Страница:
Мама вошла и остановилась в дверях:
— Я тебе не помешаю, Лёля?
— Ну что ты, ма. Конечно же нет.
Мама помедлив, опустилась в кресло, стараясь не помять складки длинного платья. Помолчала.
— Дай, пожалуйста, и мне сигаретку, — сказала она.
Я удивленно покосилась на нее, но ничего не сказала. Протянула ей пачку и зажигалку. Мама долго разминала и так сухую американскую сигарету. Прикурила. Покачала головой. Ноги у нее и сейчас были хоть куда. И одевалась мама, не смотря на инфляцию, дефолт и смену мужей по-прежнему дорого и модно. Я в этом отношении вся в нее. В остальном — в деда. И кое в чем — в папу.
— Послушай, Лёля, — начала она не очень решительно. — Мне кажется… Мне кажется, что у тебя что-то произошло…
— У меня? — отозвалась я нехотя.
— Да… Впрочем, я не знаю… В конце концов — ты человек взрослый, самостоятельный и я не вправе требовать от тебя исповеди. Но…
Она замолчала.
— Так что — «но»? — спросила я сварливо, усаживаясь по-турецки на диване.
— Может я чем-либо могу тебе помочь, Лёля? Может быть, ты сочтешь нужным поделиться со мной твоими проблемами?
— Какими проблемами? — постаралась сделать я недоумевающий вид. Кажется мне это удалось.
Мама вздохнула. Неумело стряхнула пепел и негромко продолжила, глядя куда-то сквозь меня, в окно, забранное белоснежным тюлем:
— С тех пор, как ты стала жить отдельно, Лёля, а это произошло уже достаточно давно, мы с тобой как-то совсем перестали разговаривать по душам. А время идет. Я уже не молода, дорогая, совсем не молода… Но я ведь все-таки хорошо знаю тебя… И после смерти отца…
— Мама, а почему вы отдали меня именно в английскую спецшколу, — перебила ее я. — Почему?
— Как почему? — ошарашенно уставилась на меня мама. — Чтобы ты блестяще знала язык… Чтобы легко поступила в университет… Все же ты учила его с трех лет… А что это тебя вдруг так заинтересовало детство?
— Просто так, — сказала я и встала. — Лучше бы я не знала английского языка, мама.
— Господи, да что это ты такое говоришь, Лёля?
— Я, мама, наверное сегодня не останусь ночевать. Поеду к себе, — сказала я и вышла из комнаты.
— Тебе надо как следует отдохнуть, Лёля, — негромко сказала она. — Съездить развеяться, скажем за границу. В горы или к морю. На худой конец — к нам на дачу.
— Да, ма. На дачу — это неплохая идея. Очень кстати. Но дачу я уже недавно посещала. Боюсь, что на дачи у меня теперь стойкая идиосинкразия.
— Ты была на нашей даче? А почему я об этом не знаю? — удивилась мама.
Я наклонилась и чмокнула ее в щеку.
— Я пошла. Поцелуй за меня деда и бабушку. Извинись, скажи — у меня срочные дела.
Мне было жалко себя, маму, дедулю с бабулей. Хотя они и не узнают никогда, что со мной произошло, мне было их жалко.
И еще мне хотелось умереть.
Но вместо того, чтобы покончить с собой каким-либо зверским способом, я достала из кармана пачку сонапакса. Проглотила две таблетки. И тронула машину с места.
Одно из писем было из Штатов — длинный узкий конверт, заляпанный яркими пятнами марок. From Los Angeles, от моего бывшего супруга, мать его. И наверняка с какой-нибудь очередной слезной челобитной или дурацким коммерческим (по его мнению) предложением. Он, сволочь, теперь бессовестно пользуется так сказать, скидкой на время, на то что я — человек не злопамятный. И хотя я на большинство его писем не отвечаю, он все мне пишет и пишет. Настырный, как Ломоносов, мать его! Я скинула плащ. Прошла в кабинет и бронзовым длинным ножом для разрезания бумаг вскрыла конверт. Вытащила исписанные неаккуратным убористым почерком — по-английски, наверняка с кучей грамматических и синтаксических ошибок, — несколько листов с label какого-то отеля в верхнем левом углу. Мой бывший гомосек-миленок обожает, как и большинство русских эмигрантов последней волны, дешевые опереточные эффекты. А пресловутый отель — наверняка какая-нибудь грязная трехзвездочная дыра в захудалом южном штатовском городишке, полном поддатых скототорговцев и тупых полицейских.
Но я не успела прочитать ни строчки.
Потому что мелодично пропел дверной звонок. С письмом в руке я подошла к двери и заглянула в глазок. На плохо освещенной лестничной площадке я увидела искаженную оптикой глазка мужскую фигуру в куртке, кепке и с небольшим чемоданчиком в руке. Я не могла разобрать — кто это. Но в любом случае ни на кого из моих знакомых он не был похож и поэтому я настороженно спросила:
— Кто там?
— Открывайте, Ольга Матвеевна, не стесняйтесь. Это из РЭУ, дежурный сантехник, — услышала я быстрый, веселый, слегка отдающий псковским говором мужской голос. — Вы тут у соседей ваших нижних, у Антоновых из семьдесят второй, цельный потоп устроили. Мы уж вам звоним, звоним. Я второй раз прихожу. Открывайте, Ольга Матвеевна, открывайте скорей. А то они уже в тазиках по квартире плавают.
Я растеряно охнула. Однажды я по свойственному мне иногда разгильдяйству действительно круто затопила многодетных бедняг Антоновых. Потом мне пришлось нанимать работяг, которые сделали им за мой счет ремонт на кухне и в ванной. И теперь то же во второй раз? Да что ж за напасть такая! Я быстро повернула собачку замка и распахнула дверь.
Передо мной стоял он.
Один из них. Номер четвертый. Но я не смогла бы сейчас, даже если бы и захотела, вспомнить его имя или фамилию. Я вообще сейчас больше не могла ни о чем думать, потому что при виде номера четвертого мозг мой мгновенно отключился и я превратилась в бесформенный комок неодушевленной, распадающейся на первозданные молекулы слизи.
Даже не умом, а каким-то пока что еще живым кусочком сознания я вроде бы ощущала, что у меня вроде бы есть возможность захлопнуть дверь, но я словно оледенела от ужаса. Я хотела закричать, но вместо этого у меня из горла вырвался тоненький писк, даже скорее мерзкий сип какой-то, а не писк. Я попятилась в глубину квартиры, инстинктивно вытянув для защиты руку, в которой так и было зажато письмо.
