Консерваторию пришлось оставить, а вместе с ней и мечту о Большом театре. Будущее казалось бесперспективным и бессмысленным, на улицу Сонечка почти не выходила. Так прошла осень, потом зима. В один из дней ранней весны Гоша принес букетик желтых подснежников, и Сонечка впервые за долгое время ощутила какое-то подобие радости. Но в ту же ночь случилось другое. Сонечка проснулась, почувствовав на своем лице чье-то горячее дыхание, испугалась, но, вглядевшись, узнала Гошу.
   — Ты чего? — спросила она, отходя от испуга.
   Вместо ответа Гоша вдруг прижался к ее щеке горячими губами, сильные руки обхватили плечи, Сонечка почувствовала запах гуталина, старой кожи. С неожиданной силой отшвырнув его, вскочила на ноги. Все бабушкины гены восстали в ней.
   — Ты, хам! — крикнула она, насколько только могла это сделать своим осипшим голосом. — Изволь в переднюю, на пол, и чтоб завтра духу твоего не было!
   Гоша действительно не вернулся в комнату, где обычно спал на кожаном диване, а улегся в коридоре, бросив на пол старый ватник. Ушел чуть свет, и Сонечка гадала: вернется, нет? Оставаться без Гоши было страшно, но ночная история оскорбила ее, вызвала чувство брезгливости, хотя и заставила несколько по иному взглянуть на Гошу. Она поняла, что он уже не мальчишка-беспризорник, он почти взрослый, человек другого пола — мужчина.
   Вернулся он поздно, попросил прощения, но сделал это без унижения, с хмурым лицом, на котором не читалось раскаяния.
   — Я могу уйти, — сказал Гоша. — Я смогу жить, хоть у меня и нет квартиры. Но ты без меня пропадешь, мне тебя жалко.
   Сонечка колебалась.
   — Ну, хорошо, — наконец согласилась она. — Но чтоб больше никогда, слышишь?
   — Что ж я, сам не понял, что я тебе противен? Не бойся, не подойду.
   Так и жили они вдвоем — не брат и сестра, не муж и жена, не любовники. Слово свое Гоша сдержал, и ночной эпизод постепенно забылся. Сонечка, отойдя от болезни, стала давать частные уроки музыки, Гоша сапожничал. Иногда он исчезал на сутки — двое, а когда приходил, от него пахло спиртным, дешевой парфюмерией, и Сонечка могла предположить, где он провел это время, но ничего не говорила. Она боялась, что когда-нибудь он уйдет совсем, женится, обзаведется семьей. Боялась зря: она и была для Гоши семьей.
   Постепенно Григорий перестал исчезать из дома ночами, и Сонечка поневоле стала ждать его к ужину. Но, перекинувшись за ужином парой ничего не значащих фраз, вечер каждый из них проводил по-своему. Григорий пристрастился к чтению. Начал с русской классики, причем читал в той последовательности, в которой стояли на полках книги. Толстой, Чехов, Лесков… Потом взялся за поэзию, Сонечка видела в его руках то томик Пушкина, то Лермонтова. Добрался до Маяковского, Багрицкого. Сонечка никогда не заводила с ним разговора о прочитанном, боялась, что суждения его, скорее всего, будут примитивны, а ей не хотелось испытать чувство неловкости. Гоша тоже не делился своими впечатлениями. Сама же Сонечка часто садилась за рояль, и, разложив старые ноты, негромко наигрывала что-нибудь любимое. Тогда Гоша открывал двери в свою комнату и слушал. Однажды попросил:
   — Сыграй «Грезы любви» Листа.
   Сонечка посмотрела на него глазами, полными изумления. Гоша засмеялся:
   — Я просто заглянул тебе через плечо, когда ты играла, и прочел название. Очень хочется послушать еще. Если тебе, конечно, нетрудно…
   Сонечка сыграла, и с той поры, едва она открывала рояль, он садился чуть поодаль в кресло — ее молчаливый, единственный слушатель и ценитель.
