Последние слова я произнесла по-русски, добавив, естественно, пакистанскому кагэбэшнику по-английски:" Kiss my ass, buddy!"
   Именно эту гневную тираду после очередного вежливого запрета на очередную поездку я злобно выплевывала на изысканном оксфордском в баре отеля сопровождавшему меня башибузуку и именно эту мою речь случайно услышал Джек, похмелявшийся в том же самом баре. Пакистанский bullshitter, возмущенный моей недипломатичной агрессивностью, поспешно смылся из кондиционированной чистоты бара, словно атакованный по ошибке пиратами нейтральный купеческий корабль, а ко мне за столик, широко улыбаясь, подсел Джек с двумя бокалами пива, зажатых в огромных лапищах.
   Чего уж там греха таить, я втюрилась в него с первого же взгляда.
   Когда к тебе подкатывает голубоджинсовая двухметровая штурмовая башня тридцати пяти лет от роду, загоревшая до цвета копченой салаки и демонстрирующая дружелюбную улыбку в сто сорок два своих американских зуба, ты по определению просто обязана влюбиться. Башня, свободно говорящая на арабском, хинди, фарси, пушту; естественно, на английском и знающая десяток фраз по-русски. Вот по-русски Джек со мной и заговорил.
   Все до единой фразы оказались матерными.
   Как выяснилось впоследствии, он запал на меня так же мгновенно, как и я на него.
   У Джека было и есть много отвратительных, чисто американских черт характера, и вообще подчас он, как большинство американцев, бывает прост, как семейные трусы, но и достоинств у него не меньше. В тот момент среди достоинств были: неутомимость и изобретательность в делах постельных, чувство юмора, американский дипломатический паспорт и обширные знакомства в его, штатском посольстве, а также среди пакистанских высших военных и гражданских чинов. Именно это последнее обстоятельство и сыграло решающую роль в авантюре, в которую он меня втянул. Конечно же я лукавлю — обстоятельством номер один был сам Джек, номером два — наш сумасшедший двухнедельный роман, а втянула его в эту авантюру я. И отказаться он просто не сумел, даже если бы и попробовал. Я бы не дала, уболтала бы. Ведь по-английски я говорю лучше его. Он-то еле-еле гнусавит на своем деревенско-техасском.
   Но не я, а сам Джек впервые заговорил, лежа нагишом рядом со мной в необъятной восточной постели, над которой вертелся старомодный копполовский вентилятор, о лагере афганских беженцев возле Пешавара. А разговор закончился тем, что через сутки я сделала один из своих лучших в жизни репортажей и наверное, лучшие в жизни — по крайней мере пока что, — документальные снимки.
   С моей легкой руки Джек одолжил на пару дней американский паспорт у какой-то там своей девки-чернавки, работающей в его посольстве. Наплел мне семь бочек арестантов про то, как он ее уламывал. А по-моему, просто спер он у нее ксиву, не сказав ей ни слова — и дело с концом. Потом-то вернул, подсунул незаметно, конечно.
   Он с ней спал, нет сомнений, — но только до моего появления, естественно. Но не в этом дело — главное, она была до изумления похожа на меня. Пострашней, поглупей, фигура ни к черту, — но похожа. Я потом сказала Джеку, что он и трахал-то ее только в подсознательном предвиденьи моего чудесного появления на его американо-пакистанском горизонте. И упрямый буйвол Джек, как ни странно, немедленно согласился с моим свирепым мнением по этому поводу.
   Мы выехали в ночь на следующий день. А когда взошло солнце, миновав разнообразные полицейские и военные посты, где как раз пригодились наши паспорта — но далеко не в последний раз, — и съехав с приличной трассы, мы уже тряслись на Джековом jeep"е по жутким колдобинам пыльной дороги в сторону пакистано-афганской границы.
   Я не буду долго описывать все подробности нашей поездки. Скажу, что не смотря на то, что я не без успеха выдавала себя за американку, лицо у меня было укутано не хуже, чем у какой-нибудь нашей среднеазиатской женщины из зачуханного горного поселка. Чтобы не вводить местных жителей в напрасный грех. Мы долго петляли между маленькими грязными поселками, Джек несколько раз останавливал машину. Выходил, разговаривал с местными, сидящими на корточках у стен домов, легко переходя с языка на язык. Те качали головами, указывали куда-то вдаль и мы снова ехали мимо подозрительно глядящих на нас прохожих, мимо времянок лагерей беженцев, откуда доносилась заунывная музыка, где в пыли играли голые грязные дети, на веревках сушилось тряпье, кричали маленькие злобные ишаки и пахло печеными лепешками и — явно — дурцой.