Он шагнул вперед, прямо на меня, резко захлопывая за собой дверь. Он что-то говорил, но я не могла разобрать ни одного из его слов. Я пятилась назад, пока не уперлась спиной, мокрой от холодного смертного пота, в не менее холодную твердую стену. Дальше отступать мне было некуда. Я чувствовала, как капли пота быстро катятся у меня и по вискам, и по лбу, заливают, пощипывая, глаза.
Он подступал ко мне с вытянутыми вперед руками. Пальцы были растопырены. Его лицо с беззвучно шевелящимися губами приблизилось к моему лицу. И только тогда я услышала, что он говорит — какие слова. И наконец поняла, что он показывает мне, что руки у него пустые. А говорил он вот что:
— Не бойтесь. Да не бойтесь же вы. Я безоружен. Я пришел просто поговорить с вами… Не бойтесь.
Глава 17. СВИДЕТЕЛЬ.
Глава 18. ПАЛАЧ.
Глава 19. ДРУГ.
— Я тебе не помешаю, Лёля?
— Ну что ты, ма. Конечно же нет.
Мама помедлив, опустилась в кресло, стараясь не помять складки длинного платья. Помолчала.
— Дай, пожалуйста, и мне сигаретку, — сказала она.
Я удивленно покосилась на нее, но ничего не сказала. Протянула ей пачку и зажигалку. Мама долго разминала и так сухую американскую сигарету. Прикурила. Покачала головой. Ноги у нее и сейчас были хоть куда. И одевалась мама, не смотря на инфляцию, дефолт и смену мужей по-прежнему дорого и модно. Я в этом отношении вся в нее. В остальном — в деда. И кое в чем — в папу.
— Послушай, Лёля, — начала она не очень решительно. — Мне кажется… Мне кажется, что у тебя что-то произошло…
— У меня? — отозвалась я нехотя.
— Да… Впрочем, я не знаю… В конце концов — ты человек взрослый, самостоятельный и я не вправе требовать от тебя исповеди. Но…
Она замолчала.
— Так что — «но»? — спросила я сварливо, усаживаясь по-турецки на диване.
— Может я чем-либо могу тебе помочь, Лёля? Может быть, ты сочтешь нужным поделиться со мной твоими проблемами?
— Какими проблемами? — постаралась сделать я недоумевающий вид. Кажется мне это удалось.
Мама вздохнула. Неумело стряхнула пепел и негромко продолжила, глядя куда-то сквозь меня, в окно, забранное белоснежным тюлем:
— С тех пор, как ты стала жить отдельно, Лёля, а это произошло уже достаточно давно, мы с тобой как-то совсем перестали разговаривать по душам. А время идет. Я уже не молода, дорогая, совсем не молода… Но я ведь все-таки хорошо знаю тебя… И после смерти отца…
— Мама, а почему вы отдали меня именно в английскую спецшколу, — перебила ее я. — Почему?
— Как почему? — ошарашенно уставилась на меня мама. — Чтобы ты блестяще знала язык… Чтобы легко поступила в университет… Все же ты учила его с трех лет… А что это тебя вдруг так заинтересовало детство?
— Просто так, — сказала я и встала. — Лучше бы я не знала английского языка, мама.
— Господи, да что это ты такое говоришь, Лёля?
— Я, мама, наверное сегодня не останусь ночевать. Поеду к себе, — сказала я и вышла из комнаты.
* * *
Я уже натягивала в прихожей плащ, когда мама появилась из бывшей моей комнаты и подошла ко мне.— Тебе надо как следует отдохнуть, Лёля, — негромко сказала она. — Съездить развеяться, скажем за границу. В горы или к морю. На худой конец — к нам на дачу.
— Да, ма. На дачу — это неплохая идея. Очень кстати. Но дачу я уже недавно посещала. Боюсь, что на дачи у меня теперь стойкая идиосинкразия.
— Ты была на нашей даче? А почему я об этом не знаю? — удивилась мама.
Я наклонилась и чмокнула ее в щеку.
— Я пошла. Поцелуй за меня деда и бабушку. Извинись, скажи — у меня срочные дела.
* * *
Я спустилась вниз, попрощалась с консьержкой и пошла к машине. Долго открывала дверь — никак не могла попасть в темноте ключом в замочную скважину. А потом, скорчившись на сиденье, я включила двигатель, печку и долго-долго смотрела перед собой, в осязаемо сгустившуюся темноту старого петербургского двора-колодца. Залетавший сверху, от труб, ветер сдирал остатки листьев с корявого высокого тополя, тянущегося из асфальта рядом с покосившимся фонарным столбом. Редкие капли дождя барабанили по крыше машины. Пахло холодной кожей сидений и застарелым табачным дымом.Мне было жалко себя, маму, дедулю с бабулей. Хотя они и не узнают никогда, что со мной произошло, мне было их жалко.
И еще мне хотелось умереть.
Но вместо того, чтобы покончить с собой каким-либо зверским способом, я достала из кармана пачку сонапакса. Проглотила две таблетки. И тронула машину с места.
* * *
Я вытащила из почтового ящика целую кипу корреспонденции: газеты, телефонные счета, несколько писем и бумажную шелуху рекламных объявлений. Разглядывая конверты, я поднялась на второй этаж и отперла дверь в свою квартиру.Одно из писем было из Штатов — длинный узкий конверт, заляпанный яркими пятнами марок. From Los Angeles, от моего бывшего супруга, мать его. И наверняка с какой-нибудь очередной слезной челобитной или дурацким коммерческим (по его мнению) предложением. Он, сволочь, теперь бессовестно пользуется так сказать, скидкой на время, на то что я — человек не злопамятный. И хотя я на большинство его писем не отвечаю, он все мне пишет и пишет. Настырный, как Ломоносов, мать его! Я скинула плащ. Прошла в кабинет и бронзовым длинным ножом для разрезания бумаг вскрыла конверт. Вытащила исписанные неаккуратным убористым почерком — по-английски, наверняка с кучей грамматических и синтаксических ошибок, — несколько листов с label какого-то отеля в верхнем левом углу. Мой бывший гомосек-миленок обожает, как и большинство русских эмигрантов последней волны, дешевые опереточные эффекты. А пресловутый отель — наверняка какая-нибудь грязная трехзвездочная дыра в захудалом южном штатовском городишке, полном поддатых скототорговцев и тупых полицейских.
Но я не успела прочитать ни строчки.
Потому что мелодично пропел дверной звонок. С письмом в руке я подошла к двери и заглянула в глазок. На плохо освещенной лестничной площадке я увидела искаженную оптикой глазка мужскую фигуру в куртке, кепке и с небольшим чемоданчиком в руке. Я не могла разобрать — кто это. Но в любом случае ни на кого из моих знакомых он не был похож и поэтому я настороженно спросила:
— Кто там?
