вот, значит, почему дело его живет… А я-то думал, что он так меня хвалит.
Вот они.
Первая похожа на легенду и передается из поколения в поколение консерваторцев и вообще музыкантов. Я проверял. Таких историй-легенд у Ростроповича много. И все очень похожи на правду.
Она про двух студентов, которые всегда появлялись на лекциях в нетрезвом состоянии. Это заметили. Сначала комсомольская организация, потом деканат, ректорат. В конце концов один студент был отправлен их выследить, где же и как они напиваются, поймать их на месте преступления. Неделю пытался их выследить — ничего не удавалось. Все равно они на лекциях пьяные. Однажды он приехал за час до начала лекций и подстерегал их во дворе консерватории. Те двое появились с разных сторон улицы Герцена, поздоровались, вошли в консерваторию, постояли немножко и зашли в туалет. «Наблюдатель» застукал их: они вводили себе водку через клизму — запаха не было, алкоголь мгновенно всасывался, и они пьянели. Вот такая история.
В результате члены Большого совета профессоров Московской консерватории несколько часов осуждали это безобразие, говорили о том, что их нужно исключить из комсомола, из консерватории… Ростропович был тогда одним из самых молодых профессоров. Где-то в конце заседания он вдруг попросил слова. Ректором был Свешников. Ростропович вышел на кафедру и сказал:
— Это, конечно, безобразие. Полное безобразие. В этих святых стенах такое происходит! Позор! Позор! Их надо выгнать из комсомола, из консерватории. Безобразие! Вот только одного не могу понять — как же они пили на брудершафт?
Заседание было смято.
Другая история — чистый анекдот, в основе которого реальный факт. Вы помните события с Солженицыным. И знаменитую шутку Ростроповича, когда он позднее как бы спорил с Рейганом — у кого что лучше. Один говорил про свой дом. Другой — про свой. Тот про машину, и этот про машину. Ростропович явно проигрывал Рейгану. И вдруг совершенно неожиданно победил, потому что сказал:
— Зато у меня был садовник — лауреат Нобелевской премии.
Он имел в виду Солженицына, который жил, как известно, на его даче и которого в то время нещадно преследовали. И Ростроповича, конечно, тоже.
Атмосфера была невероятно накалена. Все шло к тому, что Мстиславу Леопольдовичу придется уехать из страны. И все понимали, что это навсегда. А если учесть любовь к нему студентов, можно представить, каково нам всем было.
И в самом деле, он очень тяжело уезжал. Перед отъездом готовил «Летучую мышь» в Театре оперетты. Были закуплены дорогие костюмы, в главной роли собиралась выступить Галина Вишневская. И нужно было усилить оркестр, потому что в оперетте состав музыкантов был не очень хорош. Ростропович обратился в ректорат консерватории, и для него подобрали лучших студентов. Я попал в этот список и оказался буквально в гуще событий — за два месяца до его отъезда.
На первой же репетиции произошел такой случай. Естественно, мы, студенты, повинуясь какому-то этическому импульсу, сели за последние пульты. И вдруг в какой-то паузе раздается металлический голос концертмейстера альтов — а это был опытный оркестровый музыкант:
— Слава, вон там мальчик замечательно играет, давай посадим его сюда, ко мне.
И тут, совершенно без всякой паузы, Ростропович выдал:
— Да, это ваше будущее! Иди сюда!
Через много лет он говорит мне:
— А ты помнишь, что я первый сказал о тебе, когда ты еще сидел там, в оперетте…
Известно, что эта премьера скандально не состоялась. Ее запретили, видимо, по установке сверху. Безумно жаль. Были потрясающие репетиции, общение во время репетиций и в антрактах. А когда нам не выплатили зарплату, Ростропович возглавил наше шествие-протест.
