* * *
   Я перестал ходить по ночам, став таким. Снохождения сменились припадками негодования (эпилептической злобности, см. БСЭ). Видимо, душа, став "не выездной", заключившись в тесном теле, стала биться головой (моей) о стену безысходности.
* * *
   Мама Мария ни меня, ни Андрея, не ласкала и не баловала. Она была строга с нами, и отходила только с родственниками. На праздники и иные случаи звались гости, и тогда загодя пеклись пироги и медовый хворост, с утра готовилась праздничная еда, и потом все сидели во дворе за раздвинутым круглым столом. Однажды, после того как солнце, найдя прореху в винограднике, истомило гостей, и они ушли остывать в прохладный глинобитный дом, я кинулся к столу и хватанул из граненого стаканчика уважаемого взрослыми напитка. Андрей смотрел на меня как на самоубийцу, а я чего-то особенного ждал, да не дождался.
   Помню еще странный случай – он до мелочей запечатался в сознании: как-то с мамой Марией, отцом Иосифом и Андреем мы шли в гости, в дом, в котором никто никогда раньше не был. Ни с того, ни с сего, я сказал, что найду его и, пройдя несколько кварталов, указал на калитку. К своему вящему удивлению я не ошибся.
   Еще помню свадьбу Лены: было много веселых юношей и девушек, играл патефон, танцевали вальс и пели "Ландыши, ландыши, светлого мая привет". Мы с Андреем на ней не присутствовали – мама наказала нам не выходить из дома, и весь день мы просидели на кровати за дверью.
* * *
   Сейчас Андрей выглядит моложе меня, но по-прежнему я для него младший брат, неразумный и несерьезный. Он директор большого санатория в Западной Сибири и живет с N-ой по счету женщиной, много себя старше. Недавно, гостя, спросил, почему я пишу такую чушь. И прочитал из моей последней книги:
   "...Милочка приняла любимую супругом позу: став коленями на пол, легла на живот поперек кровати. Евгений Евгеньевич налил в фужер шампанского, поставил его на расстоянии вытянутой руки и пристроился сзади. Сначала он целовал жену в шею, затем в спину (Милочка вслепую поигрывала его половыми органами). Когда эрекция достигла максимума, Евгений Евгеньевич вставил член во влагалище и, внимательно смакуя ощущения, мерно задвигал задом (Милочка притворно стонала). Обычно, когда подступала эякуляция, он прекращал движения, отпивал глоток шампанского, наблюдая за любовными утехами телевизионных лесбиянок. Иногда он закуривал легкую сигарету и делал несколько затяжек. Лишь только член начинал опадать, Евгений Евгеньевич принимался целовать жену в шелковую спину, в сладкое ушко и подмышками, пахнущими ненавязчивым дезодорантом и совсем чуть-чуть – только что выступившим потом. Милочка, как правило, кончала через две паузы, и Евгений Евгеньевич присоединялся к ней лишь почувствовав (тук-тук) сокращения ее матки".
* * *
   – Если из-за денег такое творишь, вот, возьми, сколько хочешь, за следующую книгу и не пиши ее, – закончив цитирование, протянул он мне пухлый бумажник.
   Я навсегда потерял к нему интерес.
   Потерял интерес к человеку, ближе которого у меня никого не было. Мы спали валетом в одной кровати, одним существом ходили бок об бок, положив друг другу руки на плечи, играли одними игрушками...
   Игрушек у нас было немного. Облупленные деревянные кубики (мы не видели их новыми), замечательный сломанный фотоаппарат с мехами (он мог быть чем угодно – и паровозом, и кораблем, и пушкой), калейдоскоп, еще что-то.
   Я твердо знал от мамы Марии, что брат старше, и потому надо ему уступать и относиться с уважением. Уступать было трудно – искусственно вскормленный Андрей, был меньше ростом и не таким подвижным, как я. Видимо, именно с тех пор к старшим, в том числе, и по положению, я отношусь снисходительно, но с пиететом.
