Страница:
– Надо же, заварка как назло кончилась... Придется эн зэ заваривать...
И набрав из-под помидорных кустов, выращенных мною на подоконнике, использованную заварку (слитую для подкормки растений), ссыпал ее в чайник, залил кипятком и, радушно улыбаясь, заверил девушку, что фирменный чай лаборатории ей, несомненно, придется по вкусу".
Я ей понравился. И в ней что-то было.
Месяц или два она играла со мной, то призывно улыбаясь, то отталкивая негодующим взглядом. По лестницам шла впереди, показывая ноги. Порой, когда работал за компьютером, садилась рядом и грудь ее касалась моего плеча.
Наконец, привела на дачу. Проведенную там ночь я склонен был считать лирическим отступлением. Почему? Видимо, потому что, покончив с индюшечьей ногой, нашпигованной сыром, скоренько мною сочиненной в двух экземплярах при помощи духовки, она вытерла салфеткой уголки губ и сказала, как бы предлагая дежурный десерт:
– Может быть, займемся сексом?
Видимо, ей так говорили, или это были слова из кинофильма или рассказа подруги, которые ей хотелось когда-нибудь сказать.
На следующий день, в начале рабочего дня, она, болезненно выглядевшая, сказала, что я чуточку перестарался, и мне придется проводить ее домой. Я нехотя согласился, и отношения наши сделались постоянными. Мне стало хорошо и покойно.
У меня появилось "Мы".
Жили в ближнем Подмосковье, в одном доме с ее теткой – свою квартиру я оставил предыдущей супруге.
Вселившись, засучил рукава. Выбросил рухлядь, вытер пыль, покрасил потолки, переклеил обои, вымостил дорожки, выловил мышей. Готовил, стирал, мыл, сажал, консервировал, гулял с дочерью.
Шесть лет.
Все сгубила жадность. Из-за нее я:
– стремился не делиться ею ни с кем. Говорил: "Наша семья – это ты, Полина и я", – "Ты зря так, – отвечала она, – мы все – семья. И чем больше нас, тем больше сиделок у Полины";
– хотел разделить дом и участок, чтобы никто не мог покуситься на нашу (мою) свободу (своей квартиры в Москве у меня тогда не было). Хотел разделить, чтобы спать с женой, тогда, когда захочется, а не когда все лягут спать;
– Постоянно копался в огороде, выращивая зелень и овощи, в том числе, и на зиму. Чтобы не пропали яблоки, десятками литров ставил вино. Заставлял ее консервировать овощи и фрукты;
– часто думал о почти двадцатилетней разности в возрасте. Мысль, что когда-то мы расстанемся, и ее теплое, услужливое тело к кому-то перейдет, постоянно буравила мозг;
– хотел владеть ее помыслами. Хотел, чтобы учитывала мое мнение, а не мнение родителей и родственников.
Она же ничего не хотела – все у нее было решено заранее и шаг за шагом осуществлялось.
Ничего.
Все кончилось, когда повел себя совсем уж ребенком: Выставил ультиматум – "Или делим дом, или я ухожу". После того, как ультиматум был отклонен, – из-за боязни ущемления имущественных прав, – уехал на две недели к Андрею в санаторий. Назад меня уже не пустили – Вера Зелековна убедила дочь подать на развод.
Больше всех пострадала Полина. Дело дошло до психиатра. Вот так, на "раз, два, три" я сломал психику четырехлетней дочери. Которую любил больше всего на свете. Значит, мое самолюбие было больше этой любви? Или этой любви вовсе не было?
Может быть.
А если попробовать расчленить эту любовь на составляющие? Так...
1-я составляющая – это положение "Она – моя дочь" = "Она моя, она – это я".
2-я составляющая – это "Она – умница и красавица, и добьется в жизни успеха, станет лучше всех и, следовательно, я стану лучше всех. Я смогу хвастаться".
А 3-ей составляющей – бескорыстного добра, безличной нравственности было мало, они стерлись в начале жизни, и потому все проиграли. И Света тоже.
Почему проиграла Света? Она ведь богата, путешествует и вращается в свете. Она, наконец, единолично завладела дочерью.
Она проиграла, потому что не смогла, не захотела преодолеть своей безнравственности. Так же, как и я. Но моя безнравственность лежит на душе тяжелым камнем, а ее безнравственность – это оружие. Ее оружие. Не в силах преодолеть свою, я пытаюсь что-то сделать, чтобы души людей стали лучше, свободнее. А она... Она, наверное, идет в церковь, ставит свечку и подает профессиональным нищим.
Не удалось, и цепочка зла продолжилась.
Я поцеловал его.
Она подставила носик.
Поцеловал.
Она подставила подбородок. Поцеловал. Когда же хотел впиться в губы, исчезла.
Глаз не показала. Что случилось?
"Карандаш «Искусство».
Карандаш был желто-зеленым и очень бледным. Таким бледным, что им невозможно было сделать заметку, подчеркнуть что-нибудь, закрасить или подмазать. Долгие годы он жил в хрустальном стаканчике вместе с отверточкой, с помощью которой раскручивался системный блок, с ножиком, обрезавшим фотографии и бумагу; с ручками, переносившими на бумагу мысли, телефоны и имена, с пинцетом, выщипывавшим волосы, выраставшие на носу; с надфилем, который просто приятно было подержать в руках.
Его, ни с того, ни с сего, дала мне ты, когда я уходил из дома. Как я сейчас думаю, дала с тайным смыслом, а не потому, что он был не нужен. Ты знала, что он может пригодиться только мне.
Он пригодился.
Чувствуя себя бледным и ненужным, я старался быть ярче, старался пригодиться, но не так, как пинцет или надфиль.
Поглядывая на него, я записывал свои мысли. Поначалу они выходили бледными, но я старался и слова, штрих за штрихом, становились видимыми.
Я хотел бы вернуть тебе этот карандаш.
Возьмешь?
Ложь – это клей, помогающий слеплять фрагменты существования в нечто удобоваримое и не похожее на исходный материал, то есть на дерьмо, представляющее собой переваренные фрагменты пищи.
Все – отстой. Редко что плавает наверху.
Что касается меня, я знаю, что получу, и где буду стоять. Но я буду стоять. Буду стоять, когда умру. Буду стоять, как дед. Как отец Иосиф.