Но пока еще репетиции продолжались, никто не мог предполагать даже, что премьера не состоится. Одновременно Ростропович начал готовить свой прощальный концерт с оркестром студентов Московской консерватории. Гвоздем программы должна была стать Шестая симфония Петра Ильича Чайковского. Все, кто участвовал в оперетте, были официально освобождены от оркестра, потому что иначе на несколько месяцев жизнь студента превратилась бы в чистый кошмар — ни о какой учебе не могло быть и речи. С утра до трех часов дня оперетта, с четырех до семи — оркестр. И все. Дня нет.
Но на одной из репетиций Ростропович подошел ко мне со словами:
— Старик, я понимаю, это очень сложно. Старик, ну ты для меня сможешь и туда тоже ходить?
Таким образом, я стал общаться с ним последние недели буквально с утра до ночи — то в оперетте, то на репетициях Шестой симфонии. И как-то в Большом зале консерватории, в антракте во время репетиции, он вдруг подошел ко мне, поцеловал в затылок и сказал:
— Старик, я уезжаю, а дело мое живет. Люблю тебя.
Я в этот момент переполнился каким-то таким чувством: вот, мол, сам Ростропович так меня оценивает! Я смотрел на него, как на Бога прямо, а он повернулся и указал пальцем на девушку, которая впоследствии стала моей женой:
— Вкусы, старик, у нас с тобой одинаковые!
Вот, значит, почему дело его живет… А я-то думал, что он так меня хвалит.
«Гениален был наш Ильич…»
Шестая симфония — это событие, эпоха для каждого музыканта. Столько находок было в ее трактовке, я бы даже сказал — исторических находок.
На репетициях очень помогал Геннадий Рождественский, он часто сидел в зале. Ему тоже нравилась трактовка Ростроповича. Я помню все детально, может быть, поэтому самая большая моя мечта — продирижировать эту симфонию. Но я как-то до сих пор не решаюсь. Там были такие точные попадания, такие неожиданные, глобально новые повороты и решения. В том числе финал. Ростропович начинал его attacca, т.е. без паузы между частями, а как только скерцо заканчивалось.
— Оркестр должен закричать здесь, как раненый слон, — говорил он. И тут же показывал, как это нужно сделать.
Что творилось в Большом зале, описать трудно. Море цветов и сплошные слезы: Слава, на кого ты нас покидаешь? Зал буквально сходил с ума.
Когда закончилась симфония, Ростропович стал медленно-медленно поднимать левую руку, по-моему, он плакал, когда дирижировал. И когда рука вверх поднялась, стало ясно, что он куда-то показывает указательным пальцем. И мы все, сто человек студентов, смотрим, а там портрет Петра Ильича Чайковского. И Ростропович сказал:
— Все-таки гениален был наш Ильич, я имею в виду Петра Ильича.
Тогда все это казалось такой антисоветчиной! Ощущение было, что за нами следят, за всеми, кто был с ним в хороших отношениях. Было абсолютно ясно, что означал отъезд Ростроповича политически. И тем не менее каждый из нас купил цветы и держал их за спиной. Потом, уже после концерта, вся его семья села в машину, и впечатление было такое, что народ просто понес ее через двор консерватории.
Ночью я звонил ему вместе с моим приятелем, его учеником. Он поднял трубку, и мы что-то там из телефонной будки, озираясь, говорили. Слов не помню, но, видимо, в них было столько тоски, что Ростропович стал нас утешать:
— Старички, вы не волнуйтесь, старички, мы обязательно еще увидимся, еще будем играть вместе!
И все. Он вернулся через двенадцать лет. А года за два до его возвращения я должен был давать концерт с моим оркестром «Солисты Москвы» в одном французском городке, в Эльзасе, и с нами согласился выступить Ростропович.
Это не я его приглашал — организаторы концерта хотели, чтобы он был солистом. Он согласился и дал феерическое интервью, в котором сказал, что будет выступать со своим старым другом, со мной, и это для него первая ступень к возвращению на родину.