— Открывайте, Ольга Матвеевна, не стесняйтесь. Это из РЭУ, дежурный сантехник, — услышала я быстрый, веселый, слегка отдающий псковским говором мужской голос. — Вы тут у соседей ваших нижних, у Антоновых из семьдесят второй, цельный потоп устроили. Мы уж вам звоним, звоним. Я второй раз прихожу. Открывайте, Ольга Матвеевна, открывайте скорей. А то они уже в тазиках по квартире плавают.
Я растеряно охнула. Однажды я по свойственному мне иногда разгильдяйству действительно круто затопила многодетных бедняг Антоновых. Потом мне пришлось нанимать работяг, которые сделали им за мой счет ремонт на кухне и в ванной. И теперь то же во второй раз? Да что ж за напасть такая! Я быстро повернула собачку замка и распахнула дверь.
Передо мной стоял он.
Один из них. Номер четвертый. Но я не смогла бы сейчас, даже если бы и захотела, вспомнить его имя или фамилию. Я вообще сейчас больше не могла ни о чем думать, потому что при виде номера четвертого мозг мой мгновенно отключился и я превратилась в бесформенный комок неодушевленной, распадающейся на первозданные молекулы слизи.
Даже не умом, а каким-то пока что еще живым кусочком сознания я вроде бы ощущала, что у меня вроде бы есть возможность захлопнуть дверь, но я словно оледенела от ужаса. Я хотела закричать, но вместо этого у меня из горла вырвался тоненький писк, даже скорее мерзкий сип какой-то, а не писк. Я попятилась в глубину квартиры, инстинктивно вытянув для защиты руку, в которой так и было зажато письмо.
Он шагнул вперед, прямо на меня, резко захлопывая за собой дверь. Он что-то говорил, но я не могла разобрать ни одного из его слов. Я пятилась назад, пока не уперлась спиной, мокрой от холодного смертного пота, в не менее холодную твердую стену. Дальше отступать мне было некуда. Я чувствовала, как капли пота быстро катятся у меня и по вискам, и по лбу, заливают, пощипывая, глаза.
Он подступал ко мне с вытянутыми вперед руками. Пальцы были растопырены. Его лицо с беззвучно шевелящимися губами приблизилось к моему лицу. И только тогда я услышала, что он говорит — какие слова. И наконец поняла, что он показывает мне, что руки у него пустые. А говорил он вот что:
— Не бойтесь. Да не бойтесь же вы. Я безоружен. Я пришел просто поговорить с вами… Не бойтесь.
Глава 17. СВИДЕТЕЛЬ.
Свет настольной лампы падал в основном на меня. А она сидела в тени, в кресле напротив меня и глаза ее свирепо поблескивали в полумраке комнаты. Она сидела поджавшись, собранная для прыжка, как пантера, готовая в любую секунду сорваться с места, зашипеть, зарычать и выпустить когти при малейшем моем неосторожном движении. Но я был очень, очень осторожен. Я старался и двигаться осторожно, и говорить негромко и мягко, в чуть замедленном, завораживающем темпе.
Именно мягко и медленно я протянул руку и стряхнул в керамическую пепельницу пепел, выросший длинным столбиком на моей сигарете. Мне нельзя было ее спугнуть — она и так была напугана до чертиков моим приходом. Но тем не менее к этому моменту я уже вполне созрел, чтобы наорать на нее или надавать ей оплеух.
— Что же вы замолчали? — спросил я.
— А вы уверены, что у вас все получится? — в ответ спросила она и глаза ее злобно сверкнули.
Я пожал плечами.
— Я бы с вами не разговаривал сейчас, если бы мы не были уверены. — Я специально подчеркнул слово «мы». — Получится, получится, все получится. Повторяю: раз вы не хотите идти нам навстречу, мы будем вынуждены принять ответные меры. Но уже по отношению к вам. Лично к вам, Ольга Матвеевна.
— И какие же это будут меры?
Я снова пожал плечами — надеюсь это у меня вышло достаточно естественно и свободно.
— Почему это я должен сообщать вам подробности? Вы ведь не хотите пойти на компромисс… Разве не так?
Она ничего не ответила. Взяла сигарету, зажигалку. Я не сделал даже попытки дать ей прикурить. Она щелкнула своей зажигалкой. Огонек на несколько мгновений высветил ее лицо. Но смотрела она не на пламя, а на меня. Очень пристально и недобро смотрела.
— Ну, скажем так: для вас не секрет, что каждый день в городе происходит масса несчастных случаев. И многие — со смертельным исходом, — ровным голосом сказал я. — Значит, скоро будет на один несчастный случай больше. Око за око, зуб за зуб, раз уж вы не хотите прислушаться к голосу разума. Поймите, нам теперь терять нечего.
Слава Богу, голос мой действительно звучал как надо — спокойно и зловеще. Ведь она ни в коем случае не должна была догадаться, что я блефую. Что все мы блефуем и ни о каком «несчастном случае» и речи не могло идти.
— Несчастный случай, говорите? Со смертельным исходом? А вы — именно вы уверены, что этот несчастный случай произойдет до того, как вы…
Она резко оборвала фразу и замолчала.
А мне вдруг по-настоящему стало страшно. Ведь я был одним из оставшихся номеров после Игоря. После его Жанны.
— Нам теперь нечего терять, — тем не менее упрямо повторил я. — Уже нечего.
— Зачем тогда вы пришли? — вдруг спросила она.
— Как это — зачем? — даже опешил я. — Вы что, до сих пор не поняли, каким…
Она зашипела, вырастая из глубин кресла, словно рассвирипевшая кобра.
— Я вас спрашиваю — зачем вы пришли?
Неожиданно для себя я постыдно быстро вскочил на ноги.
— Сначала вы предлагаете мне деньги, потом угрожаете, обещаете устроить мне несчастный случай, — продолжала тихо шипеть она, — а у вас хоть немножко пошевелились мозги, прежде чем вы решились сюда придти? У вас, в вашей пустой черепной коробке, или у них, у ваших вонючих друзей-ублюдков, мозги пошевелились?..
Она мелкими танцующими шажками придвигалась ко мне, поднимая, — видимо, сама не осознавая, что делает, — поднимая растопыренные пальцы с острыми ногтями к моему лицу. Я попятился в спасительный простор прихожей.
