В общем-то человек тот же зверь, зверь, научившийся есть с руки, рассуждал сыщик Спицаусис, и разве все мы, коли случай представится, упустим возможность задрать друг друга? Не в школах ли сызмальства научаемся звериным повадкам? И хорошо, и правильно это, потому как зверю только и выжить здесь, только зверю и справиться с темной толпой, почуявшей свою звериную силу, и мы должны еще больше быть зверями, чем они, мысль-то простая: мы должны быть зубастее, когтистее, чтобы удержаться на хороших местах, куда чаще падает брошенный хозяином кусок.
   Спицаусису вдруг померещилось, что мохнатые морды с рычанием пригнулись к тарелкам, пантеры с маузерами в карманах бесшумной поступью шастали у него за спиной, хищно блестели клыки, мельтешили перед глазами алые языки, скреблись когтистые лапы по булыжной мостовой, ну, теперь-то уж солдаты прошли улицу Суворовскую, прошли Мариинскую, топают где-то в конце Мельничной, ах Мария, святая мать, и почто тебе столько страдать, а приказ такой: чтобы и мышь не проскочила оцепление без проверки.
   Был час и тридцать две минуты пополудни. Небо синее, безоблачное. Легко дышится на свежем воздухе.
   Температура минус четыре. Бравые солдатушки пересекли теперь базар Берга и шагают по Елизаветинской, ох Елизавета, ох и горячо, а ты крапивку брось через плечо, ну вот, солдатушки входят во двор, окружают харчевню со двора, сушеная крапива дурной глаз отводит, а чтоб молния в дом не ударила, под венец сруба скрещенные прутья кладут, для отвода ведьм перед коровником репейник посыпают или глиняный горшок с толченым стеклом ставят, чтобы нежить от дома отвадить, только нет в мире средства против нежити предательства.
   За немногих посетителей харчевни мог Спицаусис поручиться, что они вне всяких подозрений. Один из них - молодой барин, сразу видно, из хорошей семьи - недавно с хозяйкой заигрывал, ел всякие тонкие кушанья, белую салфетку на коленях расстелил, вот уж правда, единственный благонадежный среди своры подозрительных субъектов, собравшихся в харчевне "Аустра". Спицаусис готов был голову дать на отсечение, что молодого человека привели сюда стрелы Амура. Спицаусис любил выражаться красиво: любовь стрелы Амура, смерть - непрошенная гостья, буря - стихия природы, хлеб воздаяние за труды.
   Спицаусис заметил, что у него на тарелке остался кусок колбаски, уже помазанный горчицей, посыпанный перцем, вот-вот начнут жужжать пчелки свинцовые, перченые, ням-ням - и в два приема заглотил колбасу, затем сунул руку в глубокий карман пальто, нащупав привычно притершуюся рукоятку нагана.
   Привычно притершейся была рукоятка нагана от многочисленных тренировок в тирах полиции, а также от стрельбы по толпе, а еще один раз Спицаусис стрелял из нагана по казачьей сотне, чтобы был предлог для разгрома демонстрации.
   Будучи агентом полиции, он по совместительству подрабатывал в жандармском управлении в качестве провокатора. Правда, свои действия он расценивал иначе. Социалисты подчас настолько ловко маскировались, что нечего было и думать раскрыть их обычными способами, да и нежелательно было ждать, пока социалист соизволит швырнуть бомбу под карету губернатора или сочинить подстрекательскую листовку. Безбоязненно, со знанием дела такие люди, как Спицаусис, брали на себя опасную, неблагодарную работу, пытаясь склонить подозреваемых лиц к прочтению, или еще лучше - к изготовлению, запретных писаний, подбить их на выступления против правительства, и вообще они брались за многие подобные, малоизвестные, но (по мнению Спицаусисов) полезные для государя и отечества поручения.
