Страница:
Читали напечатанные бледным шрифтом статейки без подписи о методах воспитания в школе, потом шмыгали глазами по второму листку и изумленно гоготали:
— Ай да Цыган! Ловко оттяпал.
— Прямо поэт.
Колька и сам не поверил, когда увидел свои стихи рядом с большой статьей Викниксора, но под стихами стояло: «Ник. Громоносцев». Оставалось верить и торжествовать.
Стихи были чуть-чуть исправлены и первое четверостишие звучало так:
Что это означало, никто не мог понять, пока однажды за обедом непоседливый Воронин не спросил при всех заведующего:
— Виктор Николаевич, а что означает этот подсолнух?
— Подсолнух? Да, ребята… Я забыл вам сказать об этом. Это, ребята, наш герб. Отныне этот герб мы введем в употребление всюду. А значение его я сейчас вам объясню. Каждое государство, будь то республика или наследственная монархия, имеет свой государственный герб. Что это такое? Это — изображение, которое, так сказать, аллегорически выражает характер данной страны, ее историческое и политическое лицо, ее цели и направление. Наша школа — это тоже своеобразная маленькая республика, поэтому я и решил, что у нас тоже должен быть свой герб. Почему я выбрал подсолнух? А потому, что он очень точно выражает наши цели и задачи. Школа наша состоит из вас, воспитанников, как подсолнух состоит из тысячи семян. Вы тянетесь к свету, потому что вы учитесь, а ученье — свет. Подсолнух тоже тянется к свету, к солнцу, — и этим вы похожи на него.
Кто-то ехидно хихикнул. Викниксор поморщился, оглядел сидящих и, найдя виновного, молча указал на дверь.
Это означало — выйти из-за стола и обедать после всех.
Под сочувствующими взглядами питомника наказанный вышел. А кто-то ядовито прошипел:
— Мы подсолнухи, а Витя нас лузгает!
Настроение Викниксора испортилось, и продолжать объяснение ему, видимо, не хотелось, поэтому он коротко заключил:
— Подсолнух — наш герб. А теперь, дежурный, давай звонок в классы.
Таким образом, в один день республика Шкид сделала два ценных приобретения: герб и национального поэта Николая Громоносцева.
Популярность сразу перешла к нему, и первой крысой с тонувшего Воробьиного корабля был Гога, решительно пославший к черту балалаечника и перешедший на сторону поэта.
Воробышек был взбешен, но продолжать борьбу он уже не мог.
Тщетно перепробовал он все средства: писал стихи, которые и сам не мог читать без отвращения, пробовал рисовать, — Шкида холодно отнеслась к его попыткам, и Воробей сдался.
Цыган торжествовал, а слава поэта прочно укрепилась за ним несмотря на то, что газета после первого номера перестала существовать, а сам Громоносцев надолго оставил свои поэтические опыты.
Еще маленьким, сопливым шкетом Гришка любил свободу и самостоятельность. Страшно негодовал, когда мать наказывала его за то, что, побродивши в весенних дождевых лужах, он приходил домой грязным и мокрым.
Не выносил наказаний и уходил из дому, надув губы. А на дворе подбивал ребят и, собрав орду, шел далеко за город, через большое кладбище с покосившимися крестами и проваливающимися гробницами к маленькой серенькой речке. И здесь наслаждался.
Свобода успокаивала Гришкины нервы. Он раздевался и начинал с громким хохотом носиться по берегу и бултыхаться в мутной, грязной речонке.
Поздно приходил домой и, закутавшись, сразу валился на свой сундук спать.
Гришка вырос среди улицы. Отца он не помнит. Иногда что-то смутно промелькнет в его мозгу. Вот он видит себя на белом катафалке, посреди улицы. Он сидит на гробу высоко над всеми, а за ними идут мать, бабушка и кто-то еще, кого он не знает. Катафалк тащат две ленивые лошади, и Гришка подпрыгивает на деревянной гробовой доске, и Гришке весело. Это все, что осталось у него в памяти от отца. Больше он ничего вспомнить не мог.
Кузница дворовая с пылающим горном стала его отцом. Мать работала прачкой «по господам», некогда было сыном заниматься. Гришка полюбил кузницу. Особенно хорошо было смотреть вечером на пылающий кровавый горн и нюхать едкий, но вкусный дым или наблюдать, как мастер, выхватив из жара раскаленную полосу, клал ее на наковальню, а два молотобойца мощными ударами молотов мяли ее, как воск. Тяжелые кувалды глухо ухали по мягкому железу, и маленький ручник отзванивал такт. Выходило красиво — как музыка.
До того сжился с кузницей Гришка, что даже ночевать стал вместе с подмастерьями. Летом заберутся в карету непочиненную — усядутся. Уютно, хорошо, потом подмастерья рассказывают страшные сказки — про чертей, мертвецов, про колокольню с двенадцатью ведьмами.
Слушает Гришка — мороз кожу выпузыривает, а не уходит — жалко оставить так историю, не узнав, чем кончится.
Так бежало детство.
Потом мать повела в школу, пора было взяться за дело, да Гришка и не отвиливал, пошел с радостью.
Учиться хотелось по разным причинам, и главной из них были книжки брата с красивыми обложками, на которых виднелись свирепые лица, мелькали кинжалы, револьверы, тигры и текла красная хромолитографская кровь.
Гришка оказался способным. То, что его товарищи усваивали в два-три урока, он схватывал на лету, и учительница не могла нахвалиться им за его ретивость.
Однако успехи Гришкины на первом же году кончились. Читать он научился, писать тоже. Он вдруг решил, что этого вполне довольно, и с яростью засел за «Пинкертонов». Никакие наказания и внушения не помогали.
Гришка в самозабвении, затаив дыхание, носился с прославленным американским сыщиком по следам неуловимых убийц, взломщиков и похитителей детей или с помощником гениального следопыта Бобом Руландом пускался на поиски самого Ната Пинкертона, попавшего в лапы кровожадных преступников.
Так два года путешествовал он по американским штатам, а потом мать грустно сказала ему:
— Достукался, скотина. Из школы вышибли дурака. Что мне с тобой делать?
Гришка был искренне огорчен, однако ничего советовать матери не стал и вообще воздержался от дальнейшего обсуждения этого сложного вопроса.
С грехом пополам пристроила мать «отбившегося от рук» мальчишку в другую школу, но Гришка уже считал лишним учение и по выходе из дому прятал сумку с книгами в подвал, а сам шел на улицу, к излюбленному выступу у ювелирного магазина, где стояла уличная часовня. Здесь он садился около кружки с пожертвованиями и двумя пальцами начинал обрабатывать ее содержимое.