— Вы хоть подумали, с чем вы ко мне идете? Вы хоть понимаете, что произошло тогда там, на даче? — постепенно повышала она голос, не отступая от меня ни на шаг. — Вы хоть понимаете, кто вы? Кто — вы?! А?!
Я, пятясь, словно рак, пересек прихожую и уперся спиной во входную дверь. Дальше пятиться было некуда, разве что только улепетнуть за дверь. Но я не улепетнул. Да и неловко мне было дальше отступать, — ведь она была всего-навсего женщина. Слабая, несчастная женщина.
— Вы понимаете, что вы — свиньи? — вдруг завопила она. — Вонючие трусливые свиньи, вот вы кто! Гниды ползучие, ишь, обосрались!.. Мириться прибежали? Да я знаете что с вами… Да я вас!..
У нее не хватило слов, она захлебнулась злобным отвращением. И тогда я, не выдержав этой чудовищной, осязаемо толкающей меня в грудь ненависти, этого женского неистовства, тоже заорал прямо ей в лицо:
— А ты видела дочку Игоря, сволочь?! Ты видела, что с ней сделали твои уроды? Детей-то зачем?! Ты что думаешь — ты лучше нас? Да ты такая же! Точно такая же сволочь и гнида! Только к тому же еще и оттраханная тремя мужиками сразу!..
Я резко оттолкнул ее от себя и повернулся к двери, нащупывая собачку замка.
Именно мягко и медленно я протянул руку и стряхнул в керамическую пепельницу пепел, выросший длинным столбиком на моей сигарете. Мне нельзя было ее спугнуть — она и так была напугана до чертиков моим приходом. Но тем не менее к этому моменту я уже вполне созрел, чтобы наорать на нее или надавать ей оплеух.
— Что же вы замолчали? — спросил я.
— А вы уверены, что у вас все получится? — в ответ спросила она и глаза ее злобно сверкнули.
Я пожал плечами.
— Я бы с вами не разговаривал сейчас, если бы мы не были уверены. — Я специально подчеркнул слово «мы». — Получится, получится, все получится. Повторяю: раз вы не хотите идти нам навстречу, мы будем вынуждены принять ответные меры. Но уже по отношению к вам. Лично к вам, Ольга Матвеевна.
— И какие же это будут меры?
Я снова пожал плечами — надеюсь это у меня вышло достаточно естественно и свободно.
— Почему это я должен сообщать вам подробности? Вы ведь не хотите пойти на компромисс… Разве не так?
Она ничего не ответила. Взяла сигарету, зажигалку. Я не сделал даже попытки дать ей прикурить. Она щелкнула своей зажигалкой. Огонек на несколько мгновений высветил ее лицо. Но смотрела она не на пламя, а на меня. Очень пристально и недобро смотрела.
— Ну, скажем так: для вас не секрет, что каждый день в городе происходит масса несчастных случаев. И многие — со смертельным исходом, — ровным голосом сказал я. — Значит, скоро будет на один несчастный случай больше. Око за око, зуб за зуб, раз уж вы не хотите прислушаться к голосу разума. Поймите, нам теперь терять нечего.
Слава Богу, голос мой действительно звучал как надо — спокойно и зловеще. Ведь она ни в коем случае не должна была догадаться, что я блефую. Что все мы блефуем и ни о каком «несчастном случае» и речи не могло идти.
— Несчастный случай, говорите? Со смертельным исходом? А вы — именно вы уверены, что этот несчастный случай произойдет до того, как вы…
Она резко оборвала фразу и замолчала.
А мне вдруг по-настоящему стало страшно. Ведь я был одним из оставшихся номеров после Игоря. После его Жанны.
— Нам теперь нечего терять, — тем не менее упрямо повторил я. — Уже нечего.
— Зачем тогда вы пришли? — вдруг спросила она.
— Как это — зачем? — даже опешил я. — Вы что, до сих пор не поняли, каким…
Она зашипела, вырастая из глубин кресла, словно рассвирипевшая кобра.
— Я вас спрашиваю — зачем вы пришли?
Неожиданно для себя я постыдно быстро вскочил на ноги.
— Сначала вы предлагаете мне деньги, потом угрожаете, обещаете устроить мне несчастный случай, — продолжала тихо шипеть она, — а у вас хоть немножко пошевелились мозги, прежде чем вы решились сюда придти? У вас, в вашей пустой черепной коробке, или у них, у ваших вонючих друзей-ублюдков, мозги пошевелились?..
Она мелкими танцующими шажками придвигалась ко мне, поднимая, — видимо, сама не осознавая, что делает, — поднимая растопыренные пальцы с острыми ногтями к моему лицу. Я попятился в спасительный простор прихожей.
— Вы хоть подумали, с чем вы ко мне идете? Вы хоть понимаете, что произошло тогда там, на даче? — постепенно повышала она голос, не отступая от меня ни на шаг. — Вы хоть понимаете, кто вы? Кто — вы?! А?!
Я, пятясь, словно рак, пересек прихожую и уперся спиной во входную дверь. Дальше пятиться было некуда, разве что только улепетнуть за дверь. Но я не улепетнул. Да и неловко мне было дальше отступать, — ведь она была всего-навсего женщина. Слабая, несчастная женщина.
— Вы понимаете, что вы — свиньи? — вдруг завопила она. — Вонючие трусливые свиньи, вот вы кто! Гниды ползучие, ишь, обосрались!.. Мириться прибежали? Да я знаете что с вами… Да я вас!..
У нее не хватило слов, она захлебнулась злобным отвращением. И тогда я, не выдержав этой чудовищной, осязаемо толкающей меня в грудь ненависти, этого женского неистовства, тоже заорал прямо ей в лицо:
— А ты видела дочку Игоря, сволочь?! Ты видела, что с ней сделали твои уроды? Детей-то зачем?! Ты что думаешь — ты лучше нас? Да ты такая же! Точно такая же сволочь и гнида! Только к тому же еще и оттраханная тремя мужиками сразу!..
Я резко оттолкнул ее от себя и повернулся к двери, нащупывая собачку замка.
Глава 18. ПАЛАЧ.
До меня не сразу дошел смысл того, что он на одном дыхании выплюнул мне прямо в лицо. А когда дошел, то на меня нахлынула какая-то мутная, первобытная волна невероятной злобы. Я кинулась в комнату, схватила со стола то, что первое попалась под руку и рванулась назад, в прихожую, где он неумело возился с дверным замком. Кажется, я стонала. Не помню.
И, выбежав в прихожую, я с размаха всадила бронзовый нож для разрезания бумаг прямо ему под правую лопатку. Мелькнуло мимолетное удивление: нож вошел легко, с едва слышным противным сухим хрустом.