   Джек, матерясь на всех языках, вертел баранку, протискивая jeep по узким улочками и, наконец, свершилось — мы приехали в условленное заранее место. Джек вылез из машины, скрылся за рассохшейся дверью какого-то невзрачного домишки. Я осталась одна сидеть в машине.
   Воцарилась тишина, только слабо потрескивал остывающий мотор jeep"а. Краем глаза я увидела, как сбоку, из проулка вынырнул небритый прыщавый парень лет двадцати в подозрительно оттопыренном на боку распахнутом халате. Уставился на меня злобным взглядом маленьких черных глазок и сделал пару шагов по направлению к jeep"у. Не надо было обладать большим умом, чтобы понять, — под халатом у него АК-47, а интересует его скорей всего не пропыленная европейская баба неопределенного возраста, косящая под местную, а дорогостоящая японская фотоаппаратура. Хотя хрен его знает, что от этого дикаря можно было ожидать. Я сразу подобралась и незаметно правой рукой потянула из-за голенища своего мягкого сапога тонкий, как стилет нож — кстати, подарок Джека.
   Но тут послышались голоса и из двери вышел Джек с двумя заросшими до глаз бородами и вооруженными до зубов моджахедами-афганцами. Парня с автоматом как ветром сдуло. Бородачи увидели меня, остановились, заспорили с Джеком, залопотали, замахали в воздухе широкими рукавами рубах, но Джек полез в карман и из рук в руки мгновенно — я еле-еле заметила — перекочевала пачечка долларов. Я услышала единственно понятное мне везде в этой сраной стране слово «бакшиш». Меня обыскали, но фотоаппаратуру и диктофоны оставили. А нож они не нашли.
   Нас повели мимо глинобитных дувалов, через которые свешивались выбеленные ветви сухих деревьев, потом в узкие крытые проходы и в конце-концов, еще раз тщательно обыскав, ввели в большую слабо освещенную комнату, где на коврах у стены сидели трое бородатых молодых моджахедов в халатах. Они сидели, по-турецки поджав под себя ноги и недоверчиво смотрели на нас. Сопровождающий нас моджахед наклонился к ним, что-то тихо сказал на пушту, те переглянулись, один из них ответил бородачу — тоже на пушту. Потом повернулся к двум другим и негромко им сказал, чуть картавя:
   — Эта баба и мужик — американцы, журналисты. Хотят поговорить с нами, сделать снимки. Ну, как?
   — Я согласен. Может, хоть эти помогут как-то слинять отсюда в Штаты, — так же тихо и быстро ответил второй.
   — Лады, — кивнул третий.
   Они сказали все это на чистом русском языке, потому что эти парни были наши советские военнопленные.
   Я налила себе еще коньяка. Отпила большой глоток и закурила новую сигарету. Бросила закрепленные фотографии в проточную воду.
   Я долго расспрашивала этих ребят по-английски, включив диктофон. Джек переводил на пушту. Пока он переводил, я делала снимки. Много снимков. Парни отвечали — тоже на пушту, — сначала неохотно, потом немного разговорились. Джек переводил обратно на английский. Друг другу они время от времени бросали негромкие реплики на русском, перемежая их нередко словами на пушту — видно именно так они уже привыкли разговаривать.
   Я не хочу пересказывать весь наш длинный разговор. Они не были дезертирами — всех троих взяли вместе в плен в первом же их бою, ранеными, четыре с половиной года тому назад. Им повезло: их почему-то не пристрелили на месте, не вспороли животы, не выкололи глаза, как многим и многим другим. А потом у них уже не было выбора. Они приняли ислам, но против своих не воевали. Так они говорили и я им верила. Впереди у них была полная неизвестность, ведь хотя об этом не было сказано, здесь они по-прежнему фактически находились в тюрьме. Они говорили, пряча глаза, что здесь им хорошо, их не обижают, что они не хотят возвращаться в Союз, то бишь в Россию, потому что там их расстреляют, как предателей, не хотят уезжать в Америку, потому что там живут одни неверные, но я-то видела в их глазах скрытую надежду на то, что я пойму, о чем они думают и хоть что-то сделаю для того, чтобы им вырваться из этого ада.
