Страница:
Лидия прикурила, предложила сигарету журналистке, та отказалась: не курю. Раскрыла дешевенький блокнотик, диктофона, похоже, у нее не было. Лидия еще раз оглядела девушку. Одета просто, в джинсы и свитерок. Что ж, такой сегодня стиль у современной молодежи. Впрочем, она и не такая уж молоденькая, как показалось на первый взгляд. Косметикой не пользуется. Лидия тоже, но природа одарила ее яркими красками, у этой же светлые ресницы, бровей почти не видно, а по носу рассыпаны веснушки. Несколько штрихов, и лицо можно было бы сделать более привлекательным. А так — простушка. Господи, что она понимает и что поймет? Но первый же вопрос ее озадачил.
— Скажите, вы были очень несчастны в детстве?
Была ли она несчастна… Лидия не торопилась отвечать. Сама спросила:
— Это вы прочли в моем проспекте о том, что я сирота, росла в детдоме?
— Нет, — девушка покачала головой. — Когда-то я прочла в книге японского психиатра, что дети, которые чувствуют себя несчастными, предпочитают рисовать черными и желтыми красками. Предпочитают, наряду с другими… У вас же их всего две.
— Ну что ж… Возможно, я могла бы утвердительно ответить на этот вопрос. Японцы люди мудрые, — усмехнулась Лидия. — Помолчала немного. — Но я отвечать на него не буду. Не обижайтесь.
— Я не обидчивая. Но, возможно, вы ответите на другой вопрос. Были ли вы счастливы, и если да, не захотелось ли вам в то время разнообразить палитру?
Лидия прижала к вискам тонкие пальцы, словно у нее внезапно разболелась голова, и неожиданно для себя прошептала:
— Я не успела… Пожалуйста, как вас зовут? Маруся? Так вот, Маруся, давайте оставим мою жизнь в покое и перейдем к творчеству.
— Так это же все взаимосвязано, — попробовала возразить Маруся, но, глянув на побледневшую художницу, осеклась:
— Хорошо, давайте. Вам нравится Малевич?
— Он гениален.
— А его черный квадрат, как вы относитесь к этому шедевру? И если бы вам пришла идея написать нечто подобное, вы бы сделали это на желтом фоне?
— «Черный квадрат» — шутка гения. Его голый король. Он прекрасно знал, что никто не посмеет сказать: ребята, да это же просто квадрат! Что каждый будет искать в нем глубокий смысл, аллегорию, второй план, настроение и так далее. Думаю, его это забавляло, а у меня, к сожалению, с юмором туговато, я шутить не умею.
Они беседовали гораздо дольше, чем Лидия предполагала. Простенькая Маруся оказалась вовсе не простушкой, и к концу беседы Лидия чувствовала себя измученной. Ее никто никогда не спрашивал о том, о чем спрашивала Маруся. Не оттого ли она выхватила ее лицо из толпы?
Заглянул Виктор Иванович. Опять в лице обеспокоенность.
— Вы не хотите отдохнуть? Мы могли бы зайти пообедать. Здесь по соседству ресторанчик уютный, кормят вполне прилично. А потом я хотел пригласить вас в свою мастерскую, поговорить, показать свои работы. Если, конечно, вам интересно и если вы себя достаточно хорошо чувствуете. Простите, но мне все время кажется, что вы чем-то расстроены или нездоровы.
— Знаете что… Если в вашей мастерской вы сможете предложить мне бутерброд и чашечку кофе, то давайте ресторан минуем. Я устала от людей, мне бы немного тишины…
— Что ж, тогда поехали. У меня машина внизу.
Виктор Иванович предупредительно распахнул переднюю дверцу «Волги», но Лидия попросила:
— Если можно, я на заднее сиденье.
Закрыла глаза, стараясь расслабиться, даже вздремнуть минуту-другую, если получится. Но доехали они быстро, вздремнуть не получилось. Когда вышли из машины, Виктор Иванович сказал, словно оправдываясь:
— Простите, что не пригласил домой. Я старый холостяк, и моя квартира мало чем отличается от мастерской. Мне кажется, что здесь даже уютней, а если нет — то по крайней мере это извинительно.
Художник, порывшись в кармане куртки, достал ключи, но дверь распахнулась сама. На пороге, что-то бормоча, появилось несуразное существо женского пола. Лидия не сдержала брезгливой гримасы: она не любила некрасивых людей. Но и та, что стояла в проеме двери, тоже недобро покосилась на нее выпуклыми, словно плохо ввернутыми глазами.
— Геля! Почему ты здесь? Ты должна была убрать рано утром и уйти…
— Да, простите… Но думала, выставка и вы не придете сегодня. Поэтому вот… попозже, хотела генеральную… — Бормотание ее становилось громче. — Зато я могу кофе или чаю, поухаживать…
— Не надо за нами ухаживать. Пожалуйста, иди домой. — Виктор Иванович едва сдерживал раздражение.
Геля засуетилась, сунула в подсобку ведро со шваброй, торопясь, натянула на себя нечто широкое, похожее на старомодный салоп, опять забормотала тихо, неразборчиво, и, не сказав до свидания, исчезла за дверью. Лидия же, расположившись в удобном кресле, с удовольствием вытянула усталые ноги, а хозяин принялся сервировать маленький столик. Посуда была красивой, рюмки из тонкого хрусталя, серебряный поднос с ломтиками лимона, коньяк, кофе — все появилось в течение нескольких минут. Ждал, — поняла Лидия. — Решил пригласить и надеялся, что приду. Она выпила коньяку и теперь с удовольствием маленькими глотками пила обжигающий кофе, приготовленный в джезве, тоже, похоже, серебряной. Разговор не очень клеился. Художник спрашивал, она отвечала односложно. Был, был у Виктора Ивановича к ней личный интерес, но отнюдь не мужской. Тогда какой же? И почему?
— Вы ведь наша, владоградская? А где конкретно родились, выросли?
— Есть такая деревушка не очень далеко от города, да в лесах затерянная. Название странное — Кощеевка… Родилась там. А росла… Вы, наверное, знаете, что в школе-интернате, об этом во всех проспектах пишут.
— Да, конечно. Фамилия у вас необычная, редкая: Оскольникова. Раскольниковых встречал, и не только у Достоевского. А вот Оскольниковых ни разу. У вас остались здесь родственники?
— Возможно, но я с ними не общалась. Мать умерла от родов, отца вроде как и не было. Остальные мной не интересовались, я ими — тоже… А что касается фамилии, ничего необычного в ней нет. Ну, если что-то раскололось, значит, были и осколки, — неловко пошутила Лидия. Впрочем, она всегда шутила неловко. — А вообще, Виктор Иванович, вы меня, похоже, вроде как допрашиваете. С чего бы это? Я от журналистов еле отбилась.