От моего удара его бросило вперед и он звонко стукнулся лбом о дверную филенку. А выдернувшийся по инерции нож остался у меня в руке. Он отпустил замок. Из небольшой дырки в куртке несильно выплеснулась и потекла по черной хромированной коже куртки кровь. Она была ослепительно алой и блестящей. Она была настоящей.
А потом он повернулся ко мне — медленно, медленно — и так же медленно, ко мне лицом, пополз вниз по двери. Не отрывая от меня взгляда, он очутился на полу и тихо сказал, почему-то грустно улыбнувшись:
— Эх ты, дурочка… Боже мой, какая же ты дурочка…
И закрыл глаза, и голова его бессильно свесилась на грудь. Он не шевелился.
На двери, там, где он проехался спиной, на блестящей белой масляной краске осталась размазанная красная полоса. Словно кто-то только что начал перекрашивать дверь, попробовал-попробовал колер, да и бросил это никчемное занятие.
Я попятилась; кажется, я что-то пыталась произнести. Губы у меня онемели и во рту стало сухо и горячо. Звонко брякнул о паркетины пола выпавший у меня из руки нож.
— Господи, о, Господи, — шептала я, отступая. — Что же я наделала?..
Я зачем-то побежала на цыпочках на кухню, заметалась по ней, роняя табуретки, вернулась назад во внушающую мне — теперь — ужас прихожую. Я осторожно присела на корточки перед ним и пальцем осторожно тронула его за плечо:
— Эй… Эй, вы живы?..
Он приоткрыл глаза, с трудом приподнял голову. Он смотрел на меня мутным пустым взглядом, почти не узнавая. Пошевелился, попытался левой рукой залезть назад, за спину; видно, хотел дотянуться до того места, куда вошел нож. Скривился от боли и прошептал:
— Помоги…
Я подхватила под руки его тяжелое, непослушное тело, приподняла, поволокла из прихожей в кабинет. Он пытался помогать мне, слабо отталкиваясь от пола ногами. Он ворочался, как пьяный, как пробитый острым гарпуном глянцево-черно-красный морской краб.
— Бинт… У тебя… В доме есть бинт? — прохрипел он.
— Да… Да! Конечно есть!
Я отпустила его, помчалась на кухню. Когда я вернулась с бинтами и тампонами, он уже стянул с себя свою кожаную куртку, пытался вылезти из свитера. Он сидел, привалившись здоровым боком к дивану. Светло-синяя подкладка куртки потемнела, она была вся пропитана кровью. Когда он попытался стянуть свитер, то заскрипел зубами от боли. Откинулся назад. Лицо его прямо на глазах становилось землисто-серого цвета, покрывалось мелким потом, будто он только что вынырнул из-под воды.
— Разрезай…к матери… Разрезай, — прошептал он.
Я выхватила из ящика серванта большие портновские ножницы и торопясь, дрожащими руками стала кромсать свитер прямо вместе с рубашкой, обнажая его бок и спину. Куски ткани, набухшие от крови, влажно шлепались на пол. Он повернулся чуть на бок и я увидела рану. Она была небольшая и выглядела, словно обычный порез с припухшими синеватыми краями. Но из этого пореза по-прежнему толчками выбрасывалась кровь. В крови были и спина, и джинсы, словно кто-то вылил на него бутылку липкого красного десертного вина.
— Бинтуй, что смотришь?..
Я стала заматывать его, положив на рану несколько тампонов. И тампоны, и бинты сразу же набухали, темнели от терпко пахнущей крови. Но я продолжала, стоя перед ним на коленях, лихорадочно быстро обматывать его бинтами.
Наконец зубами я разодрала край бинта и кое-как завязала концы. Он откинулся, уронил голову на сиденье дивана. Посмотрел на меня и хотел что-то сказать, но не успел. Зрачки у него закатились и голова бессильно упала набок.
— Ты что? — схватила я его за плечо. — Ты что?.. Не умирай, слышишь?!
Я затрясла его за плечи, затормошила. Голова его безвольно моталась из стороны в сторону. Я схватила его, с трудом приподняла. Заволокла на диван и уложила почти поперек, на большее сил не хватило — ноги его свешивались вниз. Он лежал ничком и я, косясь на темное-красное пятно, расплывавшееся на белизне бинтов, подскочила к телефону и стала лихорадочно нажимать кнопки. Палец у меня плясал, не попадая на нужные цифры. Но все же я набрала тот единственный номер телефона, который мог его и меня спасти.
В трубке послышались длинные гудки. А потом грудной женский голос сказал неторопливо и вежливо:
— Я слушаю вас…
И, выбежав в прихожую, я с размаха всадила бронзовый нож для разрезания бумаг прямо ему под правую лопатку. Мелькнуло мимолетное удивление: нож вошел легко, с едва слышным противным сухим хрустом.
От моего удара его бросило вперед и он звонко стукнулся лбом о дверную филенку. А выдернувшийся по инерции нож остался у меня в руке. Он отпустил замок. Из небольшой дырки в куртке несильно выплеснулась и потекла по черной хромированной коже куртки кровь. Она была ослепительно алой и блестящей. Она была настоящей.
А потом он повернулся ко мне — медленно, медленно — и так же медленно, ко мне лицом, пополз вниз по двери. Не отрывая от меня взгляда, он очутился на полу и тихо сказал, почему-то грустно улыбнувшись:
— Эх ты, дурочка… Боже мой, какая же ты дурочка…
И закрыл глаза, и голова его бессильно свесилась на грудь. Он не шевелился.
На двери, там, где он проехался спиной, на блестящей белой масляной краске осталась размазанная красная полоса. Словно кто-то только что начал перекрашивать дверь, попробовал-попробовал колер, да и бросил это никчемное занятие.
Я попятилась; кажется, я что-то пыталась произнести. Губы у меня онемели и во рту стало сухо и горячо. Звонко брякнул о паркетины пола выпавший у меня из руки нож.
— Господи, о, Господи, — шептала я, отступая. — Что же я наделала?..
Я зачем-то побежала на цыпочках на кухню, заметалась по ней, роняя табуретки, вернулась назад во внушающую мне — теперь — ужас прихожую. Я осторожно присела на корточки перед ним и пальцем осторожно тронула его за плечо:
— Эй… Эй, вы живы?..