   Первую гадость в жизни – из тех, конечно, которые запомнились – я сделал вдвоем с ним. Как-то летом к маме Марии пришел родственник Роман (это он подарил нам свой сломавшийся фотоаппарат); на нем, тринадцатилетнем, был новенький, совсем взрослый кремовый костюм, такой красивый, что, казалось, гость явился из другого мира – не нашего, карамельного, а сливочно-шоколадного, блестящего и щедрого на будущее. За чаем мама по этому поводу что-то резкое сказала, и мы с Андреем, уловив ее настроение (а скорее установку), принялись оплевывать облачение пришельца.
   Я до сих пор вижу этот случай воочию:
   Роман, смятенно улыбающийся, уходит, убегает от нас, по цементной дорожке, окаймленной резко оранжевой календулой, а мы с Андреем, возбужденные, торжествующие, бежим, плюясь, следом.
   Конечно, это не мы плевались. Это плевалась мама, оставшаяся в доме, и никак не отреагировавшая на наш поступок. Много позже, а именно составляя эти строки, я понял, почему все так получилось...
* * *
   Андрей не был моим братом. Он был сыном старшей сестры мамы Марии, и младшим братом Романа. Сестра мамы Марии умерла вскоре после рождения Андрея, и его отец, поэт местного значения, попросил свояченицу оставить работу в школе (она была учительницей младших классов) и взять младенца на воспитание. Пообещав, естественно, вспомоществование. Вспомоществование есть вспомоществование, оно, видимо, было разным в то или иное время, имело тенденцию к уменьшению (писатель вскоре женился, и у него родились погодки-дочери), и в какой-то момент приостановилось (я помню, как мама Мария водила нас к нему, и они ругались). И тут явился кремовый костюм из сливочно-шоколадного мира, и был подвергнут остракизму.
   Остракизм... Надо посмотреть в словаре точное значение этого слова. Посмотрю и вставлю в текст, как это делал Макс Фриш в повести "Человек появляется в эпоху голоцена" (ее, к слову сказать, я не читал, но довольно внимательно просмотрел). Герой повести, господин Гайзер выломал столбик из перил лестницы на второй этаж, чтобы снять паутину с высокого потолка, затем изжарил любимую кошку на обед, ибо электричества не было (камнепады и сели потрепали поселок, в котором он жил), и продукты в холодильнике пропали. До того, как слечь от кровоизлияния в мозг, он маникюрными ножницами вырезал из книг бесспорные сведения и повсюду прикреплял к стенам кнопками и клеем.
* * *
   Остракизм (греч. уstrakon – черепок), в Древних Афинах изгнание из города отдельных лиц по постановлению народного собрания. О. был введен Клисфеном в конце 6 в. до н. э. как мера против восстановления тирании. Позднее к О. стали прибегать как к мере политической борьбы. Вопрос о применении О. ежегодно ставился перед народным собранием. В случае положительного решения в назначенный для проведения О. день всякий, обладавший правом голоса в народном собрании, писал на черепке имя того, кто, по его мнению, опасен для народа.
* * *
   Не совсем то, что я предполагал... Не писала бабушка на черепках. Она сказала нам что-то вроде "Фас!"
   Что ж, дело житейское. Поэт учил сыновей и воспитывал дочерей на своем поэтическом уровне, не достижимом для семьи колхозного ревизора, кормившего четырех человек, но, тем не менее, никогда не бравшего взяток (окончив ревизию, он говорил, что коровник построен из меньшего количества кирпичей, чем указано в бумагах, и если к концу рабочего дня ему не доведется увидеть из окна конторы недостающее сложенным в штабель, то "дело ваше"). И мама Мария совершила демарш, возможно импульсивный.
* * *
   Я запомнил случай с Романом, потому что меня тогда впервые использовали, то есть вынудили сделать то, что я сам по себе никогда бы не сделал.
