Но, как на грех, волостной писарь, имевший какое-то касательство к карательным экспедициям, точил зуб на Эрнеста Крива, он и занес Эрнеста Крива в списки на букву К, а дальше все пошло, как по волнам в Антверпен.
   Ибо жил да был в той волости один чудак, коему по морям захотелось поплавать, и он устроился на судно кочегаром до Антверпена, но в первый же рейс судно затонуло, и вот теперь в той округе до сих пор выражаются так: дела идут, как по волнам в Антверпен. Или:
   сам ко дну - пузыри кверху. Или еще так: не всякому дается по его хотению.
   А тем воскресным утром капитан Рихтер сказал:
   - По коням, ребята!
   Капитанистый голос капитана отдавал металлом, и то был металл винтовочного затвора, уж тут скрывать нечего, накануне во время попойки капитан целовал винтовку, и едкая кислота, которую сам он считал слюною, разъела затвор, так что часть металла вобрал в себя голос капитана, вот как обстояло дело.
   В холоде зимнего утра было отчетливо видно, как изо рта капитана вырываются клубы ядовитых металлических паров.
   Так они скакали, копытами гремя, а потом пропали в тумане дня.
   Из нескольких домов в одно место были согнаны крестьяне с семьями, а Криву Эрнесту и его домочадцам было велено вынести во двор из избы все пожитки.
   Было несколько степеней наказания: расстрел и сожжение имущества; сожжение имущества и ссылка; только сожжение имущества; ссылка без сожжения имущества.
   Что же порешил капитан Рихтер в отношении Эрнеста Крива?
   Самый меньший домочадец Эрнеста Крива барахталея в колыбельке, ему было семь месяцев, семь дней и семь часов от роду, и он бойко теребил высушенный и надутый свиной пузырь с насыпанным горохом. Гремели горошины, звякали уздечки посреди двора, солдатушки, бравые ребятушки, унтеры, отъявленные картежники и выпивохи, офицеры, сентиментальные поклонники изящной словесности, любители романсов, у всех отличная выправка, раскормленные ряшки, все, как один, гремели здоровенными свиными пузырями, винтовками гремели.
   Прежде чем спалить дом, капитан разразился настоящим абордажным матом и так разошелся, так разошелся, аж посинел весь, жилы на висках вздулись, щеки побелели, на носу обозначилась одна особенно сизая, толстая жила. У капитана был редкостный нос алкоголика, и приобретенный в былых карательных походах загар очень пригодился для прикрытия предательской синевы, этой метки алкоголика, которую их высокоблагородие всегда носил при себе, как пес-призер носит при себе медаль.
   Сверкая белками глаз, капитан орал во все горло, пересыпая речь свою грязными плевками. То бишь словами.
   Крестьяне попятились назад.
   Тут капитан вконец рассвирепел. Приказал казакам с тыла уплотнить толпу; тыловые крысы, те толком не слышат, что им говорят, под Мукденом были тыловые крысы, да их всюду хватает, тыловых крыс, гнать их вперед, на передовую, на передовой всякое бывает, оттого там и лучшие люди.
   Толпу перемешали, перетасовали, тыловые крысы оказались в первых рядах, принимая удары нагаек по лысинам.
   Капитан шепнул что-то ординарцу. Тот пришпорил коня, вырвал шашку из ножен, проскакал впритык к первому ряду, проведя по искромсанной, в грязных комьях земле неразличимую черту.
   - Переступивший эту черту будет обвинен в вооруженном нападении, непослушании правительству и расстрелян! - тихо произнес капитан и добавил ординарцу: - Повтори!
   Пропитым, томимым с похмелья рыком, источая перегар баронской водки, ординарец прокричал приказ.
   Из первых рядов люди невольно подались назад.
   А капитан, потешившись, велел поджечь постройки.