28
Чувствую, скучно. Скучно и с 28-ми главами. Скучно, потому что никто не поверил. Это обидно. Обидно, потому что стоит мне сейчас выкрикнуть с обиды десяток слов, и все поверят, и все рванут на Ягноб, чтобы столкнуть там свои медные головы.
Все. Решено. Пишу не для всех, а лично для тебя.
Я буду твоим Согдом.
Я – твой Согд. Я вручаю тебе эстафетную палочку.
Я – твой Согд, и я умираю. Смертельная болезнь поборола мое тело. Но ум холоден и трезв. Настолько холоден и трезв, насколько может быть холоден и трезв ум неврастеника, свихнувшегося на мамах и золоте. Но это так.
Короче, я – твой Согд.
Я погибаю.
И хочу назначить наследника.
Это сын?
Нет. Я ему ничего не дал, он себя сделал сам. У него свой путь. И он должен его пройти.
Это дочь?
Нет. Она не сможет взять от меня сокровищ. Мать и бабушка смогут – у них хваткие руки, а она нет. И я ничего не дам, чтобы ей не стало стыдно. Не стало стыдно, когда она станет взрослой и все узнает.
Это мама?
Нет. Ей никогда никто ничего не давал просто так, и она не возьмет, не сумеет взять: просто так брать она не умеет – данное "за так" ее тревожит. А на старость хватит изумрудных сережек.
Я отдам это тебе. Ты читаешь мое письмо не для того, чтобы стать богатым, и ничего не хотеть, а потому что думаешь. Думаешь, сможешь ли ты выиграть приз, сможешь ли прикоснуться к тому, к чему прикасался Александр Великий.
Сможешь.
И мне кажется, ты не утилизируешь их. Ты станешь Александром Македонским. Александром Македонским Третьим.
20
21
И набрав из-под помидорных кустов, выращенных мною на подоконнике, использованную заварку (слитую для подкормки растений), ссыпал ее в чайник, залил кипятком и, радушно улыбаясь, заверил девушку, что фирменный чай лаборатории ей, несомненно, придется по вкусу".
Я ей понравился. И в ней что-то было.
Месяц или два она играла со мной, то призывно улыбаясь, то отталкивая негодующим взглядом. По лестницам шла впереди, показывая ноги. Порой, когда работал за компьютером, садилась рядом и грудь ее касалась моего плеча.
Наконец, привела на дачу. Проведенную там ночь я склонен был считать лирическим отступлением. Почему? Видимо, потому что, покончив с индюшечьей ногой, нашпигованной сыром, скоренько мною сочиненной в двух экземплярах при помощи духовки, она вытерла салфеткой уголки губ и сказала, как бы предлагая дежурный десерт:
– Может быть, займемся сексом?
Видимо, ей так говорили, или это были слова из кинофильма или рассказа подруги, которые ей хотелось когда-нибудь сказать.
На следующий день, в начале рабочего дня, она, болезненно выглядевшая, сказала, что я чуточку перестарался, и мне придется проводить ее домой. Я нехотя согласился, и отношения наши сделались постоянными. Мне стало хорошо и покойно.
У меня появилось "Мы".
Жили в ближнем Подмосковье, в одном доме с ее теткой – свою квартиру я оставил предыдущей супруге.
Вселившись, засучил рукава. Выбросил рухлядь, вытер пыль, покрасил потолки, переклеил обои, вымостил дорожки, выловил мышей. Готовил, стирал, мыл, сажал, консервировал, гулял с дочерью.
Шесть лет.
Все сгубила жадность. Из-за нее я:
– стремился не делиться ею ни с кем. Говорил: "Наша семья – это ты, Полина и я", – "Ты зря так, – отвечала она, – мы все – семья. И чем больше нас, тем больше сиделок у Полины";
– хотел разделить дом и участок, чтобы никто не мог покуситься на нашу (мою) свободу (своей квартиры в Москве у меня тогда не было). Хотел разделить, чтобы спать с женой, тогда, когда захочется, а не когда все лягут спать;
– Постоянно копался в огороде, выращивая зелень и овощи, в том числе, и на зиму. Чтобы не пропали яблоки, десятками литров ставил вино. Заставлял ее консервировать овощи и фрукты;
– часто думал о почти двадцатилетней разности в возрасте. Мысль, что когда-то мы расстанемся, и ее теплое, услужливое тело к кому-то перейдет, постоянно буравила мозг;
– хотел владеть ее помыслами. Хотел, чтобы учитывала мое мнение, а не мнение родителей и родственников.
Она же ничего не хотела – все у нее было решено заранее и шаг за шагом осуществлялось.
* * *
Да, я хотел все и вся подмять под себя. А если бы думал о дочери, все обернулось бы иначе. Нет, не обернулось бы. Ведь старался. Говорил Свете, что в душе сидят звери, которые время от времени выскакивают против воли. Выскакивают, когда становится болотно. Она не понимала. А что можно понять в 24 года? Что я понимал в 24 года?Ничего.
Все кончилось, когда повел себя совсем уж ребенком: Выставил ультиматум – "Или делим дом, или я ухожу". После того, как ультиматум был отклонен, – из-за боязни ущемления имущественных прав, – уехал на две недели к Андрею в санаторий. Назад меня уже не пустили – Вера Зелековна убедила дочь подать на развод.
Больше всех пострадала Полина. Дело дошло до психиатра. Вот так, на "раз, два, три" я сломал психику четырехлетней дочери. Которую любил больше всего на свете. Значит, мое самолюбие было больше этой любви? Или этой любви вовсе не было?
Может быть.
А если попробовать расчленить эту любовь на составляющие? Так...
1-я составляющая – это положение "Она – моя дочь" = "Она моя, она – это я".
2-я составляющая – это "Она – умница и красавица, и добьется в жизни успеха, станет лучше всех и, следовательно, я стану лучше всех. Я смогу хвастаться".
А 3-ей составляющей – бескорыстного добра, безличной нравственности было мало, они стерлись в начале жизни, и потому все проиграли. И Света тоже.
Почему проиграла Света? Она ведь богата, путешествует и вращается в свете. Она, наконец, единолично завладела дочерью.
Она проиграла, потому что не смогла, не захотела преодолеть своей безнравственности. Так же, как и я. Но моя безнравственность лежит на душе тяжелым камнем, а ее безнравственность – это оружие. Ее оружие. Не в силах преодолеть свою, я пытаюсь что-то сделать, чтобы души людей стали лучше, свободнее. А она... Она, наверное, идет в церковь, ставит свечку и подает профессиональным нищим.