— Не совсем отбились. С одной беседовали довольно долго.
— С одной беседовала, да. Кстати, вы ее знаете?
— Знаю. Мария Климова, довольно скандальная журналистка, несмотря на незатейливую внешность. У нее муж — следователь по особо важным делам. Так что она чаще специализируется по криминалу, хотя и к искусству интерес проявляет. А что касается вас… Уж простите великодушно за излишний интерес. Знаете, яркий талант в наше время нечастое явление. Да и бывал я в ваших местах. Может, знал кого из близких.
— Я сама их не знала. Помню, что семья была очень верующая, так что мать моя, девочка невинная, зачала, возможно, от святого духа, — опять пошутила Лида и опять неловко. — А может, наоборот, от нечистого…
— И вы не пытались узнать о себе, встретиться с родными?
— Какими родными? Разве что какими-нибудь дальними сестрами-братьями. Зачем ворошить тени прошлого? Давайте лучше сменим тему. Показали бы работы…
Через несколько минут Лидия уже жалела о своей просьбе. Художник был неинтересен. Из «парадных», тех, кто выполняет заказы, чье ремесло доведено до совершенства при полном отсутствии таланта. С портретов глядели ясными, устремленными в светлое будущее глазами знатные доярки, пахари, ответственные работники, лица были полны глубокого удовлетворения, гордости за свою страну и уверенности в завтрашнем дне. Среди недавних работ оказалось несколько довольно милых пейзажей, где при буйстве красок вдруг проглядывало что-то трогательное — веточка березы с едва распустившимися почками, маленький застенчивый цветочек, которому спрятаться бы… Да, здесь, пожалуй, есть что-то свое. И вдруг… Крылатый конь на лугу. Лидия застыла. Это было… Нет, она не могла найти слов. Конь вовсе не пасся на зеленой траве, а испуганно озирался, словно стараясь понять, отчего он здесь. Заблудившийся Пегас с перебитыми, повисшими вдоль опавших боков крыльями и с тоскою в погасших глазах. Значит, талант все-таки был, да сплыл… Крылья сломаны, а скорее, и сам хребет перебит. И название — «Автопортрет». Странно, выглядит художник в отличие от коня вполне благополучным. Виктор Иванович смотрел на Лидию, стараясь поймать взгляд, ждал каких-то слов, но она их не произнесла, верная привычке не лезть человеку в душу. В конце концов ее это не касалось.
Через несколько дней она и вовсе забыла о художнике из Владограда. Ей предстояла поездка в Санкт-Петербург по вполне приятному поводу. Позвонили из редакции «Искусство», сообщили, что прибывший из Англии владелец художественной галереи и директор крупного издательства заинтересован в издании ее альбома. Она выехала в ту же ночь.
Англичанин Тони Блантер оказался не совсем англичанином, а потомком одесских евреев, покинувших Родину в смутное время революции. Как ни странно, русский язык в семье сохранился, хотя акцент уже чувствовался. Лысоватый, с круглым, добродушным лицом — ни дать, ни взять, мужичок из глубинки. Тони был или казался одновременно и простодушным, и хитроватым, и достаточно предприимчивым. Между делом попробовал поухаживать за Лидией — она приехала в платье, которое сконструировала сама и которое, она знала, шло ей. Ухаживал ненавязчиво, так, пустил два-три пробных шарика. Не получилось, откат. Ну и ладно. Тем не менее посидели в ресторане, расстались по-дружески, назначив следующую встречу в Лондоне.
В номере гостиницы Лидия сбросила первым делом туфли на высоких шпильках, прошлась по пушистому ковру, в задумчивости остановилась перед овальным, под старину, зеркалом. И тут опять совершенно неожиданно вспомнила художника из Владограда. На кого он все-таки похож? Тут же укорила себя: да какая ей, собственно, разница? Все на кого-то похожи. Она, например, на Анну Ахматову. Нет, не так — на портрет Ахматовой кисти Модильяни, потому что ни с одной фотографией великой поэтессы Лидия не находила сходства. А этот художник… Господи, ее как громом поразило. Приблизившись к зеркалу почти вплотную, она вглядывалась в свое лицо, даже провела по нему ладонью, словно убеждаясь в его реальности. Художник был похож на нее! То есть она — на него. А это могло означать только одно… «Сатанинское отродье» — так назвала ее когда-то бабушка. Что-то не очень он напоминал сатану — старый Пегас с переломанными крыльями… А она — отродье его? Выдернула заколку, волосы упали на плечи. Может там, под ними, рожки торчат? Или рожки — атрибут «отродьев» мужского пола? Еще у них копытца и хвост. А с дамами как же? Кажется, кривые зубы. Лида вздернула верхнюю губу, затем оттопырила нижнюю — зубы были безукоризненны. Как для рекламы «Орбит — лучшая защита…». Да, еще косинка в глазах. Ее тоже не было, хотя они как-то нехорошо полыхали ярким зеленым светом. Нет, не тянет на ведьму. Внешне. А внутри… Какая сила убивает всех, кто приблизится к ней, а?
Лидия еще постояла минуту-другую, вглядываясь в подурневшее, искаженное гримасой лицо, потом вдруг рассмеялась громко, так, как никогда не смеялась. Собственный смех ей не понравился, он оказался резким, на высокой, пронзительной ноте и походил на плач. Взяла себя в руки, уложила волосы, посидела в мягком кресле, откинувшись на спинку и прикрыв глаза, затем решительно поднялась и взяла телефонную трубку.
Когда в комнату вошел юноша в форменной одежде, коротко распорядилась:
— Двести грамм коньяка. Закусить. Все равно что, на ваше усмотрение. Да, мне нужен билет во Владоград. Чем скорее, тем лучше. Вы можете оказать эту услугу? Вот деньги.
Внучка всемирно известного биолога Троицкого жила одна в огромной квартире. Дед умер еще до войны, отец и мать, оба врачи, ушли на фронт в первые дни войны, оставив ее, тогда студентку консерватории, первокурсницу, на попечение царственной, властной, умной и капризной бабушки. Тогда Сонечке показалось, что родители даже рады были сбежать из дома. Своего зятя бабушка могла назвать хамом и простолюдином только за то, что он не открывал дверь перед дамами, в число которых входили теща, жена, дочь, забывал по утрам здороваться, а за обедом желать приятного аппетита. Не умел, как считала бабушка, носить вещи, вести себя за столом и еще много-много чего не умел из того, что было принято в обществе, к которому она имела честь когда-то принадлежать. Мама отца очень любила и страдала невероятно: хоть и обученная хорошим манерам, характера бабушки она не унаследовала. Доставалось и Сонечке. Выйдет к завтраку в халатике, непричесанная:
— Доброе утро, бабушка!