   С годами разница в возрасте стала почти незаметной, жизнь текла спокойно и размеренно. Но оба оживлялись, если получали казенный конверт: ответ на их бесконечные запросы о пропавшем брате Григория. В конце концов поиски прекратили, решив — если за столько лет не отыскался, то скорее всего в живых его нет. Гринька понимал, что сам чудом выжил. Время было тяжелое, каждый норовил обидеть слабого, а Витька на своих костылях едва держался. Так канула в прошлое мечта о том, что брат найдется, а у него, глядишь, дети, родные племянники, своя кровь. Так успокоилась и Сонечка. Хоть и помогала она Григорию искренне, от души искать брата, а все побаивалась, что явятся чужие ей, бог знает какие люди — возможно, крикливые и хамоватые, которые непременно нарушат устоявшийся тихий быт двух немолодых, привыкших друг к другу людей.
   Сонечка по-прежнему давала уроки музыки и осталась совершенно равнодушной к переменам в стране: к появлению президента Горбачева, к начавшейся перестройке. Гриша же, наоборот, воспользовался реалиями новой жизни. Похоронив старого одинокого армянина, научившего его сапожному ремеслу, приватизировал помещение — в общем-то, убогую будку, но на бойком месте, вложил накопленные деньги, купил современное оборудование и стал таким образом одним из первых московских кооператоров. Сонечка, не выходившая гулять дальше своего дворика и не подозревающая о появлении в магазинах изобилия дорогих и качественных продуктов, только дивилась, откуда Григорий приносит в дом столько деликатесов, стараясь повкуснее накормить ее. Она путалась в быстро меняющихся деньгах, не знала, сколько брать с учениц, Григорий и тут приходил ей на помощь, и все чаще уговаривал вовсе оставить уроки, потому что теперь-то они точно проживут и даже вполне безбедно.
   В последнее время Сонечка обратила внимание, что Гоша стал подолгу сидеть у телевизора, стараясь не пропустить ни одной передачи, в которой участвовали видные политики, пытавшиеся в теледебатах переговорить друг друга, а заодно убедить зрителей в том, что именно они и есть истинные демократы и что именно от них зависит экономический расцвет России, благосостояние народа, ради которого они и ломают копья, пробиваясь на самый верх. Сонечка несколько раз попробовала посидеть с Гошей у телевизора, но не смогла: необразованные грубые люди, некоторых просто нужно бы показать психиатру. Откуда они взялись, из каких недр вылезли?
   Но оказалось, что Гошу интересовали не дебаты, а конкретный крупный политик и бизнесмен Александр Иванов. Он-то как раз был сдержан, немногословен, однако оппонент терялся и глупел от его взгляда, улыбки, или бог знает от чего еще, начинал вести себя почти неприлично, выглядел идиотом, и — проигрывал. Сонечке и самой становилось не по себе, если светлые глаза Иванова смотрели прямо с экрана телевизора, словно встречаясь с ней взглядом. Григорий же весь напрягался, иногда не выдерживал, вскакивал и начинал мерить комнату шагами.
   — Гоша, — спросила однажды Сонечка, — он тебе кого-то напоминает? Может быть, брата?
   — Нет, не брата. Но напоминает. Понимаю, что не может быть, и все же… Сонечка, ну почему он ни разу не поднимет левую руку? Если у него нет мизинца, то, понимаешь, тогда никаких сомнений. Хотя, если честно, я и так почти не сомневаюсь.
   Сонечка поглядела на экран. Левая рука политика лежала на столе, правой он слегка жестикулировал.
   — Гоша, скажи, наконец, на кого он тебе кажется похожим?
   — Помнишь, я рассказывал тебе о Сашке, с которым сбежал из детдома? Ну, мы бродили с ним вместе, а потом он ушел в озеро…
   — Утонул…
   — Ну как же, утонул! Вот он, посмотри, каким человеком большим стал, это рядом с ним все тонут…
   — Гриша, не обольщайся… Похож просто.
   И в это время Иванов приподнял левую руку — как будто специально, как будто ответил… Мизинца на ней не было.
   Гоша схватился за голову.