   Что вынудили сделать?
   Вынудили надругаться над человеком, таким же, как я, человеком. До этого мне и в голову не приходило, что ближнего можно оскорбить предумышленно.
   Но не тогда я стал таким, или начал становиться таким – иначе этот случай, скорее всего, не запомнился бы. А он запомнился, он въелся в меня, и, может быть, именно с тех пор я не терплю травли. Пусть за дело, пусть за длинные уши или серый цвет, но травли. Все должно решаться один на один. Свора не может быть правой. Почему? Да я был в ней! Я травил, я плевался. И восторгался тем, что я, маленький и слабый, травлю большого и сильного – это отвратительно.
   Когда Роман скрылся с глаз, я увидел происшедшее со стороны и подумал: "Почему он позволил нам так поступить?! Почему не пошел на нас, решительно сжав кулаки? Почему не поступил с нами так, как поступила со мной Ева, дочь проститутки? Значит, считал, что мы правы? И он оплеван по справедливости?"
   Если бы Роман, сжав кулаки, пошел на нас, я бы никогда в жизни никому не позволил бы себя оплевывать. А он не сжал, и я стал хуже, и потом в меня плевали, и если плебей, тогда во мне поселившийся, считал, что оплеван по делу, то я уходил, понурив голову.
   Значит, все же, тогда я стал таким. Стал достойным плевка.
   Я стал становиться таким, плюнув в человека.
   Нет. Тогда во мне образовался гнойничок.
* * *
   Андрей этого случая не помнит.
* * *
   Почему дед никого не сажал? Потому что сидел сам.
* * *
   Я посидел, обозревая корешки книг, стоявших над компьютером. Усмотрел книжки, сделанные из романов "Иностранной литературы". Вытащил одну, раскрыл и улыбнулся, увидев послесловие к повести Макса Фриша "Человек появляется в эпоху голоцена". Почитал:
   – ... помогает (Фришу) ... честность и острота, с которой он фиксирует ... конкретные черты рядовых граждан, заброшенных... и находящихся во власти страшного феномена, именуемого отчуждением, живущих под постоянной и непонятной, вернее, непонятой угрозой;
   – Макс Фриш ... проводит эксперимент ... стараясь тщательно проследить те черты "доисторического" которые могут проявиться в сознании и судьбе среднего исторического человека;
   – Селение, отрезанное дождями, становится моделью современного мира, над которым нависла угроза "голоцена";
   – Все поступки господина Гайзера – это некая пародия на "бытие, как деяние", цепь смешных и бессмысленных попыток удержать ту видимость порядка, "образа жизни" и "образа мысли", которых на самом-то деле нет.
* * *
   Какая чушь... Пора спать.
   Я стал отключать компьютер. Когда выскочило окно "Завершение работы Windows", вспомнился господин Гайзер, приклеивающий к стене вырезки из книг. Может приклеить что-нибудь к экрану? Например, несколько мгновений из прожитой жизни?
* * *
   19.07.64. Джанхот. Сегодня выиграл соревнования по разведению костра. Вручая первый приз – Тома Сойера и Гекльберри Финна – начальник лагеря старался не смотреть мне в глаза. Сунул книгу и ушел, буркнув: «Вечно ты все испортишь». Дело в том, что выигрывал тот, у кого первой перегорала веревочка, натянутая меж двух палок на высоте около метра. Я еще подошел к пионервожатому и спросил: «Что, если веревочка перегорит, то я выиграл?» Он ответил: «Да. Если твоя веревочка перегорит первой, то ты выиграл». Ну, я, ничтоже сумняшеся, и наложил столько хвороста, что веревочка оказалась среди него, да еще в комке сухой хвои. После того, как финишная ленточка перегорела, костер пылал еще несколько секунд.
   12.03.65. Библиотекарша сказала, что в прошлом году я взял на руки 391 книгу.
   06.10.71. Посмотрел «Почтовый роман». Прослезился.