   Пока мы разговаривали, один из моджахедов сидел в углу, сонно сощурив внимательные глаза и небрежно направив дуло автомата в нашу сторону. Второй то выходил, то возвращался. Принесли пиалы, чай, блюдо с засохшими липкими сладостями, а я все спрашивала и спрашивала.
   Они перечислили свои имена и адреса родителей, я записала их. И один из них, самый молодой, был родом из Ленинграда. Он назвал улицу, номер дома и квартиры, а потом добавил по-русски, криво улыбнувшись: «Это Петроградская сторона, очень красивое место». И когда он сказал это, видно что-то непроизвольно дрогнуло на моем лице. Парень напрягся, глаза его встретились с моими и я еле-еле заметно, но четко шевельнула губами, беззвучно произнеся по-русски: «Я там живу». Парень резко и быстро побледнел, испуганно покосился на моджахеда в углу. Джек видно что-то почуял и незаметно толкнул меня локтем в бок.
   А потом вдруг все быстро и неожиданно закончилось. Старший моджахед легко вскочил и что-то гортанно сказал, махнув автоматом. Парни резко поднялись и, не прощаясь, не глядя больше на нас, гуськом вышли из комнаты.
   Спустя пятнадцать минут мы уже мчались на jeep"е обратно по извилистой дороге в сторону Исламабада. Джек молчал, а я что-то орала по-английски и по-русски, материлась, а потом заплакала, уткнувшись ему в плечо. Джек остановил машину, обнял меня, прижал молча к себе, а я все не могла остановиться и плакала, плакала от бессилия, злобы и унизительного ощущения всеобщей лжи.
   Потом я сделала репортаж про этих русских ребят, про то, что я считаю их невиновными, что надо их выручать, выкупить в конце концов, а не вопить, что у нас нет пленных, а есть только предатели. Грязная война, писала я, афганский синдром, наследие сталинского мышления и так далее и тому подобное — идиотка наивная.
   Конечно же мне тогда отчаянно повезло, потому что я была чуть ли не первым русским журналистом, увидевшим наших военнопленных.
   Этот мой репортаж со снимками троих русских ребят под названием: «Почему Родина их забыла?» обошел газеты доброй трети цивилизованного мира, я получила за него кучу международных премий, и денег, кстати; он стал моей визитной карточкой. На любезной Родине меня кто-то поливал матом, кто-то восторгался, а мне еще долго снилось лицо того мальчишки с Петроградской. Я поехала к его матери, подарила снимки, рассказала все, что помнила — все это оказалось очень тяжело. Родителям двух других я просто отправила в Смоленск и под Краснодар статью на русском, короткие письма и фотографии. Мне и так хватило одной личной встречи.
   Но про судьбу этих троих мальчишек я так ничего больше никогда и не узнала. И я до сих пор не знаю — помогла ли я им, или только сделала для них хуже.
   Вот такая история, It"s a boff…
   Ну и что же вышло такого особенного из моей любовно-авантюристской эпопеи с Джеком, которая началась в Пакистане и с перерывами продолжается в отелях разных стран уже почти семь лет? Деньги? Да. Работа? Да. Но вот я сижу в своей фотолаборатории, одна-одинешенька, глупая пьяная оттраханная русская баба, и снова и снова копаюсь в прошлом, влезаю и перехожу на… — на кого из вас? С кого на кого? С Сережи на Джека? С русского на английский? И на какой язык, motherfucker?.. Язык, как в зародышево-детских снах студенческо-ленинградской учебы — какой же язык мне сейчас нужен, к такой-то матери — учитывая уже изрядное количество коньяка, вылаканного здесь, в девичей менструально-розовой тишине моей фотолаборатории? И вообще — про язык ли я говорю сама себе, вытаскивая из ванночки с закрепителем очередной снимок очередной сволочи и допивая коньяк, оставшийся на донышке стакана?
   Интересно, а жена Джека знает про все наши веселенькие приключения?
   Если не знает, тогда ей от меня — привет. И им тоже. Анатомически-петербургский, техасско-бычий языковый привет; ole, Джек-Сережа, где твоя мулета, где бандерильи, где остро отточенные рога, в конце-концов, а? Где твой ласковый и нежный зверь хирурга-дипломата?