Помогала этой операции палочка. Заработок был верный. В день выходило по двугривенному и больше.
Потом пришла война, угнали на фронт брата. Гришку опять вышибли из школы за непосещение. Некоторое время отсиживался он дома, но мать упорно стояла на своем, и вот третья по счету классная доска начала маячить перед Гришкиными глазами.
С революцией Гришка и у себя сделал переворот. На глазах у матери он твердо отказался учиться и положил перед ней потрепанный и видавший виды ранец.
Напрасно ругалась мать, напрасно грозилась побить — он стоял на своем и упорно отказывался.
И вот мать махнула на него рукой, и Гришка вновь получил свободу.
Таскался по кинушкам, торговал папиросами, потом даже приобрел санки и сделался «советской лошадкой». Часами стоял он у вокзалов, ожидая приезда спекулянтов-мешочников, которым за хлеб или за деньги отвозил по адресу багаж. Но работа сорвалась: слабовата была «лошадка».
Однажды, в тусклый зимний вечер, накинув на плечи продранную братнину шинель и обрядив свои сапки, Гришка направился к Варшавскому встречать дальний поезд. Улицы уже опустели. Тихо посвистывая, Гришка подъехал к вокзалу и стал на свое обычное место у выхода. «Лошадок» уже собралось немало. Гришка поздоровался со своими соседями и, поудобнее усевшись на санки, стал ждать.
То и дело со всех сторон прибывали новые саночники, ждавшие «хлебного» поезда.
На углу, у лестницы, кучка ребят-лошадок ожесточенно нападала на новичков, тоже приехавших с саночками в поисках заработка.
— Чего к чужому вокзалу приперли? Вали вон!
Новички робко топтались на месте и скулили:
— Не пхайся! Местов много. Вокзал некупленный, где хотим, там и стоим!
Поезд пришел. Началась давка. Саночники наперли, яростно вырывали из рук ошалевших пассажиров мешки.
— Прикажете отвезти, земляк?
— Вот санки заграничные!
— За полтора фунта на Петроградскую сторону!
Гришка, волоча за собой санки, тоже уцепился было за сундук какой-то бабы и робко предложил:
— Куда прикажете, гражданка?
Но гражданка, не поняв Гришку, жалобно заголосила:
— Ах, паскуда! Караул! Сундук тянут!
Гришка, смущенный таким оборотом дела, выпустил сундук. Через мгновение он увидел, как тем же сундуком завладел какой-то верзила, с привычной сноровкой уговаривавший перепуганную старуху:
— Вы не волнуйтесь, гражданочка. Свезем в лучшем виде, прямо как на лихачах!
Становилось тише. Уже «лошадки» разъехались по всем направлениям, а Гришка все стоял и ждал. Остались только он да две старушонки с детскими саночками. На заработок не было уже никакой надежды, но домой ехать с пустыми руками не хотелось.
Вдруг из вокзала вышел мужик, огляделся и гаркнул:
— Эй, совецкие!
— Есть, батюшка, — прошамкали старушки.
— Пожалуйте, гражданин, — тихо проговорил Гришка.
Мужик оглядел трех саночников и с сомнением пробормотал:
— Да нешто вам свезти?
Потом выбрал Гришку и стал выносить мешки, туго набитые картошкой. Гришка испугался. Его сани покряхтывали от тяжести. Ужо некуда было класть, а мужик все носил. Гришка хотел было отказаться, но потом с отчаянием решил:
— Эх, была не была, вывезу!
И повез. Везти нужно было далеко, за заставу. Гришка весь вымок от пота, руки его немели, веревка резала грудь, а он все вез. Вечером он, разбитый, пришел домой и принес с собой целых три фунта черного, каленого, смешанного с овсом хлеба. Заработок был по тем временам крупный, но зато и последний. Гришка надорвался.
Дело обернулось совсем плохо. Дома не было даже хлеба, а Гришке нужны были деньги. Он курил и любил лакомиться лепешками с салом на толкучке. Потихоньку стал он воровать из дома вещи: то бабушкину золотую монету, то кофейник.
Потом как-то сразу все открылось. Терпение родительницы лопнуло, и мать, побегав неделю, отвезла Гришку за город в детскую трудовую колонию.
Колония помещалась в монастыре. Тут же в монастыре было и кладбище.
Голодно было, но весело. Полюбил Гришка товарищей, полюбил могилки и совсем было забыл дом, как вдруг разразилось новое несчастье.
К городу подступали белые.
Шли войска, тянулись обозы, артиллерия. Рассыпалась колония по огородам, и, пользуясь случаем, запасались воспитанники картошкой, капустой, редькой и прочей зеленью.
Тут Гришка, под наплывом чувств, вдруг вспомнил родных и начал снабжать их краденой снедью.
Тревожно было в городе. Ухали совсем близко орудия, и стекла дзинькали в окошках. Окутались улицы проволокой и мешками с песком.
Настроение у всех приподнятое. У Гришки тоже. Он пришел в любимый монастырь, в последний раз посмотрел на резные окна и белые кресты на могилках и, стащив две пары валенок из кладовой, ушел, с тем чтобы больше не возвращаться.
Потом еще приют, еще кражи.
Распределительный пункт с трудом отделался от мальчика, дав направление о переводе в Шкиду. Но взяли его только тогда, когда вместе с ним в приданое послали две пары брюк, постельное белье, матрац и кровать.
К тому времени у Гришки выработались свои взгляды на жизнь. Он стал какойто холодный ко всему, ничто не удивляло его, ничто не трогало. Рассуждал он, несмотря на свои четырнадцать лет, как взрослый, а правилом себе поставил: «Живи так, чтоб тебе было хорошо».
Таким пришел Гришка в Шкиду[1].
Пришел он утром. Его провели к заведующему в кабинет. Вид школы Гришке понравился, но при входе в кабинет зава он немного струхнул.
Вошел тихо и, притворив дверь, стал оглядывать помещение.
«Буржуем живет», — подумал он, увидев мягкие диваны и кресла, а на стенах фотографии в строгих черных рамках.
Викниксор сидел за столом. Увидев новичка, он указал ему рукой на кресло.
— Садись.
Гришка сел и притих.
— Мать есть?
— Есть.
— Чем занимается?
— Прачка она.
— Так, так. — Викниксор задумчиво барабанил пальцами по столу. — Ну а учиться ты любишь или нет?