   05.11.75. Вытолкал из автобуса парня лет двадцати – на спине его куртке был изображен американский флаг. Кричал ему вслед, потрясая кулаком: «У нас есть свой флаг, советский!»
   Люди смотрели кисло.
* * *
   Мною прочитано около 5000 книг. Однако большинство из них было издано в советское время. И потому я чувствую себя более чем дилетантом, особенно в философии, и каждая новая книга обновляет это чувство, и я начинаю сожалеть, что образование мое не было систематическим. Если бы им кто-нибудь занимался, то для "бытия, как деяния" хватило бы и 1000 книг.
* * *
   Чем больше я узнаю, чем больше понимаю, тем меньше меня понимают люди, и тем больше мною овладевает одиночество. Да, я много знаю. В детстве я прочитал, что где-то в океане есть остров, населенный одними кошками, потом в мою память через книги проникли знания аналогичной значимости. Есть в ней, конечно, и сведения, необходимые в повседневной жизни. Но для их получения не нужно было читать 5000 книг. Читать, конечно, нужно. Хотя бы потому, чтобы не разучиться читать ценники и вывески. Но тогда, может быть, стоит обойтись одной книгой? Той, которую читают или с которой знакомы большинство окружающих меня людей? Я имею в виду Библию. Если бы я читал ее одну, я не был бы одинок, я бы знал лишь то, что знают другие, и был бы счастлив...
* * *
   Заснуть не смог.
   Встал, походил по комнате, увидел на столе книжку. Ту, с Фришем. Взял, полистал, улегся, прочитал единым духом. И сел за компьютер.
   Какое несоответствие послесловию! Господин Гайзер просто сантиметр за сантиметром увязал в старости, то есть смерти! Его семидесятичетырехлетнее сознание разлагалось. От него (сознания), ставшего предметным, отрывался фрагмент за фрагментом, и он не мог чувствовать себя несчастным и одиноким, не мог сочувствовать несчастным и одиноким, потому что чувства – это гравитация частей сознания, и когда сознание рассыпается от старости или шизофрении, гравитация эта исчезает. Забытый, почти все забывший, он до последней минуты разрывает окружающее на части. Так же, как оно разрывает его. Он устремляет взор в прошлое, чтобы не думать о будущем, в котором его, Гайзера, нет. Тело отказывает, отказывает память, распадается сознание, а он продолжает цепляться за жизнь. Особенно страшит потеря памяти, как таковой. Потеря памяти не конкретной, а потеря возможности помнить, ибо, потеряв возможность запоминать и помнить, человек теряет душу, умирает для себя, оставляя другим свое бессмысленное тело.
   Это повесть об умирании. Простом умирании. Не от болезни или несчастного случая, а от старости.
   Вижу этого старика. Он перед глазами. Тепло на него смотрю.
   Не спит, потому что "времени мало".
   Кнопки не входят в штукатурку. Все, все сопротивляется!
   Зачем переписывать статьи из словарей, если можно их вырезать?
   Сознание фрагментируется, он фрагментирует книги.
   Он фрагментирует ножницами книги, которые никому не будут нужны, потому что после смерти никого не будет. Ни детей, ни родственников.
   Эта паутина на потолке... Она растет, растет и скоро обездвижит его.
   Грохочет гром. Дождь стучит. Они хотят до него добраться!
   Классифицирует виды громов по звучанию. Они ему угрожают. А он их классифицирует. Это активная оборона.
   Романы не интересуют.
   Интересуют факты. То есть то, что существует. То, что живет вечно.
   Жена Эльзбет умерла, бессмысленно ее помнить. И дорожить ее портретом.
   Он знает, что "Человек может встать на стул, закрепить подтяжки на потолочной балке и повеситься, лишь бы не слышать больше своих собственных шагов".
   Звук шагов. Старческое шарканье. Противно откровенное.