Я, правда, чуть инфаркт там не получил, поскольку у меня в программе был виолончельный концерт Гайдна плюс наша программа, а Ростропович, как выяснилось, собирался играть два совершенно других произведения — концерт Шостаковича и «Вариации на тему рококо» Чайковского. Я к тому времени еще не дирижировал симфоническим оркестром и признался в этом. И он сказал:
— Заметь, старик, я очень счастлив, что впервые ты это будешь делать со мной.
Мы потрясающе репетировали, а потом мой администратор, директор оркестра Игорь Чистяков, спрятавшись за колонной, записывал этот концерт на мою камеру (по тем временам большую «Sony» можно было считать вполне профессиональной аппаратурой, стереозвук и так далее).
Когда мы уже начали, Ростропович вдруг остановился, посмотрел в конец зала и сказал:
— Уберите камеру! Уберите камеру!
Но Игорь был парнем сообразительным, он просто достал платок и накрыл им красный глазок камеры, сказав, что выключил.
А потом уж так судьба распорядилась, что я стал часто бывать в доме Ростроповича в Париже и как-то показал запись альтового концерта Альфреда Шнитке, которой очень гордился и поэтому всегда возил с собой, так… на всякий случай. Я и сейчас им горжусь. Слава растрогался и сказал, что очень хотел бы тоже иметь концерт Шнитке для виолончели. Я ему говорю:
— А ты напиши письмо, завтра я улетаю в Москву и передам Альфреду, и на словах все скажу.
Он написал. Я передал письмо Альфреду, и очень быстро появился Второй виолончельный концерт, написанный для Ростроповича, а затем и опера «Жизнь с идиотом», и их сотрудничество стало тесным.
А затем перед Альфредом, незадолго до его смерти, возникла проблема. Дело в том, что он обещал написать сонату для альта и сам напоминал мне об этом, но в то же время от него ожидали новых вещей и Гидон, и Ростропович. В общем, все чего-то ждали. Затем появилась идея двух двойных концертов: Гидон хотел, чтобы появился концерт для скрипки и альта, а Ростропович — для альта и виолончели. Получалось, что Альфреду надо сочинять два произведения. Меня радовало то, что ни в первом, ни во втором случае я не был забыт.
Когда позвонила Ирочка Шнитке с известием, что он начал писать, я попросил:
— Ирочка, ты один вопрос ему сейчас задай. — Он тогда уже не мог говорить и общался только жестами. — Спроси его, пожалуйста, партия альта сверху или снизу?
Если она снизу, значит, это для скрипки и альта, если сверху, значит, для альта и виолончели.
Она говорит:
— Он как-то уклончиво отвечает!
А у него уже возникла идея тройного концерта, посвященного всем нам одновременно — Кремеру, Башмету и Ростроповичу, — то есть всем тем, кто наиболее часто исполнял его произведения.
Премьера состоялась в Москве. В каждой части солировал один из инструментов, а затем маленький финал, в котором мы все участвуем одновременно. И был еще специально написанный на бис Менуэт для трех струнных инструментов. Крохотное сочинение, где каждый голос — мелодический шедевр. А вся миниатюра производит страшное впечатление: какой-то апологетический танец смерти, как и «Реквием», написанный двумя десятилетиями раньше на смерть матери.
Премьера действительно прозвучала как прощание.
Но, чтобы не заканчивать на грустной ноте мой рассказ о жизнелюбивом человеке Славе Ростроповиче, расскажу вам еще одну анекдотическую историю.
Слава гастролировал по Англии. Приехал он в один город. Его встретили и сказали:
— Мы очень рады, маэстро, что вы к нам приехали, и особенно рад и счастлив новый музыкальный директор нашего фестиваля. А он потрясающе разбирается в музыке.
Ростроповича проводили в автомобиль, и шофер в белых перчатках по дороге снова выдал примерно тот же текст, что вот мы невероятно счастливы, весь город счастлив, фестиваль счастлив и особенно наш новый музыкальный директор, который лучше всех на земном шаре знает музыку.