Гришка хотел сказать «нет», потом раздумал и, решив, что это невыгодно, сказал:
— Очень люблю. Учиться и рисовать.
— И рисовать? — удивился заведующий. — Ну? Ты что же, учился где-нибудь рисовать?
Гришка напряг мозги, тщетно стараясь выпутаться из скверного положения, но залез еще глубже.
— Да, я учился в студии. И меня хвалили.
— О, это хорошо. Художники нам нужны, — поощрительно и уже мягче протянул Викниксор. — Будешь у нас рисовать и учиться.
Викниксор порылся в бумагах и, достав оттуда лист, проглядел его, внимательно вчитываясь:
— Ага. Твоя фамилия Черных. Ну ладно, идем, Черных. Я сведу тебя к товарищам.
Викниксор крупными шагами прошел вперед. Гришка шел сзади и критически осматривал зава. Сразу определил, что заведующему не по плечу клетчатый пиджак, и заметил отвисшее голенище сапога. Невольно удивился: «Ишь ты. Квартира буржуйская, а носить нечего».
Прошли столовую, и Викниксор дернул дверь в класс — Гришку сперва оглушил невероятный шум, а потом тишина, наступившая почти мгновенно. Он увидел ряды парт и десятка полтора застывших как по команде учеников.
Между тем Викниксор, позабыв про новичка, минуту осматривал класс, потом спокойно, не повышая голоса и даже как-то безразлично, процедил:
— Громоносцев, ты без обеда! Воронин, сдай сапоги, сегодня без прогулки! Воробьев, выйди вон из класса!
— За что, Виктор Николаевич?! Мы ничего не делали! Чего придираетесь-то! — хором заскулили наказанные, но Викниксор, почесав за ухом, не допускающим возражения тоном отрезал:
— Вы бузили в классе, — следовательно, пеняйте на себя! А теперь вот представляю вам еще новичка. Зовут его Григорий Черных. Это способный и даровитый парень, к тому же художник. Он будет заниматься в вашем отделении, так как по уровню знаний годится к вам.
Класс молчал и оглядывал новичка. С виду Гришка, несмотря на свои светлые волосы, напоминал еврея, и особенно бросался в глаза его нос, длинный и покатый, с загибом у кончика.
Минуту они стояли друг против друга — класс и Гришка с Викниксором. Потом завшколой, еще раз почесав за ухом и ничего не сказав, вышел из класса.
Цыган подошел поближе к насторожившемуся новичку, минуту молча осматривал его, потом вдруг отошел в сторону и, давясь от смеха, указывая пальцем на Гришку, хихикнул:
— Янкель пришел! Смотрите-ка, сволочи. Еврей! Типичный блондинистый еврей!
Гришка обиделся и огрызнулся:
— А чего ты смеешься-то? Ну, предположим, еврей… А ты-то на кого похож? Типичный цыган черномазый!..
Такой выходки никто не ожидал, и класс одобрительно загоготал:
— Ай да Янкель! Сразу Цыгана угадал.
— Коля, слышишь? Цыган издалека виден.
Колька сам был немало огорошен ответом и уже собирался проучить новичка, как вдруг выступил Воробышек;
— Чего пристаете к парню? Зануды грешные! Осмотреться не дадут. — Потом он, уже обращаясь к Гришке, добавил: — Иди сюда, Янкель, садись со мной.
— Да я совсем но Янкель, — протестовал Гришка, но Воробей только махнул рукой.
— Это уж, брат, забудь и думать! Раз прозвали Янкелем, значит — ша! Теперь Янкель навеки!
Гришка минуту постоял под злобным взглядом Кольки, мысленно взвешивая — схватиться с ним или нет, потом решил, что невыгодно, и пошел за Воробьем.
— Ты Цыгана не бойся. Он сволочь порядочная, но мы ему намылим шею, зря беспокоишься. А тебя он теперь не тронет, — тихо проговорил Воробей, сидя рядом с Гришкой.
Гришка молчал и только изредка улавливал краем уха зловещий шепот черномордого противника:
— Янкель пришел. Янкель воюет.
Но класс не поддержал Кольку. Янкель уже завоевал сочувствие ребят, к тому же не в обычае шкидцев было травить новичков.
Где-то за стеной зазвенел колокольчик.
— Уроки начинаются, — объяснил Воробей и добавил: — Теперь, Янкель, мы с тобой все время будем сидеть на этой парте. Хорошо?
— Хорошо, — удовлетворенно кивнул Янкель и впервые почувствовал, что наконец-то найден берег, найдена тихая пристань, от которой он теперь долго не отчалит.
За стеной звенел колокольчик.
Как показало время, Викниксор был прав, когда отрекомендовал нового воспитанника даровитым, способным парнишкой.
Так как способный Янкель уже около недели жил в Шкиде, то решили, что пора испробовать его даровитость на общественной работе.
Особенно большой общественной работы в то время в Шкиде не было, но среди немногих общественных должностей была одна особо почетная и важная — дежурство по кухне.
Дежурный, назначавшийся из воспитанников, прежде всего обязан был ходить за хлебом и другими продуктами в кладовую, где седенький старичок эконом распоряжался желудками своих питомцев.
Дежурный получал продукты на день и относил их на кухню к могущественной кухарке, распределявшей с ловкостью фокусника скудные пайки крупы и селедок таким образом, что выходил не только обед из двух блюд, но еще и на ужин коечто оставалось.
Янкеля назначили дежурным, но так как это поле деятельности ему было незнакомо, то к нему приставили помощником и наставником еще одного воспитанника — Косаря.
Когда зимние лучи солнца робко запрыгали по стенкам спальни, толстенький и меланхоличный Косарь хмуро поднялся с койки и, натягивая сапоги, прохрипел:
— Янкель, вставай. Ты дежурный.
Вставать не хотелось: кругом, свернувшись калачиком, распластавшись на спине или уткнувшись носом в подушку, храпели восемь молодых чурбашек, и так хотелось закутаться с головой в теплое одеяло и похрапеть еще полчаса вместе с ними.
За стеной брякал рояль. Это Верблюдыч, проснувшийся с первым солнечным лучом, разучивал свою гамму. Верблюдыч сидел за роялем, — это означало, что времени восемь часов.
Янкель лениво зевнул и обратился к Косарю:
— Курить нет?
— Нету.
Потом оба кое-как оделись и двинулись в кладовку.