   Он почти все забыл, но хорошо помнит, как с братом Клаусом взбирался на вершину Маттерхорна, и как на обратном пути они едва не погибли. Это все, что он помнит. Почему именно это? Потому что тогда он стоял на узеньком карнизе над пропастью и мог ежесекундно сорваться. Но не сорвался. Он это помнит, потому что опять стоит на узеньком карнизе над бездонной пропастью.
   И каждую секунды может сорваться.
   В никуда.
   И вот сорвался. Апоплексический удар. Лежит. Смотрит почерневшими глазами. Туда, где Маттерхорн.
   Мать Нади смотрела злорадно.
* * *
   Маттерхорн (Matterhorn), горная вершина в Пеннинских Альпах, на границе Швейцарии и Италии. Высота 4477 м. Имеет вид четырехгранной пирамиды, возвышающейся почти на 1000 м над покрытым ледниками хребтом.
* * *
   В обед, прогуливаясь, увидел в мусорном баке картонный ящик, полный книг. Достал, просмотрел. "Талейран" Тарле, "Одиссея". "Отверженные" Гюго, II и III тома "Русской истории" Костомарова, "Овод", "Махатма Ганди", "Мысли и сердце" Амосова.
   Теперешние времена – это что-то. Представляю городскую свалку – книг там, видимо, не меньше, чем в Ленинке.
* * *
   Еще кое-что о "Человеке, который появился в эпоху голоцена". Повесть напечатана в 1-ом номере за 82-й год. Брежнев в маразме, он жалкий и беспомощный человек, и появляется эта повесть с этим послесловием! Ее печатают, чтобы вложить персты в раны умирающего льва? Но он в маразме! Значит, вкладывают не за тем, чтобы причинить боль, а чтобы вызвать жалость к умирающему. Или, наоборот, получить удовольствие. Ибо чужая смерть – это часть твоей жизни.
   К тому же смерть льва чуток возвышает.
   Повесть написана в 1979 году. Фришу было 68. Он описывал себя, теряющего память. И эти листочки, которые он всюду прикрепляет, суть его романы?
   "Я умру, а они останутся, должны остаться, ведь я их прикрепил".
* * *
   Два наблюдения. Одно из них меня тронуло, угадайте, какое.
   1-е наблюдение. Середина апреля. Из окна электрички увидел тополь, росший у вентиляционной шахты метро. Он был по-зимнему гол, но там, где ствол его согревался теплым воздухом, шедшим из шахты, весна уже царила дюжиной изумрудных листочков.
   2-е наблюдение. Середина мая. У подножья той же вентиляционной шахты неподвижно лежал на спине плотный старик с седой курчавой бородой. Нагой ниже пояса. "У него были дом и жена, – подумал я. – И где-то есть дети".

3

   Ночью приснился сон: на щеке Полины вырос неприятный серо-зеленый нарост, похожий на мясистый цветок. Света, ее мать, целовала его и поглаживала. Я стоял в стороне и смотрел с ужасом. И понимал – она радуется наросту, потому что он отвращает меня от дочери.
* * *
   Хуже всего, когда я вижу на улице пап с дочками. Идущих, взявшись за руки, и с любовью друг на друга посматривающих. Тогда я напиваюсь и люто, органически, ужасая себя, ненавижу Свету. И ее мать. И эта страшная ненависть греет меня, как далекая звезда, я знаю, пока она есть, эта ненависть, Свете не стать по-хорошему счастливой.
   Пил весь день. И написал только это. И потому мгновений из прошлого будет больше.
* * *
   17.07.72. Вчера восемь часов махал пятикилограммовым кувалдометром – отбивал образцы для Мельниченко – Костя от щедрот своих царских придал меня отряду Института геологии. А так я прошелся бы по округе, благо есть что посмотреть. Лаборант этого Мельниченко замучил душевной простотой – бей так, бей сюда, не части. Я взорвался – все-таки я – старшекурсник, не кайлорог. Мельниченко отозвал в сторону и сказал, что измываются надо мной ради моего же блага. Осколок может впиться в глаз и т.д. Я чуть не прослезился от отцовской заботы.