* * *
С помощью детей я хотел преодолеть нелюбовь к себе.Не удалось, и цепочка зла продолжилась.
* * *
Господи, почему же меня не выскоблили акушерской ложечкой? Какой же я злой, какой мерзкий! Сколько человек меня за это ненавидели и ненавидят...* * *
06.05. 94. Вчера получил сорок долларов за статью об морфоструктурных особенностях различных эрозионных срезов очаговых структур. Через месяц светит еще сорок за статью о Депутатском рудном районе. Еще сорок соавторша зажала. Лебедев предложил стать заведующим лабораторией. Я отказался, сказав, что частые встречи с ним увеличат нашу критическую массу, в результате я вылечу из горячо любимого мною института. Он оскорбился.* * *
Софьи нет. Нет, был подставленный для поцелуя лоб.Я поцеловал его.
Она подставила носик.
Поцеловал.
Она подставила подбородок. Поцеловал. Когда же хотел впиться в губы, исчезла.
Глаз не показала. Что случилось?
* * *
Не дала поцеловать в губы...* * *
Письмо Полине."Карандаш «Искусство».
Карандаш был желто-зеленым и очень бледным. Таким бледным, что им невозможно было сделать заметку, подчеркнуть что-нибудь, закрасить или подмазать. Долгие годы он жил в хрустальном стаканчике вместе с отверточкой, с помощью которой раскручивался системный блок, с ножиком, обрезавшим фотографии и бумагу; с ручками, переносившими на бумагу мысли, телефоны и имена, с пинцетом, выщипывавшим волосы, выраставшие на носу; с надфилем, который просто приятно было подержать в руках.
Его, ни с того, ни с сего, дала мне ты, когда я уходил из дома. Как я сейчас думаю, дала с тайным смыслом, а не потому, что он был не нужен. Ты знала, что он может пригодиться только мне.
Он пригодился.
Чувствуя себя бледным и ненужным, я старался быть ярче, старался пригодиться, но не так, как пинцет или надфиль.
Поглядывая на него, я записывал свои мысли. Поначалу они выходили бледными, но я старался и слова, штрих за штрихом, становились видимыми.
Я хотел бы вернуть тебе этот карандаш.
Возьмешь?
* * *
Мы все поросята. Один строит дом из любви, другой из камня, третий из слов.Ложь – это клей, помогающий слеплять фрагменты существования в нечто удобоваримое и не похожее на исходный материал, то есть на дерьмо, представляющее собой переваренные фрагменты пищи.
Все – отстой. Редко что плавает наверху.
* * *
Это я Мебиуса загнул. Запутался, разуверился и загнул. Сжечь файл?* * *
Все что я писал о Свете – это неправда. Правда будет видна, она восстанет, когда у бога образуется свободное время, и он расставит всех нас по местам, расставит, предварительно раздав подзатыльники, оплеухи, раки и переломы.Что касается меня, я знаю, что получу, и где буду стоять. Но я буду стоять. Буду стоять, когда умру. Буду стоять, как дед. Как отец Иосиф.
28
Нельзя писать и красиво, и умно, и честно.
(Из отрывного календаря.)
Чувствую, скучно. Скучно и с 28-ми главами. Скучно, потому что никто не поверил. Это обидно. Обидно, потому что стоит мне сейчас выкрикнуть с обиды десяток слов, и все поверят, и все рванут на Ягноб, чтобы столкнуть там свои медные головы.
Все. Решено. Пишу не для всех, а лично для тебя.
Я буду твоим Согдом.
Я – твой Согд. Я вручаю тебе эстафетную палочку.
Я – твой Согд, и я умираю. Смертельная болезнь поборола мое тело. Но ум холоден и трезв. Настолько холоден и трезв, насколько может быть холоден и трезв ум неврастеника, свихнувшегося на мамах и золоте. Но это так.
Короче, я – твой Согд.
Я погибаю.
И хочу назначить наследника.
Это сын?
Нет. Я ему ничего не дал, он себя сделал сам. У него свой путь. И он должен его пройти.
Это дочь?
Нет. Она не сможет взять от меня сокровищ. Мать и бабушка смогут – у них хваткие руки, а она нет. И я ничего не дам, чтобы ей не стало стыдно. Не стало стыдно, когда она станет взрослой и все узнает.
Это мама?
Нет. Ей никогда никто ничего не давал просто так, и она не возьмет, не сумеет взять: просто так брать она не умеет – данное "за так" ее тревожит. А на старость хватит изумрудных сережек.
Я отдам это тебе. Ты читаешь мое письмо не для того, чтобы стать богатым, и ничего не хотеть, а потому что думаешь. Думаешь, сможешь ли ты выиграть приз, сможешь ли прикоснуться к тому, к чему прикасался Александр Великий.
Сможешь.
И мне кажется, ты не утилизируешь их. Ты станешь Александром Македонским. Александром Македонским Третьим.
20
Нелюбовь – вот что меня обступает.
Первый мой ненавистник – Павел Грачев. В шестом классе он, маленький, краснолицый, крепкий, подлетал на перемене сзади и с размаху бил ладонью по глазам. Полчаса после этого я не мог видеть. За что бил? Не знаю. Наверное, я много говорил и был, как тогда выражались, "электровеником", первым "электровеником" в классе. А Грачев, отвечая урок, четыре слова в предложение связывал минуту, за что получал от ликующего учителя твердую тройку с минусом. Еще, без сомнения, он предвидел, как мы встретимся через много лет, встретимся взрослыми. Он предвидел, что я увижу его в синем халате грузчика и телевизором "Рубин" в руках, вы помните, сколько он весил, а он меня – в костюме с иголочки с "Moscow News" в боковом кармане, в модном галстуке, начищенных до блеска ботинках и с умопомрачительной Надеждой справа (в тот день она надела-таки купленные мною французские туфельки с тоненьким каблучком в четыре дюйма).