   Самый меньший домочадец Эрнеста Крива лежал в санках, закутанный в лоскутное одеяльце, но тут высунул из-под дерюжки свой озябший кулачишко с зажатой в нем веревочкой, на которой по ветру болтался свиной пузырь с гремящими горошинами.
   Казаки как раз поджигали стоявшую на отшибе, у печки, баню.
   Отсветы пламени причудливо обтекали прозрачный кокон, и сквозь пузырь капитан увидел, как вспыхнула банька, и ему припомнилось детство и сказки про гномиков: гномики всегда селились в таких баньках по берегам речек или в оврагах, так и казалось, что банька та сказочный домик внутри пузыря, и сухие горошины в нем мечутся, как ошалевшие гномики, потому что жилище их полыхало жарким пламенем, и сердце капитана болезненно сжалось, в огне сгорала сказка его детства, сгорали мечты о гномиках, и взгляд капитана скрестился с веселым взглядом мальчугана, - смелый такой мальчишка, крестьянская кровь, ему была по душе вся эта кутерьма, крики людей, мычание скотины, и сквозь рев пожара отчетливо было слышно, как мальчонка причитал мелодичным своим тоненьким голосишкой:
   "айяйяяай, тая, лака, алаалаа", и капитан улыбнулся ему.
   Один из солдат, только что подпаливший избу, увидев эту улыбку, прослезился, растроганный до глубины души.
   Нет, мальчонка не ведал ни зла, ни добра, мальчонка точь-в-точь как капитанов отпрыск, лепетал мелодичным, тоненьким голоском, но с грохотом рухнул коровник, и вопли животных захлебнулись в реве огня, и на миг в душу капитана закралось сомнение. Его убеждения, эти прочные мостки над пропастью, треснули, и капитан поскользнулся и чуть не упал на обледенелой дорожке от колодца к коровнику - от жары лед начал подтаивать. Не дай бог! От нахлынувшей злобы у капитана в глазах помутилось. Он понятия не имел, что натворил этот крестьянин. Это они, проклятые социалисты, на японское золото подкупленные, виноваты в том, что он, капитан Рихтер, докатился до того, что сжигает гномиков своего детства. Он чувствовал, как низко пал; разве так их следует наказывать, нет, нужно придумать что-нибудь потоньше: огонь сжигал имущество крестьянина, зато какой пожар разгорался в сердце того же крестьянина?
   Вырастут дети, что мы им скажем?
   Не мутите воду в озере,
   Не срывайте белы лилии?
   Ночью в сотнях крестьянских дворов горели фонари, ночью, словно фонари, горели сотни крестьянских дворов, и крестьяне отправлялись на смерть или в ссылку, отправлялись с подводой, наскоро заваленной пожитками, отправлялись совсем без ничего, их имущество забирали в казну, дома сжигали, крестьян высылали в глубь империи, распихивали по отдаленным сонным губерниям, подальше от мятежной Москвы, подальше от взбудораженного Петербурга; просторные сонные губернии пребывали в спячке, совсем как громоздкие, дождем залитые стога сена, и в те стога проникали ровным пламенем горевшие люди-факелы.
   Паства негромко подпевает.
   Берзини, Карклини, Лапини, Ивини,
   Калныни, Лиепини, Клявини, Чиепини,
   Стабини, Риекстини, Риетыни, Риныни,
   Страздыни, Звирбули, Думпи, Цирули,
   Лачи, Вилки, Курмьи, Стирнас,
   Клявас, Эглес, Берзы, Дзилнас,
   Гравас, Каркли, Калны, Леяс.
   Сотни людей разных фамилий брели усталым шагом, по временам украдкой оглядываясь назад.
   Сегодня вы нас, завтра мы вас.
   И не знать на земле покоя тем, что других обидели.
   Неумолим железный закон жизни. И люди верили.
   Придет их час, Наступит Час. железной хворостины. Дети наши станут хворостиной, Будущее наше станет железом. Народ поднимется. Единство наше вызвонит час, Пролетарии всех континентов, всех заброшенных остроBOB, всей земли, всех перешейков и мысов, всех вулканов пролетарии - соединяйтесь!