   Устал, как собака – десять километров тащил около 30кг. Шел танком – хотелось скорее выпить кружку горячего крепкого чая. Мельниченко возит с собой алюминиевый кумган (в Средней Азии из таких обмываются), который, как он считает, быстро закипает. Но воды в него входит всего литра полтора. Выпьешь кружку, и полчаса ждешь следующую. Довольствие у них хорошее, вчерашний обед на глазок обошелся каждому в рубль с изрядным лишком. Слишком богато для рабочего 3 разряда. Сегодня в маршрут не пойдем. С утра ждали дождя – и вот он, родимый, услужливо стучит по палатке.
   18.07.72. Утро. Третий день по утрам готовлю рубон. Жалоб нет. Опять махал кувалдой, осколками поранил кисть, один попал в глаз, да еще обсушил руки. Коля Байгутов переживает – приедет домой, жена окажется беременной, и не даст.
   Вечер. В маршрут не ходили. Все заволокло туманом, и ущелья, в которое мы должны были идти, не видно совсем. Решили возвращаться на базу. Навьючили ишаков. Серый, ощутив вьюк, упал. Когда дошли до узенького, перекосившегося моста, и коногон стал переводить ишаков, он снова упал (застряла нога между корявыми бревнами). Черный отшатнулся, пробы стали его валить на бок, и он медленно, медленно упал в воду (метров пять падал, пока не шмякнулся). Мы с Павлом стояли в метрах в тридцати ниже по течению; наведя фотоаппарат, он готов был щелкнуть, но когда ишак стал падать, в изумлении опустил его. Под мостом дико: огромные волны, вода кипит. Ишака с пробами, палаткой, кошмами понесло кувырком. Я бегом бросился на перекат – течение бешенное, – схватил ишака. Но что я мог сделать с ним и грузом в 100кг? Промок, задохнулся от бега и борьбы с ослом. Тут подоспели ребята. Коногон кричал, чтобы срезали вьюк и спасли ишака (его собственность), я же больше переживал за пожитки и трудовые пробы. Ишак лягнул Павла, потом меня, но вьюк все-таки срезали и смогли удержать. Ишак – без единой царапины, вскочил и, как ни в чем не бывало, направился к берегу.
   Вчера Коля читал свои стихи – неплохие, есть настроение и чувство. Странный человек – все уживается в нем.
   18.07.72. С утра дождило, и я прогулялся в верховья Эль-боша. Обедал на летовке. Чабан-киргиз рассказал, что в древности по этим местам проходила караванная тропа из Самарканда в Индию. Сидели в палатке; на перекладине прямо перед лицом, задевая его, висела на веревочке зазубренная палочка. Спросил, что это такое. «А! Это, когда червяк из нога выпазит, мотаем», – ответил чабан. Я сразу вспомнил статью из «Здоровья», прочитанную в детстве. В ней рассказывалось о риште, подкожном черве. Длиной под метр, питается жиром, когда же нападает тяга к размножению, выклевывается понемногу (к статье прилагалась картинка с этим явлением – сколько ночей я не спал из-за нее!). Если его порвать, то смерть – сгниет в ноге вместе с тобой. И потому его бережно наматывают на палочку-катушку. Вылез на пару сантиметров – намотал, подвязал палочку к голени, вылез еще – опять подмотал.
   03.10.72. Первый день в городе. Позвонил Гале Злобиной – неожиданно оказалась дома. Пошли в кино, смотрели «Смешную девчонку», Барбра Стрейзанд очень похожа на Галку). Я давно не был с девушкой, с которой хотелось быть. И первый раз в жизни дарил цветы. Пешком дошли до ее дома. К себе вернулся в час ночи. На следующий день был у нее в гостях, пили чай. Впервые разрешила прикоснуться к себе. Сказала: "Ты мне больше не пиши... на измятой бумаге (я писал на валуне у вертолетной площадки).