Кладовая находилась на чердаке, а площадкой ниже, в однокомнатной квартирке, жил эконом. От лестницы эту квартиру отделял довольно длинный коридор, дверь в который была постоянно замкнута на ключ, и нужно было долго стучаться, чтобы эконом услышал.
Янкель и Косарь остановились перед дверью в коридор. Косарь, лениво потягиваясь, стукнул кулаком по двери, вызывая эконома, и вдруг широко раскрыл заспанные глаза.
Дверь открылась от удара.
— Ишь ты, тетеря. Забыл закрыть, — покачал головой Косарь и, знаком позвав Янкеля, пошел в темноту.
Добрались ощупью до другой двери, открыли и вошли в прихожую, залитую солнечным светом.
В прихожей было так тепло и уютно, что заспанные общественники невольно медлили входить в комнату эконома, наслаждаясь минутами покоя и одиночества.
В этот момент и случилось то простое, но памятное дело, в котором Янкель впервые выказал свои незаурядные способности.
Косарь стоял и силился побороть необычайную сонливость, упорно направляя все мысли к одному: надо войти к эконому. В момент, когда, казалось, сила воли поборола в нем лень и когда он хотел уже нажать ручку двери, вдруг послышался голос Янкеля, странно изменившийся до шепота:
— Курить хочешь?
Хотел ли курить Косарь? Еще бы не хотел! Поэтому вся энергия, собранная на то, чтобы открыть дверь, вдруг сразу вырвалась в повороте к Янкелю и в энергичном возгласе:
— Хочу!
— Ну, так, пожалуйста, кури. Вон табак.
Косарь проследил за взглядом Янкеля и замер, упершись глазами в стол.
Там правильными рядами лежали аккуратненькие коричневые четвертушки табаку. По обложке наметанный глаз курильщика определил: высший сорт Б.
Пачек сорок — было мысленное заключение практических математиков.
Взглянули друг на друга и решили, не сговариваясь: 40 — 2 = 38. Авось не заметят недостачи.
Так же молча подошли к столу и, положив по пачке в карман, вышли на цыпочках из комнаты.
Сонную тишину спальни нарушил треск двери, и два возбужденных шпаргонца ворвались в комнату.
— Ребята, табак!
Восемь голов мгновенно вынырнули из-под одеял, восемь пар глаз заблестело масляным блеском, узрев в поднятых руках Косаря и Янкеля аппетитные пачки.
Первым оправился Цыган. Быстро вскочив с койки и исследовав вблизи милые четвертушки, он жадно спросил:
— Где?
Дежурные молча мотнули головами по направлению к комнате эконома. Цыган сорвался с места и скрылся за дверьми.
Спальня притихла в томительном ожидании.
— Ура, сволочи! Есть!
Громоносцев влетел победоносно, размахивая двумя пачками табаку.
Пример заразителен, и никакие силы уже не могли сдержать оставшихся.
Решительно всем захотелось иметь по четвертке табаку, и, уже забыв о предосторожностях, спальня сорвалась и, как на состязаниях, помчалась в заветную комнату…
Через пять минут Шкида ликовала.
Каждый ощупывал, мял и тискал злосчастные пакетики, так неожиданно свалившиеся к ним.
Черный, как жук, заика Гога, заядлый курильщик, страдавший больше всех от недостатка курева и собиравший на улице «чиновников», был доволен больше всех. Он сидел в углу и, крепко сжимая коричневую четвертку, безостановочно повторял:
— Таб-бачок есть. Таб-бачок есть.
Янкель, забравшись на кровать, глупо улыбался и пел:
— Сволочи! Чей табак на подоконнике? У всех есть?
— У всех.
— Значит, лишняя?..
— Лишняя.
— Ого, здорово, даже лишняя!
— Тогда лишнюю поделим. А по целой пачке заначим.
— Вали!
— Дели. Согласны.
Лишнюю четвертку растерзали на десять частей. Когда дележку закончили, Цыган грозно предупредил:
— Табак заначивайте скорее. Не брехать. Приходящим ни слова об этом. Поняли, сволочи? А если кого запорют, сам и отвиливай, других не выдавай.
— Ладно. Вались. Знаем…
В это утро воспитатель Батька, войдя в спальню, был чрезвычайно обрадован тем обстоятельством, что никого не надо было будить. Все гнездо было на ногах. Батька удовлетворенно улыбнулся и поощрительно сказал:
— Здорово, ребята! Как вы хорошо, дружно встали сегодня!
Цыган, ехидно подмигнув, загоготал:
— Ого, дядя Сережа, мы еще раньше можем вставать.
— Молодцы, ребята. Молодцы.
— Ого, дядя Сережа, еще не такими молодцами будем.
Между тем Янкель и Косарь снова пошли в кладовую.
Эконом еще ничего не подозревал. Как всегда ласково улыбаясь, он не спеша развешивал продукты и между делом справлялся о новостях в школе, говорил о хорошей погоде, о наступивших морозах и даже дал обоим шкидцам по маленькому куску хлеба с маслом.
Янкель молчал, а Косарь хмуро поддакивал, но оба вздохнули свободно только тогда, когда вышли из кладовой.
Остановившись у дверей, многозначительно переглянулись. Потом Янкель сокрушенно покачал головой и процедил:
— Огребем.
— Огребем, — поддакнул Косарь.
День потянулся по заведенному порядку. Утренний чай сменился уроками, уроки — переменами, все было как всегда, только приходящие удивлялись: сегодня приютские не стреляли у них, по обыкновению, докурить «оставочки», а торжественно и небрежно закуривали свои душистые самокрутки.
В четвертую перемену, перед обедом, Янкель забеспокоился: пропажа могла скоро открыться, а у него до сих пор под подушкой лежал табак. Подстегивали его и остальные, уже успевшие спрятать свою добычу.
Не переводя духа взбежал он по лестнице наверх в спальню, вытащил табак и остановился в недоумении.
Куда же спрятать? Закинуть на печку? Нельзя — уборка будет, найдут. В печку — сгорит. В отдушину — провалится.
— Ай да Цыган! Ловко оттяпал.
— Прямо поэт.
Колька и сам не поверил, когда увидел свои стихи рядом с большой статьей Викниксора, но под стихами стояло: «Ник. Громоносцев». Оставалось верить и торжествовать.
Стихи были чуть-чуть исправлены и первое четверостишие звучало так:
Газета произвела большое впечатление. Читали ее несколько раз. Вызывал некоторое недоумение заголовок, представлявший собою нечто странное. По белому полю полукругом было расположено название «Ученик», а под ним помещался загадочный рисунок — головка подсолнуха с оранжевыми лепестками, внутри которого красовался черный круг с двумя белыми буквами: «Ш. Д.», вписанными одна в одну — монограммой.