   Я тебе изменила тогда, Сережа. Не задумываясь даже о смысле этого слова — «измена». И не смей это назвать изменой — лучше или хуже отрежь, искромсай ланцетом свой die Shlange, несчастный самоед, потому что в те пакистански-жаркие дни я забыла тебя нечаянно, и еще потому, что никогда по-настоящему тебя не любила. Забыла, наивно думая, что навсегда. Вплоть до того момента, пока не позвонила тебе из телефона-автомата на площади Толстого. Сволочь я, сволочь распоследняя…
   Все, хватит сопли распускать, вернемся на землю, милая. Ты уже надралась, как зюзя. Действуем. Для начала хотя бы постараемся слезть с табуретки.
   Ногой я пнула пустую бутылку, из головы выкинула воспоминания, а погасший окурок швырнула в пепельницу и потихоньку выползла из кладовки, слегка натыкаясь на стены, которых вдруг оказалось вокруг чрезвычайно много.
* * *
   Сколько времени я держала голову под ледяной водой — не помню точно: думаю, минут десять-пятнадцать. Но мне этого вполне хватило. Я почувствовала, что голова моя превратилась в мини-айсберг, но мозги снова возвращаются на свое привычное место и я уже вполне сносно соображаю. Я закрыла воду и насухо вытерла волосы большим махровым полотенцем, — а то так и менингит не долго заработать. Руки мои по-прежнему были в резиновых перчатках. Русский шпион Драгомирова за проведением суперсекретной операции «Месть».
   На кухне я сначала с хрустом сожрала прямо с кожурой пупырчатый лимон, — не каждый способен на такое, не правда ли? — а потом сварила себе крепкий кофе и с ходу, обжигаясь, выпила одну чашку. Налила вторую, принесла ее в кабинет. В голове окончательно прояснилось. Машинально я отметила, что за последние дни стала основательно выпивать — не к добру это, надо прекращать. Мне нужна светлая голова. Горячее сердце, чистые руки и светлая голова.
   Мне не хотелось возвращаться в накуренную духоту проконьяченной кладовки. Да еще этот красный свет — бр-р-р! Поэтому я перетащила глянцеватель из лаборатории в кабинет и включила шнур в розетку. По очереди перенесла в кабинет и ванночки с плавающими в воде готовыми фотографиями.
   Сунула первую партию снимков в глянцеватель. Заверещал телефон. Помедлив, я взяла трубку.
   — Оля, это я, — послышался голос Сережи. — Здравствуй.
   — Здравствуй, — откликнулась я и замолчала.
   Он тоже молчал. Я слышала в трубке его осторожное дыхание.
   — И долго ты еще будешь так молчать? — спросила я.
   — Ты была, — он замялся, — ну, там?..
   — Где?
   — В милиции?
   — Да, была.
   Он опять помолчал.
   — Ты все им рассказала?
   — Нет. Ничего я им не рассказала. И не собираюсь рассказывать. Не дави на меня, Сережа, не надо. Я сама знаю, что мне делать. Я уже взрослая девочка.
   — Оля, — попытался он прервать меня, — я сейчас приеду и мы с тобой…
   — Нет. Меня нет дома. Я уехала в творческую командировку, — отрезала я и нажала кнопку сброса.
   Я положила трубку. Подошла к автоответчику и поставила громкость на минимум.
   Усевшись в кресло за письменный стол, я загрузила компьютер. Вошла через пароль в память, в тот самый файл — «revenge», где были собраны и классифицированы мной данные на всех них. Сняла обертку с новой пачки бумаги, сунула листы в принтер. Включила принтер, он замигал готовно огоньками, мягко заурчал, как сытый кот и начал распечатывать материал: каждую страницу в двух экземплярах. Я сидела, принтер трудолюбиво гудел и время от времени с шуршанием выплевывал в поддон распечатанные листы досье, которое я составила на них с нечаянной Светочкиной помощью.
   Я вылезла из-за стола, прихватив с собой чашку с кофе. Сунула в проигрыватель свой любимый компакт-диск Стинга «Ten Summoner»s Tales", что было не очень удобно сделать в резиновых перчатках и уселась на ковер рядом с глянцевателем. Подтянула колени к подбородку и замерла, уставившись в окно. За стеклами неслышно опускались сумерки на крыши домов, окрашенных заходящим солнцем в багрово-оранжевый цвет и все так же мерно вспыхивала и гасла красно-зеленая реклама на доме напротив. Из динамиков негромко шелестел мягкий голос Стинга-лапочки.