* * *
   С Галиной Злобиной ничего не получилось. Как-то пришла, вся загадочная, легли в постель. Все решила тельняшка. Сняв платье, вместо волнующих бюстгальтера и трусиков я увидел нечто полосато-непонятное, все членившее по горизонтали, и желание ушло. Потом я узнал, что тельняшку подарил ей брат, служивший срочную на флоте. Подарил, сказав, что пока она ее будет носить, с ней ничего дурного не случится.

4

   Ветку азалии белой
   Ты сломала
   В моем саду.
   Чуть-чуть светил
   Тонкий серп луны.
Исикава Такубоку.

   ...Когда приходила сестра Лена – это было раз в вечность, – я терялся. Она бросалась ко мне, обнимала, целовала, поговорив на повышенных тонах с мамой Марией, хватала за руку, уводила в студенческую столовую пединститута, располагавшегося неподалеку, и кормила серыми котлетами с гарниром из противной перловки (это после домашних пирожков), спрашивая, не обижает ли меня мама, как я уживаюсь с Андреем и тому подобное.
   Я съеживался, терялся, не смотрел в глаза, что-то отвечал, глотал котлеты и скользкую шрапнель (так отец Иосиф называл перловку) и хотел лишь одного – скорее вернуться к маме и Андрею, скорее оказаться в понятном своем бездумном мире.
   Однажды она пришла, и этот бездумный мир развалился, и мое возбужденное сознание, обозреваемое Оком, заметалось меж его обломков.
   Лена пришла, села передо мной на корточки и, счастливо улыбаясь, сказала, что она – моя мама.
   С этих ее слов начались слова. До этого мир был бессловесным, по крайней мере, слова в нем мало значили – они не изменяли мира – и потому не запоминались. Испуганный, я обратился к маме Марии. Она стояла непроницаемая, стояла, плотно сжав губы.
   – А как же Андрей? – с ужасом я посмотрел на все еще сестру. – Он мне не брат?!
   – Нет. Он твой дядя.
   – А как же папа?
   – У тебя другой папа. Его зовут Олег. Ты видел его на свадьбе.
   Единый мир, в котором я был молекулой, распался. Распался Эдем. То, что его скрепляло, исчезло. Меня накормили яблоком познания, и я стал человеком. Но не это яблоко отравило меня.
* * *
   ...Зимой я жил с новыми родителями, а летом, когда они уезжали на полевые работы, возвращался к бабушке. Иногда меня брали в горы, на геологоразведку, и мы долго ехали с мамой Леной по глубоким ущельям, ехали в кузове грузовика, полном разных людей, ехали в кузове грузовика, так спешившего, что люди писали на ходу через задний борт.
   Кроме этого я помню, как мыл полы в землянке, в которой мы жили, и первые слезы беспомощности. Меня привезли в горы, и через день мама с отцом ушли на работу; оставшись один, я подошел к доброму человеку, курившему на завалинке, и стал спрашивать, куда это уходят мои родители. Человек сказал, что они лазают на высокие и опасные горы, потом опускаются в глубокую, темную шахту и работают там до изнеможения. И потому мне надо им помогать.
   Впечатленный, я пошел в землянку, постоял посередине и придумал мыть полы. Способ, которым пользовалась мама, показался мне излишне трудоемким и, решив его усовершенствовать, я вылил воду из ведра на пол. И скоро понял, что к приходу родителей поместить воду обратно в ведро совершенно невозможно. Когда пришла мама Лена, я, весь мокрый, возил тряпкой по полу, слезы, лившиеся из глаз, сводили всю мою работу на нет.
   Папа Олег меня терпел. Сейчас, прожив жизнь и много на веку увидев, я стараюсь быть благодарным ему, узнавшему о моем статуте лишь через год после женитьбы.