Ура, ребята! В нашей школе
Свершилось чудо в один миг!
У канцелярии на стенке
Висит газета «Ученик».
Что это означало, никто не мог понять, пока однажды за обедом непоседливый Воронин не спросил при всех заведующего:
— Виктор Николаевич, а что означает этот подсолнух?
— Подсолнух? Да, ребята… Я забыл вам сказать об этом. Это, ребята, наш герб. Отныне этот герб мы введем в употребление всюду. А значение его я сейчас вам объясню. Каждое государство, будь то республика или наследственная монархия, имеет свой государственный герб. Что это такое? Это — изображение, которое, так сказать, аллегорически выражает характер данной страны, ее историческое и политическое лицо, ее цели и направление. Наша школа — это тоже своеобразная маленькая республика, поэтому я и решил, что у нас тоже должен быть свой герб. Почему я выбрал подсолнух? А потому, что он очень точно выражает наши цели и задачи. Школа наша состоит из вас, воспитанников, как подсолнух состоит из тысячи семян. Вы тянетесь к свету, потому что вы учитесь, а ученье — свет. Подсолнух тоже тянется к свету, к солнцу, — и этим вы похожи на него.
Кто-то ехидно хихикнул. Викниксор поморщился, оглядел сидящих и, найдя виновного, молча указал на дверь.
Это означало — выйти из-за стола и обедать после всех.
Под сочувствующими взглядами питомника наказанный вышел. А кто-то ядовито прошипел:
— Мы подсолнухи, а Витя нас лузгает!
Настроение Викниксора испортилось, и продолжать объяснение ему, видимо, не хотелось, поэтому он коротко заключил:
— Подсолнух — наш герб. А теперь, дежурный, давай звонок в классы.
Таким образом, в один день республика Шкид сделала два ценных приобретения: герб и национального поэта Николая Громоносцева.
Популярность сразу перешла к нему, и первой крысой с тонувшего Воробьиного корабля был Гога, решительно пославший к черту балалаечника и перешедший на сторону поэта.
Воробышек был взбешен, но продолжать борьбу он уже не мог.
Тщетно перепробовал он все средства: писал стихи, которые и сам не мог читать без отвращения, пробовал рисовать, — Шкида холодно отнеслась к его попыткам, и Воробей сдался.
Цыган торжествовал, а слава поэта прочно укрепилась за ним несмотря на то, что газета после первого номера перестала существовать, а сам Громоносцев надолго оставил свои поэтические опыты.
Янкель пришел
Кладбищенские рай. — Нат Пинкертон действует. — Гришка достукался. — Богородицыны деньги. — «Советская лошадка». — Гришка в придачу к брюкам. — Янкель пришел.
Еще маленьким, сопливым шкетом Гришка любил свободу и самостоятельность. Страшно негодовал, когда мать наказывала его за то, что, побродивши в весенних дождевых лужах, он приходил домой грязным и мокрым.
Не выносил наказаний и уходил из дому, надув губы. А на дворе подбивал ребят и, собрав орду, шел далеко за город, через большое кладбище с покосившимися крестами и проваливающимися гробницами к маленькой серенькой речке. И здесь наслаждался.
Свобода успокаивала Гришкины нервы. Он раздевался и начинал с громким хохотом носиться по берегу и бултыхаться в мутной, грязной речонке.
Поздно приходил домой и, закутавшись, сразу валился на свой сундук спать.
Гришка вырос среди улицы. Отца он не помнит. Иногда что-то смутно промелькнет в его мозгу. Вот он видит себя на белом катафалке, посреди улицы. Он сидит на гробу высоко над всеми, а за ними идут мать, бабушка и кто-то еще, кого он не знает. Катафалк тащат две ленивые лошади, и Гришка подпрыгивает на деревянной гробовой доске, и Гришке весело. Это все, что осталось у него в памяти от отца. Больше он ничего вспомнить не мог.
Кузница дворовая с пылающим горном стала его отцом. Мать работала прачкой «по господам», некогда было сыном заниматься. Гришка полюбил кузницу. Особенно хорошо было смотреть вечером на пылающий кровавый горн и нюхать едкий, но вкусный дым или наблюдать, как мастер, выхватив из жара раскаленную полосу, клал ее на наковальню, а два молотобойца мощными ударами молотов мяли ее, как воск. Тяжелые кувалды глухо ухали по мягкому железу, и маленький ручник отзванивал такт. Выходило красиво — как музыка.
До того сжился с кузницей Гришка, что даже ночевать стал вместе с подмастерьями. Летом заберутся в карету непочиненную — усядутся. Уютно, хорошо, потом подмастерья рассказывают страшные сказки — про чертей, мертвецов, про колокольню с двенадцатью ведьмами.
Слушает Гришка — мороз кожу выпузыривает, а не уходит — жалко оставить так историю, не узнав, чем кончится.
Так бежало детство.
Потом мать повела в школу, пора было взяться за дело, да Гришка и не отвиливал, пошел с радостью.
Учиться хотелось по разным причинам, и главной из них были книжки брата с красивыми обложками, на которых виднелись свирепые лица, мелькали кинжалы, револьверы, тигры и текла красная хромолитографская кровь.
Гришка оказался способным. То, что его товарищи усваивали в два-три урока, он схватывал на лету, и учительница не могла нахвалиться им за его ретивость.
Однако успехи Гришкины на первом же году кончились. Читать он научился, писать тоже. Он вдруг решил, что этого вполне довольно, и с яростью засел за «Пинкертонов». Никакие наказания и внушения не помогали.
Гришка в самозабвении, затаив дыхание, носился с прославленным американским сыщиком по следам неуловимых убийц, взломщиков и похитителей детей или с помощником гениального следопыта Бобом Руландом пускался на поиски самого Ната Пинкертона, попавшего в лапы кровожадных преступников.
Так два года путешествовал он по американским штатам, а потом мать грустно сказала ему:
— Достукался, скотина. Из школы вышибли дурака. Что мне с тобой делать?
Гришка был искренне огорчен, однако ничего советовать матери не стал и вообще воздержался от дальнейшего обсуждения этого сложного вопроса.
С грехом пополам пристроила мать «отбившегося от рук» мальчишку в другую школу, но Гришка уже считал лишним учение и по выходе из дому прятал сумку с книгами в подвал, а сам шел на улицу, к излюбленному выступу у ювелирного магазина, где стояла уличная часовня. Здесь он садился около кружки с пожертвованиями и двумя пальцами начинал обрабатывать ее содержимое.