Предвидеть это было легко, логика стартовых позиций проста и не знает просчетов. Но если бы он напрягся и увидел меня насквозь промокшим в непролазной тайге, тайге, дочиста отмытой многодневными дождями, увидел облепленным вездесущими энцефалитными клещами, гнусом и комарами, если бы увидел в Белуджистане, окруженным десятком шаг за шагом подступающих волкодавов, если бы увидел, как прусь в безлунном мраке с рюкзаком образцов и проб, прусь с четырех тысяч на две или, обмороженный и засыпающий, ухожу от смерти на автопилоте, он точно похлопал бы меня по плечу и угостил "Примой".
Однажды я пересилил себя и отправил его в нокдаун. После этого трое таких, как он, били меня в переулке.
Павел Грачев для меня воплощение вынимающей душу абсолютной неправедности. Он – исчадие неправедности, не прикрытое ничем. Я и другие неправедные люди, прикрываемся белыми одеждами благообразия, чистыми на вид или запятнанными, но прикрываемся или прикрыты близкими. Он – нет: ему нечем прикрыться и потому его неправедность – эта вечный стыд, вечная боль, которую можно унять, лишь ударив, лишь пустив ее в ход.
Иногда мне кажется – его ненависть спасла меня. Нет, не спасла – я ведь погибаю. Его ненависть – это веревочка, все еще связывающая меня с миром, сопротивляющимся гибели. Она пока держит.
Она ненавидела меня, как запрещающий знак; как руководство, возбраняющее использование; как футшток, показывающий неподходящую глубину, как бармена, отказавшегося налить, как провидца и очевидца.
Юра Житник, товарищ и коллега, тоже ненавидел. Люто ненавидел... За что? Наверное, за то же, что и Надежда. За чувство собственного достоинства. В меня его не вставили, и я вынужден постоянно его создавать и поддерживать, умножая знания и квалификацию, а также в спорах и обменах мнениями. А в него самоуважение вставили, как ребро, и он был, как глыба, как камень, по которому чесался мой резец, мой язык. Не в силах соперничать со мной (куда комплексу превосходства против комплекса неполноценности?), он взялся за Надю. Клал ей в стол шоколадки, смотрел масляными глазами. Она ему жаловалась, он сочувственно кивал – они были одной крови. Потом мы дрались, я сломал ему руку, и следующие полгода он, засучив рукава, сажал меня в тюрьму.
А мама Лена? Она тоже ненавидит, иногда, но ненавидит... За то, что не такой, как все, за то, что другие, не я, меняют "Мерседесы", одеваются с иголочки, и с ними легко жить и думать о будущем.
А Света? Ее мать, Вера Зелековна?
Ее мать... Шляхетская высокомерность не позволила нам сблизиться. Высокомерность, высокомерность... Что-то мы о ней слышали...
Но хватит об этом.
"Это замечательное озеро, располагается в центре горного узла, образованного сомкнувшимися отрогами Гиссарского и Зеравшанского хребтов. Очертаниями оно похоже на сердце. "Сердце дьявола..." – прошепчете вы, узнав, что все вокруг него пропитано ртутью, когда-то поступавшей из глубин по мощным разломам. И скалы в этих краях то тут, то там залиты кровью – большая часть этого токсичного металла связана в кроваво-красной киновари. И связана не с чем-нибудь, а с "дьявольской" серой. Последней дьяволу, видимо, хватало не всегда, и часть ртути, оставшись в свободном состоянии, до сих пор высачивается из трещин капельками и даже ручейками... И потому воду в этих краях можно пить лишь из немногих источников.
А чума, страшная бубонная чума? Да эти горы – собственность притаившейся до поры, до времени чумы! Она здесь везде – в каждом сурке, в каждой лисе, в каждой полевке. Она затаилась в них и дожидается часа. А может, приказа? Ведь были такие приказы – в начале ХХ века от этой безжалостной болезни вымерло несколько кишлаков. В их окрестностях я видел в почвенном слое тонкий слой извести – после смерти последнего жителя царские эпидемиологи полили негашеной известью всю округу. А началось все с пастушка. Гоняясь за бараном, он сорвался со скал и ободрал спину. Знахарь лечил его древним способом, а именно – пересадкой кожи. Он просто-напросто поймал сурка, содрал шкуру и наложил на рану. А сурок оказался чумным, и пастушок утащил в могилу три кишлака.
А что здесь потерял великий полководец Александр Македонский? Почему озеро названо его именем? Почему три года(!) из своих десяти походных он, как привязанный, провел в Согдиане и Бактрии, географическим центром которых является это озеро? И почему на третьем году, в самом конце среднеазиатского похода, он вдруг бросился из Мараканды в эти забытые богом высокогорья? И бросился зимой? Невзирая на лавины и камнепады? Чтобы взять пару никому не нужных крепостиц и встретится с Роксаной? И почему, когда Александр ушел отсюда в Индию, удача покинула его? Удача, которая всегда была с ним? Он отвернулся от нее к Роксане? Или все дело в дьяволе, полновластном хозяине этих мест?
Да, гиблые здесь места. Даже река Ягноб, добравшись до них, вдруг сворачивает в сторону на девяносто градусов и, сменив имя, удирает на север, в неимоверном усилии распилив до основания могучий Зеравшанский хребет. "Геоморфологическая аномалия" – скажут знатоки. Да, геоморфологическая аномалия. И еще геологическая, гравитационная, магнитная, биологическая и историческая – самый настоящий бермудский треугольник. Только гораздо таинственнее. И не треугольник вовсе. На всех космических снимках эти места очерчены жирно-черной, правильной и, скажу вам не без трепета, завораживающей окружностью. Это – космическая мишень. Космическая мишень с Сердцем Дьявола вместо яблочка.
А так называемые Волосы Медеи? Я не верил в их существование, пока в маршруте сам не нашел их удивительные пряди на приземистом кусточке дикой вишни. Тончайшие, длинные, хрупкие, они завораживали, тянули к себе, заставляли верить в невообразимое. И неожиданно исчезали, без остатка растворяясь в горном воздухе. И как эти волосы связаны с названием древнего ртутного рудника Канчоч, что в переводе с тюркского означает либо кровавые волосы, либо волосяные копи? А кто их так назвал? Помните Медею? Страстная женщина, страшная колдунья. Убила брата, убила соперницу, убила двоих детей... А перед этим добыла Ясону золотое руно. Золотое руно, Власы Медеи чувствуете связь? Может быть, Ясон ездил не в Колхиду, а сюда и не за руном, а за ними? И ездил, потому что греки знали о них от истинных арийцев, распространившихся по миру именно с этих мест?