— Но ведь ты, кажется, не одета…
А главное, в дом нельзя было привести друзей.
— Бабушка, это мой одноклассник, познакомься, мы вместе собираемся в консерваторию поступать.
Ледяная вежливость, неловкость за столом — под взглядом старой дворянки редко кому удавалось не пролить чай или не уронить вилку. После ухода гостя заискивающе:
— Бабушка, правда, какой хороший мальчик?
И в ответ:
— Раньше таких дальше передней не пускали…
Войну Сонечка сначала всерьез не принимала. Враг будет разбит и скоро, а уж если родители решили оставить ее с бабушкой, что ж, это их дело. Но через несколько месяцев пришли две похоронки. Полевой госпиталь в прифронтовой полосе разбомбили фашистские самолеты, и Сонечка поняла, что война — это всерьез, что теперь она — круглая сирота и никого, кроме бабушки, у нее нет.
Когда немцы стояли под Москвой, к ним пришли из Академии наук, предложили эвакуироваться в Среднюю Азию в одном из первых эшелонов. Бабушка гордо вскинула голову:
— Бежать? От Гитлера? Простите, не могу. И Сонечке не позволю.
Да разве же Сонечка уехала бы одна! После того, как погибла ее единственная дочь, бабушка постарела сразу, вдруг. Прежде всего исчезла ее царственная осанка, как-то обмякли, подались вперед плечи, а гордую посадку головы портил теперь мелко дрожащий подбородок. Она и всегда-то ела мало — «много едят только хамы», а тут и вовсе стала клевать, как птичка. Однажды Сонечка пришла с занятий и не застала бабушку, как обычно, у маминого туалетного столика, где она раскладывала пасьянс. Бабушка лежала на диване, в комнате пахло каким-то сердечным лекарством. Умерла она через неделю, в полном сознании. Перед смертью сказала:
— Твой отец был хорошим человеком, я не всегда была к нему справедлива. — И тут же, словно боясь изменить себе и на смертном одре, добавила: — Но мама сделала ошибку, выйдя за человека не своего круга. Однако смерть их сравняла. А вот ты…
Досказать ей не удалось. Рука, остановившись в воздухе, вдруг бессильно упала. Так осталась Сонечка одна.
В Ташкенте жил ее единственный родственник — двоюродный брат мамы или ее кузен, как называли его в семье. Приехав похоронить тетушку, дядя долго уговаривал Сонечку перебраться к нему. Он овдовел, когда ему еще не было и тридцати. Больше не женился, жил один. Сонечка наотрез отказалась ехать. Как же консерватория? Там вот-вот должны были снова начаться занятия. И потом — квартира, где висят на стенах старые портреты, написанные известными художниками, где стоит рояль, на котором играла бабушка. Нет, переезд в теплый Ташкент казался ей предательством.
Сонечка носила на толкучку то старинные часы, то позолоченные ложки, то сервиз китайского фарфора. Торговаться не умела, отдавала за первую названную цену, потом, также не торгуясь, покупала на вырученные деньги съестное. Вот и сегодня пришла с толкучки с бутылкой постного масла, хлебом, картошкой и настоящим, не спитым, чаем. Похлопотав над парнишкой, привела его в чувство, промыла ватным тампоном разбитое лицо, смазала ссадины зеленкой и усадила за стол. Изголодавшийся Гринька все-таки сдержал себя, не накинулся на еду, ел понемногу, стараясь подольше жевать, подольше удерживать во рту пищу — тогда насыщение приходит быстрее. Этому научил еще в детдоме друг Сашка. Гринька понимал, что попал в необыкновенный дом: много книг и картин, бархатная скатерть на столе, а на полу ковер. Да и девушка, что впустила его и кормит, словно он ей родня какая, тоже необыкновенная! Красивая, с такими чистыми белыми руками, каких Гринька никогда не видел, в халате из голубого шелка, на котором вышиты необыкновенные птицы. Может быть, павлины — про них тоже рассказывал Сашка.
Когда он отодвинул тарелку, девушка сказала:
— Ну давай знакомиться. Меня Соней зовут, а тебя?
— Гринькой…
Сонечка сморщила носик. «Гринька» ей не нравилось, Григорий — тоже, был у нее однокурсник такой противный.
— Можно, я тебя Гошей буду называть?
Гринька пожал плечами:
— Можно.
И вдруг его как обдало неожиданной радостью. Если «буду называть», значит, не выгонит прямо сейчас. Разомлевший от еды и горячего чая, он чувствовал себя совершенно обессиленным, неспособным выйти из этой красивой квартиры на улицу. И тогда его как прорвало, он стал рассказывать про мать, про калеку брата, про детдом, Соня слушала, не перебивая, и в черных, живых глазах ее порой блестели слезы. Лишь когда дошел Гринька в своем рассказе до того момента, как ушел Сашка под воду, появились насмешливые искорки недоверия. Тут он сам чуть не заплакал.
— Да правда же! Честное слово…
Сонечка смутилась, но попыталась поправить:
— Утонул, наверное?
Гринька упрямо покачал головой:
— Нет, ушел…
— Ну ладно, ушел, так ушел, — вздохнула Сонечка, и тень печали легла на ее нежное лицо. — А вот что касается брата, мы его поищем.
— Как? — не понял Гринька.
— Писать везде будем, где-нибудь да отыщется. Я ведь тоже ищу одного человека. Теперь вместе будем искать. Ты поживи пока у меня.
С опаской оглянулась на портрет бабушки. «Таких не пускают дальше передней», — так бы она сказала, не иначе. Но Сонечке было тоскливо и страшно, особенно длинными ночами, когда не было электричества. И еще: теперь надо будет заботиться о младшем, более одиноком и беззащитном, — и она сможет почувствовать себя сильной и самостоятельной. А что касается греха перед бабушкой… Уже согрешила, да так, что дальше некуда.
Дело в том, что вскоре после бабушкиной смерти Сонечка пережила свой первый роман, влюбившись страстно и безрассудно и теперь жила, балансируя между надеждой и отчаянием. Он тоже однажды позвонил в ее дверь. Молодой красивый военный летчик. Улыбнулся очаровательной улыбкой и, поклонившись, сказал:
— Простите, ради бога, в Москве проездом, завтра уезжаю. Решил повидать старых друзей. — Он назвал фамилию соседей, находящихся в эвакуации. — Звонил, но телефон не отвечает, рискнул приехать — и тоже, видимо, бестолку. Вы не знаете, случайно, где они?