Помогала этой операции палочка. Заработок был верный. В день выходило по двугривенному и больше.
Потом пришла война, угнали на фронт брата. Гришку опять вышибли из школы за непосещение. Некоторое время отсиживался он дома, но мать упорно стояла на своем, и вот третья по счету классная доска начала маячить перед Гришкиными глазами.
С революцией Гришка и у себя сделал переворот. На глазах у матери он твердо отказался учиться и положил перед ней потрепанный и видавший виды ранец.
Напрасно ругалась мать, напрасно грозилась побить — он стоял на своем и упорно отказывался.
И вот мать махнула на него рукой, и Гришка вновь получил свободу.
Таскался по кинушкам, торговал папиросами, потом даже приобрел санки и сделался «советской лошадкой». Часами стоял он у вокзалов, ожидая приезда спекулянтов-мешочников, которым за хлеб или за деньги отвозил по адресу багаж. Но работа сорвалась: слабовата была «лошадка».
Однажды, в тусклый зимний вечер, накинув на плечи продранную братнину шинель и обрядив свои сапки, Гришка направился к Варшавскому встречать дальний поезд. Улицы уже опустели. Тихо посвистывая, Гришка подъехал к вокзалу и стал на свое обычное место у выхода. «Лошадок» уже собралось немало. Гришка поздоровался со своими соседями и, поудобнее усевшись на санки, стал ждать.
То и дело со всех сторон прибывали новые саночники, ждавшие «хлебного» поезда.
На углу, у лестницы, кучка ребят-лошадок ожесточенно нападала на новичков, тоже приехавших с саночками в поисках заработка.
— Чего к чужому вокзалу приперли? Вали вон!
Новички робко топтались на месте и скулили:
— Не пхайся! Местов много. Вокзал некупленный, где хотим, там и стоим!
Поезд пришел. Началась давка. Саночники наперли, яростно вырывали из рук ошалевших пассажиров мешки.
— Прикажете отвезти, земляк?
— Вот санки заграничные!
— За полтора фунта на Петроградскую сторону!
Гришка, волоча за собой санки, тоже уцепился было за сундук какой-то бабы и робко предложил:
— Куда прикажете, гражданка?
Но гражданка, не поняв Гришку, жалобно заголосила:
— Ах, паскуда! Караул! Сундук тянут!
Гришка, смущенный таким оборотом дела, выпустил сундук. Через мгновение он увидел, как тем же сундуком завладел какой-то верзила, с привычной сноровкой уговаривавший перепуганную старуху:
— Вы не волнуйтесь, гражданочка. Свезем в лучшем виде, прямо как на лихачах!
Становилось тише. Уже «лошадки» разъехались по всем направлениям, а Гришка все стоял и ждал. Остались только он да две старушонки с детскими саночками. На заработок не было уже никакой надежды, но домой ехать с пустыми руками не хотелось.
Вдруг из вокзала вышел мужик, огляделся и гаркнул:
— Эй, совецкие!
— Есть, батюшка, — прошамкали старушки.
— Пожалуйте, гражданин, — тихо проговорил Гришка.
Мужик оглядел трех саночников и с сомнением пробормотал:
— Да нешто вам свезти?
Потом выбрал Гришку и стал выносить мешки, туго набитые картошкой. Гришка испугался. Его сани покряхтывали от тяжести. Ужо некуда было класть, а мужик все носил. Гришка хотел было отказаться, но потом с отчаянием решил:
— Эх, была не была, вывезу!
И повез. Везти нужно было далеко, за заставу. Гришка весь вымок от пота, руки его немели, веревка резала грудь, а он все вез. Вечером он, разбитый, пришел домой и принес с собой целых три фунта черного, каленого, смешанного с овсом хлеба. Заработок был по тем временам крупный, но зато и последний. Гришка надорвался.
Дело обернулось совсем плохо. Дома не было даже хлеба, а Гришке нужны были деньги. Он курил и любил лакомиться лепешками с салом на толкучке. Потихоньку стал он воровать из дома вещи: то бабушкину золотую монету, то кофейник.
Потом как-то сразу все открылось. Терпение родительницы лопнуло, и мать, побегав неделю, отвезла Гришку за город в детскую трудовую колонию.
Колония помещалась в монастыре. Тут же в монастыре было и кладбище.
Голодно было, но весело. Полюбил Гришка товарищей, полюбил могилки и совсем было забыл дом, как вдруг разразилось новое несчастье.
К городу подступали белые.
Шли войска, тянулись обозы, артиллерия. Рассыпалась колония по огородам, и, пользуясь случаем, запасались воспитанники картошкой, капустой, редькой и прочей зеленью.
Тут Гришка, под наплывом чувств, вдруг вспомнил родных и начал снабжать их краденой снедью.
Тревожно было в городе. Ухали совсем близко орудия, и стекла дзинькали в окошках. Окутались улицы проволокой и мешками с песком.
Настроение у всех приподнятое. У Гришки тоже. Он пришел в любимый монастырь, в последний раз посмотрел на резные окна и белые кресты на могилках и, стащив две пары валенок из кладовой, ушел, с тем чтобы больше не возвращаться.
Потом еще приют, еще кражи.
Распределительный пункт с трудом отделался от мальчика, дав направление о переводе в Шкиду. Но взяли его только тогда, когда вместе с ним в приданое послали две пары брюк, постельное белье, матрац и кровать.
К тому времени у Гришки выработались свои взгляды на жизнь. Он стал какойто холодный ко всему, ничто не удивляло его, ничто не трогало. Рассуждал он, несмотря на свои четырнадцать лет, как взрослый, а правилом себе поставил: «Живи так, чтоб тебе было хорошо».
Таким пришел Гришка в Шкиду[1].
Пришел он утром. Его провели к заведующему в кабинет. Вид школы Гришке понравился, но при входе в кабинет зава он немного струхнул.
Вошел тихо и, притворив дверь, стал оглядывать помещение.
«Буржуем живет», — подумал он, увидев мягкие диваны и кресла, а на стенах фотографии в строгих черных рамках.
Викниксор сидел за столом. Увидев новичка, он указал ему рукой на кресло.
— Садись.
Гришка сел и притих.
— Мать есть?
— Есть.
— Чем занимается?
— Прачка она.