Но места здесь красивые. Невообразимо красивые... Дорога к озеру вьется вдоль Фан-дарьи, в мрачных теснинах сжатой отвесными, километровой высоты скалами. Река то бьется в припадке бешенства, протискиваясь меж огромных валунов и глыб завалов, то, лениво шелестя, растекается меланхолично блестящими на солнце рукавами по вдруг расправившей плечи долине.
В начале лета вода в Фан-Дарье редко бывает прозрачной; чаще она бурая, кирпично-красная или серая. Сейчас вода красноватая (дожди, значит, упали на красноцветы мезозоя). Но мы знали: скоро река на протяжении нескольких сотен метров будет двухцветной – родившись после слияния мутного Ягноба с голубой Искандер-рекой, она не скоро смешает такие разные их воды..."
В дверь звонят.
Первый мой ненавистник – Павел Грачев. В шестом классе он, маленький, краснолицый, крепкий, подлетал на перемене сзади и с размаху бил ладонью по глазам. Полчаса после этого я не мог видеть. За что бил? Не знаю. Наверное, я много говорил и был, как тогда выражались, "электровеником", первым "электровеником" в классе. А Грачев, отвечая урок, четыре слова в предложение связывал минуту, за что получал от ликующего учителя твердую тройку с минусом. Еще, без сомнения, он предвидел, как мы встретимся через много лет, встретимся взрослыми. Он предвидел, что я увижу его в синем халате грузчика и телевизором "Рубин" в руках, вы помните, сколько он весил, а он меня – в костюме с иголочки с "Moscow News" в боковом кармане, в модном галстуке, начищенных до блеска ботинках и с умопомрачительной Надеждой справа (в тот день она надела-таки купленные мною французские туфельки с тоненьким каблучком в четыре дюйма).
Предвидеть это было легко, логика стартовых позиций проста и не знает просчетов. Но если бы он напрягся и увидел меня насквозь промокшим в непролазной тайге, тайге, дочиста отмытой многодневными дождями, увидел облепленным вездесущими энцефалитными клещами, гнусом и комарами, если бы увидел в Белуджистане, окруженным десятком шаг за шагом подступающих волкодавов, если бы увидел, как прусь в безлунном мраке с рюкзаком образцов и проб, прусь с четырех тысяч на две или, обмороженный и засыпающий, ухожу от смерти на автопилоте, он точно похлопал бы меня по плечу и угостил "Примой".
Однажды я пересилил себя и отправил его в нокдаун. После этого трое таких, как он, били меня в переулке.
Павел Грачев для меня воплощение вынимающей душу абсолютной неправедности. Он – исчадие неправедности, не прикрытое ничем. Я и другие неправедные люди, прикрываемся белыми одеждами благообразия, чистыми на вид или запятнанными, но прикрываемся или прикрыты близкими. Он – нет: ему нечем прикрыться и потому его неправедность – эта вечный стыд, вечная боль, которую можно унять, лишь ударив, лишь пустив ее в ход.
Иногда мне кажется – его ненависть спасла меня. Нет, не спасла – я ведь погибаю. Его ненависть – это веревочка, все еще связывающая меня с миром, сопротивляющимся гибели. Она пока держит.
* * *
Еще меня ненавидела Надежда. Ненавидела так же, как и Грачев, ненавидела из-за угла. И ненавидела многогранно – ведь мы в общей сложности прожили десять лет. В спорах с друзьями и знакомыми неизменно становилась на их сторону. Любую критику в мой адрес воспринимала с ликованием. Предпоследний всплеск ее ненависти разорвал в клочки рукопись моей диссертации, разорвал перед последним со мной разрывом, а последний – помог свински охарактеризовать моральные качества моей мамы в присутствии ее мужа (работая со мной в Управлении, Надя многое узнала).Она ненавидела меня, как запрещающий знак; как руководство, возбраняющее использование; как футшток, показывающий неподходящую глубину, как бармена, отказавшегося налить, как провидца и очевидца.
Юра Житник, товарищ и коллега, тоже ненавидел. Люто ненавидел... За что? Наверное, за то же, что и Надежда. За чувство собственного достоинства. В меня его не вставили, и я вынужден постоянно его создавать и поддерживать, умножая знания и квалификацию, а также в спорах и обменах мнениями. А в него самоуважение вставили, как ребро, и он был, как глыба, как камень, по которому чесался мой резец, мой язык. Не в силах соперничать со мной (куда комплексу превосходства против комплекса неполноценности?), он взялся за Надю. Клал ей в стол шоколадки, смотрел масляными глазами. Она ему жаловалась, он сочувственно кивал – они были одной крови. Потом мы дрались, я сломал ему руку, и следующие полгода он, засучив рукава, сажал меня в тюрьму.
А мама Лена? Она тоже ненавидит, иногда, но ненавидит... За то, что не такой, как все, за то, что другие, не я, меняют "Мерседесы", одеваются с иголочки, и с ними легко жить и думать о будущем.
А Света? Ее мать, Вера Зелековна?
Ее мать... Шляхетская высокомерность не позволила нам сблизиться. Высокомерность, высокомерность... Что-то мы о ней слышали...
Но хватит об этом.
* * *
"Сердце дьявола"."Это замечательное озеро, располагается в центре горного узла, образованного сомкнувшимися отрогами Гиссарского и Зеравшанского хребтов. Очертаниями оно похоже на сердце. "Сердце дьявола..." – прошепчете вы, узнав, что все вокруг него пропитано ртутью, когда-то поступавшей из глубин по мощным разломам. И скалы в этих краях то тут, то там залиты кровью – большая часть этого токсичного металла связана в кроваво-красной киновари. И связана не с чем-нибудь, а с "дьявольской" серой. Последней дьяволу, видимо, хватало не всегда, и часть ртути, оставшись в свободном состоянии, до сих пор высачивается из трещин капельками и даже ручейками... И потому воду в этих краях можно пить лишь из немногих источников.