Он приоткрыл глаза, с трудом приподнял голову. Он смотрел на меня мутным пустым взглядом, почти не узнавая. Пошевелился, попытался левой рукой залезть назад, за спину; видно, хотел дотянуться до того места, куда вошел нож. Скривился от боли и прошептал:
— Помоги…
Я подхватила под руки его тяжелое, непослушное тело, приподняла, поволокла из прихожей в кабинет. Он пытался помогать мне, слабо отталкиваясь от пола ногами. Он ворочался, как пьяный, как пробитый острым гарпуном глянцево-черно-красный морской краб.
— Бинт… У тебя… В доме есть бинт? — прохрипел он.
— Да… Да! Конечно есть!
Я отпустила его, помчалась на кухню. Когда я вернулась с бинтами и тампонами, он уже стянул с себя свою кожаную куртку, пытался вылезти из свитера. Он сидел, привалившись здоровым боком к дивану. Светло-синяя подкладка куртки потемнела, она была вся пропитана кровью. Когда он попытался стянуть свитер, то заскрипел зубами от боли. Откинулся назад. Лицо его прямо на глазах становилось землисто-серого цвета, покрывалось мелким потом, будто он только что вынырнул из-под воды.
— Разрезай…к матери… Разрезай, — прошептал он.
Я выхватила из ящика серванта большие портновские ножницы и торопясь, дрожащими руками стала кромсать свитер прямо вместе с рубашкой, обнажая его бок и спину. Куски ткани, набухшие от крови, влажно шлепались на пол. Он повернулся чуть на бок и я увидела рану. Она была небольшая и выглядела, словно обычный порез с припухшими синеватыми краями. Но из этого пореза по-прежнему толчками выбрасывалась кровь. В крови были и спина, и джинсы, словно кто-то вылил на него бутылку липкого красного десертного вина.
— Бинтуй, что смотришь?..
Я стала заматывать его, положив на рану несколько тампонов. И тампоны, и бинты сразу же набухали, темнели от терпко пахнущей крови. Но я продолжала, стоя перед ним на коленях, лихорадочно быстро обматывать его бинтами.
Наконец зубами я разодрала край бинта и кое-как завязала концы. Он откинулся, уронил голову на сиденье дивана. Посмотрел на меня и хотел что-то сказать, но не успел. Зрачки у него закатились и голова бессильно упала набок.
— Ты что? — схватила я его за плечо. — Ты что?.. Не умирай, слышишь?!
Я затрясла его за плечи, затормошила. Голова его безвольно моталась из стороны в сторону. Я схватила его, с трудом приподняла. Заволокла на диван и уложила почти поперек, на большее сил не хватило — ноги его свешивались вниз. Он лежал ничком и я, косясь на темное-красное пятно, расплывавшееся на белизне бинтов, подскочила к телефону и стала лихорадочно нажимать кнопки. Палец у меня плясал, не попадая на нужные цифры. Но все же я набрала тот единственный номер телефона, который мог его и меня спасти.
В трубке послышались длинные гудки. А потом грудной женский голос сказал неторопливо и вежливо:
— Я слушаю вас…
Глава 19. ДРУГ.
Я стянул с рук испачканные кровью резиновые перчатки и раздраженно швырнул их в пластмассовый тазик, стоящий на табурете рядом с диваном. В тазу валялись окровавленные тампоны, перепачканные зажимы и зонды. Потом я склонился к лежащему ничком на диване раненому. Он был раздет догола, прикрыт простыней, в которой, в прорезанном неровном окошке виднелась уже зашитая и обработанная мной рана. Я пощупал у него пульс. Ничего страшного: вялый, но наполнение нормальное.
Он пока что еще был без сознания.
В ее кабинете ярко горели все лампы. Они давали резкий, беспощадно белый свет.
Я сдернул с него испятнанную кровью простыню, скомкал, бросил в тазик.
— Унеси все это, — показал я Ольге на таз.
Она безропотно подхватила таз и вышла из кабинета. С кухни донеслось позвякивание и шум идущей из крана воды. Я быстро — вроде не разучился еще, руки действовали автоматически, хотя я уж и забыл, когда в последний раз этим делом занимался, — перебинтовал его.
Да, действительно не разучился.
Я укрыл его новой чистой простынкой и верблюжьим лохматым одеялом. Потом как попало побросал в портфель свои перепачканные кровью хирургические побрякушки, — дома разберусь, — и пошел в ванную. Включил там свет и начал намыливать руки. Пышная пена хлопьями падала в раковину. Я откашлялся, сплюнул. Посмотрел в зеркало над раковиной. За моей спиной в дверях ванной стояла Ольга.
— Ну…ну как он, Сережа? — тихо спросила она.
— Жить будет, — усмехнулся я. — Крови, правда, прилично потерял. Но это в конце концов не так уж и страшно… Дай мне сигарету.
Она прикурила сигарету и сунула мне в губы. Я домыл руки, вытер их насухо и мы прошли на кухню. За окнами была непроглядная темень. Горела низко висящая лампа под сплетенным из веревок абажуром. Ольга тоже закурила. Мы молчали. Еле слышно бормотали ночные голоса из динамиков радиоприемника.
— Нда-а… Натворила ты, голубушка, делов, — пробурчал я.
Ольга не ответила.
— Я тебе оставлю шприцы, антибиотики. Будешь ему колоть. Я подробно напишу тебе, как и что.
Я посмотрел на нее исподлобья. Я был уверен, что она со всем этим справится. Она наверняка еще не забыла, что это такое — ухаживать за больным человеком. Уколы, смена повязок и постельного белья — не могла она забыть, потому что такое как правило долго или вообще никогда не забывается.
Я тоже не забыл, как три с небольшим года тому назад тяжело и мучительно умирал чудесный человек, ее отец и мой единственный друг в их сумасшедшей дворянской семейке, с трудом меня воспринимавшей и до конца так не принявшей.
Последний месяц своей жизни он провел в нашей клинике. На дворе стоял роскошный балтийский июнь, вечерами, больше похожими на полдень в окна первого этажа лезли купы сирени, заполняя его небольшую одноместную палату одуряющим запахом неистребимой жизни и любви; я сделал ему сложнейшую и в принципе уже практически бесполезную операцию, и мне все было ясно: метастазы практически по всему кишечнику, желудку и легким. Он сам тоже о многом знал, а что не знал — о том, я думаю, легко догадывался, хотя мы ни разу и словом не обмолвились на эту тему. Играли в уже давно привычную для меня, врача, игру в поддавки. Для него же все было внове и — в первый и последний раз. Но держался он блестяще. Мы ним много беседовали, играли в шахматы, когда его не скручивала боль. Он был человек блестящей эрудиции и врожденного, удивительно чуткого такта. И в то же время он был достаточно жестким и принципиальным человеком. Он был личностью. И за месяц, который он провел у нас, мне многое стало понятно и про Ольгу, и про нас с ней — ведь характер у нее был отцовский.