   Нередко, однако, случалось, что результат оказывался не тот, которого ждали, а прямо противоположный, и жандармы не способны были загасить пожар, ими же и раздутый, но в отчетах вышестоящему начальству подобные случаи не упоминались, и нанесенный интересам государя императора и отечества вред, таким образом, замалчивался.
   На лестнице застучали сапоги, с грохотом отлетела дверь, с легким шелестом из передней в харчевню ввалилось холодное облако, вестью недоброй ввалилось с клинками холодных штыков. Винтовки солдаты держали наизготовку, а из-за спин их, с безопасного удаления, с командных высот, резкий и повелительный голос выкрикнул:
   - Всем оставаться на местах! Проверка документов!
   Вторжение прошло спокойно, не так, как ожидалось.
   Ни один социалист не выхватил оружия, не раздалось ни единого выстрела.
   На миг харчевня как бы подавилась. Пища застряла в горле, пивная пена прилипла к усам, перец к языку, душа к пяткам, руки к столу, - не двигаться с места, пока не прикажут.
   Только дым табачный да солдаты двигались.
   Солдаты быстро рассредоточились, и вот уже возле каждого окна стояло по двое, возле каждого стола - по одному.
   На затоптанный пол словно нехотя упало несколько листков, да поди разберись, кто их выбросил.
   Повар Озолбауд как раз на мясном складе разделывал свиную тушу, орудуя широченным и острым топором. Громко сказано - мясной склад, на самом деле тесная каморка с открытым, зарешеченным окошком, и в него задувало обжигающим холодом. Белый передник у повара на пузе кровью испятнан. Озолбауд застыл в дверях склада, застигнутый вторжением.
   Один из служивых со слабыми нервами чуть не пальнул в него, решив, что забрызганный кровью богатырь с топором в руках и есть искомый социалист.
   Но всему базару Берга (и Спицаусису тоже) было известно, что повар Озолбауд, отдаленный родственник госпожи Дрейфогель, человек благонадежный.
   Работа - вот моя забота, говаривал Озолбауд, а все остальное к чертям собачьим. Покуда земля вертится, я буду стоять у плиты, и все эти демонстрации для меня что были, что не были! Покуда земля вертится, я буду кашеварить. Такое, сякое правительство - по мне одна труба. Бифштекс и карбонад - вот мой щит, мой меч, Всякий бунт есть зло, потому как тощает скотина, а из тощей туши хорошего жаркого не приготовишь. Я за справедливую, прочную власть, такую, которая меня сытно накормит и хорошо оденет.
   И вот такого-то благомыслящего консерватора чуть самого в гробу не законсервировали, на тот свет не спровадили.
   - Все, что в карманах, - на стол! - рявкнул повелительный голос.
   Стали выворачивать карманы. Если что-то и осталось, прошуршало, прозвенело, покатилось по полу. Какие-то крошки, скомканные ассигнации, серебряный целковый, семечки. Больше никто ничего не рискнул утаить, да и то по забывчивости, с перепугу.
   Казалось бы, напрасная затея среди мирно сидевших, безропотных, послушных, почти насытившихся подданных искать государевых преступников, но полиция держалась иного взгляда.
   Кто ищет, тот найдет. Нервы взыгрались - еще бы не взыграться, когда по ним, как по струнам, водят штыками, тип-топ, что за шум, что за топот в гробовом молчании, тип-топ, ввели двоих мужчин, пытавшихся улизнуть через черный ход.
   Стройный, франтоватый служака, до синевы выбрившийся перед ответственной операцией, на подоконнике обнаружил браунинг и остро отточенный финский нож.
   Лезвие было невелико, но, смерив его на ладони, солдат убедился, что нож тем не менее опасен для жизни, и его посчитали оружием.
   - Чей браунинг? - равнодушно и вроде бы даже огорченно спросил молодой офицер.
   Никто не признался. Признаются, как же! Это мой браунинг, господин учитель, я носил его при себе, чтобы стрелять по воробьям, моя фамилия Спицаусис, очень сожалею, что так получилось!