— Так, так. — Викниксор задумчиво барабанил пальцами по столу. — Ну а учиться ты любишь или нет?
Гришка хотел сказать «нет», потом раздумал и, решив, что это невыгодно, сказал:
— Очень люблю. Учиться и рисовать.
— И рисовать? — удивился заведующий. — Ну? Ты что же, учился где-нибудь рисовать?
Гришка напряг мозги, тщетно стараясь выпутаться из скверного положения, но залез еще глубже.
— Да, я учился в студии. И меня хвалили.
— О, это хорошо. Художники нам нужны, — поощрительно и уже мягче протянул Викниксор. — Будешь у нас рисовать и учиться.
Викниксор порылся в бумагах и, достав оттуда лист, проглядел его, внимательно вчитываясь:
— Ага. Твоя фамилия Черных. Ну ладно, идем, Черных. Я сведу тебя к товарищам.
Викниксор крупными шагами прошел вперед. Гришка шел сзади и критически осматривал зава. Сразу определил, что заведующему не по плечу клетчатый пиджак, и заметил отвисшее голенище сапога. Невольно удивился: «Ишь ты. Квартира буржуйская, а носить нечего».
Прошли столовую, и Викниксор дернул дверь в класс — Гришку сперва оглушил невероятный шум, а потом тишина, наступившая почти мгновенно. Он увидел ряды парт и десятка полтора застывших как по команде учеников.
Между тем Викниксор, позабыв про новичка, минуту осматривал класс, потом спокойно, не повышая голоса и даже как-то безразлично, процедил:
— Громоносцев, ты без обеда! Воронин, сдай сапоги, сегодня без прогулки! Воробьев, выйди вон из класса!
— За что, Виктор Николаевич?! Мы ничего не делали! Чего придираетесь-то! — хором заскулили наказанные, но Викниксор, почесав за ухом, не допускающим возражения тоном отрезал:
— Вы бузили в классе, — следовательно, пеняйте на себя! А теперь вот представляю вам еще новичка. Зовут его Григорий Черных. Это способный и даровитый парень, к тому же художник. Он будет заниматься в вашем отделении, так как по уровню знаний годится к вам.
Класс молчал и оглядывал новичка. С виду Гришка, несмотря на свои светлые волосы, напоминал еврея, и особенно бросался в глаза его нос, длинный и покатый, с загибом у кончика.
Минуту они стояли друг против друга — класс и Гришка с Викниксором. Потом завшколой, еще раз почесав за ухом и ничего не сказав, вышел из класса.
Цыган подошел поближе к насторожившемуся новичку, минуту молча осматривал его, потом вдруг отошел в сторону и, давясь от смеха, указывая пальцем на Гришку, хихикнул:
— Янкель пришел! Смотрите-ка, сволочи. Еврей! Типичный блондинистый еврей!
Гришка обиделся и огрызнулся:
— А чего ты смеешься-то? Ну, предположим, еврей… А ты-то на кого похож? Типичный цыган черномазый!..
Такой выходки никто не ожидал, и класс одобрительно загоготал:
— Ай да Янкель! Сразу Цыгана угадал.
— Коля, слышишь? Цыган издалека виден.
Колька сам был немало огорошен ответом и уже собирался проучить новичка, как вдруг выступил Воробышек;
— Чего пристаете к парню? Зануды грешные! Осмотреться не дадут. — Потом он, уже обращаясь к Гришке, добавил: — Иди сюда, Янкель, садись со мной.
— Да я совсем но Янкель, — протестовал Гришка, но Воробей только махнул рукой.
— Это уж, брат, забудь и думать! Раз прозвали Янкелем, значит — ша! Теперь Янкель навеки!
Гришка минуту постоял под злобным взглядом Кольки, мысленно взвешивая — схватиться с ним или нет, потом решил, что невыгодно, и пошел за Воробьем.
— Ты Цыгана не бойся. Он сволочь порядочная, но мы ему намылим шею, зря беспокоишься. А тебя он теперь не тронет, — тихо проговорил Воробей, сидя рядом с Гришкой.
Гришка молчал и только изредка улавливал краем уха зловещий шепот черномордого противника:
— Янкель пришел. Янкель воюет.
Но класс не поддержал Кольку. Янкель уже завоевал сочувствие ребят, к тому же не в обычае шкидцев было травить новичков.
Где-то за стеной зазвенел колокольчик.
— Уроки начинаются, — объяснил Воробей и добавил: — Теперь, Янкель, мы с тобой все время будем сидеть на этой парте. Хорошо?
— Хорошо, — удовлетворенно кивнул Янкель и впервые почувствовал, что наконец-то найден берег, найдена тихая пристань, от которой он теперь долго не отчалит.
За стеной звенел колокольчик.
Табак японский
Янкель дежурный. — Паломничество в кладовую. — Табак японский. — Спальня пирует. — Роковой обед. — Скидавай пальто. — Янкель-живодер. — Око за око. — Аудиенция у Викниксора. — Гога-Азеф. — Смерть Янкелю? — Мокрая идиллия.
Как показало время, Викниксор был прав, когда отрекомендовал нового воспитанника даровитым, способным парнишкой.
Так как способный Янкель уже около недели жил в Шкиде, то решили, что пора испробовать его даровитость на общественной работе.
Особенно большой общественной работы в то время в Шкиде не было, но среди немногих общественных должностей была одна особо почетная и важная — дежурство по кухне.
Дежурный, назначавшийся из воспитанников, прежде всего обязан был ходить за хлебом и другими продуктами в кладовую, где седенький старичок эконом распоряжался желудками своих питомцев.
Дежурный получал продукты на день и относил их на кухню к могущественной кухарке, распределявшей с ловкостью фокусника скудные пайки крупы и селедок таким образом, что выходил не только обед из двух блюд, но еще и на ужин коечто оставалось.
Янкеля назначили дежурным, но так как это поле деятельности ему было незнакомо, то к нему приставили помощником и наставником еще одного воспитанника — Косаря.
* * *
Когда зимние лучи солнца робко запрыгали по стенкам спальни, толстенький и меланхоличный Косарь хмуро поднялся с койки и, натягивая сапоги, прохрипел:
— Янкель, вставай. Ты дежурный.
Вставать не хотелось: кругом, свернувшись калачиком, распластавшись на спине или уткнувшись носом в подушку, храпели восемь молодых чурбашек, и так хотелось закутаться с головой в теплое одеяло и похрапеть еще полчаса вместе с ними.