А чума, страшная бубонная чума? Да эти горы – собственность притаившейся до поры, до времени чумы! Она здесь везде – в каждом сурке, в каждой лисе, в каждой полевке. Она затаилась в них и дожидается часа. А может, приказа? Ведь были такие приказы – в начале ХХ века от этой безжалостной болезни вымерло несколько кишлаков. В их окрестностях я видел в почвенном слое тонкий слой извести – после смерти последнего жителя царские эпидемиологи полили негашеной известью всю округу. А началось все с пастушка. Гоняясь за бараном, он сорвался со скал и ободрал спину. Знахарь лечил его древним способом, а именно – пересадкой кожи. Он просто-напросто поймал сурка, содрал шкуру и наложил на рану. А сурок оказался чумным, и пастушок утащил в могилу три кишлака.
А что здесь потерял великий полководец Александр Македонский? Почему озеро названо его именем? Почему три года(!) из своих десяти походных он, как привязанный, провел в Согдиане и Бактрии, географическим центром которых является это озеро? И почему на третьем году, в самом конце среднеазиатского похода, он вдруг бросился из Мараканды в эти забытые богом высокогорья? И бросился зимой? Невзирая на лавины и камнепады? Чтобы взять пару никому не нужных крепостиц и встретится с Роксаной? И почему, когда Александр ушел отсюда в Индию, удача покинула его? Удача, которая всегда была с ним? Он отвернулся от нее к Роксане? Или все дело в дьяволе, полновластном хозяине этих мест?
Да, гиблые здесь места. Даже река Ягноб, добравшись до них, вдруг сворачивает в сторону на девяносто градусов и, сменив имя, удирает на север, в неимоверном усилии распилив до основания могучий Зеравшанский хребет. "Геоморфологическая аномалия" – скажут знатоки. Да, геоморфологическая аномалия. И еще геологическая, гравитационная, магнитная, биологическая и историческая – самый настоящий бермудский треугольник. Только гораздо таинственнее. И не треугольник вовсе. На всех космических снимках эти места очерчены жирно-черной, правильной и, скажу вам не без трепета, завораживающей окружностью. Это – космическая мишень. Космическая мишень с Сердцем Дьявола вместо яблочка.
А так называемые Волосы Медеи? Я не верил в их существование, пока в маршруте сам не нашел их удивительные пряди на приземистом кусточке дикой вишни. Тончайшие, длинные, хрупкие, они завораживали, тянули к себе, заставляли верить в невообразимое. И неожиданно исчезали, без остатка растворяясь в горном воздухе. И как эти волосы связаны с названием древнего ртутного рудника Канчоч, что в переводе с тюркского означает либо кровавые волосы, либо волосяные копи? А кто их так назвал? Помните Медею? Страстная женщина, страшная колдунья. Убила брата, убила соперницу, убила двоих детей... А перед этим добыла Ясону золотое руно. Золотое руно, Власы Медеи чувствуете связь? Может быть, Ясон ездил не в Колхиду, а сюда и не за руном, а за ними? И ездил, потому что греки знали о них от истинных арийцев, распространившихся по миру именно с этих мест?
Но места здесь красивые. Невообразимо красивые... Дорога к озеру вьется вдоль Фан-дарьи, в мрачных теснинах сжатой отвесными, километровой высоты скалами. Река то бьется в припадке бешенства, протискиваясь меж огромных валунов и глыб завалов, то, лениво шелестя, растекается меланхолично блестящими на солнце рукавами по вдруг расправившей плечи долине.
В начале лета вода в Фан-Дарье редко бывает прозрачной; чаще она бурая, кирпично-красная или серая. Сейчас вода красноватая (дожди, значит, упали на красноцветы мезозоя). Но мы знали: скоро река на протяжении нескольких сотен метров будет двухцветной – родившись после слияния мутного Ягноба с голубой Искандер-рекой, она не скоро смешает такие разные их воды..."
* * *
В этой книжке я опростоволосился – самородная ртуть образовывается при разложении киновари в поверхностных условиях. А в "Войне в "Стране Дураков"" перепутал евстахиевы трубы с фаллопиевыми, и в результате сумасшедшей героине перевязали первые, а не вторые. Я часто ошибаюсь. Точнее, всегда и...В дверь звонят.
21
Миновали кишлак. Безлюдный – налетели утром милиционеры и под конвоем увезли всех жителей поближе к хлопковым плантациям. В домах все на месте, во дворах и переулках – куры. Не успела въехать вслед за Олегом на втершуюся в обрыв тропу, как кобылу толкнуло вперед-вверх. Оглянулась – черная лошадиная морда!
Дышит прямо в лицо.
Глаза выпучены.
Оскаленная пасть.
Толчок за толчком.
Вперед-вверх, вперед-вверх.
Прыгать?!
Нет!!!
И тут крик Олега сквозь грохот реки:
– Пригнись!!!
Наган бахнул, лишь прикоснулась щекой к кобыльей шее.
Жеребец полетел вниз. Упал в воду.
– Жалко парня, – сказал Олег, застегивая кобуру.
Рассказ мамы о первой студенческой практике.
– Расскажи, как я появился. Ты ведь в институте еще не училась?
– Не училась... – ответила, насторожившись.
В свои семьдесят два после трех подтяжек она выглядела лет на десять моложе.
– А как с Егоровым познакомилась?
Мама задумалась. Решив отвечать, сказала виновато:
– Жили рядом. Он особенный был... Дед – комдив гражданской, расстреляли в тридцатых... Прапрадед с Ермоловым дружил. Женя еще снимок показывал, на котором они рядом. А сам выпивоха и бабник, ни одной юбки не пропускал... Зачем тебе это?
– Хочу понять, как я таким стал...
– Каким?
– Ты же знаешь... Я жесток, скуп, недоверчив, женщины уходят... К тебе вон как отношусь. Меня это мучило всю жизнь, я боролся с собой – безуспешно.
– Глупости.
– От этих глупостей я ненавижу себя и... и не хочу жить...
– Господи, как ты можешь так говорить! – вскричала. – У тебя же все есть, только живи!
– Могу. Я вычитал, что такими, как я, становятся люди, которым в младенчестве не доставало материнского тепла, которых кормили, когда придется...
– Да как ты смеешь! У меня от молока груди лопались. Мастит даже был – резали. Ты просто хочешь оправдаться!
Выпил вина. Назло. Полный стакан.
Не отреагировала, отвлек тюль на окне – "пора стирать".