   - Ну да, конечно, это браунинг святого духа, - с грустной иронией продолжал офицер. - Ну а финка чья? Тоже святого духа? Приготовить паспорта!
   Технология была проста. У кого в паспорте отметка полицейской части, а внешность не внушала подозрений, те свободны. Задерживали тех, у кого не было паспорта или в паспорте не стояло отметки полицейской части по местожительству, а равным образом и тех, на кого указывали, но об этом позже.
   Те двое, что пытались уйти черным ходом, стояли отдельно, их зорко охраняли четверо солдат. В свою очередь, пятнадцать посетителей харчевни отделили от остальных: у одних не нашлось паспорта, у других - отметки в паспорте, нескольких задержали потому, что внешность показалась подозрительной. Этих пятнадцать охраняли всего два солдата.
   В многолюдную группу попал молодой барин, тот высокий, в ладно скроенном дорогом костюме. С виду столь же безвредный, как выпавший из гнезда птенец, лицо скорее овально, чем продолговато, голова круглая, волосы светлые, с рыжинкой, сорочка белая, короткий галетук, все по моде. В руках меховая шапка, на плечи наброшена шуба на рысьем меху. Держался безучастно и спокойно. Глаза лучились синевой, он то и дело поднимал и опускал ресницы, стараясь привлечь к себе внимание молодого офицера (похоже, оба одногодки), ожидая, что недоразумение разъяснится и его, человека, случайно попавшего в харчевню, отпустят. Молодой человек был коротко подстрижен, выбрит и всем своим видом излучал покой, невозмутимость; и офицер, заметив изысканного сверстника, еще подумал про себя, что чувство покоя и безопасности молодому господину, должно быть, внушает присутствие солдат доблестной армии, и офицер даже проникся сочувствием к этому господину. Кивком головы он подозвал его к себе.
   - Ваш паспорт! - приказал офицер с деланной строгостью.
   Молодой господин предъявил паспорт. Документ оказался в полном порядке. Адольф Карлсон, торговец, все подписи на месте, печати настоящие; единственно, чего, не было в паспорте, так это отметки полицейской части, и офицер спросил:
   - Не отмечен?
   - Не успел, только вчера приехал, - объяснил молодой господин.
   Будто невзначай возле них остановился человек средних лет, должно быть, чин полиции, руководивший облавой. Тоже заглянул в паспорт.
   - Занимаетесь коммерцией?
   - Да.
   - Каким товаром торгуете?
   - Продаю и покупаю лен.
   - Какие цены сейчас на лен?
   - О каком льне изволите спрашивать, о светлосеменном или темносеменном?
   Чиновник этот в своем кругу считался отменным психологом и обладал почти энциклопедическими познаниями по части быта, хозяйства и деловых отношений. Цены, квартирная плата, всевозможные сделки, проценты займов, жалованья - все это он знал досконально. Чиновник уверял, что достаточно человеку задать два или три контрольных вопроса, чтобы сразу выяснить, с кем имеешь дело.
   - О светлосеменном льне хочу знать, - сказал чиновник сыскной полиции.
   - Цены на светлосеменной лен держатся в таких пределах, - ответил коммерсант Карлсон. - Долгунец, или ростун, по сорок девять и пятьдесят рублей за берковец, американский - сорок три и сорок четыре, лен кудряш идет по тридцать шесть, моченцы по двадцать четыре или двадцать пять, а стланцы - по двадцать рублей.
   - Что стоит берковец темносеменного льна?
   - Сорок четыре, и никак не больше сорока пяти!
   Продолжая внимательно слушать, чиновник отыскал глазами среди посетителей агента Спицаусиса, и шпик, перехватив вопрошающий взгляд, едва приметным, но недвусмысленным движением головы ответил "нет".