За стеной брякал рояль. Это Верблюдыч, проснувшийся с первым солнечным лучом, разучивал свою гамму. Верблюдыч сидел за роялем, — это означало, что времени восемь часов.
Янкель лениво зевнул и обратился к Косарю:
— Курить нет?
— Нету.
Потом оба кое-как оделись и двинулись в кладовку.
Кладовая находилась на чердаке, а площадкой ниже, в однокомнатной квартирке, жил эконом. От лестницы эту квартиру отделял довольно длинный коридор, дверь в который была постоянно замкнута на ключ, и нужно было долго стучаться, чтобы эконом услышал.
Янкель и Косарь остановились перед дверью в коридор. Косарь, лениво потягиваясь, стукнул кулаком по двери, вызывая эконома, и вдруг широко раскрыл заспанные глаза.
Дверь открылась от удара.
— Ишь ты, тетеря. Забыл закрыть, — покачал головой Косарь и, знаком позвав Янкеля, пошел в темноту.
Добрались ощупью до другой двери, открыли и вошли в прихожую, залитую солнечным светом.
В прихожей было так тепло и уютно, что заспанные общественники невольно медлили входить в комнату эконома, наслаждаясь минутами покоя и одиночества.
В этот момент и случилось то простое, но памятное дело, в котором Янкель впервые выказал свои незаурядные способности.
Косарь стоял и силился побороть необычайную сонливость, упорно направляя все мысли к одному: надо войти к эконому. В момент, когда, казалось, сила воли поборола в нем лень и когда он хотел уже нажать ручку двери, вдруг послышался голос Янкеля, странно изменившийся до шепота:
— Курить хочешь?
Хотел ли курить Косарь? Еще бы не хотел! Поэтому вся энергия, собранная на то, чтобы открыть дверь, вдруг сразу вырвалась в повороте к Янкелю и в энергичном возгласе:
— Хочу!
— Ну, так, пожалуйста, кури. Вон табак.
Косарь проследил за взглядом Янкеля и замер, упершись глазами в стол.
Там правильными рядами лежали аккуратненькие коричневые четвертушки табаку. По обложке наметанный глаз курильщика определил: высший сорт Б.
Пачек сорок — было мысленное заключение практических математиков.
Взглянули друг на друга и решили, не сговариваясь: 40 — 2 = 38. Авось не заметят недостачи.
Так же молча подошли к столу и, положив по пачке в карман, вышли на цыпочках из комнаты.
* * *
Сонную тишину спальни нарушил треск двери, и два возбужденных шпаргонца ворвались в комнату.
— Ребята, табак!
Восемь голов мгновенно вынырнули из-под одеял, восемь пар глаз заблестело масляным блеском, узрев в поднятых руках Косаря и Янкеля аппетитные пачки.
Первым оправился Цыган. Быстро вскочив с койки и исследовав вблизи милые четвертушки, он жадно спросил:
— Где?
Дежурные молча мотнули головами по направлению к комнате эконома. Цыган сорвался с места и скрылся за дверьми.
Спальня притихла в томительном ожидании.
— Ура, сволочи! Есть!
Громоносцев влетел победоносно, размахивая двумя пачками табаку.
Пример заразителен, и никакие силы уже не могли сдержать оставшихся.
Решительно всем захотелось иметь по четвертке табаку, и, уже забыв о предосторожностях, спальня сорвалась и, как на состязаниях, помчалась в заветную комнату…
Через пять минут Шкида ликовала.
Каждый ощупывал, мял и тискал злосчастные пакетики, так неожиданно свалившиеся к ним.
Черный, как жук, заика Гога, заядлый курильщик, страдавший больше всех от недостатка курева и собиравший на улице «чиновников», был доволен больше всех. Он сидел в углу и, крепко сжимая коричневую четвертку, безостановочно повторял:
— Таб-бачок есть. Таб-бачок есть.
Янкель, забравшись на кровать, глупо улыбался и пел:
На радостях даже не заметили, что на подоконнике притулилась лишняя пачка, пока Цыган не обратил внимания.
Шинель английский,
Табак японский,
Ах, шарабан мой…
— Сволочи! Чей табак на подоконнике? У всех есть?
— У всех.
— Значит, лишняя?..
— Лишняя.
— Ого, здорово, даже лишняя!
— Тогда лишнюю поделим. А по целой пачке заначим.
— Вали!
— Дели. Согласны.
Лишнюю четвертку растерзали на десять частей. Когда дележку закончили, Цыган грозно предупредил:
— Табак заначивайте скорее. Не брехать. Приходящим ни слова об этом. Поняли, сволочи? А если кого запорют, сам и отвиливай, других не выдавай.
— Ладно. Вались. Знаем…
В это утро воспитатель Батька, войдя в спальню, был чрезвычайно обрадован тем обстоятельством, что никого не надо было будить. Все гнездо было на ногах. Батька удовлетворенно улыбнулся и поощрительно сказал:
— Здорово, ребята! Как вы хорошо, дружно встали сегодня!
Цыган, ехидно подмигнув, загоготал:
— Ого, дядя Сережа, мы еще раньше можем вставать.
— Молодцы, ребята. Молодцы.
— Ого, дядя Сережа, еще не такими молодцами будем.
Между тем Янкель и Косарь снова пошли в кладовую.
Эконом еще ничего не подозревал. Как всегда ласково улыбаясь, он не спеша развешивал продукты и между делом справлялся о новостях в школе, говорил о хорошей погоде, о наступивших морозах и даже дал обоим шкидцам по маленькому куску хлеба с маслом.
Янкель молчал, а Косарь хмуро поддакивал, но оба вздохнули свободно только тогда, когда вышли из кладовой.
Остановившись у дверей, многозначительно переглянулись. Потом Янкель сокрушенно покачал головой и процедил:
— Огребем.
— Огребем, — поддакнул Косарь.
* * *
День потянулся по заведенному порядку. Утренний чай сменился уроками, уроки — переменами, все было как всегда, только приходящие удивлялись: сегодня приютские не стреляли у них, по обыкновению, докурить «оставочки», а торжественно и небрежно закуривали свои душистые самокрутки.
В четвертую перемену, перед обедом, Янкель забеспокоился: пропажа могла скоро открыться, а у него до сих пор под подушкой лежал табак. Подстегивали его и остальные, уже успевшие спрятать свою добычу.
Не переводя духа взбежал он по лестнице наверх в спальню, вытащил табак и остановился в недоумении.
Куда же спрятать? Закинуть на печку? Нельзя — уборка будет, найдут. В печку — сгорит. В отдушину — провалится.