Я сидел в тишине и остро чувствовал себя сумасшедшим. Нет, не сумасшедшим, а спасителем, человеком, в которого внедрили животворящую правду, а с нею сердце. Я должен подняться над всеми – над отцом, над матерью, над детьми, над приличиями, наконец, и крикнуть: Спаситесь, наконец, и детей своих спасите! Прервите цепочку зла, и вернется Бог, и воцарится Царство Небесное!
– Хочу оправдаться?.. – не смог я выдержать взгляда матери, вновь в меня упершегося. – Наверное... Но не перекладывая на тебя вину. Я думаю, я стал таким объективно. Ты жила, как хотела, как могла, как давали... Жила, особо не задумываясь ни о чем, жила, все принимая. Я тоже так жил. Все так живут... И потому все несчастны. Рано или поздно становятся несчастными.
Помолчав, выдал вопрос, сверливший мозг:
– А почему ты меня не выскоблила? Родить в десятом классе – это круто даже в наши дни.
Мама молчала, рассматривая мою последнюю инсталляцию. Ее глаза сверлили круглую темно-синюю коробку из-под бисквитов "Heartland Collection", приклеенную к стене над электроплитой.
Крышка посередине крест накрест распорота ножом, – видела она.
Лепестки жести нервно выгибаются наружу.
В отверстии меж ними – часы.
Двенадцать там, где должно быть четыре.
– В этом весь ты, – антипатично покачала головой. – Полчаса надо смотреть, чтобы догадаться который час.
– Да, в этом весь я.
– А это что такое?
Указала подбородком на пол. На утюжок, приткнувшийся носиком к блюдечку, полному гнутых гвоздей.
– It’s my pet Irony. Домашнее животное. Он ест. Кстати, Iron по-английски утюг, а Irony – ирония.
– А это? – указала на другую инсталляцию. Губы ее неприязненно кривились.
Я посмотрел на давнишнее творение – обтянутую джинсовой тканью фанерку. На пришпиленные в два ряда скелет кильки, кровавый окурок сигареты Sobranie Red (его перед тем, как уйти навсегда, раздавила в моей тарелке Ксения), пустую зажигалку "Мальборо", выеденное яйцо, выдавленный тюбик суперклея, фотографию со студенческого билета.
Мою фотографию. На ней я простодушный ангел, не читавший Фрейда и потому не знавший, что любовь должна быть точно дозирована... Любовь к сыну, к дочери, к жене, государству, дозирована, чтобы на сердце не появились стигматы. Все должно быть дозировано.
– Эта картина называется "Жизнь продолжается", – криво усмехнулся я. – Видишь, на ней еще много свободного места. Ты не находишь ее оптимистичной?
Не ответила. Смотрела на часы, тикавшие в коробке бисквитов, пытаясь определить время. Сказав, что сейчас половина восьмого, я повторил вопрос:
– Так почему ты меня не выскоблила?
– Пишешь об этом? – на секунду взгляд ее окрасился интересом.
– Да... Я – ребенок, остался ребенком, и люблю детей. И хочу, чтобы они вырастали психически здоровыми. Хочу, хотя знаю: если все люди станут психически здоровыми, скорее всего, возникнут другие проблемы, может быть, более сложные. Так почему ты меня оставила?
– Не помню.
– Но все же?
– Да как-то странно все получилось... Узнав, что я беременна, мать вытолкала меня из дома и со словами: "Вернешься одна" захлопнула дверь. Я пошла к твоему отцу. Он улыбался, рукой махал: "Это твои проблемы, девочка, отстань, ну, посмотри, какой из меня папаша и муж?" Мы были с ним всего два раза, и он никогда ничего не обещал. Пришлось идти договариваться насчет аборта. А ночью, у подруги, приснился сон – отец стучал пальцем по столу, требовал, чтобы родила, а не то он меня проклянет.
– Отец стучал?
– Да, отец. Твой дед. У него была белая борода, и он говорил раскатисто, как с неба. Он сказал, что усыновит тебя, и ты будешь его ребенком.
– Ну и зря послушалась! Он меня усыновил и в командировку на полгода уехал.
– Ты маразматик, сумасшедший! – обескуражено покачала головой. – В твои-то годы!
– Почему сумасшедший? Представляю, как вы со мной мучились. Десять лет ведь жили втроем, а потом и вчетвером в однокомнатной квартире. Знаешь, мне иногда кажется, что отчим – святой. Столько лет терпеть чужого ребенка. Я бы так не смог. Помнишь, сколько я прожил с Верой после того, как она привезла сына? Две недели. Нет, надо было меня выскрести, и все было бы хорошо. Может быть, сейчас вы жили бы лучше.
Я попытался представить себя выскобленным. Но увидел... Христа на кресте. Хмыкнул: "Ну да... Его ведь тоже выскребли. Из Земли обетованной, из Иерусалима. А потом вышло, что умер за людей. А если бы меня выскребли, получилось бы то же самое. Мама бы нашла себе своего человека – сколько у нее было поклонников. Отчим – свою женщину. И добра в мире стало бы больше. Они бы не ненавидели друг друга. И главное – не стало бы меня, источника несчастий".
– Нельзя так говорить... Бог сделал так, что ты родился, и ты должен быть благодарен.
Сказала неуверенно. Состарившись, мама пыталась верить в Бога, но у нее не получалось. Может быть, из-за подспудной уверенности, что и на том свете она обойдется своими силами.
Дышит прямо в лицо.
Глаза выпучены.
Оскаленная пасть.
Толчок за толчком.
Вперед-вверх, вперед-вверх.
Прыгать?!
Нет!!!
И тут крик Олега сквозь грохот реки:
– Пригнись!!!
Наган бахнул, лишь прикоснулась щекой к кобыльей шее.
Жеребец полетел вниз. Упал в воду.
– Жалко парня, – сказал Олег, застегивая кобуру.
Рассказ мамы о первой студенческой практике.
* * *
Пришла мать с горячими яблочными пирожками. Я посадил ее за стол, налил чаю, придвинул вазу с конфетами и, съев пирожок, затем второй, прямо спросил:– Расскажи, как я появился. Ты ведь в институте еще не училась?
– Не училась... – ответила, насторожившись.
В свои семьдесят два после трех подтяжек она выглядела лет на десять моложе.
– А как с Егоровым познакомилась?
Мама задумалась. Решив отвечать, сказала виновато:
– Жили рядом. Он особенный был... Дед – комдив гражданской, расстреляли в тридцатых... Прапрадед с Ермоловым дружил. Женя еще снимок показывал, на котором они рядом. А сам выпивоха и бабник, ни одной юбки не пропускал... Зачем тебе это?