   VII
   Да втором этаже пятиэтажного доходного дома под номером пятьдесят шесть по Александровской улице, в конспиративной квартире сидел за столом мужчина богатырского сложения. Его перепачканные пальцы проворно двигались, выбирая из наборной кассы литеры, составляя из них слова и предложения. Закончив строку, человек вставлял ее в раму, а сам принимался за следующую.
   Тут же под рукою нержавейкой поблескивал самодельный пресс.
   Человек работал с восьмиточечным петитом, хотя некоторые статьи, информации и сообщения он охотней бы набрал двухкратным цицеро.
   Само собой понятно, он бы лучше справился с работой за каким-нибудь линотипом фирмы "Роджер и Брайт" или "Моргенталером", но приходилось корпеть в тишине, у каждой работы своя технология, по Риге рыщут жандармы, разыскивая типографию нелегальной "Цини" и с выходом каждого нового номера у жандармского начальника подскакивает кровяное давление.
   Наборщик чаще всего вынимал из кассы наиболее ходовые в латышском языке литеры "а", "с" и "е".
   Шрифт был отлит из хорошего сплава, состоявшего из семидесяти процентов свинца, двадцати двух процентов сурьмы и восьми процентов олова, тем не менее, печатая большие тиражи, не снившиеся ни одной из легальных газет, литеры вконец поистерлись, самое время раздобыть новый комплект; нет никакого смысла подновлять старый, смешав истершиеся литеры с нестершимися, набор получится неопрятным, неровным, неудобочитаемым, а "Циня" всегда гордилась своей печатной техникой, старалась держать марку.
   Главное же было в содержании, в материалах, вот что упрочило славу газеты, обеспечило нелегальную распродажу и распространение восемнадцатитысячного тиража. Еще в первом номере газета извещала:
   "Наша местная печать превратилась в болото грязи и лжи, напрасно было бы искать в ней мало-мальски правдивого, смелого слова, потому что она охраняет выгоды богачей... Но вольному слову по-прежнему звучать в Прибалтике! Его возвестит и наша газета, которая будет отстаивать истинные интересы рабочих, смотреть на жизнь их глазами, пробуждать дремлющих, подбадривать запуганных, призывать и сплачивать сознательный латвийский пролетариат на борьбу и для победы", И вот уже почти два года выходила нелегальная газета, нерушимо выполняя свои обещания, в мрачную пору реакции рассказывая о самоотверженной борьбе рабочих, о прямом предательстве и равнодушии местной буржуазии.
   И в том же тысяча девятьсот шестом году в Латвии объявились волки-стервятники (гиены), то бишь люди, скупавшие скарб по разоренным и сожженным дворам.
   Аккуратно набрал наборщик двадцать шестой номер газеты, в котором неистребимым тавром был отмечен один из буржуазных дельцов и проходимцев.
   И наборщик, минуя ящичек угловатых готических точек, взял круглую точку латинского шрифта и ею закончил строку.
   "Один из таких великородных волков-стервятников - и, по собранным нами сведениям, самый мерзкий - адвокат Чаксте из Митавы. Через своих агентов уважаемый адвокат распустил по деревням слухи, что он на дружеской ноге с генерал-губернатором. Кого захочет помиловать, тот будет помилован, а кого задумает погубить, тот погибнет. Огнем и мечом гонимые крестьяне вереницами потянулись в Митаву к Чаксте, совсем как суеверные мужики к чудотворной иконе. Чаксте с просителями не пускается в долгие разговоры. Прежде всего выложи на стол семьдесят пять рублей. После этого наш "чудотворец" облачается во фрак и едет в замок "на переговоры". Разумеется, там он кое-что узнает, потому что в канцелярии генерал-губернатора всякий имеет право навести справки. В том случае, если имени просителя нет в списках и против него не выдвинуто никаких обвинений, Чаксте объявляет просителю, что он замолвил за него словечко и тот может преспокойно возвращаться восвояси. Если же имя. просителя значится в списках, то Чаксте объявляет:
   - Против вас выдвинуто столько обвинений, что ничем не смогу помочь. Единственный мой совет вам - бежать!