Когда Слава оформлялся в отеле, ему то же самое сказал портье, что вот мы счастливы, особенно наш новый музыкальный директор. Вошел он в номер, там стояла корзина с фруктами и лежала записка, в которой был приблизительно тот же текст.
Тут приехала и Галина Вишневская — он аккомпанировал Гале. Когда он репетировал, к нему подошли и спросили:
— Вам нужен помощник, чтобы страницы переворачивать?
— Да, я думаю, ваш новый музыкальный директор будет счастлив, он с удовольствием это сделает!
И вот — концерт: Галя поет, Слава аккомпанирует, и этот человек сидит слева у рояля, переворачивает Славе ноты. Потом Слава рассказывал мне:
— Старик, были романсы Рахманинова, а я поставил ноты «Романсов Чайковского». Тут соль минор, а я в ля мажоре. Ты представляешь, что для музыканта значит, когда он видит одно, а слышит совсем другое!
Дело в том, что Слава аккомпанировал наизусть и в ноты совсем не смотрел, только делал вид, что смотрит.
— Чувствую, старик, клиент потеет. Старик, Галька поет, я аккомпанирую, а он потеет! Я ему показываю — вот сейчас надо переворачивать, а тот мокрый весь, в предынфарктном состоянии встает, переворачивает. И так несколько раз. В конце концов мне уж так смешно стало, я ему показываю вернуться в другую сторону, есть такой специальный знак — двойная черта с двумя точечками, но там и этой черты нет. Короче говоря, абсолютный анекдот.
Я иногда слышу, что Ростропович не дорос в дирижерском мастерстве до самого себя — до Ростроповича-виолончелиста. То есть виолончелист он все-таки величайший, а вот дирижер, может, и замечательный, но не такого уровня, как виолончелист. А я думаю, что слава его дирижерская — вопрос недалекого будущего. Я говорю это совершенно сознательно, поскольку мне удалось прослушать многое из того, что он записал. Ну, и живьем я его часто слышал в качестве дирижера, и играл с ним, и играю с удовольствием. Дело в том, что в каждом произведении он совершает эпохальное открытие — уровня Фуртвенглера, Бруно Вальтера и так далее. В каждом! Будь то исполнение на виолончели или дирижирование симфоническим оркестром. Вот и все. Просто мы привыкли воспринимать Ростроповича как виолончелиста, привыкли слышать со сцены его звук, который не спутаешь ни с чем, привыкли видеть играющим на инструменте. Если бы Ростропович в свое время, лет двадцать назад, уже будучи богом виолончели, вдруг прекратил играть и стал бы только дирижером, может, сегодня и не было бы таких разговоров, не знаю. Но это тоже было бы очень обидно.
Я однажды спросил у Рихтера:
— А почему вы не дирижируете?
На репетициях очень помогал Геннадий Рождественский, он часто сидел в зале. Ему тоже нравилась трактовка Ростроповича. Я помню все детально, может быть, поэтому самая большая моя мечта — продирижировать эту симфонию. Но я как-то до сих пор не решаюсь. Там были такие точные попадания, такие неожиданные, глобально новые повороты и решения. В том числе финал. Ростропович начинал его attacca, т.е. без паузы между частями, а как только скерцо заканчивалось.
— Оркестр должен закричать здесь, как раненый слон, — говорил он. И тут же показывал, как это нужно сделать.
Что творилось в Большом зале, описать трудно. Море цветов и сплошные слезы: Слава, на кого ты нас покидаешь? Зал буквально сходил с ума.
Когда закончилась симфония, Ростропович стал медленно-медленно поднимать левую руку, по-моему, он плакал, когда дирижировал. И когда рука вверх поднялась, стало ясно, что он куда-то показывает указательным пальцем. И мы все, сто человек студентов, смотрим, а там портрет Петра Ильича Чайковского. И Ростропович сказал:
— Все-таки гениален был наш Ильич, я имею в виду Петра Ильича.