   — Сонечка, может, я сошел с ума, но мне показалось, что он мне даже подмигнул, и мне, понимаешь, мне улыбнулся. Он ведь не такой, как все. И если кто-то скажет, что он видит оттуда, с экрана, не стану спорить. Короче, мне надо ехать.
   — Куда? — спросила Сонечка.
   — Туда… В Кремль, в Думу.
   — И кто же тебя пустит? Он же там при президенте, в самых верхах. Ну, остынь, давай вместе подумаем.
   Гриша перестал метаться по комнате.
   — А что же мне делать? Я напишу ему письмо. Прямо сейчас.
   — Хорошо, напиши. Хотя я не уверена, что и письмо-то передадут. А чего ты вообще ждешь от этой встречи?
   Гриша задумался.
   — Ну, во-первых, повидаться. Узнать, куда он тогда делся, в озере. Почему меня кинул? А главное, про брата спрошу. Он чего хочешь узнает, там на них целый аппарат работает. Ты уж, Соня, дожаривай свою картошку. Я тут с мыслями сам соберусь.
   С мыслями, видимо, собирался недолго. Через полчаса принес в кухню исписанный листок. Соня надела очки, стала читать вслух: «Дорогой Саша! Пишет тебе Гринька, с которым ты жил в детдоме у Ивана Ивановича, а потом мы с тобой убежали и бродили по разным городам. Помнишь, нас еще избили, подумали, что я был с цыганами, которые воровали на рынке, а потом мы лежали на берегу озера и ты ушел в озеро, поэтому я думал, что тебя давно нет в живых…»
   — Гоша! Это никуда не годится. Давай-ка напишем вместе. И никаких цыган, озера. В общем, пиши…
   В Сониной редакции письмо получилось грамотным и приличным. Григорий коротко вспоминал о детдоме, радовался, что друг его так многого достиг в жизни, просил помочь найти брата и выражал надежду, что если при всей занятости Александр Федорович выберет минуту для встречи, то он будет несказанно рад. Утром Григорий сам отнес письмо на почту, решил отправить заказным. Несколько сотрудниц долго рассматривали адрес: «Москва, Кремль, Госдума…», но письмо все же приняли.
   Григорий старался не думать о нем и не ждать скорого ответа, с Соней они о письме вообще не разговаривали. Но через неделю раздался телефонный звонок. Трубку подняла Соня и, побледнев, тут же молча протянула ее Григорию. «Да, да, — отвечал он коротко, тоже изменившись в лице. — Хорошо, буду ждать…»
   — Ну вот, а ты сомневалась, Соня! Не забыл меня мой друг Сашка… В субботу в девять часов пришлет за мной машину.
   — Гоша, он сам звонил?
   — Нет, не сам. Помощник его.
   Соня бессильно опустилась на стул.
   — Гоша, я боюсь…
   — О, Господи! Друг нашелся, чего же ты боишься?
   — Я боюсь, — повторяла Соня.
   Она хорошо помнила разговоры про ночные звонки, черные воронки, про бесконечные аресты знакомых, о которых взрослые говорили шепотом. Да, время изменилось. Но настолько ли? Вон в государстве какая смута. То путч под «Лебединое озеро», то взятие Белого Дома… Весь вечер она была в подавленном состоянии. Суббота — это послезавтра, это совсем близко. А вдруг… День прошел в молчании.
   Вечером, за ужином, Соня вновь вернулась к волнующей теме:
   — Гоша! Я не рассказывала, случая не было…
   Григорий усмехнулся. У них никогда не было «случая» поговорить по душам, и Соня поняла, приняла его усмешку, но продолжила:
   — Мне бабушка рассказала перед смертью… Когда умер дед, известный на весь мир академик, все газеты писали о тяжелой утрате, которую понесла советская наука. А на кладбище, в день похорон, когда бабушка стояла у гроба… Знаешь, она еще и тогда была чудо как хороша. Хотя о чем это я, сбилась, прости…К ней подошел мужчина в длинном синем плаще и широкополой шляпе, взял ее руку, затянутую в черную перчатку, наклонился для поцелуя, и прошептал:
   — Дорогая Евгения Сергеевна! Не убивайтесь так. Поблагодарите Бога, что академик умер в своей постели, среди близких людей. Через два дня его бы взяли.