С Сонечкой творилось что-то неладное. Она объяснила, что соседи на Урале, адреса не знает, и говорила, не отрывая взгляда от мужественного, открытого лица, от глаз серого бархата, от их ласкового прищура, от крутых бровей. Как давно она не видела среди угрюмых, озабоченных москвичей такого светлого, по мальчишески беззаботного лица. Как будто и не шла война, и не было на нем военной формы, и не уезжать ему завтра на фронт… Летчик тоже не торопился и тоже улыбался, разглядывал Сонечку.
— Может, вы пройдете, — рискнула она. — Чаю с дороги…
— С удовольствием. — И он шагнул за порог. — У меня в этом городе никого. Только, знаете, давайте уж тогда не торопиться с чаем.
Достал из вещмешка бутылку шампанского, мясные консервы.
Ах, что это была за ночь! Сколько они смеялись! Сонечка за всю жизнь столько не смеялась. Потом пыталась понять — ну что такого смешного было в его рассказах, от чего они так дружно заливались смехом? Подумать только — воевал в Испании, теперь сражается с немецкими фашистами, а как мальчишка. Рассказывал о корриде, показывал, как танцуют испанские девушки фламенко прямо на улице.
— Как же танцуют? Ведь война! Какая коррида?
— А все равно танцуют, — смеялся он, — и все равно — коррида!
И она тоже начинала смеяться. Потом играла на рояле. Володя оказался очень музыкальным, подпевал ей: «Отцвели уж давно хризантемы в саду…», и «Средь шумного бала…», и еще что-то… Почти изолированная от сверстников суровой бабушкой, не привыкшая к мужскому обществу, Сонечка совсем потеряла голову. Они станцевали танго под патефон, потом целовались, потом… Ну, в эту ночь с ними случилось все то, что могло случиться, но для Сонечки не оно было главным, прежде всего она вспоминала, как много они смеялись.
Утром, прощаясь, он целовал ей руки, благодарил за подаренное счастье, уверял, что теперь, если суждено будет, так и смерть не страшна. Уже на пороге Сонечка спохватилась:
— Володя, а адрес? Фамилия? Где я найду тебя?
— Давай свой, я еще не знаю номера полевой почты. А фамилия моя Карпов. Если забудешь, начинай всех рыб перечислять, сразу вспомнишь. Рыбья фамилия.
И они опять, прижавшись щекой друг к другу, тихо засмеялись.
Ни одного письма не получила Сонечка. Ни одного. Жив ли ее Володя или унес навсегда в небытие воспоминание о той ночи? Их ночи…
Гринька оказался куда расторопнее и проворней Сонечки. Когда они вместе пошли на рынок, взяв несколько фарфоровых статуэток и позолоченные часы-луковицу, он выменял на них столько еды, что Сонечке и не снилось. Через некоторое время он стал ходить туда один, кроме того, убирал в квартире, готовил обед и ужин, а скоро подрядился в подмастерья к сапожнику, что сидел в небольшой будке неподалеку от их дома.
Сонечка хлопотала о его прописке, дело это казалось трудным, а может, и безнадежным, пока она не додумалась отнести суровой управдомше золотые бабушкины сережки с александритом. Приходили из академии, опечатали кабинет деда — в хранилище не было места, а его уникальные труды представляли интерес для науки. На одну комнату стало меньше, но это не огорчало: зато обещали не подселять квартирантов. Сонечка ходила в консерваторию, часами просиживала у фортепиано, разучивая упражнения для голоса, а еще писала письма о розыске Владимира Карпова и Виктора Грачева. Две фамилии — одна рыбья, другая — птичья.
Через два года пришел ответ — адрес Карпова в Ростове. Сонечка была счастлива. Значит, жив… Ну а не писал — мало ли что. Потерял бумажку с адресом, все-таки война. Несколько раз садилась за письмо, но ничего у нее не придумывалось. И тогда пришла ей в голову мысль столь же безумная, как и та ночь. Взять и приехать к нему. Квартиру теперь есть на кого оставить. Она так загорелась этим желанием, что ни о чем больше не могла думать. Стояло лето, но было оно холодным, дождливым. Сонечка, надев красивый летний костюм, прихватила с собой бабушкину шаль, а когда в Ростове стала выходить из поезда, обнаружила, что она исчезла. Пожалела, конечно, шаль была роскошная, из белого козьего пуха, тонкая, но пожалела как-то мимоходом. Все казалось неважным, кроме встречи, кроме того, что совсем скоро они прижмутся щекой друг к другу и засмеются. Сначала тихо, потом погромче, потом еще громче…
На нетерпеливый звонок Сонечки дверь открыл мальчик лет десяти-двенадцати. Глянул на нее серыми бархатными глазами, улыбнулся светлым лицом своим, поднял вопросительно крутые дуги бровей:
— Вам кого, тетя?
И, не дождавшись ответа, пояснил: мама на работе, а папа в полете, он дня через три только прилетит. Да вы проходите, мама скоро придет. Сонечка покачала головой, но прежде чем исчез мальчик в проеме двери, наклонилась, прижала к себе его голову, вдохнула родной незабытый запах и пошла прочь.
Скорее всего, простыла Сонечка еще в дороге, но дело в том, что обратной дороги она не помнит. Как покупала билет, как тряслась в жестком вагоне для курящих, как добралась потом до своего дома. Помнит только, как поил ее Гоша горячим молоком, укутывал теплым пледом, а потом привел врача, который поставил диагноз: пневмония.
Болела Сонечка долго, потому что выздоравливать не хотела и вообще не хотела жить. Она капризничала, отталкивала ложку с лекарством, которую протягивал ей Гоша, отказывалась есть, потом затихала и подолгу лежала, полуприкрыв глаза, обхватив рукою горло. Горло не болело, но голос был осипшим, а вернее, его не было вообще. И когда силы против воли все-таки стали возвращаться, Сонечка тоскливо думала — неужели еще и это, как же тогда жить и зачем жить. Как же это несправедливо, что она выздоравливает. Иногда садилась за рояль, исхудалые тонкие пальцы извлекали жалобные, подстать настроению, звуки. Музыка не приносила прежней радости, Гоша раздражал своей заботой, хотя Сонечка понимала, что без него просто не выжила бы. Впрочем, именно это, скорее всего, и сердило ее. Она ходила при нем в ночной рубашке, со спутанными, неприбранными волосами. А случайно оказавшись возле зеркала, глядела на себя с горькой усмешкой, вспоминая бабушку: «Но ведь ты, кажется, не одета…»
— Скажите, вы были очень несчастны в детстве?