   Как в первом, так и во втором случае Чаксте берет за "наведение справок" от семидесяти пяти до ста рублей и ни в первом, ни во втором случае не забывает прочитать нотацию:
   - Да, теперь вы все умоляете меня о помощи!
   А давно ли называли меня предателем народных интересов? Теперь-то, когда больше идти не к кому, все тянутся хо мне. Но что ж я могу сделать? Съездить в замок - это я могу, но это вам обойдется...
   Нет, господин Чаксте, примите наши заверения. Вы не предатель народных интересов, вы волк-стервятник (гиена). Предатель все-таки человек, хотя и мерзкий, презренный, преступный, но человек. А вы чудовище, которое рыскает вокруг логова хищников и, истекая слюной, гложет кости жертв, загубленных ими".
   VIII
   Каждое поколение заново открывает для себя историю, от Адама до Голгофы переживая все горести и радости человечества. Чем ближе к нашим дням, тем больше страхов и сомнений испытывает исследователь истории, он себя чувствует заблудившимся в незнакомом и в то же время удивительно знакомом лабиринте, переходя из одной залы в другую, наталкиваясь на старые пороки в новом обличье - предательство, низость, подлость, ложь, жестокость, эксплуатацию, зависть, алчность, корыстолюбие, и человек вопрошает себя, до Каких же пор, до каких, и вот, дойдя до последней залы, над которой огненными буквами начертано "Век XX" и в которой ему суждено остаться, изжить себя, он с замиранием сердца переступает порог.
   Кого он там встретит?
   Четверо молодых людей воскресным вечером сидели за столом в небольшой комнатке со связками лука у печки, пучками душистых травок в вазах, в небольшой комнатке на перекрестке улиц Столбовой и Мариинской, где жила тетушка Ригер.
   Епис, Бравый, Чом и Гришка сидели за столом, и желтый свет семилинейной керосиновой лампы уютным кругом ложился на расстеленный план городского центра.
   На белом листе была нарисована схема внутреннего помещения полицейского управления.
   - У входа стоит часовой, - докладывал Бравый. - В приемной двое городовых, внутри дежурит примерно с десяток агентов и двое надзирателей. Необходимо учесть, что надзирателей может оказаться и больше.
   На втором этаже размещается сторожевая рота - сто шестьдесят человек. Смена постов у входа происходит через каждые два часа, то есть в два, четыре и шесть.
   - А равным образом во все остальные двадцать четыре часа суток, иронически добавил Епис.
   - Это еще не все. - продолжал Бравый. - Вот посмотрите, здесь, - и он черканул крестик на городском плане, - шагах в ста, рядом с Тукумским вокзалом круглосуточно несет дежурство пулеметная казачья рота, там же находится полицейский пост. А здесь справа от входа, возле почтамта постоянно торчат двое городовых и трое солдат.
   - В гостинице напротив расположен штаб драгунского полка, - добавил Гришка.
   - Прекрасно, - обронил Епис.
   - Положение более чем плачевное, - заметил Гришка.
   - Одной охраны сто семьдесят девять человек!
   - Сто семьдесят девять стволов.
   - И все-таки план изменить невозможно. Двое наших отвечают за пост у почтамта, трое берут на себя пулеметную роту на вокзальной площади, двое прикрывают отступление с того места, где улица Карла выходит на площадь, один поможет укрыться женщине, принимающей участие в операции, а трое пойдут со мной, - сообщил Епис.
   - Кто именно?
   - Надеюсь, будет соблюден принцип добровольности? - заметил Чом.