А еще я воровал для него морфий в последнюю неделю его жизни, когда прописанные мной же дозы уже не помогали. И сам ему колол, обнаруживая в бездонной темноте его зрачков понимание и легкий намек на благодарность. И я себя не виню — может быть, хотя бы это чуть-чуть облегчило его чудовищно несправедливую участь.
Ольга тогда дневала и ночевала у отца в клинике, забросив все свои дела. Она худела на глазах, истончалась, пряча в глубине глаз скорбь и предчувствие неотвратимой утраты. Ее красотка-мать появлялась же лишь изредка, наездами, продуктовыми набегами, время от времени и всегда неожиданно для меня вплывая в палату, и тогда благоухание ее тягучих, будоражащих воображение духов на какое-то время вытеснял из жаркого душного воздуха палаты аромат распустившейся сирени и неистребимый запах лекарств, болезни и надвигающейся смерти.
К тому времени у нас с Ольгой все уже было кончено, но я со свойственным мне ослиным упрямством почему-то — и абсолютно напрасно — надеялся на ее возвращение. Я думал, что это несчастье снова объединит нас, или по крайней мере даст мне еще один, последний шанс, но этого, увы, не произошло. Более того, каждый день отстранял ее от меня все дальше и дальше, пока она не оказалась в совсем неразличимой дали.
И теперь мне досталась — я думаю, окончательно и бесповоротно — роль благородного и великодушного друга, бесполого ангела-хранителя, каковую роль я исправно и исполняю. Не теряя, впрочем, сумасшедшей надежды (в которой сам себе боюсь признаться) на то, что в один прекрасный день-утро-вечер произойдет невероятное чудо и все вернется на круги своя, и она вернется ко мне.
Не будет этого никогда…
Я загасил окурок. Прошел в комнату и посмотрел на парня. Он дышал неровно, но спокойно. Неслышно вошла Ольга, остановилась рядом со мной, не сводя глаз с раненого.
— Этот…тоже участвовал? — спросил я.
— Нет, — тихо и как-то печально ответила она. — Он сначала был там… Но когда все началось, он исчез… Ушел, или уехал — я толком не знаю. Я уже плохо соображала. Но он орал на них, я помню. Смутно, но помню, как он орал на них, словно спятил — он был…ну, против всего… Он и не видел ничего, наверное… Как он сейчас, Сережа?
— Особенно страшного с ним ничего не произошло. Ты его достаточно удачно саданула, — я невольно хмыкнул. — Внутри я тоже все заштопал. Легкое не задето. Но все равно радости мало, Оля. Ему нужен покой. Не двигаться, лежать. Питье, бульоны. Вообще пока что поменьше шевелиться… Крови он потерял все же много.
Ольга посмотрела на меня:
— И сколько ему так вот…лежать?
— Ну, неделю — точно. Дальше уж я посмотрю. Снимем швы, поглядим, как будет себя чувствовать. Н-да-а… Полевой лазарет. Отмочила ты, милая…
— Не пей кровь, а? Я и так вся…
— Ладно, ладно, — невесело улыбнулся я. — Все раньше надо было думать.
Я присел за стол и на листе быстро написал ей подробные инструкции. Пошел в прихожую одеваться. Надел шляпу, запахнул поплотнее пальто.
— Меряй ему температуру через каждые два-три часа, — сказал я. — Пульс, дыхание, — записывай. В общем, ты все знаешь. Если вдруг что — немедленно мне звони. В любое время суток. Завтра перед работой я обязательно к тебе заеду.
— Сегодня, — поправила она меня. — Уже сегодня, Сережа.
Я посмотрел на часы — половина первого ночи. Действительно, уже наступило сегодня.
— Заеду, посмотрю его, — продолжил я. — Звонить тебе я буду с прозвонкой: два звонка, отбой — и снова два. И по телефону, и в дверь. А то ведь наверное они — остальные, могут попытаться к тебе нагрянуть, а?
Ольга вздрогнула, поежилась. Я слегка потрепал ее по плечу — осторожно, потому что любую фамильярность она на дух не переносила.
— Ну-ну! Не надо бояться. Все уже позади.
Она порывисто обняла меня и прижалась щекой к кашемиру пальто, как будто я мог ей по-настоящему чем-то пособить. Какое там! Я себе-то не в силах помочь, и еще ей?..
— Ты… — начала было она.
— Ладно, ладно, — я легко ее отстранил. — Все только через магазин, через винный отдел. Я пошел. Спокойной ночи. Я позвоню под утро.
— Ты… Ты предупреди жену…
— Уже. Уже предупредил.
Я невесело усмехнулся и, подхватив портфель быстро вышел из ее квартиры.
Я спускался по лестнице, слыша, как она за моей спиной гремит запорами и дверной цепочкой и меня охватывала неистребимая привычная горечь очередной потери. И еще промелькнула дикая мысль — хотел бы я оказаться на месте этого парня.
Он пока что еще был без сознания.
В ее кабинете ярко горели все лампы. Они давали резкий, беспощадно белый свет.
Я сдернул с него испятнанную кровью простыню, скомкал, бросил в тазик.
— Унеси все это, — показал я Ольге на таз.
Она безропотно подхватила таз и вышла из кабинета. С кухни донеслось позвякивание и шум идущей из крана воды. Я быстро — вроде не разучился еще, руки действовали автоматически, хотя я уж и забыл, когда в последний раз этим делом занимался, — перебинтовал его.
Да, действительно не разучился.
Я укрыл его новой чистой простынкой и верблюжьим лохматым одеялом. Потом как попало побросал в портфель свои перепачканные кровью хирургические побрякушки, — дома разберусь, — и пошел в ванную. Включил там свет и начал намыливать руки. Пышная пена хлопьями падала в раковину. Я откашлялся, сплюнул. Посмотрел в зеркало над раковиной. За моей спиной в дверях ванной стояла Ольга.
— Ну…ну как он, Сережа? — тихо спросила она.
— Жить будет, — усмехнулся я. — Крови, правда, прилично потерял. Но это в конце концов не так уж и страшно… Дай мне сигарету.
Она прикурила сигарету и сунула мне в губы. Я домыл руки, вытер их насухо и мы прошли на кухню. За окнами была непроглядная темень. Горела низко висящая лампа под сплетенным из веревок абажуром. Ольга тоже закурила. Мы молчали. Еле слышно бормотали ночные голоса из динамиков радиоприемника.
— Нда-а… Натворила ты, голубушка, делов, — пробурчал я.
Ольга не ответила.