Была ли она несчастна… Лидия не торопилась отвечать. Сама спросила:
— Это вы прочли в моем проспекте о том, что я сирота, росла в детдоме?
— Нет, — девушка покачала головой. — Когда-то я прочла в книге японского психиатра, что дети, которые чувствуют себя несчастными, предпочитают рисовать черными и желтыми красками. Предпочитают, наряду с другими… У вас же их всего две.
— Ну что ж… Возможно, я могла бы утвердительно ответить на этот вопрос. Японцы люди мудрые, — усмехнулась Лидия. — Помолчала немного. — Но я отвечать на него не буду. Не обижайтесь.
— Я не обидчивая. Но, возможно, вы ответите на другой вопрос. Были ли вы счастливы, и если да, не захотелось ли вам в то время разнообразить палитру?
Лидия прижала к вискам тонкие пальцы, словно у нее внезапно разболелась голова, и неожиданно для себя прошептала:
— Я не успела… Пожалуйста, как вас зовут? Маруся? Так вот, Маруся, давайте оставим мою жизнь в покое и перейдем к творчеству.
— Так это же все взаимосвязано, — попробовала возразить Маруся, но, глянув на побледневшую художницу, осеклась:
— Хорошо, давайте. Вам нравится Малевич?
— Он гениален.
— А его черный квадрат, как вы относитесь к этому шедевру? И если бы вам пришла идея написать нечто подобное, вы бы сделали это на желтом фоне?
— «Черный квадрат» — шутка гения. Его голый король. Он прекрасно знал, что никто не посмеет сказать: ребята, да это же просто квадрат! Что каждый будет искать в нем глубокий смысл, аллегорию, второй план, настроение и так далее. Думаю, его это забавляло, а у меня, к сожалению, с юмором туговато, я шутить не умею.
Они беседовали гораздо дольше, чем Лидия предполагала. Простенькая Маруся оказалась вовсе не простушкой, и к концу беседы Лидия чувствовала себя измученной. Ее никто никогда не спрашивал о том, о чем спрашивала Маруся. Не оттого ли она выхватила ее лицо из толпы?
Заглянул Виктор Иванович. Опять в лице обеспокоенность.
— Вы не хотите отдохнуть? Мы могли бы зайти пообедать. Здесь по соседству ресторанчик уютный, кормят вполне прилично. А потом я хотел пригласить вас в свою мастерскую, поговорить, показать свои работы. Если, конечно, вам интересно и если вы себя достаточно хорошо чувствуете. Простите, но мне все время кажется, что вы чем-то расстроены или нездоровы.
— Знаете что… Если в вашей мастерской вы сможете предложить мне бутерброд и чашечку кофе, то давайте ресторан минуем. Я устала от людей, мне бы немного тишины…
— Что ж, тогда поехали. У меня машина внизу.
Виктор Иванович предупредительно распахнул переднюю дверцу «Волги», но Лидия попросила:
— Если можно, я на заднее сиденье.
Закрыла глаза, стараясь расслабиться, даже вздремнуть минуту-другую, если получится. Но доехали они быстро, вздремнуть не получилось. Когда вышли из машины, Виктор Иванович сказал, словно оправдываясь:
— Простите, что не пригласил домой. Я старый холостяк, и моя квартира мало чем отличается от мастерской. Мне кажется, что здесь даже уютней, а если нет — то по крайней мере это извинительно.
Художник, порывшись в кармане куртки, достал ключи, но дверь распахнулась сама. На пороге, что-то бормоча, появилось несуразное существо женского пола. Лидия не сдержала брезгливой гримасы: она не любила некрасивых людей. Но и та, что стояла в проеме двери, тоже недобро покосилась на нее выпуклыми, словно плохо ввернутыми глазами.
— Геля! Почему ты здесь? Ты должна была убрать рано утром и уйти…
— Да, простите… Но думала, выставка и вы не придете сегодня. Поэтому вот… попозже, хотела генеральную… — Бормотание ее становилось громче. — Зато я могу кофе или чаю, поухаживать…
— Не надо за нами ухаживать. Пожалуйста, иди домой. — Виктор Иванович едва сдерживал раздражение.
Геля засуетилась, сунула в подсобку ведро со шваброй, торопясь, натянула на себя нечто широкое, похожее на старомодный салоп, опять забормотала тихо, неразборчиво, и, не сказав до свидания, исчезла за дверью. Лидия же, расположившись в удобном кресле, с удовольствием вытянула усталые ноги, а хозяин принялся сервировать маленький столик. Посуда была красивой, рюмки из тонкого хрусталя, серебряный поднос с ломтиками лимона, коньяк, кофе — все появилось в течение нескольких минут. Ждал, — поняла Лидия. — Решил пригласить и надеялся, что приду. Она выпила коньяку и теперь с удовольствием маленькими глотками пила обжигающий кофе, приготовленный в джезве, тоже, похоже, серебряной. Разговор не очень клеился. Художник спрашивал, она отвечала односложно. Был, был у Виктора Ивановича к ней личный интерес, но отнюдь не мужской. Тогда какой же? И почему?
— Вы ведь наша, владоградская? А где конкретно родились, выросли?
— Есть такая деревушка не очень далеко от города, да в лесах затерянная. Название странное — Кощеевка… Родилась там. А росла… Вы, наверное, знаете, что в школе-интернате, об этом во всех проспектах пишут.
— Да, конечно. Фамилия у вас необычная, редкая: Оскольникова. Раскольниковых встречал, и не только у Достоевского. А вот Оскольниковых ни разу. У вас остались здесь родственники?
— Возможно, но я с ними не общалась. Мать умерла от родов, отца вроде как и не было. Остальные мной не интересовались, я ими — тоже… А что касается фамилии, ничего необычного в ней нет. Ну, если что-то раскололось, значит, были и осколки, — неловко пошутила Лидия. Впрочем, она всегда шутила неловко. — А вообще, Виктор Иванович, вы меня, похоже, вроде как допрашиваете. С чего бы это? Я от журналистов еле отбилась.
— Не совсем отбились. С одной беседовали довольно долго.
— С одной беседовала, да. Кстати, вы ее знаете?
— Знаю. Мария Климова, довольно скандальная журналистка, несмотря на незатейливую внешность. У нее муж — следователь по особо важным делам. Так что она чаще специализируется по криминалу, хотя и к искусству интерес проявляет. А что касается вас… Уж простите великодушно за излишний интерес. Знаете, яркий талант в наше время нечастое явление. Да и бывал я в ваших местах. Может, знал кого из близких.
— Я сама их не знала. Помню, что семья была очень верующая, так что мать моя, девочка невинная, зачала, возможно, от святого духа, — опять пошутила Лида и опять неловко. — А может, наоборот, от нечистого…
— И вы не пытались узнать о себе, встретиться с родными?