   - Никаких принципов добровольности! Я выбрал троих. Со мной пойдут Бравый, Страуме и Мерниек.
   Чом даст исчерпывающие указания наружной группе.
   В случае чего вы из кожи должны вылезти, но прикрыть отступление. Уточним детали.
   - Почему не пришел Мерниек? - спросил Чом.
   Епис не ответил.
   - Здесь тебе не вокзальное справочное бюро, - съязвил Бравый, глянув на Чома.
   - Вопросы такие, - начал Епис. - Первый: для семьи Мистера приготовили новую квартиру?
   - Да, - ответил Чом.
   - Одежда, документы для Господина в порядке?
   - Да. Куплен билет на поезд. В Петербурге обеспечены явки. Подготовлен ночлег за городом. Все предусмотрено до последней мелочи.
   - Повторяю, - сказал Епис, - место встречи у почтамта. Время встречи восемь часов десять минут.
   Излишне добавлять, что являться раньше воспрещается, опаздывать воспрещается. Приводить за собой хвост воспрещается. Форма одежды благопристойная. Ничего бросающегося в глаза.
   - Одиножды один - один!
   - Не иметь при себе никаких документов!
   - За исключением некролога и завещания.
   - С каким оружием?
   - С луны свалился? Два маузера.
   - Хотелось бы послушать твой план действия, - сказал Бравый.
   - Идет. Смотрите, - ответил Епис, склоняясь над схемой, - здесь мы входим, вот лестница на второй этаж, проходим тут и оказываемся в приемной. Нужно проникнуть во внутреннее помещение. У дверей часовой, мы со Страуме проходим мимо него. Ты и Мерниек остаетесь в приемной, нейтрализуете часового.
   - Как, как, ты сказал?
   - Нейтрализуете часового!
   - Мне послышалось - материализуете. Все же мог бы выражаться попроще.
   - Идет. Итак, материализуете часового, городовых и прикрываете лестницу, с тем чтобы не дать сторожевой роте спуститься вниз.
   - Мы вдвоем?
   - Вы вдвоем.
   - Не дать спуститься вниз ста шестидесяти откормленным верзилам?
   - Не дать спуститься вниз! Только не сразу, сначала выждать, пока мы со Страуме пройдем внутрь.
   - Так что ж прикажете нам делать? - воскликнул Бравый. - Сказать им, обождите, милейшие шпики, мы начнем стрелять по вас немного погодя. А покуда не сыграем ли в очко?
   - Что-нибудь придумаете.
   - Ну конечно, приведем слона, уложим поперек лестницы, чтобы сто пятьдесят солдат не сбежали вниз.
   - Сто шестьдесят.
   - Спасибо, что поправил.
   - Ну довольно, будем серьезны! Я и Страуме проникаем внутрь. Камера Господина расположена здесь.
   Вместе с ним Мистер, Грундманис, Межгайлис и еще двое товарищей. Камеру по утрам отпирают, наших ведут умываться. Там на месте будет видно, что делать.
   - Я бы припас бомбу для второго этажа.
   - Нельзя, много шума. Услышат наружные постовые, спустят на нас пулеметную роту, и тогда пиши пропало.
   - Остается положиться на удачу.
   - Кто прикроет отступление женщине?
   - Озолбауд.
   - Снова пойдет Аустра Дрейфогель?
   - Нет, ей нельзя. Один из дежурных может ее опознать. В прошлый раз она и так натерпелась страхов. Очень удивилась, что шпик ее не узнал. Пойдет Анна.
   - Все ясно.
   - Если кого-то ранят?
   - Легко - сам уйдет,
   - А тяжело?
   - Сам знаешь.
   - Знаю.
   - Уж тут ничего не поделаешь.
   - Теперь приятная весть из Тукумса, - сказал Епис. - Убит начальник карательной экспедиции граф Ламсдорф, а вместе с ним барон РОЭ.