   Так я сидела неподвижно, время от времени шевелясь только для того, чтобы вынуть готовые снимки и неторопливо сунуть в глянцеватель новые. Уже высохшие и отглянцеванные я бросала на ковер рядом с собой. Они смутно виднелись в полумраке комнаты и казались не цветными, а черно-белыми.
   На город падали сумерки. Я не думала ни о чем. Правда, какие-то вялые мысли скользили, почти не задевая моего сознания, но они возникали и тут же стремительно таяли, не оставляя ни малейших следов. Я пребывала в непонятном оцепенении. Но оно не было мне неприятно.
   В комнате стало совсем темно, мебель потеряла жесткие очертания и расплылась на фоне обоев.
   Я встала, протянула руку и нажала красную кнопку выключателя. Вспыхнул свет настольной лампы на изломанном жирафьем штативе. Я зажгла и верхний свет. Плотно, так что не осталось и маленькой щелочки, задернула шторы на обеих окнах.
   Запищал зуммер принтера, исправно докладывая мне об окончании работы. Я вынула из поддона принтера распечатанные листы, положила их на ковер рядом с глянцевателем. Снова опустилась на ковер и рассортировала по порядку номеров страниц оба экземпляра отпечатанного досье. Отлепила от зеркальной поверхности глянцевателя последнюю порцию фотографий.
   Я разложила снимки ровными рядами и просмотрела их — бегло. Все фотографии в фокусе, детали портретов хорошо проработаны, даже пасмурный день мне не помешал. Ай да Пушкин, ай да сукин сын! — я классный фотограф, в этом сомнений нет. Как и не было. К качеству снимков придраться было нельзя. Я отобрала наиболее удачные с точки зрения качества — художественность меня в данный момент мало интересовала, — фотографии каждого из четверых и девочки, а потом принялась за отпечатанные листы текста.
   «Номер 1. Погодин Игорь Иванович», — было крупно напечатано наверху первого листа. Потом шел четкий убористый текст, в общей сложности на три листа. Я пробила листы степплером и скрепкой присобачила к ним его фотографии. Четыре штуки. Как в уголовном деле — левый профиль, правый, анфас, в рост. И туда же я прикрепила фотографии его дочки. Пять штук. В фотомодели бы ей пойти или манекенщицы, пусть ее научат. Но никуда она уже теперь не пойдет.
   Я подумала и сунула в рот всего лишь половинку таблетки сонапакса — все же коньяка было употреблено мной сегодня немало.
   Следующий лист. «Номер 2. Гольднер Виктор Эммануилович», — было напечатано наверху. А дальше — ровные строчки текста. Несколько поменьше, чем у номера первого. Всего на два листа. Гольднер был неженат. Еще шесть фотографий скрепкой к первому листу с текстом. Ну и рожа!
   Я старалась особенно не разглядывать фотографии, потому что боялась — передо мной появятся их лица, или вообще они сами — живьем. Или снова всплывет то, что я, к счастью, упрятала достаточно далеко в самые темные, укромные уголки подсознания.
   «Номер 3. Завалишин Александр Андреевич». Текст, четыре листа, снимки. Эдакий парвеню, но с претензией на значительность — бородка, улыбочка, берет. Скульптор, мать его, Неизвестный с улицы Бассейной.
   «Номер 4. Арсентьев Андрей Сергеевич». Текст, снимки.
   Всяческого рода данных о последнем, четвертом номере у меня было меньше, чем о каждом из троих остальных. Да и был «номер четыре» самым молодым из четверки. Двадцать восемь с хвостиком. Всего лишь где-то на год моложе меня. Но это не меняло сути дела: молодые тоже умирают и калечатся. И не только на афганской войне.
   Я сидела на ковре, отпивая из чашки мелкими глотками остывший кофе и смотрела на аккуратно разложенные пачечки листов с текстами и фотоснимками. Теперь у меня было почти все, что требовалось. А они еще и не подозревают о наличии у меня этих милых записей и снимков. Надеюсь, что не подозревают. Но скоро им поневоле придется все узнать.
   Я взяла с полки пластиковую папку, тщательно протерла ее чистым носовым платком. Потом засунула в нее все подготовленные листы со снимками. Папку я заклеила скотчем и запихала в большой конверт из грубой бумаги без надписей. И только после этого стянула с рук перчатки. Уверена, что я не оставила свои пальчики ни на одной бумажке. Зря я, что ли, читаю на ночь незабвенного Раймонда Чандлера?..