— Какими родными? Разве что какими-нибудь дальними сестрами-братьями. Зачем ворошить тени прошлого? Давайте лучше сменим тему. Показали бы работы…
Через несколько минут Лидия уже жалела о своей просьбе. Художник был неинтересен. Из «парадных», тех, кто выполняет заказы, чье ремесло доведено до совершенства при полном отсутствии таланта. С портретов глядели ясными, устремленными в светлое будущее глазами знатные доярки, пахари, ответственные работники, лица были полны глубокого удовлетворения, гордости за свою страну и уверенности в завтрашнем дне. Среди недавних работ оказалось несколько довольно милых пейзажей, где при буйстве красок вдруг проглядывало что-то трогательное — веточка березы с едва распустившимися почками, маленький застенчивый цветочек, которому спрятаться бы… Да, здесь, пожалуй, есть что-то свое. И вдруг… Крылатый конь на лугу. Лидия застыла. Это было… Нет, она не могла найти слов. Конь вовсе не пасся на зеленой траве, а испуганно озирался, словно стараясь понять, отчего он здесь. Заблудившийся Пегас с перебитыми, повисшими вдоль опавших боков крыльями и с тоскою в погасших глазах. Значит, талант все-таки был, да сплыл… Крылья сломаны, а скорее, и сам хребет перебит. И название — «Автопортрет». Странно, выглядит художник в отличие от коня вполне благополучным. Виктор Иванович смотрел на Лидию, стараясь поймать взгляд, ждал каких-то слов, но она их не произнесла, верная привычке не лезть человеку в душу. В конце концов ее это не касалось.
Через несколько дней она и вовсе забыла о художнике из Владограда. Ей предстояла поездка в Санкт-Петербург по вполне приятному поводу. Позвонили из редакции «Искусство», сообщили, что прибывший из Англии владелец художественной галереи и директор крупного издательства заинтересован в издании ее альбома. Она выехала в ту же ночь.
Англичанин Тони Блантер оказался не совсем англичанином, а потомком одесских евреев, покинувших Родину в смутное время революции. Как ни странно, русский язык в семье сохранился, хотя акцент уже чувствовался. Лысоватый, с круглым, добродушным лицом — ни дать, ни взять, мужичок из глубинки. Тони был или казался одновременно и простодушным, и хитроватым, и достаточно предприимчивым. Между делом попробовал поухаживать за Лидией — она приехала в платье, которое сконструировала сама и которое, она знала, шло ей. Ухаживал ненавязчиво, так, пустил два-три пробных шарика. Не получилось, откат. Ну и ладно. Тем не менее посидели в ресторане, расстались по-дружески, назначив следующую встречу в Лондоне.
В номере гостиницы Лидия сбросила первым делом туфли на высоких шпильках, прошлась по пушистому ковру, в задумчивости остановилась перед овальным, под старину, зеркалом. И тут опять совершенно неожиданно вспомнила художника из Владограда. На кого он все-таки похож? Тут же укорила себя: да какая ей, собственно, разница? Все на кого-то похожи. Она, например, на Анну Ахматову. Нет, не так — на портрет Ахматовой кисти Модильяни, потому что ни с одной фотографией великой поэтессы Лидия не находила сходства. А этот художник… Господи, ее как громом поразило. Приблизившись к зеркалу почти вплотную, она вглядывалась в свое лицо, даже провела по нему ладонью, словно убеждаясь в его реальности. Художник был похож на нее! То есть она — на него. А это могло означать только одно… «Сатанинское отродье» — так назвала ее когда-то бабушка. Что-то не очень он напоминал сатану — старый Пегас с переломанными крыльями… А она — отродье его? Выдернула заколку, волосы упали на плечи. Может там, под ними, рожки торчат? Или рожки — атрибут «отродьев» мужского пола? Еще у них копытца и хвост. А с дамами как же? Кажется, кривые зубы. Лида вздернула верхнюю губу, затем оттопырила нижнюю — зубы были безукоризненны. Как для рекламы «Орбит — лучшая защита…». Да, еще косинка в глазах. Ее тоже не было, хотя они как-то нехорошо полыхали ярким зеленым светом. Нет, не тянет на ведьму. Внешне. А внутри… Какая сила убивает всех, кто приблизится к ней, а?
Лидия еще постояла минуту-другую, вглядываясь в подурневшее, искаженное гримасой лицо, потом вдруг рассмеялась громко, так, как никогда не смеялась. Собственный смех ей не понравился, он оказался резким, на высокой, пронзительной ноте и походил на плач. Взяла себя в руки, уложила волосы, посидела в мягком кресле, откинувшись на спинку и прикрыв глаза, затем решительно поднялась и взяла телефонную трубку.
Когда в комнату вошел юноша в форменной одежде, коротко распорядилась:
— Двести грамм коньяка. Закусить. Все равно что, на ваше усмотрение. Да, мне нужен билет во Владоград. Чем скорее, тем лучше. Вы можете оказать эту услугу? Вот деньги.
* * *
Сонечка, услышав стук в дверь, подошла, долго вглядывалась в глазок, но никого не увидела. Спросила, кто там, ответа не услышала. В послевоенной Москве было неспокойно, на днях ограбили подчистую квартиру в соседнем подъезде. Постояла, решила не открывать, но вдруг бешено заколотилось сердце: уже несколько лет она ждала одного человека. А вдруг он? Рывком отворила дверь. У ее порога на полу лежал молодой парень. Сонечка нагнулась, отвела с его лица кудрявые спутанные волосы. Над бровью была рассечена кожа, под глазом фиолетовый синяк, на распухших губах засохшая кровь. Осторожно взяла за плечо, тихонько потрясла. Парнишка открыл глаза, застонал и снова закрыл их. Поколебавшись, Сонечка волоком втянула его в прихожую. Еще раз осмотрела избитое лицо, ощупала руки, ноги. Вроде бы ничего страшного. Скорее всего, голодный обморок.Внучка всемирно известного биолога Троицкого жила одна в огромной квартире. Дед умер еще до войны, отец и мать, оба врачи, ушли на фронт в первые дни войны, оставив ее, тогда студентку консерватории, первокурсницу, на попечение царственной, властной, умной и капризной бабушки. Тогда Сонечке показалось, что родители даже рады были сбежать из дома. Своего зятя бабушка могла назвать хамом и простолюдином только за то, что он не открывал дверь перед дамами, в число которых входили теща, жена, дочь, забывал по утрам здороваться, а за обедом желать приятного аппетита. Не умел, как считала бабушка, носить вещи, вести себя за столом и еще много-много чего не умел из того, что было принято в обществе, к которому она имела честь когда-то принадлежать. Мама отца очень любила и страдала невероятно: хоть и обученная хорошим манерам, характера бабушки она не унаследовала. Доставалось и Сонечке. Выйдет к завтраку в халатике, непричесанная:
— Доброе утро, бабушка!