   - Ты когда-нибудь язык сломаешь, произнося такие фамилии!
   - РОЭ - это графский адъютант?
   - Да. Дело было в корчме.
   - Прямо-таки зависть берет, когда послушаешь, что там Зеленый со своими ребятами вытворяет. Чипус, наверно, тоже участвовал. Ну, тьфу, тьфу, тьфу, чтобы завтра и у нас все сладилось!
   Тетушка Ригер на кухне раскладывала карты, гадая на своих ребят. Ее невестку застрелили прошлым январем в многолюдной демонстрации у железнодорожного моста, сын Кристап, известный также и под кличкой Чипус, повез внука к родственникам в Тукумс. Пока еще не вернулся. Теперь у тетушки Ригер жили друзья Чипуса, славные ребята, совсем еще дети, и каждый день им грозила смерть, карты предсказывали все самое худшее, и тетушка Ригер молилась за них:
   - Господи, ты же видишь, они за правду стоят. Помоги им по своим возможностям, отведи от них пули и сабли, защити от дурного глаза и погибели!
   Молчала темная ночь за окном.
   ЧАСТЬ ЧЕТВЕРТАЯ
   I
   В понедельник в восемь часов десять минут утра боевая группа собралась у почтамта.
   Но задуманную операцию пришлось отложить. С Тукумского вокзала Театральным бульваром нескончаемым потоком тянулись войска. Ничего нельзя было сделать, город превратился в огромную казарму, от серых шинелей рябило в глазах.
   Яков Дубельштейн сообщил, что операция переносится на вторник 17 января. Арестованным еще одни сутки придется провести в застенках полиции.
   Разыгрывая из себя барина, Карлсон за всякие мелкие услуги раздавал надзирателям щедрые чаевые. Давал рубль и просил принести папирос "Рига", хотя пачка стоила всего пятнадцать копеек. Угощал надзирателей апельсинами, и те позволяли ему гулять по коридору. Но Карлсон не знал, что судьба его уже решена.
   В полиции действительно имелись верные сведения о его деятельности в Либаве. Жандармский полковник Волков консультировал сотрудников сыскной полиции по части методов следствия, советовал Грегусу любой ценой вырвать из либавского агитатора Брауера показания о составе организации, ее руководителях, явках.
   А после Брауера-Карлсона расстрелять.
   II
   Грегус был глубоко убежден: все несчастия проистекают оттого, что законов напринимали слишком много.
   Любой социалист, оказавшись в затруднительном положении, пытается отыскать статью закона, которой бы можно прикрыться.
   И уж совсем никуда не годилось, что дипломированные царские адвокаты брались на судах защищать социалистов, вытягивая на свет множество законов, о коих подчас и поднаторевшие дотошные чиновники не имели понятия. Законов было слишком много, и адвокатов тоже. А законов требуется совсем немного, причем расплывчатых и туманных, чтобы каждая строка была неясной, маловразумительной, чтобы закон всегда было возможно истолковать в пользу монархии.
   Адвокатов же, дерзающих защищать социалистов, следует привлекать к ответственности. Все адвокаты должны состоять на учете в полиции, ей подчиняться, а тех, кто вздумает заниматься разного рода измышлениями, разоблачениями, направленными против полиции, таких адвокатов исключать из союзов, лишать практики. Разумеется, тут нужен человек, который бы упразднил, урезал многие законы, иначе нет смысла доводить социалистов до суда; не вырвал признания - пристрелить такого при попытке к бегству. Кое-кто из этих молодцов, предчувствуя свою участь, вопит о законе, словно козел, обреченный на заклание; только что за беда, пусть вопит, пусть подрыгает ножками, довольно нам нервы дергал.
   Ключи подобрать нужно, ключи.
   Утром Грегус хотел войти в ванную, но ее уже занял отец. Двое слуг мыли старика, сам он ни рукой, ни ногой не мог двинуть, а слуги причитали над ним:
   - Сейчас Гедзюн Римантович ручки вымоет!