   Он исчез так же незаметно, как появился, и бабушка больше никогда его не видела. Но, прощаясь с мужем, все же прошептала над гробом: «Благодарю тебя, Господи…» А тебя увезут, и я даже не буду знать, где искать, если не вернешься…
   Григорий давно уже отставил ужин в сторону, изумленно вглядываясь в лицо Сони. Но не рассказ об академике потряс его, а совсем другое.
   — Соня, — произнес он, и голос его дрогнул, — да ты никак тревожишься обо мне? Соня?!
   Долго вглядывался в ее обеспокоенное лицо. Что ж, о ней можно было сказать то же самое, что о ее бабушке: «Она все еще была чудо как хороша». Встал, взял ее руки в свои и вдруг почувствовал, что она вся дрожит. Накапал валерьянки, влил, почти насильно разжав губы, поднял на руки и отнес в ту самую спальню, вход в которую ему был заказан с той самой памятной ночи. Укутал одеялом, прошептал «поспи» и вернулся на кухню. Достал из холодильника бутылку водки, налил полный стакан и залпом выпил его. Опьянения не почувствовал, но напряжение отпустило. Еще посидел в позе Сократа, не отрывая ладони от напрягшегося лба, затем поднялся, с шумом отодвинув стул и направился к Соне. Он вошел без стука, присел на краешек кровати. Соня не спала, от ночника струился тихий свет, на подушке лежала раскрытая книга.
   — Соня! Скажи мне, ради Бога, почему мы так прожили? Почему, Соня? Я ведь любил тебя всю жизнь. Почему ты обошлась со мной так жестоко? Ответь, потому что чем черт не шутит, может быть, у нас действительно уже не будет возможности поговорить?
   — Гоша! Тогда мне казалось, что я люблю другого. А еще я была слишком молода, глупа и самонадеянна. Но главное… Гоша! Мужчина, если он влюблен, не должен оставлять попыток…
   — Не должен оставлять! Да разве тогда я уже был мужчиной? А ты — на всю жизнь, как отрезала… Или это я был так глуп? Наверное, мне стоило однажды взять тебя силой…
   И тихий голос, такой тихий, что Гриша даже засомневался, действительно ли услышал его, прошелестел: «Наверное, надо было…» Он наклонился, поцеловал сухие губы, затем влажные Сонины глаза и вдруг почувствовал желание, почти такое же безудержное, как много лет назад или как много раз во сне, когда видел ее рядом с собой, обнаженной, прекрасной и податливой. У халатика были трудные пуговицы — квадратики, но Гриша справился с ними. Он раздевал ее неторопливо, как раздевают уснувших в одежде заигравшихся ребятишек. Потом выключил ночник и лег рядом. Он боялся, что руки его слишком грубы, оттого поначалу его прикосновения были едва ощутимыми. Потом он перестал сдерживать себя, и все-таки вошел в нее так бережно… Григорий взял ее, как взрослый, опытный мужчина может взять невинную юную девушку. А когда почувствовал ответный трепет, сердце его возликовало, он понял, что Сонечка все еще жива для любви и ласкал ее долго и нежно.
   Григорий поднялся лишь тогда, когда убедился, что Соня уснула. Опять вернулся в кухню, допил оставшуюся водку и заплакал. Соня, скорее всего, считала, что он не мучился одиночеством все эти долгие годы, что у него были женщины и, возможно, он кого-то любил. Что касается женщин — конечно же, были, как, впрочем, и одиночество. А любви-то как раз не было. Он вспомнил пышнотелую молдаванку Раду, женщину лет сорока, что торговала возле его будки горячими пирожками. Связь с ней была, пожалуй, самой долгой… Обычно в середине дня она, расторговавшись, приходила к нему в будку. Гриша вывешивал табличку: «закрыто». В мороз они распивали бутылку водки, чтобы согреться, закусывали теми же пирожками. В будке было тесно вдвоем, учитывая габариты Рады, не повернуться. Гриша сбрасывал с колен тяжелый кожаный фартук, расстегивал молнию на старых брюках. Рада ворчала, что вот, мол, в мороз чего на себя не напялишь, одних штанов двое. Долго возилась, стягивая одну одежку за другой, не переставая болтать и про выручку: ишь, как быстро распродала, завтра больше пирожков взять надо будет. Будка наполнялась запахом распаренного женского белья, Рада устраивалась к нему на колени… Колени, между прочим, всегда болели после их кратковременной любви: они были явно в разных весовых категориях. Потом Рада куда-то исчезла, кажется, вышла замуж и ушла работать на другое место. Все остальное, после Рады, было еще хуже…
   В субботу в назначенное время раздался телефонный звонок. Мужской голос произнес: «Григорий Иванович! Спускайтесь, машина ждет вас». Засуетилась, забеспокоилась Соня. Выглянула в окно. Черная машина, но не воронок, конечно же, а иномарка. А какая, Соня не разбиралась. Запоздало, когда машина рванулась с места, укорила себя: надо было номер запомнить…
   В машине двое: водитель средних лет и молодой парень. «Может, охранник, — подумал Гриша. Сейчас ведь у них так водится…» Ехали долго, через всю Москву, выехали на трассу, значит, едут не в офис, но куда — Гриша не спрашивал. Скорее всего, на дачу, суббота ведь. На какое-то мгновение у него екнуло сердце. А может, Соня права, не стоило ввязываться. Очень политику нужен человек, знавший его бродяжкой и воришкой. Тут же возразил себе: глупость какая… Мог бы просто не ответить. Да и велики ли были его проступки. Сейчас трудным детством принято гордиться…
   Приехали в Барвиху, действительно на дачу. И едва раздвинулись железные ворота, хозяин возник на пороге, а потом и вовсе побежал навстречу, стал обнимать и тискать Григория, приговаривая:
   — Ну, бродяга, ну, босяк, ну шпана базарная.
   — Сам такой, — отбивался Гриша, с первого мгновения поняв, что Сашка ему рад и что вообще это прежний — полысевший, постаревший, но все-таки Сашка.
   Стол был накрыт будь здоров, но это как раз меньше всего трогало Гришу. У него у самого в последнее время в холодильнике баночка красной икры стояла для Сонечки, да и вообще — что он сюда, на пикник, что ли, приехал. Хотя пили и ели с удовольствием, а наговориться так вообще не могли, все перебивали друг друга. Дошли и до озера, того самого, на берегу которого остался избитый Гриша.
   — Ты мне, Санек, объясни, куда ты делся? Я же видел, как ты ушел в воду. Не поплыл, а пошел. Почему?
   — Дно хотел измерить, узнать, смогу ли тебя перетащить, плавал я в ту пору плохо. А на том берегу деревня огнями светилась, на нашей — только лес густой.
   — Но ты же не выплыл. Я думал, ты утонул…
   — А я и утонул.
   — Ну, Санек, я серьезно. Помню, как голова твоя исчезла под водой, и круги пошли… Потом я вроде в беспамятство провалился, потому что русалка мне привиделась…
   — Ничего не привиделась. Русалка тоже была. Она меня и вытащила на берег. Я на секунду в себя пришел, смотрю — на мне чудище сидит, на грудь мне давит, лицо с огромными глазами, а по ногам моим вроде как хвост бьет. Потом вода у меня изо рта хлынула, и я голос человеческий услышал:
   — Ничего, откачаем…
   Больше ничего не помню. Очнулся в избе, на кровати. Девушка молоденькая с волосами до пояса да старая бабка, на Ягу похожая, надо мной хлопочут. Я встать попытался, но на ногах не удержался, все объяснить им хочу, что там, на берегу, товарищ мой остался, а голоса нет… Русалочка, смотрю, поняла, отправилась на поиски. Когда нашла, вернулась за помощью, но потом там тебя уже не оказалось. Я думал, ты за мной пошел и утонул… Провалялся я неделю, набрался сил и отправился опять бродить, теперь уже один…
   — Как же до таких вершин дотянулся?