— Но ведь ты, кажется, не одета…
А главное, в дом нельзя было привести друзей.
— Бабушка, это мой одноклассник, познакомься, мы вместе собираемся в консерваторию поступать.
Ледяная вежливость, неловкость за столом — под взглядом старой дворянки редко кому удавалось не пролить чай или не уронить вилку. После ухода гостя заискивающе:
— Бабушка, правда, какой хороший мальчик?
И в ответ:
— Раньше таких дальше передней не пускали…
Войну Сонечка сначала всерьез не принимала. Враг будет разбит и скоро, а уж если родители решили оставить ее с бабушкой, что ж, это их дело. Но через несколько месяцев пришли две похоронки. Полевой госпиталь в прифронтовой полосе разбомбили фашистские самолеты, и Сонечка поняла, что война — это всерьез, что теперь она — круглая сирота и никого, кроме бабушки, у нее нет.
Когда немцы стояли под Москвой, к ним пришли из Академии наук, предложили эвакуироваться в Среднюю Азию в одном из первых эшелонов. Бабушка гордо вскинула голову:
— Бежать? От Гитлера? Простите, не могу. И Сонечке не позволю.
Да разве же Сонечка уехала бы одна! После того, как погибла ее единственная дочь, бабушка постарела сразу, вдруг. Прежде всего исчезла ее царственная осанка, как-то обмякли, подались вперед плечи, а гордую посадку головы портил теперь мелко дрожащий подбородок. Она и всегда-то ела мало — «много едят только хамы», а тут и вовсе стала клевать, как птичка. Однажды Сонечка пришла с занятий и не застала бабушку, как обычно, у маминого туалетного столика, где она раскладывала пасьянс. Бабушка лежала на диване, в комнате пахло каким-то сердечным лекарством. Умерла она через неделю, в полном сознании. Перед смертью сказала:
— Твой отец был хорошим человеком, я не всегда была к нему справедлива. — И тут же, словно боясь изменить себе и на смертном одре, добавила: — Но мама сделала ошибку, выйдя за человека не своего круга. Однако смерть их сравняла. А вот ты…
Досказать ей не удалось. Рука, остановившись в воздухе, вдруг бессильно упала. Так осталась Сонечка одна.
В Ташкенте жил ее единственный родственник — двоюродный брат мамы или ее кузен, как называли его в семье. Приехав похоронить тетушку, дядя долго уговаривал Сонечку перебраться к нему. Он овдовел, когда ему еще не было и тридцати. Больше не женился, жил один. Сонечка наотрез отказалась ехать. Как же консерватория? Там вот-вот должны были снова начаться занятия. И потом — квартира, где висят на стенах старые портреты, написанные известными художниками, где стоит рояль, на котором играла бабушка. Нет, переезд в теплый Ташкент казался ей предательством.
Сонечка носила на толкучку то старинные часы, то позолоченные ложки, то сервиз китайского фарфора. Торговаться не умела, отдавала за первую названную цену, потом, также не торгуясь, покупала на вырученные деньги съестное. Вот и сегодня пришла с толкучки с бутылкой постного масла, хлебом, картошкой и настоящим, не спитым, чаем. Похлопотав над парнишкой, привела его в чувство, промыла ватным тампоном разбитое лицо, смазала ссадины зеленкой и усадила за стол. Изголодавшийся Гринька все-таки сдержал себя, не накинулся на еду, ел понемногу, стараясь подольше жевать, подольше удерживать во рту пищу — тогда насыщение приходит быстрее. Этому научил еще в детдоме друг Сашка. Гринька понимал, что попал в необыкновенный дом: много книг и картин, бархатная скатерть на столе, а на полу ковер. Да и девушка, что впустила его и кормит, словно он ей родня какая, тоже необыкновенная! Красивая, с такими чистыми белыми руками, каких Гринька никогда не видел, в халате из голубого шелка, на котором вышиты необыкновенные птицы. Может быть, павлины — про них тоже рассказывал Сашка.
Когда он отодвинул тарелку, девушка сказала:
— Ну давай знакомиться. Меня Соней зовут, а тебя?
— Гринькой…
Сонечка сморщила носик. «Гринька» ей не нравилось, Григорий — тоже, был у нее однокурсник такой противный.
— Можно, я тебя Гошей буду называть?
Гринька пожал плечами:
— Можно.
И вдруг его как обдало неожиданной радостью. Если «буду называть», значит, не выгонит прямо сейчас. Разомлевший от еды и горячего чая, он чувствовал себя совершенно обессиленным, неспособным выйти из этой красивой квартиры на улицу. И тогда его как прорвало, он стал рассказывать про мать, про калеку брата, про детдом, Соня слушала, не перебивая, и в черных, живых глазах ее порой блестели слезы. Лишь когда дошел Гринька в своем рассказе до того момента, как ушел Сашка под воду, появились насмешливые искорки недоверия. Тут он сам чуть не заплакал.
— Да правда же! Честное слово…
Сонечка смутилась, но попыталась поправить:
— Утонул, наверное?
Гринька упрямо покачал головой:
— Нет, ушел…
— Ну ладно, ушел, так ушел, — вздохнула Сонечка, и тень печали легла на ее нежное лицо. — А вот что касается брата, мы его поищем.
— Как? — не понял Гринька.
— Писать везде будем, где-нибудь да отыщется. Я ведь тоже ищу одного человека. Теперь вместе будем искать. Ты поживи пока у меня.
С опаской оглянулась на портрет бабушки. «Таких не пускают дальше передней», — так бы она сказала, не иначе. Но Сонечке было тоскливо и страшно, особенно длинными ночами, когда не было электричества. И еще: теперь надо будет заботиться о младшем, более одиноком и беззащитном, — и она сможет почувствовать себя сильной и самостоятельной. А что касается греха перед бабушкой… Уже согрешила, да так, что дальше некуда.
Дело в том, что вскоре после бабушкиной смерти Сонечка пережила свой первый роман, влюбившись страстно и безрассудно и теперь жила, балансируя между надеждой и отчаянием. Он тоже однажды позвонил в ее дверь. Молодой красивый военный летчик. Улыбнулся очаровательной улыбкой и, поклонившись, сказал:
— Простите, ради бога, в Москве проездом, завтра уезжаю. Решил повидать старых друзей. — Он назвал фамилию соседей, находящихся в эвакуации. — Звонил, но телефон не отвечает, рискнул приехать — и тоже, видимо, бестолку. Вы не знаете, случайно, где они?