– Хочу понять, как я таким стал...
– Каким?
– Ты же знаешь... Я жесток, скуп, недоверчив, женщины уходят... К тебе вон как отношусь. Меня это мучило всю жизнь, я боролся с собой – безуспешно.
– Глупости.
– От этих глупостей я ненавижу себя и... и не хочу жить...
– Господи, как ты можешь так говорить! – вскричала. – У тебя же все есть, только живи!
– Могу. Я вычитал, что такими, как я, становятся люди, которым в младенчестве не доставало материнского тепла, которых кормили, когда придется...
– Да как ты смеешь! У меня от молока груди лопались. Мастит даже был – резали. Ты просто хочешь оправдаться!
Выпил вина. Назло. Полный стакан.
Не отреагировала, отвлек тюль на окне – "пора стирать".
Я сидел в тишине и остро чувствовал себя сумасшедшим. Нет, не сумасшедшим, а спасителем, человеком, в которого внедрили животворящую правду, а с нею сердце. Я должен подняться над всеми – над отцом, над матерью, над детьми, над приличиями, наконец, и крикнуть: Спаситесь, наконец, и детей своих спасите! Прервите цепочку зла, и вернется Бог, и воцарится Царство Небесное!
– Хочу оправдаться?.. – не смог я выдержать взгляда матери, вновь в меня упершегося. – Наверное... Но не перекладывая на тебя вину. Я думаю, я стал таким объективно. Ты жила, как хотела, как могла, как давали... Жила, особо не задумываясь ни о чем, жила, все принимая. Я тоже так жил. Все так живут... И потому все несчастны. Рано или поздно становятся несчастными.
Помолчав, выдал вопрос, сверливший мозг:
– А почему ты меня не выскоблила? Родить в десятом классе – это круто даже в наши дни.
Мама молчала, рассматривая мою последнюю инсталляцию. Ее глаза сверлили круглую темно-синюю коробку из-под бисквитов "Heartland Collection", приклеенную к стене над электроплитой.
Крышка посередине крест накрест распорота ножом, – видела она.
Лепестки жести нервно выгибаются наружу.
В отверстии меж ними – часы.
Двенадцать там, где должно быть четыре.
– В этом весь ты, – антипатично покачала головой. – Полчаса надо смотреть, чтобы догадаться который час.
– Да, в этом весь я.
– А это что такое?
Указала подбородком на пол. На утюжок, приткнувшийся носиком к блюдечку, полному гнутых гвоздей.
– It’s my pet Irony. Домашнее животное. Он ест. Кстати, Iron по-английски утюг, а Irony – ирония.
– А это? – указала на другую инсталляцию. Губы ее неприязненно кривились.
Я посмотрел на давнишнее творение – обтянутую джинсовой тканью фанерку. На пришпиленные в два ряда скелет кильки, кровавый окурок сигареты Sobranie Red (его перед тем, как уйти навсегда, раздавила в моей тарелке Ксения), пустую зажигалку "Мальборо", выеденное яйцо, выдавленный тюбик суперклея, фотографию со студенческого билета.
Мою фотографию. На ней я простодушный ангел, не читавший Фрейда и потому не знавший, что любовь должна быть точно дозирована... Любовь к сыну, к дочери, к жене, государству, дозирована, чтобы на сердце не появились стигматы. Все должно быть дозировано.
– Эта картина называется "Жизнь продолжается", – криво усмехнулся я. – Видишь, на ней еще много свободного места. Ты не находишь ее оптимистичной?
Не ответила. Смотрела на часы, тикавшие в коробке бисквитов, пытаясь определить время. Сказав, что сейчас половина восьмого, я повторил вопрос:
– Так почему ты меня не выскоблила?
– Пишешь об этом? – на секунду взгляд ее окрасился интересом.
– Да... Я – ребенок, остался ребенком, и люблю детей. И хочу, чтобы они вырастали психически здоровыми. Хочу, хотя знаю: если все люди станут психически здоровыми, скорее всего, возникнут другие проблемы, может быть, более сложные. Так почему ты меня оставила?
– Не помню.
– Но все же?
– Да как-то странно все получилось... Узнав, что я беременна, мать вытолкала меня из дома и со словами: "Вернешься одна" захлопнула дверь. Я пошла к твоему отцу. Он улыбался, рукой махал: "Это твои проблемы, девочка, отстань, ну, посмотри, какой из меня папаша и муж?" Мы были с ним всего два раза, и он никогда ничего не обещал. Пришлось идти договариваться насчет аборта. А ночью, у подруги, приснился сон – отец стучал пальцем по столу, требовал, чтобы родила, а не то он меня проклянет.
– Отец стучал?
– Да, отец. Твой дед. У него была белая борода, и он говорил раскатисто, как с неба. Он сказал, что усыновит тебя, и ты будешь его ребенком.
– Ну и зря послушалась! Он меня усыновил и в командировку на полгода уехал.
– Ты маразматик, сумасшедший! – обескуражено покачала головой. – В твои-то годы!
– Почему сумасшедший? Представляю, как вы со мной мучились. Десять лет ведь жили втроем, а потом и вчетвером в однокомнатной квартире. Знаешь, мне иногда кажется, что отчим – святой. Столько лет терпеть чужого ребенка. Я бы так не смог. Помнишь, сколько я прожил с Верой после того, как она привезла сына? Две недели. Нет, надо было меня выскрести, и все было бы хорошо. Может быть, сейчас вы жили бы лучше.
Я попытался представить себя выскобленным. Но увидел... Христа на кресте. Хмыкнул: "Ну да... Его ведь тоже выскребли. Из Земли обетованной, из Иерусалима. А потом вышло, что умер за людей. А если бы меня выскребли, получилось бы то же самое. Мама бы нашла себе своего человека – сколько у нее было поклонников. Отчим – свою женщину. И добра в мире стало бы больше. Они бы не ненавидели друг друга. И главное – не стало бы меня, источника несчастий".
– Нельзя так говорить... Бог сделал так, что ты родился, и ты должен быть благодарен.
Сказала неуверенно. Состарившись, мама пыталась верить в Бога, но у нее не получалось. Может быть, из-за подспудной уверенности, что и на том свете она обойдется своими силами.