   Теперь уж чиновник поверил, что задержанный и в самом деле благонамеренный торговец, но, будучи педантом, чиновник имел обыкновение проверять все до мельчайших деталей, даже когда дальнейшая проверка представлялась всего-навсего бюрократической формальностью, не больше. Подозвав солдата, что-то шепнул ему на ухо, и солдат проворно выскочил из харчевни.
   - Покажите ваши руки, - сказал полицейский. - Ладонями вверх!
   Адольф Карлсон вытянул перед собою спокойные, ничуть не дрожавшие руки, вывернул кверху крепкие ладони с отчетливыми линиями судьбы, очень хорошо на них были прочерчены эти линии, и вообще руки чистые, белые, настоящие руки добропорядочного коммерсанта, однако чиновник лишь мельком взглянул на ладони.
   Молниеносной, хорошо отработанной хваткой полицейский распахнул пиджак Карлсона, движение было настолько изящно, стремительно, что пуговицы, выскочив из петель, остались целы. Чиновник отступил на шаг, впившись глазами в лицо Карлсона.
   - Помилуйте, - проговорил коммерсант Карлсон, - ничего не понимаю!
   Чиновнику полиции было известно, что революционеры под пиджаком за поясом носят маузеры - куда еще спрячешь такую пушку? - и тонкий нюх ищейки надоумил чиновника применить этот проверенный прием.
   Если только Карлсон когда-нибудь носил под пиджаком за поясом маузер, он бы отреагировал иначе. Непроизвольные движения самозащиты были хорошо изучены чиновником.
   Но коммерсант в святом недоумении глядел на него вопрошающим взглядом.
   - Все в порядке, можете идти! - вместо извинения произнес чиновник. Вы свободны. Выпустить его!
   Коммерсант Адольф Карлсон слегка склонил голову в знак того, что он все понял, спрятал паспорт в бумажник, не спеша повернулся и двинулся к выходу.
   И тут в дверях показался посланный ранее солдат, а вслед за ним в харчевню протиснулся другой солдатик, совсем невоенной выправки, с низко съехавшим ремнем и подсумком, с фуражкой, наползавшей на уши, и каким-то затравленным взглядом голубых глаз.
   При виде Карлсона странный тот солдатик на миг оцепенел, на лице его проступил неподдельный ужас.
   Тут и чиновник заметил их встречу.
   Чиновник видел затылок Карлсона, спокойно и неспешно направлявшегося к выходу, видел, как конвоиры расступаются, чтобы дать ему дорогу.
   Странный солдат взглянул на полицейского.
   "Ну же!" - через все помещение беззвучно кричали глаза полицейского.
   Была допущена ошибка, сейчас полицейский получит подтверждение, но странный солдатик, скованный страхом, не мог из себя выдавить ни звука. Однако полицейский чиновник был человек достаточно искушенный, чтобы схватить суть положения.
   - Задержите! - крикнул он солдатам.
   Что не сумел сделать сыщик Спицаусис, сделал переодетый в солдатскую форму предатель Зиедынь.
   Коммерсанта Карлсона, несмотря на его протесты, присоединили к меньшей группе из двух человек. Теперь их стало трое, охраняло же их шестеро солдат.
   IV
   В тот короткий миг, когда Карлсон, в недоумении то поднимая, то опуская свои длинные ресницы, направлялся к меньшей группе из двух человек, его взгляд на долю секунды скрестился с прелестными голубыми глазами предателя Зиедыня.
   Темное предчувствие медянкой коснулось Зиедыня, скользкое, неуловимое, пока еще смутное, безболезненное предчувствие коснулось мягко и нежно, словно крыло летучей мыши во тьме, и лишь тремя годами позже Зиедынь на пустынной даче предстанет перед судом и ощутит холод смерти, ощутит и вспомнит те первые минуты, когда смерть еще только кружила над ним, присматриваясь, достаточно ли в Зиедыне мужества или все три долгих года он будет блуждать в потемках страха, и каждый день ему будет казаться вечностью, и каждый час плестись сороконожкой, у которой то одна, то другая нога застревает в месиве ужаса, каждая минута ползти будет ослизлой тропою улитки, все равно впереди неминуема смерть, молчаливая пасть, ибо нет на земле прощения предательству и слабодушию.