С Сонечкой творилось что-то неладное. Она объяснила, что соседи на Урале, адреса не знает, и говорила, не отрывая взгляда от мужественного, открытого лица, от глаз серого бархата, от их ласкового прищура, от крутых бровей. Как давно она не видела среди угрюмых, озабоченных москвичей такого светлого, по мальчишески беззаботного лица. Как будто и не шла война, и не было на нем военной формы, и не уезжать ему завтра на фронт… Летчик тоже не торопился и тоже улыбался, разглядывал Сонечку.
— Может, вы пройдете, — рискнула она. — Чаю с дороги…
— С удовольствием. — И он шагнул за порог. — У меня в этом городе никого. Только, знаете, давайте уж тогда не торопиться с чаем.
Достал из вещмешка бутылку шампанского, мясные консервы.
Ах, что это была за ночь! Сколько они смеялись! Сонечка за всю жизнь столько не смеялась. Потом пыталась понять — ну что такого смешного было в его рассказах, от чего они так дружно заливались смехом? Подумать только — воевал в Испании, теперь сражается с немецкими фашистами, а как мальчишка. Рассказывал о корриде, показывал, как танцуют испанские девушки фламенко прямо на улице.
— Как же танцуют? Ведь война! Какая коррида?
— А все равно танцуют, — смеялся он, — и все равно — коррида!
И она тоже начинала смеяться. Потом играла на рояле. Володя оказался очень музыкальным, подпевал ей: «Отцвели уж давно хризантемы в саду…», и «Средь шумного бала…», и еще что-то… Почти изолированная от сверстников суровой бабушкой, не привыкшая к мужскому обществу, Сонечка совсем потеряла голову. Они станцевали танго под патефон, потом целовались, потом… Ну, в эту ночь с ними случилось все то, что могло случиться, но для Сонечки не оно было главным, прежде всего она вспоминала, как много они смеялись.
Утром, прощаясь, он целовал ей руки, благодарил за подаренное счастье, уверял, что теперь, если суждено будет, так и смерть не страшна. Уже на пороге Сонечка спохватилась:
— Володя, а адрес? Фамилия? Где я найду тебя?
— Давай свой, я еще не знаю номера полевой почты. А фамилия моя Карпов. Если забудешь, начинай всех рыб перечислять, сразу вспомнишь. Рыбья фамилия.
И они опять, прижавшись щекой друг к другу, тихо засмеялись.
Ни одного письма не получила Сонечка. Ни одного. Жив ли ее Володя или унес навсегда в небытие воспоминание о той ночи? Их ночи…
Гринька оказался куда расторопнее и проворней Сонечки. Когда они вместе пошли на рынок, взяв несколько фарфоровых статуэток и позолоченные часы-луковицу, он выменял на них столько еды, что Сонечке и не снилось. Через некоторое время он стал ходить туда один, кроме того, убирал в квартире, готовил обед и ужин, а скоро подрядился в подмастерья к сапожнику, что сидел в небольшой будке неподалеку от их дома.
Сонечка хлопотала о его прописке, дело это казалось трудным, а может, и безнадежным, пока она не додумалась отнести суровой управдомше золотые бабушкины сережки с александритом. Приходили из академии, опечатали кабинет деда — в хранилище не было места, а его уникальные труды представляли интерес для науки. На одну комнату стало меньше, но это не огорчало: зато обещали не подселять квартирантов. Сонечка ходила в консерваторию, часами просиживала у фортепиано, разучивая упражнения для голоса, а еще писала письма о розыске Владимира Карпова и Виктора Грачева. Две фамилии — одна рыбья, другая — птичья.
Через два года пришел ответ — адрес Карпова в Ростове. Сонечка была счастлива. Значит, жив… Ну а не писал — мало ли что. Потерял бумажку с адресом, все-таки война. Несколько раз садилась за письмо, но ничего у нее не придумывалось. И тогда пришла ей в голову мысль столь же безумная, как и та ночь. Взять и приехать к нему. Квартиру теперь есть на кого оставить. Она так загорелась этим желанием, что ни о чем больше не могла думать. Стояло лето, но было оно холодным, дождливым. Сонечка, надев красивый летний костюм, прихватила с собой бабушкину шаль, а когда в Ростове стала выходить из поезда, обнаружила, что она исчезла. Пожалела, конечно, шаль была роскошная, из белого козьего пуха, тонкая, но пожалела как-то мимоходом. Все казалось неважным, кроме встречи, кроме того, что совсем скоро они прижмутся щекой друг к другу и засмеются. Сначала тихо, потом погромче, потом еще громче…
На нетерпеливый звонок Сонечки дверь открыл мальчик лет десяти-двенадцати. Глянул на нее серыми бархатными глазами, улыбнулся светлым лицом своим, поднял вопросительно крутые дуги бровей:
— Вам кого, тетя?
И, не дождавшись ответа, пояснил: мама на работе, а папа в полете, он дня через три только прилетит. Да вы проходите, мама скоро придет. Сонечка покачала головой, но прежде чем исчез мальчик в проеме двери, наклонилась, прижала к себе его голову, вдохнула родной незабытый запах и пошла прочь.
Скорее всего, простыла Сонечка еще в дороге, но дело в том, что обратной дороги она не помнит. Как покупала билет, как тряслась в жестком вагоне для курящих, как добралась потом до своего дома. Помнит только, как поил ее Гоша горячим молоком, укутывал теплым пледом, а потом привел врача, который поставил диагноз: пневмония.
Болела Сонечка долго, потому что выздоравливать не хотела и вообще не хотела жить. Она капризничала, отталкивала ложку с лекарством, которую протягивал ей Гоша, отказывалась есть, потом затихала и подолгу лежала, полуприкрыв глаза, обхватив рукою горло. Горло не болело, но голос был осипшим, а вернее, его не было вообще. И когда силы против воли все-таки стали возвращаться, Сонечка тоскливо думала — неужели еще и это, как же тогда жить и зачем жить. Как же это несправедливо, что она выздоравливает. Иногда садилась за рояль, исхудалые тонкие пальцы извлекали жалобные, подстать настроению, звуки. Музыка не приносила прежней радости, Гоша раздражал своей заботой, хотя Сонечка понимала, что без него просто не выжила бы. Впрочем, именно это, скорее всего, и сердило ее. Она ходила при нем в ночной рубашке, со спутанными, неприбранными волосами. А случайно оказавшись возле зеркала, глядела на себя с горькой усмешкой, вспоминая бабушку: «Но ведь ты, кажется, не одета…»