— Я тебе оставлю шприцы, антибиотики. Будешь ему колоть. Я подробно напишу тебе, как и что.
Я посмотрел на нее исподлобья. Я был уверен, что она со всем этим справится. Она наверняка еще не забыла, что это такое — ухаживать за больным человеком. Уколы, смена повязок и постельного белья — не могла она забыть, потому что такое как правило долго или вообще никогда не забывается.
Я тоже не забыл, как три с небольшим года тому назад тяжело и мучительно умирал чудесный человек, ее отец и мой единственный друг в их сумасшедшей дворянской семейке, с трудом меня воспринимавшей и до конца так не принявшей.
Последний месяц своей жизни он провел в нашей клинике. На дворе стоял роскошный балтийский июнь, вечерами, больше похожими на полдень в окна первого этажа лезли купы сирени, заполняя его небольшую одноместную палату одуряющим запахом неистребимой жизни и любви; я сделал ему сложнейшую и в принципе уже практически бесполезную операцию, и мне все было ясно: метастазы практически по всему кишечнику, желудку и легким. Он сам тоже о многом знал, а что не знал — о том, я думаю, легко догадывался, хотя мы ни разу и словом не обмолвились на эту тему. Играли в уже давно привычную для меня, врача, игру в поддавки. Для него же все было внове и — в первый и последний раз. Но держался он блестяще. Мы ним много беседовали, играли в шахматы, когда его не скручивала боль. Он был человек блестящей эрудиции и врожденного, удивительно чуткого такта. И в то же время он был достаточно жестким и принципиальным человеком. Он был личностью. И за месяц, который он провел у нас, мне многое стало понятно и про Ольгу, и про нас с ней — ведь характер у нее был отцовский.
А еще я воровал для него морфий в последнюю неделю его жизни, когда прописанные мной же дозы уже не помогали. И сам ему колол, обнаруживая в бездонной темноте его зрачков понимание и легкий намек на благодарность. И я себя не виню — может быть, хотя бы это чуть-чуть облегчило его чудовищно несправедливую участь.
Ольга тогда дневала и ночевала у отца в клинике, забросив все свои дела. Она худела на глазах, истончалась, пряча в глубине глаз скорбь и предчувствие неотвратимой утраты. Ее красотка-мать появлялась же лишь изредка, наездами, продуктовыми набегами, время от времени и всегда неожиданно для меня вплывая в палату, и тогда благоухание ее тягучих, будоражащих воображение духов на какое-то время вытеснял из жаркого душного воздуха палаты аромат распустившейся сирени и неистребимый запах лекарств, болезни и надвигающейся смерти.
К тому времени у нас с Ольгой все уже было кончено, но я со свойственным мне ослиным упрямством почему-то — и абсолютно напрасно — надеялся на ее возвращение. Я думал, что это несчастье снова объединит нас, или по крайней мере даст мне еще один, последний шанс, но этого, увы, не произошло. Более того, каждый день отстранял ее от меня все дальше и дальше, пока она не оказалась в совсем неразличимой дали.
И теперь мне досталась — я думаю, окончательно и бесповоротно — роль благородного и великодушного друга, бесполого ангела-хранителя, каковую роль я исправно и исполняю. Не теряя, впрочем, сумасшедшей надежды (в которой сам себе боюсь признаться) на то, что в один прекрасный день-утро-вечер произойдет невероятное чудо и все вернется на круги своя, и она вернется ко мне.
Не будет этого никогда…
Я загасил окурок. Прошел в комнату и посмотрел на парня. Он дышал неровно, но спокойно. Неслышно вошла Ольга, остановилась рядом со мной, не сводя глаз с раненого.
— Этот…тоже участвовал? — спросил я.
— Нет, — тихо и как-то печально ответила она. — Он сначала был там… Но когда все началось, он исчез… Ушел, или уехал — я толком не знаю. Я уже плохо соображала. Но он орал на них, я помню. Смутно, но помню, как он орал на них, словно спятил — он был…ну, против всего… Он и не видел ничего, наверное… Как он сейчас, Сережа?
— Особенно страшного с ним ничего не произошло. Ты его достаточно удачно саданула, — я невольно хмыкнул. — Внутри я тоже все заштопал. Легкое не задето. Но все равно радости мало, Оля. Ему нужен покой. Не двигаться, лежать. Питье, бульоны. Вообще пока что поменьше шевелиться… Крови он потерял все же много.
Ольга посмотрела на меня:
— И сколько ему так вот…лежать?
— Ну, неделю — точно. Дальше уж я посмотрю. Снимем швы, поглядим, как будет себя чувствовать. Н-да-а… Полевой лазарет. Отмочила ты, милая…
— Не пей кровь, а? Я и так вся…
— Ладно, ладно, — невесело улыбнулся я. — Все раньше надо было думать.
Я присел за стол и на листе быстро написал ей подробные инструкции. Пошел в прихожую одеваться. Надел шляпу, запахнул поплотнее пальто.
— Меряй ему температуру через каждые два-три часа, — сказал я. — Пульс, дыхание, — записывай. В общем, ты все знаешь. Если вдруг что — немедленно мне звони. В любое время суток. Завтра перед работой я обязательно к тебе заеду.
— Сегодня, — поправила она меня. — Уже сегодня, Сережа.
Я посмотрел на часы — половина первого ночи. Действительно, уже наступило сегодня.
— Заеду, посмотрю его, — продолжил я. — Звонить тебе я буду с прозвонкой: два звонка, отбой — и снова два. И по телефону, и в дверь. А то ведь наверное они — остальные, могут попытаться к тебе нагрянуть, а?
Ольга вздрогнула, поежилась. Я слегка потрепал ее по плечу — осторожно, потому что любую фамильярность она на дух не переносила.
— Ну-ну! Не надо бояться. Все уже позади.
Она порывисто обняла меня и прижалась щекой к кашемиру пальто, как будто я мог ей по-настоящему чем-то пособить. Какое там! Я себе-то не в силах помочь, и еще ей?..
— Ты… — начала было она.
— Ладно, ладно, — я легко ее отстранил. — Все только через магазин, через винный отдел. Я пошел. Спокойной ночи. Я позвоню под утро.
— Ты… Ты предупреди жену…
— Уже. Уже предупредил.
Я невесело усмехнулся и, подхватив портфель быстро вышел из ее квартиры.
Я спускался по лестнице, слыша, как она за моей спиной гремит запорами и дверной цепочкой и меня охватывала неистребимая привычная горечь очередной потери. И еще промелькнула дикая мысль — хотел бы я оказаться на месте этого парня.