Тогда все это казалось такой антисоветчиной! Ощущение было, что за нами следят, за всеми, кто был с ним в хороших отношениях. Было абсолютно ясно, что означал отъезд Ростроповича политически. И тем не менее каждый из нас купил цветы и держал их за спиной. Потом, уже после концерта, вся его семья села в машину, и впечатление было такое, что народ просто понес ее через двор консерватории.
Ночью я звонил ему вместе с моим приятелем, его учеником. Он поднял трубку, и мы что-то там из телефонной будки, озираясь, говорили. Слов не помню, но, видимо, в них было столько тоски, что Ростропович стал нас утешать:
— Старички, вы не волнуйтесь, старички, мы обязательно еще увидимся, еще будем играть вместе!
И все. Он вернулся через двенадцать лет. А года за два до его возвращения я должен был давать концерт с моим оркестром «Солисты Москвы» в одном французском городке, в Эльзасе, и с нами согласился выступить Ростропович.
Это не я его приглашал — организаторы концерта хотели, чтобы он был солистом. Он согласился и дал феерическое интервью, в котором сказал, что будет выступать со своим старым другом, со мной, и это для него первая ступень к возвращению на родину.
Я, правда, чуть инфаркт там не получил, поскольку у меня в программе был виолончельный концерт Гайдна плюс наша программа, а Ростропович, как выяснилось, собирался играть два совершенно других произведения — концерт Шостаковича и «Вариации на тему рококо» Чайковского. Я к тому времени еще не дирижировал симфоническим оркестром и признался в этом. И он сказал:
— Заметь, старик, я очень счастлив, что впервые ты это будешь делать со мной.
Мы потрясающе репетировали, а потом мой администратор, директор оркестра Игорь Чистяков, спрятавшись за колонной, записывал этот концерт на мою камеру (по тем временам большую «Sony» можно было считать вполне профессиональной аппаратурой, стереозвук и так далее).
Когда мы уже начали, Ростропович вдруг остановился, посмотрел в конец зала и сказал:
— Уберите камеру! Уберите камеру!
Но Игорь был парнем сообразительным, он просто достал платок и накрыл им красный глазок камеры, сказав, что выключил.
А потом уж так судьба распорядилась, что я стал часто бывать в доме Ростроповича в Париже и как-то показал запись альтового концерта Альфреда Шнитке, которой очень гордился и поэтому всегда возил с собой, так… на всякий случай. Я и сейчас им горжусь. Слава растрогался и сказал, что очень хотел бы тоже иметь концерт Шнитке для виолончели. Я ему говорю:
— А ты напиши письмо, завтра я улетаю в Москву и передам Альфреду, и на словах все скажу.
Он написал. Я передал письмо Альфреду, и очень быстро появился Второй виолончельный концерт, написанный для Ростроповича, а затем и опера «Жизнь с идиотом», и их сотрудничество стало тесным.
А затем перед Альфредом, незадолго до его смерти, возникла проблема. Дело в том, что он обещал написать сонату для альта и сам напоминал мне об этом, но в то же время от него ожидали новых вещей и Гидон, и Ростропович. В общем, все чего-то ждали. Затем появилась идея двух двойных концертов: Гидон хотел, чтобы появился концерт для скрипки и альта, а Ростропович — для альта и виолончели. Получалось, что Альфреду надо сочинять два произведения. Меня радовало то, что ни в первом, ни во втором случае я не был забыт.
Когда позвонила Ирочка Шнитке с известием, что он начал писать, я попросил:
— Ирочка, ты один вопрос ему сейчас задай. — Он тогда уже не мог говорить и общался только жестами. — Спроси его, пожалуйста, партия альта сверху или снизу?
Если она снизу, значит, это для скрипки и альта, если сверху, значит, для альта и виолончели.
Она говорит:
— Он как-то уклончиво отвечает!
А у него уже возникла идея тройного концерта, посвященного всем нам одновременно — Кремеру, Башмету и Ростроповичу, — то есть всем тем, кто наиболее часто исполнял его произведения.