   - Сейчас Гедзюн Римантович ножки сполоснет!
   За завтраком отец сидел за столом в инвалидной коляске, в последнее время старик изводил его просьбами покататься по городу, ворчал и плакался, что вот уже три зимы подряд сидит дома, не пускают подышать свежим воздухом, неужто трудно порадовать человека.
   Интересно, знают ли революционеры, что отец у него паралитик?
   Нет, нельзя старика вывозить, время неспокойное.
   Если ты не можешь делать то, что тебе по сердцу, зачем вообще тогда жить? Само собой, и за сынишкой, маленьким Грегусенком, пятилетним сорванцом, тоже приходилось присматривать. Слуги угощали сына семечками, и сынишка, обожавший отца, отсыпал горсть-другую подсолнухов в карман отцовского пальто. Лучше всех семечки в монопольке у Филипповича. Грегус баловал сына, потакал его капризам, семечки тоже были капризом. Грегус вытряхивал из кармана семечки в снег, едва выбирался из дому, вытряхивал в пролетку или санки, развеивал по ветру свидетельство сыновней любви.
   И воробьи клевали подсолнухи, голуби их собирали, и многих добрых птиц спасли от голодной смерти они студеной зимой, студеной зимой, когда земля промерзала, когда конские яблоки превращались в камень, когда даже из камня не выжать слезы.
   Добряк зимой сеял семечки, чтобы и воробьям, и голубям было неголодно, добряк из сыскной полиции, добряк в мундире, истязатель Грегус.
   Ненавистными глазами на него глядела Рига, пятно позора на брусчатке древних улиц, в доме палача жил Грегус, в красной шапке ежеутренне отправлялся в ратушу, арестантам ногти сдирать, в испанские сапоги их обувать, пороть, кости ломать, на дыбу вздергивать, плевок в лицо истории, изверг рода человеческого, и зачем он только на свет родился?
   Грегус вспомнил свой вчерашний разговор с бароном фон Г.
   Барон говорил, что город полнится слухами, слухами о страшных, бесчеловечных пытках, на что Грегус печально ответил:
   - К сожалению, это не только слухи!
   - Неужели, - ужаснулся барон, - такое возможно на самом деле?
   - К сожалению.
   - Но ведь это негуманно!
   - Да, негуманно, но другого выхода у нас нет. Империя разваливается.
   - Что?
   - Да, да, разваливается, и никто не желает того понимать. Была бы надежная, прочная власть, вот тогда бы я мог себе позволить допрашивать обвиняемых с помощью разных психологических методов, быть гуманистом, воспитателем, но теперь для таких тонкостей нет времени. Дайте мне твердую власть, и я создам гуманную систему дознания, а сейчас, когда империя расползается по швам, преступно поддаваться мягкотелому гуманизму.
   И Грегус тоном заговорщика сообщил барону:
   - У меня самого сердце кровью обливается при виде страданий этих бравых парней, что идут на смерть в расцвете сил. А ведь могли бы еще столько полезного сделать на царской службе.
   - Я объясню вам, в чем причина нашей слабости, - сказал барон. Мыслящий человек для нашего общества стал опасен, из поколения в поколение мы делали все, чтобы воспитать людей недумающих, это еще куда ни шло, но беда в том, что эти-то люди, недумающие, и становятся властями предержащими. Все их достоинство в том, что они не думают! И все бы хорошо, если б не нужно было бороться с социалистами. У социалистов, у тех пока нет другой силы, кроме силы мысли, ибо... - И тут барон огляделся, не подслушивает ли кто. - Революция, катастрофа? Вы преувеличиваете, мой друг, для революции еще не выковано оружия и не хватает людей знающих. Не всерьез же вы обмолвились о том, что... ну, что гибнет империя, по швам расползается? Так-то, мой друг. А сила мысли у социалистов великая, и нам нечего им противопоставить!