   Не многое было дано ему, и это последнее отнято, да будет он проклят, да забудется имя его, а если и вспомнится, то лишь затем, - зачем его помнить нам?
   Дружинника Зиедыня вместе с Дунтниеком арестовали в ночь с четверга на пятницу на конспиративной квартире по улице Суворова, 106, и в ту же ночь Зиедынь указал склад оружия, назвал известные ему имена, помянул о харчевне "Аустра" как одном из возможных мест сбора дружинников.
   Ничего нельзя было сделать, поправить, задержать, отсрочить, не помогли сушеная крапивка, крест-накрест положенные прутья и коса, ударила молния, и занялся дом Зиедыня, и вот стоял он на обломках карточного домика, своим мерзостным предательским пальцем тыча в каждое более или менее знакомое лицо.
   Когда их троих вывели во двор, Карлсон заметил еще одного задержанного. Он стоял в подворотне с конвоирами по бокам. Карлсон узнал в нем девятнадцатилетнего парня, одного из самых отчаянных, бесстрашных дружинников. Межгайлис по кличке Лиса - странное имя, странное совпадение, Карлсон знал, что ему не полагалось быть в харчевне, но система оповещения работала безупречно, значит, прослышал про облаву, прибежал разведать. Без оружия? Или оружие отнято при аресте? За цепочкой солдат толпились любопытные, вещь обычная в таких случаях, любопытных солдаты не трогали, выходит, Межгайлиса выдал все тот же Зиедынь.
   Четыре года назад Межгайлис был на стройке мальчишкой на побегушках, а в свободное время развлекался не совсем обычно, особенно зимой, когда от мороза дыхание спирало. Межгайлис ходил по бульвару и оплевывал шубы прилично одетых граждан.
   Позднее от своей подружки, служанки в богатом доме, он узнал, что плевки с барских шуб приходится ей счищать, господа их даже не замечают.
   Товарищи вовлекли Межгайлиса в кружок, и в последние годы он усидчиво штудировал социал-демократическую литературу, активно участвуя в жизни организации. С первых дней революции его определили в боевую дружину, и он расхаживал с маузером в кармане, Теперь уж плевки его маузера господа чувствовали на своей шкуре. Грех жаловаться.
   - По двое становись! - приказал офицер. - Во время ходьбы не разговаривать, по сторонам не оглядываться. Вперед шагом марш!
   В дверях стояли повар, госпожа Дрейфогель, а между ними протиснулся мальчик-судомойка Юрис,
   V
   В ту пору, когда переселились в Ригу, я был таким, как Юрис. До этого жили в деревне, отец батрачил, семи лет от роду меня отдали в пастухи в имение "Саукас".
   Частенько коров приходилось пасти по берегам озера Саукас, и самое яркое мое воспоминание тех лет - как я борюсь со сном: хотя утро зябкое, и туман, и роса, и ветер, а сон все равно донимает, так что в глазах зелено. Лучшим средством от него оказывалась удочка.
   В ширину озеро было версты четыре, на том берегу в озеро впадала речка Клауце, а с нашей стороны брала начало другая речка, Дуньупе называлась, и в истоках ее водились лещи, щуки, плотва, язи, окуни, много всяких рыбин довелось мне там выудить.
   Случалось в рыболовном азарте я забывал про стадо, и за такую оплошность мне не раз приходилось на собственной шкуре отведать того же удилища.
   Суеверие в деревне было ужасающим, а от него и всякие запреты. Не стучи ложкой по миске, не то голод накличешь; не смей в ключ дунуть - опять же беду призовешь. Станешь в огонь плевать - волдыри на языке вскочат.