   — Да вот так… Помнишь, я тебе про холодок в груди рассказывал? Когда живешь, как по лезвию ножа ходишь? А это, Гриша, и есть жизнь политика! Да и бизнесмена при нашем диком рынке тоже.
   Расхохотался, озорно подмигнул. Но тут же посерьезнел, и Гриша увидел те же самые глаза, что умели смотреть не мигая, и под гипнотическим взглядом которых хотелось съежиться. И жилочка задергалась, забегала над левым уголком рта.
   — Гриш, а как ты узнал меня? Сразу, по телику?
   — Да, можно сказать, сразу, но сомневался, пока руку левую не увидел. Без мизинца, который людоед откусил…
   — Понятно… А я думал, меня трудно узнать. Но я рад, что мы свиделись, Гриша, ей-богу рад. Теперь о главном, о брате. Ждешь, когда сам заговорю, не спрашиваешь… Дал я поручение серьезным ребятам, выяснили они о твоем братце… Ну, во-первых, жив он, так что переведи дыхание, расслабься. Благополучен, не беден, если так, по средним меркам. Не нашел ты его потому, что он дважды менял фамилию. Причину не знаю. А он тебя не нашел, потому что никогда не искал, прости уж за прямоту… Художник, довольно известный в своем Владограде. Занимается и общественной деятельностью, то ли баллотировался, то ли избирался депутатом законодательного собрания. Состоит в партии народного единства, с фашистами якшается и со скинхедами. Знаешь, которые за чистоту нации, а короче — бритые молодцы, что нападают группой на какого-нибудь беззащитного вьетнамца или другого инородца и забивают до смерти… Но сам в криминале, вроде бы, не замешан. Семьи не имеет. Впрочем, я указание давал только разыскать, так что многие вехи его жизни мне неизвестны. Вот встретишься, если, конечно, захочешь, и узнаешь все сам.
   Гриша встал, стал прощаться. Опять долго обнимались, Александр, провожая его до машины, сказал:
   — Не могу обещать, что будем дружить семьями и ездить друг к другу в гости, не получится. Другая у меня сейчас жизнь. Но одно, Гриша, помни: если прижмет — сразу ко мне… Чем смогу — выручу, помогу. И еще. Ты, наверное, удивился, а может, и обиделся, что тебя я про жизнь почти не расспрашивал. Ну, во-первых, я и о тебе справки навел, ты уж прими это как должное, так что где сапожничаешь, с кем живешь — все известно. А если поглубже, про душу твою — ты же мои способности знаешь. Я, как рентген, человека насквозь вижу. Хороший ты мужик, Гришка, и все у тебя будет хорошо. — И перейдя почти на шепот, добавил: — А может, жизнь так перевернется, что я к тебе за помощью обращусь, чтобы было куда голову приклонить. А может, и того хуже — скрестил пальцы, изображая решетку, — «Беломорчик» в камеру пришлешь. Все под Богом, а уж я-то, наверное, под самим чертом хожу…
   У машины обнялись снова, потом передал его Саня двум молодцам — не тем, что привезли его сюда, обратил внимание Гриша, другим. Впрочем, какая разница… За дорогу не перемолвились ни словом. Гриша все думал о Витьке, не мог не верить тому, что рассказал Саша, да душа противилась. Вспоминал, как тосковал о брате, как часто видел его во сне, как страдал от мыслей, что брат больной и одинокий где-то мается, даже бомжует, а может, и в живых-то нет… Чего только не представлялось долгими бессонными ночами…
   Дома, обняв Сонечку, долго молчал, да и она не торопилась с расспросами. Лишь когда произнес: «Одна ты у меня на свете, Сонечка», — тревожно заглянула в глаза:
   — Ты хочешь сказать, что Вити, что брата…
   — Да не то, о чем ты подумала. Жив. Но об этом потом… Я тому рад, Соня, что узнал о нем после того… После ночи нашей… Сейчас не знаю, как бы пережил услышанное и что натворить мог…
* * *
   В поезде Лидия почти всю ночь простояла в тамбуре, благо, никто не отрывал ее от тяжелых дум. Дважды выходил покурить какой-то мужчина с помятой физиономией, из кармана куртки торчало горлышко пивной бутылки, видно, хотел опохмелиться, но не стал при ней. Похмельный интеллигент. Спасибо, не лез с разговорами. Выкурил сигарету и ушел. Сама же она курила одну за другой, ощущая противную горечь во рту, и все-таки, затушив сигарету, через несколько минут прикуривала снова. Иногда так, стоя, впадала в полудрему, и тогда ей казалось, что она вернулась в прошлое, когда в молодости на электричках часами ездила из одного конца московской области в другой. Жила в одном месте, у черта на куличках, работала в другом, училась в третьем… Тогда, ранним утром или поздним вечером, стоя ли, сидя ли, ловила она эти минутные передышки, погружаясь в сон, как в блаженство, тут же вздрагивала и просыпалась, но уже отдохнувшая. Хоть немножко, хоть самую малость… На одном маршруте обязательно появлялся нищий, распевающий одну и ту же песню. Занятную песню, да и мужик он был занятный, может, потому и запомнился, а может, потому, что тогда не было так много нищих…
   У него был хороший голос. Лидия определила бы его как баритональный бас, а песня — целое повествование про Кудеяра-разбойника. Со своей памятью Лидия легко запомнила бы эту длинную песню, балладу настоящую, но, во-первых, ей это было не нужно, а во-вторых, мгновения сна стирали отдельные слова, куплеты песни. Но суть она все-таки помнила. Лютым разбойником был Кудеяр, под стать ему и двенадцать его сотоварищей. Но потом почему-то — а почему? Не помнила… — раскаялся и стал просить у Бога прощения за свои злодеяния. И Господь поселил Кудеяра в пустыню — а может, и нет, — где стояло одно единственное дерево — высохший дуб, и сказал ему: «Как позеленеет дуб, покроется листвой, так и будут тебе все грехи отпущены…» Раздал Кудеяр бедным людям все свое состояние, в рубище, на хлебе и воде жил под высохшим дубом, день и ночь творя молитвы, но дуб так и стоял засохшим. Однажды ехал мимо разбойник еще более страшный, чем был когда-то Кудеяр, вез с собой много награбленного, а также людей, захваченных в плен. Стал перед Кудеяром хвалиться своими «подвигами». Не выдержал Кудеяр и убил злодея, и сам ужаснулся содеянному, закрыл лицо руками, бросился на землю, понимая, что теперь отрезал все пути к спасению. А когда в полном отчаянии поднялся с земли, увидел, что дуб зазеленел, закудрявился, налился соком…
   «Почему я вспомнила эту песню? — спрашивала себя Лидия. И отвечала самой себе: Потому что я схожу с ума. Или всегда была сумасшедшая. Ведь я не такая, как все. Возле меня (из-за меня?) погибают люди, которых я люблю или должна бы любить — например, мама, которую я никогда не видела… Может, и мне стоит убить какого-нибудь злодея, и это избавит меня… От чего? Чем я виновата? Неужели правду говорят верующие, что мы можем страдать за грехи наших предков? Что тогда натворили предки мои? Кажется, дедушка с бабушкой были очень верующими. Вообще, глупость какая… Убить злодея… А как? И где его взять? Дать объявление в газету: ищу злодея… Или нет, лучше так: если вам нужен киллер, симпатичная образованная женщина предложит свои услуги… бесплатно. Правда, оружия у нее нет и стрелять она не умеет. Что это? Кажется, юмор, на который она, в общем-то, мало способна. А если черный юмор — так пожалуйста? И что интересно, ее отец — если это действительно ее отец — годится на роль злодея? Ей стоит его просто полюбить — и все… Не то, такие убийства уже были. А вдруг правда он бес, если ее, родную внучку, бабушка называла бесовским отродьем? Убить беса? Нет, пойти к психиатру. Но перед этим узнать, что же все-таки случилось с Зойкой.