   Я переключила автоответчик, сняла трубку радиотелефона. Плюхнулась животом на ковер и набрала Ленкин рабочий номер. На том конце провода трубку сняли практически сразу же.
   — Слушаю вас, — пропел в трубке веселый Ленкин голос.
   Из трубки слышались голоса и бодрые звуки музыки в постсовковом стиле «унцы-унцы».
   — Ленок, привет, детка, — бодро сказала я. — Это Оля Драгомирова.
   — О-о! Ольгуша! — обрадовалась она. — Ты куда это запропастилась?
   — Да так, все дела, работа… Я тебя не отвлекаю?
   — Ты? Никогда! Что случилось? Выкладывай.
   Любит она сразу брать быка за рога.
   — Слушай, Ленок. Помнишь, ты меня просила продать тебе одну вещицу?
   — Ха! Еще бы не помнить! Просила! — она захихикала. — Да я уже лет пять у тебя ее пытаюсь выклянчить. А ты чего, никак надумала?
   — Надумала.
   — А сколько?
   — А как ты и предлагала в последний раз.
   Ленка помолчала.
   — А чего так-то? — спросила она осторожно. — В смысле надумала? Неприятности?
   — Какие неприятности? Просто долго рассказывать. Решила тут прикупить себе кое-что. В общем, при встрече все узнаешь. Ну, так как?
   — Давай завтра, а? — предложила она.
   — Завтра? — я сказала это таким тоном, что вроде как мне все это не очень-то и нужно. — Даже не знаю… Чего спешить-то?
   Но она уже завелась. Такая она — Ленка.
   — Давай завтра, давай, — заторопила она меня. — Ну, Ольгушечка, ну лапуля!.. Сегодня уже никак не смогу, а завтра — в самую пипочку!
   — Ну, хорошо. Уговорила. Только вот где? Дома у меня, знаешь, сейчас тетка живет. Из Москвы приехала на пару дней…
   Она не догадывалась, но мне надо было сделать так, чтобы она пригласила меня именно к себе в кабак. К тому же в определенное время.
   — Может к тебе на работу? Я завтра наверняка буду в твоих краях, — безразличным тоном продолжила я.
   — Давай, давай, — обрадовалась она. — Подъезжай ко мне часика так в два. А я подвезу деньги.
   — На работу — меня устраивает. Но чуть позже. К трем.
   — Нет проблем, Ольгуша!
   — А деньги-то у тебя сейчас есть, Ленок?
   — Да ты что, конечно, не волнуйся! — Она захихикала. — Ты бы сейчас полюбовалась на моего Оразика! Что моя левая пятка пожелает — то и делает. Квакнулся Оразик, в конец очухался. Не то что раньше. Весь этот выпендреж и песни про экономическое возрождение исторической Родины и рост национального самосознания кончились раз и навсегда. Ты представляешь — замуж зовет каждый день! Детишек хочет! Много и сразу! Российского гражданства хочет! Меня хочет! Говорит, что я не просто певица, а русская Монсеррат Кабалье. Эка его разобрало! Только здесь хочет бизнес иметь. Сообразил наконец-то, морда: у них там войне, хоть и перемиирие, конца-края не видно, народ в кровище по колено живет. Да стоит ему там только на миг появиться, как его тут же, мушкой — в армию загребут! Автомат в зубы и в Карабах! И будет мой толстый Оразик на горных вершинах хрен знает что делить со своими армянскими партнерами. Под пулями! И никакими миллионами не откупится, не сможет. На него там, на родине, ой как много народа во-от такой зуб имеет. А у меня — четырехкомнатная хата без детей и родителей на Садовой. И война — только в постели. До победного конца!
   Она снова захихикала.
   — А вообще-то ты как? Я тебя месяц не видела и не слышала.
   — Да нормально… — сказала я. — Завтра поболтаем, да?
   — Конечно! Ой, извини, все! У меня выход через несколько минут. Целую тебя, Ольгушечка!
   В трубке послышались короткие гудки отбоя. Я отложила ее. Повернувшись на бок, я оперлась головой на руку и стала думать о завтрашней встрече. О том, как построить разговор с Ленкой, не спугнув ее.
   Зазвонил телефон. Я поднесла трубку к уху.
   — Алло?
   Мне не ответили. В шуршащей микрофонной тишине я ясно слышала чье-то сдержанное дыхание.