   Слава богу, отец никогда не говорил таких глупостей, отец говорил: не колоти ложкой миску, ты другим мешаешь есть; или: не дуй в ключ, дыхание влажное, ключ поржавеет; или: не плюй в огонь, это некрасиво. В самом деле, некрасиво плевать в огонь; когда тебе вот так разъяснят, сразу все встанет на место.
   Я замечал, что батраки, провеивая зерно, насвистывают - ветер призывают, но отец сказал - пустое это, таким ничтожным сотрясением воздуха, как свист, ветра не вызовешь. Другое дело, когда земля за день нагреется, над озером поднимется холодный туман, вот тогда будет ветер, или, если можно было бы огромными мехами привести в движение воздух, вот тогда бы был ветер, а так свисти не свисти - толку никакого, сплошной самообман.
   Я замечал, что соседка пропускает вылупившихся цыплят через штанину старых брюк, при этом величая их ястребками, в надежде, что таких заговоренных цыплят ястреб не унесет, и все же летом ястреб изрядно потрепал ее выводок.
   Еще старуха говорила, будто нельзя коровам давать клички цветов, не то быстро околеют; но потом, уже пастухом будучи, я убедился, что в помещичьем стаде есть и Ромашки, и Незабудки, и Астры, и все такие упитанные, лоснящиеся, здоровые, и тогда я понял, что суеверия исполняются лишь для тех, кто верит в них, и я решил не верить и оттого стал сильнее.
   Примерно в то же время произошло мое знакомство с богом. Отец и мать, как и все в округе, ходили з церковь. Отец, вернувшись как-то от обедни, сказал: - Ты видел, сын, что церковь у нас просторная, есть в ней орган на хорах, есть амвон, алтарь, и все это сделал резчик и столяр по фамилии Бернхард из Риги, а Вейзенборн из города Митавы смастерил орган. Деринг написал над алтарем картину, а кто платил за все это? Мы, прихожане, заплатили за это, сын!
   Мне повезло, что я родился в семье, где ценилась правда. С тех пор как себя помню, отец старался представить вещи в их истинном свете, не боясь нарушить закостенелые обычаи, укоренившиеся суеверия.
   "Тебя нам аист принес, мы нашли тебя в капустных грядках" - так обычно у нас говорили маленьким детям, но отец мне объяснил: "Тебя мамочка под сердцем выносила". Потом я познакомился с легендой об Иисусе Христе. Отец объяснил, что это просто сказание, выдумка, кажимость. Возможно, такой человек некогда и жил, но затем из него сотворили легенду, и эту легенду приправили жизненной правдой, поучениями, такими, которые тогда казались нужными, добавили в нее добродетели, сроки постов и всякие обязанности, законы, которые необходимо терпеть и соблюдать. Мать иной раз ворчала: и чего ребенку голову забиваешь, все равно ничего не смыслит. Но отец знал, что делал, и я получил самое блестящее образование из всех возможных в батрацкой семье.
   Детство и отрочество ушли на то, что я узнавал и отбрасывал предрассудки.
   Речка Дуньупе кишела раками.
   Понемногу мир расширялся, я усваивал новые географические понятия Даудзе, Сунаксте, Внесите,- Нерета, Залве, кругом волости, хозяева, работодатели, и с каждым новым батрацким Юрьевым днем я узнавал имена новых усадеб, имений. Отец прирабатывал еще и как стекольщик, во многих домах сверкали вставленные им окна.
   Я узнал, что серого волка хоть кроликом назови, он все равно будет драть овец.
   А на выгоне нарочно призывал громким голосом:
   - Змеи, змеи, ко мне! - И все впустую, змеи боялись человека. Мне было велено не поминать змею, не то будет худо, как бы не так, длинный червь, болотная бечевка, аистова снедь или змея - называй как хочешь.