Премьера состоялась в Москве. В каждой части солировал один из инструментов, а затем маленький финал, в котором мы все участвуем одновременно. И был еще специально написанный на бис Менуэт для трех струнных инструментов. Крохотное сочинение, где каждый голос — мелодический шедевр. А вся миниатюра производит страшное впечатление: какой-то апологетический танец смерти, как и «Реквием», написанный двумя десятилетиями раньше на смерть матери.
Премьера действительно прозвучала как прощание.
Но, чтобы не заканчивать на грустной ноте мой рассказ о жизнелюбивом человеке Славе Ростроповиче, расскажу вам еще одну анекдотическую историю.
Слава гастролировал по Англии. Приехал он в один город. Его встретили и сказали:
— Мы очень рады, маэстро, что вы к нам приехали, и особенно рад и счастлив новый музыкальный директор нашего фестиваля. А он потрясающе разбирается в музыке.
Ростроповича проводили в автомобиль, и шофер в белых перчатках по дороге снова выдал примерно тот же текст, что вот мы невероятно счастливы, весь город счастлив, фестиваль счастлив и особенно наш новый музыкальный директор, который лучше всех на земном шаре знает музыку.
Когда Слава оформлялся в отеле, ему то же самое сказал портье, что вот мы счастливы, особенно наш новый музыкальный директор. Вошел он в номер, там стояла корзина с фруктами и лежала записка, в которой был приблизительно тот же текст.
Тут приехала и Галина Вишневская — он аккомпанировал Гале. Когда он репетировал, к нему подошли и спросили:
— Вам нужен помощник, чтобы страницы переворачивать?
— Да, я думаю, ваш новый музыкальный директор будет счастлив, он с удовольствием это сделает!
И вот — концерт: Галя поет, Слава аккомпанирует, и этот человек сидит слева у рояля, переворачивает Славе ноты. Потом Слава рассказывал мне:
— Старик, были романсы Рахманинова, а я поставил ноты «Романсов Чайковского». Тут соль минор, а я в ля мажоре. Ты представляешь, что для музыканта значит, когда он видит одно, а слышит совсем другое!
Дело в том, что Слава аккомпанировал наизусть и в ноты совсем не смотрел, только делал вид, что смотрит.
— Чувствую, старик, клиент потеет. Старик, Галька поет, я аккомпанирую, а он потеет! Я ему показываю — вот сейчас надо переворачивать, а тот мокрый весь, в предынфарктном состоянии встает, переворачивает. И так несколько раз. В конце концов мне уж так смешно стало, я ему показываю вернуться в другую сторону, есть такой специальный знак — двойная черта с двумя точечками, но там и этой черты нет. Короче говоря, абсолютный анекдот.
Я иногда слышу, что Ростропович не дорос в дирижерском мастерстве до самого себя — до Ростроповича-виолончелиста. То есть виолончелист он все-таки величайший, а вот дирижер, может, и замечательный, но не такого уровня, как виолончелист. А я думаю, что слава его дирижерская — вопрос недалекого будущего. Я говорю это совершенно сознательно, поскольку мне удалось прослушать многое из того, что он записал. Ну, и живьем я его часто слышал в качестве дирижера, и играл с ним, и играю с удовольствием. Дело в том, что в каждом произведении он совершает эпохальное открытие — уровня Фуртвенглера, Бруно Вальтера и так далее. В каждом! Будь то исполнение на виолончели или дирижирование симфоническим оркестром. Вот и все. Просто мы привыкли воспринимать Ростроповича как виолончелиста, привыкли слышать со сцены его звук, который не спутаешь ни с чем, привыкли видеть играющим на инструменте. Если бы Ростропович в свое время, лет двадцать назад, уже будучи богом виолончели, вдруг прекратил играть и стал бы только дирижером, может, сегодня и не было бы таких разговоров, не знаю. Но это тоже было бы очень обидно.
Я однажды спросил у Рихтера:
— А почему вы не дирижируете?