   Был у нас холм шагов в полтораста высотой, а под ним гладь озера; я взобрался на вершину и стал рассуждать о ж"зни. По берегу росли ивы, с одного накренившегося ствола мы, ребятня, в часы полуденного роздыха ныряли вниз головой, иной раз больно ударяясь пузом или грудью о коварную поверхность, и мне подумалось: спрыгнешь с самой макушки дерева, ударишься об воду, как о камень, и расшибешься насмерть, но позднее понял, что трудности, если смотреть на них со стороны, кажутся такой же каменной твердью, совершенно неодолимыми, а подойдешь поближе да бросишься вниз головой, и коварная поверхность расступится - ласково плещет поток, голубое подводное царство, водоросли, обомшелые камни проплывают мимо, проплывают в молчании, только кровь в висках звенит...
   Кровь звенела и зимой, когда в прохладном классе мы затаив дыхание следили за таинственным вращением модели мироздания.
   Солнце сальной свечой полыхало в центре космоса, и Земля вращалась вокруг света, а вокруг Земли кружилась Луна, в полной тиши в темноте мы следили за великой мистерией, менялись времена года, Луна то поднималась, то уходила за континент, скрывалась по ту сторону планеты, и в Австралии крохотные человечки повисали вниз головой, совсем как летучие мыши в каретном сарае, и лунные затмения приходили на смену солнечным, и стоило хорошенько прислушаться, чтобы расслышать, как на крохотной Земле на еще более крохотную Луну брешут невидимые собаки, величиной не более пылинки.
   Мне исполнилось тринадцать, когда родился брат Роберт и мы перебрались в Ригу.
   На прощание я обежал дорогие сердцу места, сказал последнее "прости" холму, озеру, школе, распрощался с конюшнями, коровниками, сказал, что они опостылели мне, что хочу поскорей уехать, увидеть, открыть для себя новую землю - город.
   Наше жилье на Артиллерийской улице в подвале двухэтажного деревянного дома после узкой батрацкой показалось просторным. Сырость подвала и влажные стены меня не пугали, - молодому парню ревматизм костей не ломит. Отец, мать, я, братья Эрнест, Роберт - все мы начали новую жизнь.
   Удивило только то, что и в Риге, совсем как в деревне, держали коров, телят, коз, овец, не говоря уж о свиньях и курах. Наш двор мычал, блеял, хрюкал, кудахтах, крякал ничуть не меньше, чем скотные дворы поместий. Только не было прежнего простора, страшная теснота от курятников, свинарников, закутов. Вдобавок ко всему во дворе располагались конюшни, где жившие в доме извозчики держали лошадей.
   Дальше громоздились дома, и улицы тянулись словно борозды, пропаханные великанами в каменистом поле.
   В те дни я ждал чуда, и чудо явилось, такое же чудо, как и мальчику-судомойке Юрису. Словно завороженный смотрел я в жаркую пасть печи, я, пастушонок в пекарне, ученик пекаря, смотрел и ждал, когда огонь шепнет мне волшебное слово и оно наконец меня выведет в мир взрослых, свободных людей.
   Первый рабочий день показался желанным, как пряник. С благоговением оглядывал я блеклое месиво теста, припорошенные мукой квашни - наша квашня ни густа, ни пуста! Когда хлеб печешь, колобок из поскребышек пастушьим оброком волку отдай - те времена позади!
   Квашник, поскребушка? А ну подай-ка мне поскребутку! С этого дня они станут моим рабочим инструментом.
   И куда это месилка задевалась?
   Рабочие таскали ушаты с крутым кипятком, подливали его в кадки с мукой.
   Клубился мучной туман, мучной туман теперь заменит холодный туман пастушьих рассветов. Устье печки дышало жаром, мне казалось, я очутился вблизи солнца, где для счастливых детишек пекутся сладкие пряники. Тайком отведал кусочек теста, сколько пристало его на кончик пальца. Хозяин мимоходом погладил меня по голове, сказал: