Страница:
Контрабандистам на все наплевать. На сторожевые башни с пулеметами, на солдат, на жару и ветер. С востока, из Афганистана и Пакистана, они везут наркотики, недорогие шмотки, электронику и нелегальную рабочую силу, а туда – дешевый иранский бензин.
Хотя солдат много, сидят они скопом по своим башням и немногочисленным блок-постам. Граница же, особенно ночью, остается практически открытой. Как только сгущаются сумерки, а здесь, в низких широтах, это происходит рано, пустыня оживает. Взад-вперед шныряют “Тойоты” с грузом в две – три двухсотлитровые бочки с бензином.
Местные власти пугали нас: “Берегитесь контрабандистов, убьют!”
Но контрабандисты не обращали на нас никакого внимания. Лишь иногда, остановившись на пару минут, эти люди перекидывались парой фраз с нашим водителем Ахмедом, который, подкинув нас к очередному обнажению, обычно сидел близ машины перед маленьким костерком и курил.
Мой коллектор, Фархад, говорил мне, что Ахмед курит опиум. И вправду, посидев у костра, наш водитель становился либо очень разговорчивым, либо очень хмурым и потом при возвращении, как правило, здорово встряхивал седоков: опрокидывал, не скажу – неожиданно, наш старенький “Лендровер”, прокалывал на полном ходу шину или что-нибудь терял, например, колесо или кардан. К фейерверку, вызванному замыканием клемм сорвавшегося с насиженного места аккумулятора, мы привыкли. А в остальном Ахмед был неплохим парнем – доброжелательным и веселым.
В общем, все проистекало довольно оригинально и без существенных эксцессов до того самого времени, пока местные власти не предприняли компанию по искоренению наркоторговли и не нагнали к границе солдат, тем самым, сделав жизнь контрабандистов и нашу невыносимой.
Нашу жизнь – потому что мы были вынуждены подолгу испрашивать разрешение на поездку в тот или иной приграничный район, а также из-за навязанной охраны в виде двух “Тойот” с турельными пулеметами и десятком бравых молоденьких солдат, не прочь просто так пострелять в горизонт из этих крупнокалиберных бандур. Жизнь контрабандистов стала невыносимой по понятной причине – их семьи теряли, может быть, единственный в этих краях источник дохода.
И они стали все чаще подсаживаться к Ахмеду и оживленно что-то с ним обсуждать.
Ахмед все качал головой. Но однажды, после того, как очередная беседа чуть было не перешла в потасовку, он подошел ко мне и, большей частью жестами, довел до моего сознания суть разговоров.
Оказывается, контрабандисты предлагали мне провозить наркотики от границы до Захедана (нашу машину никогда не обыскивали на шлагбаумах). За сотрудничество они обещали мне опиум, много опиума, деньги, а также их искреннее радушие и гостеприимство. А за отказ мне просто-напросто отрежут уши – такая экзекуция в ходу у здешних, иногда не вполне цивилизованных племенных боссов. Мне говорил об этом Рафсанд, наш иранский главный геолог.
Учитывая то, что к наркотикам я совершенно равнодушен и к тому же здесь, в Иране за торговлю ими положена не больше, не меньше, как смертная казнь, то я, естественно, склонялся к потере ушей.
Тем более мне не привыкать – в десятом классе я как-то громко хлопнул дверью кабинета физики и через мгновение оказался фактически без них – сверху полетели осколки стекол наддверного окошка. Все – мимо, кроме двух, упавших точно на мои уши.
Пришили последние, конечно, криво – одно тесно прижали к черепу, другое – вынесли на дюйм в сторону и с тех пор мне, чтобы не пугать девушек, приходилось отпускать волосы. Так что предстоящую операцию я мог вполне рассматривать как радикально косметическую.
О своем решении я жестами сообщил Ахмеду.
– Иншалла[8], – протянул он, глядя жалостливо.
Видимо, для исполнения угрозы контрабандистам необходимо было утвердить приговор в своих высших инстанциях, и нас отпустили.
Вечером, узнав об этом инциденте, Удавкин говорил, съежившись от страха:
– Ты боишься, Евгений, по глазам вижу, боишься.
Но я не боялся – иншалла! Напротив, надвигающаяся опасность привлекала меня новизной ощущений.
– А вы что так переживаете? – спросил я, удивившись его неадекватной реакции. – Я ем хурму, а рот вяжет у вас? Или, точнее, уши отрезают мне, а вы плохо слышите?
– Ты всех нас за собой потянешь! Всех! И меня, и наших шефов. Они через неделю-другую прилетят из Тегерана и все узнают. Все...
– Так что, мне, по вашему мнению, надо было согласиться на предложение бандитов?
– Согласиться, не согласиться... Умнее надо быть. А ты простой уж очень.
Я валился с ног от усталости и не стал вдумываться в его слова. А если бы вдумался, то все, может быть, пошло бы совсем по-другому.
Через несколько дней, часов в шесть вечера (было уже совсем темно), мы – Фархад, Ахмед и я – возвращались на базу после очередного маршрута на контакт гранитоидной интрузии под названием «Черная». В предыдущем маршруте я обнаружил там участок, который явно тянул на хорошее медно-порфировое месторождение. Когда до основной дороги оставалось всего несколько километров, машина уткнулась в глубокую канавку, наспех выкопанную поперек дороги. В принципе, мы должны были въехать в нее на полном ходу с последующим окончательным развалом “Лендровера” на составные части, но к этому времени у нас уже была сломана рессора, и мы еле тащились на скорости около пятидесяти километров в час.
Как только мы вышли из машины осмотреться, вокруг выросли люди. Фархада чем-то несильно ударили, и он благодарно упал в колючий придорожный куст. Меня же свалили наземь, связали и понесли мимо Ахмеда. Последний, заметив мой укоризненный взгляд, развел руками... “Иншалла”.
После двух– или трехчасового рейда по ночной пустыне меня бросили в загоне, сооруженном позади большой черной войлочной палатки. Сокамерником моим стал симпатичный белый верблюжонок. Он был красив и грустен, его большие, влажные глаза светились недетской мудростью.
Я знал, что этому одногорбому созданию надо понравиться и особенно не досаждать ему разговорами и резкими телодвижениями. В противном случае оно могло убить или просто покалечить резким ударом своей изящной ноги.
“Верблюд на стреме, дожил” – подумал я и, полюбовавшись глазами животного, прилег на землю, чтобы решить, что делать дальше.
И неожиданно заснул, уткнувшись носом в кучу сухого навоза.
Ранним утром следующего дня двое белуджей в белых одеждах перенесли меня к небольшому костерку, у которого сидело несколько человек, развязали, налили чаю, дали кусок лепешки и куриную тушку, лишенную конечностей и белого мяса.
После трапезы один из них, по виду афганец, взял нож в руки и заговорил. В его речи часто повторялось слово “гуш”, что по-ирански означает ухо. Я понял, что мне предлагается радикальная косметическая операция. В надежде, что он удовлетворится одним ухом, я принялся вспоминать, какое из них у меня оттопырено. Решив, что левое, постарался держать голову левой стороной к говорившему.
Клянусь, я не обманываю, все так и было! Мысли мои метались, в руках я нервно теребил связку луп и лупочек. Всякий геолог, отколов образец, лижет его, чтобы лучше было видно, нет ли там золота или еще чего попроще, потом ищет в карманах, в полевой сумке, в компасной кобуре лупу, чтобы стало видно лучше и, как правило, ее не находит. Поэтому всякую увеличительную мелочь геологи-маршрутчики обычно связывают длинной крепкой капроновой нитью в гроздь вместе с иголкой, нужной для определения минералов по их твердости, карандашом, чтобы записывать эти определения в полевой дневник, и резинкой, чтобы стирать потом записи неправильных определений. Все это, прикрепленное к петельке нагрудного кармана, болтается у правой стороны живота. Так вот, при виде луп мне в голову полезли всякие глупости из греко-римской истории и я, взяв пятикратную лупу, соединил солнечные лучи на поверхности нижней внутренней части голени правой ноги (я сидел в позе неполного лотоса и поэтому сделать это было удобно). Кожа под лучами покраснела, затем почернела и задымилась. Я расширил лучом образовавшуюся каверну до размеров мелкой монеты, затем начал выжигать следующую.
Вероятно, именно это маниакальное продолжение возымело действие на большинство участников зрелища – ужас, отвращение, смешанные с неприятным удивлением, читались в их глазах.
Однако один из них (его звали Масуд), толстощекий и здоровенный белудж, смог преодолеть эти чувства. Подойдя ко мне, он охватил лапой запястье моей левой руки и повернул так, как будто хотел измерить мой пульс.
Однако мой пульс был ему до лампочки: другая рука Масуда потянулась к лупе. Он схватил ее толстыми негнущимися пальцами и после нескольких неудачных попыток собирал-таки пучок солнечных лучей в самом центре внутренней стороны кисти...
Известно, что большие мужики нередко слабы в коленках. Не прошло и минуты, как шипение и запах горящей плоти остудили садистское любопытство Масуда. Дыра получилась совсем маленькой и на глазах затянулась.
Тут я должен заметить, что такие пыточные опыты не так уж болезненны, как может показаться городскому жителю. Еще в детстве, избавляясь таким образом от бородавок, я был удивлен безболезненностью этой операции. Много больше мучений доставлял мне пинцет Веры, когда она в порыве юношеского сострадания выкорчевывала седые волосы из моих усов.
Фокус удался. Разбойники оставили уши на месте. Посовещавшись, они забросили меня в кузов синей облупленной “Тойоты” и повезли в горы.
Машина долго петляла среди невысоких, выжженных солнцем холмов. Любуясь напоследок их верхушками, я жевал лепешку и вспоминал Верины пирожки.
Когда машина, наконец, остановилась, меня вытащили и поставили на ноги. Я пытался сказать что-нибудь остроумное или, по крайней мере, жизнеутверждающее, но получил сзади сильный удар в голову и отключился.
Очнулся я от нескольких подряд падений на землю – мои неблагодарные зрители, тащили меня вверх по склону горы, время от времени роняя. Уронив очередной раз, они некоторое время стояли, освещая объект падения большими китайскими фонарями. Почти у вершины они бросили мое безжизненное тело в глубокую яму.
И вот я здесь. Вполне закономерно.
3. Главное не открывать глаз. – Удавкин пожаловал... – Предсмертная проповедь...
Хотя солдат много, сидят они скопом по своим башням и немногочисленным блок-постам. Граница же, особенно ночью, остается практически открытой. Как только сгущаются сумерки, а здесь, в низких широтах, это происходит рано, пустыня оживает. Взад-вперед шныряют “Тойоты” с грузом в две – три двухсотлитровые бочки с бензином.
Местные власти пугали нас: “Берегитесь контрабандистов, убьют!”
Но контрабандисты не обращали на нас никакого внимания. Лишь иногда, остановившись на пару минут, эти люди перекидывались парой фраз с нашим водителем Ахмедом, который, подкинув нас к очередному обнажению, обычно сидел близ машины перед маленьким костерком и курил.
Мой коллектор, Фархад, говорил мне, что Ахмед курит опиум. И вправду, посидев у костра, наш водитель становился либо очень разговорчивым, либо очень хмурым и потом при возвращении, как правило, здорово встряхивал седоков: опрокидывал, не скажу – неожиданно, наш старенький “Лендровер”, прокалывал на полном ходу шину или что-нибудь терял, например, колесо или кардан. К фейерверку, вызванному замыканием клемм сорвавшегося с насиженного места аккумулятора, мы привыкли. А в остальном Ахмед был неплохим парнем – доброжелательным и веселым.
В общем, все проистекало довольно оригинально и без существенных эксцессов до того самого времени, пока местные власти не предприняли компанию по искоренению наркоторговли и не нагнали к границе солдат, тем самым, сделав жизнь контрабандистов и нашу невыносимой.
Нашу жизнь – потому что мы были вынуждены подолгу испрашивать разрешение на поездку в тот или иной приграничный район, а также из-за навязанной охраны в виде двух “Тойот” с турельными пулеметами и десятком бравых молоденьких солдат, не прочь просто так пострелять в горизонт из этих крупнокалиберных бандур. Жизнь контрабандистов стала невыносимой по понятной причине – их семьи теряли, может быть, единственный в этих краях источник дохода.
И они стали все чаще подсаживаться к Ахмеду и оживленно что-то с ним обсуждать.
Ахмед все качал головой. Но однажды, после того, как очередная беседа чуть было не перешла в потасовку, он подошел ко мне и, большей частью жестами, довел до моего сознания суть разговоров.
Оказывается, контрабандисты предлагали мне провозить наркотики от границы до Захедана (нашу машину никогда не обыскивали на шлагбаумах). За сотрудничество они обещали мне опиум, много опиума, деньги, а также их искреннее радушие и гостеприимство. А за отказ мне просто-напросто отрежут уши – такая экзекуция в ходу у здешних, иногда не вполне цивилизованных племенных боссов. Мне говорил об этом Рафсанд, наш иранский главный геолог.
Учитывая то, что к наркотикам я совершенно равнодушен и к тому же здесь, в Иране за торговлю ими положена не больше, не меньше, как смертная казнь, то я, естественно, склонялся к потере ушей.
Тем более мне не привыкать – в десятом классе я как-то громко хлопнул дверью кабинета физики и через мгновение оказался фактически без них – сверху полетели осколки стекол наддверного окошка. Все – мимо, кроме двух, упавших точно на мои уши.
Пришили последние, конечно, криво – одно тесно прижали к черепу, другое – вынесли на дюйм в сторону и с тех пор мне, чтобы не пугать девушек, приходилось отпускать волосы. Так что предстоящую операцию я мог вполне рассматривать как радикально косметическую.
О своем решении я жестами сообщил Ахмеду.
– Иншалла[8], – протянул он, глядя жалостливо.
Видимо, для исполнения угрозы контрабандистам необходимо было утвердить приговор в своих высших инстанциях, и нас отпустили.
Вечером, узнав об этом инциденте, Удавкин говорил, съежившись от страха:
– Ты боишься, Евгений, по глазам вижу, боишься.
Но я не боялся – иншалла! Напротив, надвигающаяся опасность привлекала меня новизной ощущений.
– А вы что так переживаете? – спросил я, удивившись его неадекватной реакции. – Я ем хурму, а рот вяжет у вас? Или, точнее, уши отрезают мне, а вы плохо слышите?
– Ты всех нас за собой потянешь! Всех! И меня, и наших шефов. Они через неделю-другую прилетят из Тегерана и все узнают. Все...
– Так что, мне, по вашему мнению, надо было согласиться на предложение бандитов?
– Согласиться, не согласиться... Умнее надо быть. А ты простой уж очень.
Я валился с ног от усталости и не стал вдумываться в его слова. А если бы вдумался, то все, может быть, пошло бы совсем по-другому.
Через несколько дней, часов в шесть вечера (было уже совсем темно), мы – Фархад, Ахмед и я – возвращались на базу после очередного маршрута на контакт гранитоидной интрузии под названием «Черная». В предыдущем маршруте я обнаружил там участок, который явно тянул на хорошее медно-порфировое месторождение. Когда до основной дороги оставалось всего несколько километров, машина уткнулась в глубокую канавку, наспех выкопанную поперек дороги. В принципе, мы должны были въехать в нее на полном ходу с последующим окончательным развалом “Лендровера” на составные части, но к этому времени у нас уже была сломана рессора, и мы еле тащились на скорости около пятидесяти километров в час.
Как только мы вышли из машины осмотреться, вокруг выросли люди. Фархада чем-то несильно ударили, и он благодарно упал в колючий придорожный куст. Меня же свалили наземь, связали и понесли мимо Ахмеда. Последний, заметив мой укоризненный взгляд, развел руками... “Иншалла”.
После двух– или трехчасового рейда по ночной пустыне меня бросили в загоне, сооруженном позади большой черной войлочной палатки. Сокамерником моим стал симпатичный белый верблюжонок. Он был красив и грустен, его большие, влажные глаза светились недетской мудростью.
Я знал, что этому одногорбому созданию надо понравиться и особенно не досаждать ему разговорами и резкими телодвижениями. В противном случае оно могло убить или просто покалечить резким ударом своей изящной ноги.
“Верблюд на стреме, дожил” – подумал я и, полюбовавшись глазами животного, прилег на землю, чтобы решить, что делать дальше.
И неожиданно заснул, уткнувшись носом в кучу сухого навоза.
Ранним утром следующего дня двое белуджей в белых одеждах перенесли меня к небольшому костерку, у которого сидело несколько человек, развязали, налили чаю, дали кусок лепешки и куриную тушку, лишенную конечностей и белого мяса.
После трапезы один из них, по виду афганец, взял нож в руки и заговорил. В его речи часто повторялось слово “гуш”, что по-ирански означает ухо. Я понял, что мне предлагается радикальная косметическая операция. В надежде, что он удовлетворится одним ухом, я принялся вспоминать, какое из них у меня оттопырено. Решив, что левое, постарался держать голову левой стороной к говорившему.
Клянусь, я не обманываю, все так и было! Мысли мои метались, в руках я нервно теребил связку луп и лупочек. Всякий геолог, отколов образец, лижет его, чтобы лучше было видно, нет ли там золота или еще чего попроще, потом ищет в карманах, в полевой сумке, в компасной кобуре лупу, чтобы стало видно лучше и, как правило, ее не находит. Поэтому всякую увеличительную мелочь геологи-маршрутчики обычно связывают длинной крепкой капроновой нитью в гроздь вместе с иголкой, нужной для определения минералов по их твердости, карандашом, чтобы записывать эти определения в полевой дневник, и резинкой, чтобы стирать потом записи неправильных определений. Все это, прикрепленное к петельке нагрудного кармана, болтается у правой стороны живота. Так вот, при виде луп мне в голову полезли всякие глупости из греко-римской истории и я, взяв пятикратную лупу, соединил солнечные лучи на поверхности нижней внутренней части голени правой ноги (я сидел в позе неполного лотоса и поэтому сделать это было удобно). Кожа под лучами покраснела, затем почернела и задымилась. Я расширил лучом образовавшуюся каверну до размеров мелкой монеты, затем начал выжигать следующую.
Вероятно, именно это маниакальное продолжение возымело действие на большинство участников зрелища – ужас, отвращение, смешанные с неприятным удивлением, читались в их глазах.
Однако один из них (его звали Масуд), толстощекий и здоровенный белудж, смог преодолеть эти чувства. Подойдя ко мне, он охватил лапой запястье моей левой руки и повернул так, как будто хотел измерить мой пульс.
Однако мой пульс был ему до лампочки: другая рука Масуда потянулась к лупе. Он схватил ее толстыми негнущимися пальцами и после нескольких неудачных попыток собирал-таки пучок солнечных лучей в самом центре внутренней стороны кисти...
Известно, что большие мужики нередко слабы в коленках. Не прошло и минуты, как шипение и запах горящей плоти остудили садистское любопытство Масуда. Дыра получилась совсем маленькой и на глазах затянулась.
Тут я должен заметить, что такие пыточные опыты не так уж болезненны, как может показаться городскому жителю. Еще в детстве, избавляясь таким образом от бородавок, я был удивлен безболезненностью этой операции. Много больше мучений доставлял мне пинцет Веры, когда она в порыве юношеского сострадания выкорчевывала седые волосы из моих усов.
Фокус удался. Разбойники оставили уши на месте. Посовещавшись, они забросили меня в кузов синей облупленной “Тойоты” и повезли в горы.
Машина долго петляла среди невысоких, выжженных солнцем холмов. Любуясь напоследок их верхушками, я жевал лепешку и вспоминал Верины пирожки.
Когда машина, наконец, остановилась, меня вытащили и поставили на ноги. Я пытался сказать что-нибудь остроумное или, по крайней мере, жизнеутверждающее, но получил сзади сильный удар в голову и отключился.
Очнулся я от нескольких подряд падений на землю – мои неблагодарные зрители, тащили меня вверх по склону горы, время от времени роняя. Уронив очередной раз, они некоторое время стояли, освещая объект падения большими китайскими фонарями. Почти у вершины они бросили мое безжизненное тело в глубокую яму.
И вот я здесь. Вполне закономерно.
3. Главное не открывать глаз. – Удавкин пожаловал... – Предсмертная проповедь...
Вспомнив свой путь в могилу, я несколько удовлетворился. Но поначалу никак не мог взять в толк, чем конкретно. Может быть, потому что вспоминая Удавкина, я, наконец, осознал, что он представляет собой весь мир, мир, в котором я никогда не мог найти себя. По крайней мере, надолго.
“Что же делать? – думал я, прислонившись лбом к холодному камню. – А, может быть, просто сойти с ума? Но в этой холодрыге не сойдешь... Но что это? Звуки??? Кто-то идет ко мне? Кто-то сбрасывает камни с двери?”
И тут же, как бы сверху, а может быть, с небес, раздался знакомый, подрагивающий от полноты жизни голос:
– Как поживаешь, Евгений?
– Сергей... Егорович? – удивленно спросил я, намеренно не открывая глаз.
“Если я открою глаза и увижу свет, и окажется, что это на самом деле Удавкин, – быстро промелькнуло в голове, – то моя могила станет еще и плевательницей. А в виде галлюцинации он будет весьма кстати. Будет с кем поговорить.
– Да, это я, – явно улыбаясь, ответил мой бывший напарник. С Фархадом. Напугал ты нас. Приоткрыли яму, а тебя нет... Дыра одна в полу. Сначала думали, что ушел ты. Но стон услышали... Здесь, оказывается, еще. А к нам вчера анализы пришли из ереванской лаборатории. В одной пробе из этого древняка золота полтора грамма на тонну. И меди почти два процента. А ты не глубоко зарылся? Слышишь меня?
– Слышу... Так вы заодно с ними?
– Заодно, не заодно... Какая тебе разница?
– Да так, интересно. И надо же как-то поддерживать нашу светскую беседу... – сказал я и попытался пожать плечами. Невозможность совершения этого спонтанного движения вернуло меня в мою ограниченную камнем действительность, и на минуту я замолк.
– Ты говори, говори, – попросил Удавкин, что-то отбивая молотком.
– А когда вы здесь... в этой яме моей, успели побывать?
– Да еще в прошлом году хозяева меня привозили. Когда приезжал в Захедан по контрактным делам... Сейчас надо еще проб добрать. Боюсь, как бы не повредить тебя... Свалю камень ненароком, а ты с мнительностью своей подумаешь что-нибудь гадкое.
– Ничего, ничего! Мне ничего... не повредит... Валяйте, бросайте! Сочту за честь...
– Да нет уж, я постараюсь осторожно. Вот сейчас только дверь эту уберем. Мы же ее только отодвинули. Ух, ты! Сколько ты здесь нарыл! Спасибо! А я думал, мне здесь придется покопаться. А ты уже все подготовил, только выбирай! Молодец! Похоже, ты застрял там?
– Ага! Намертво! Ни вверх, ни вниз... Подъемным краном не вытащишь...
– А далеко ты там?
– В пяти-шести... метрах...
– Не холодно тебе?
– Холодно...
– А ты не пробовал вылезти? – с заметной тревогой спросил он. – Поизвиваться? Подергаться?
– Пробовал... Но еще лучше застрял...
– Ну, тогда ничего! Не уйдешь, значит, по-английски, не прощаясь. Не оставишь старика одного с этим турком[9]...
– Не уйду...
– Хм... Так, значит, говоришь, не помочь тебе ничем? Жаль! Было бы лучше, если бы я мог тебе помочь...
– Чтобы... Чтобы я молил вас о помощи? Плакал... уговаривал... льстил?
– Вот так вот ты всегда. В жизни все, как в растворе, а ты кристаллизуешь... Да, вот еще что, Евгений... – продолжил он, прошуршав с минуту листами полевой книжки. – Хочу тебе посоветовать... Помочь, так сказать... Ты же философию любишь. “Ты можешь заснуть, и сном твоим станет простая жизнь!” Вот и вообрази себя Заратустрой в пещере, легче будет. И про жизнь свою непутевую думай... Вслух. Короче, сочини проповедь. Или пространное кредо. Все нам веселее будет образцы и пробы оформлять и описывать. Да и тебе полезно будет – поймешь, почему сюда, в эту яму попал... А я тебя, ха-ха, буду Black Заратустрой называть!
Сергей Егорович, почувствовав, что достает меня, довольно засмеялся и по-английски отдавал распоряжения Фархаду, спустившемуся в яму. Любое его резкое движение могло немедленно прекратить мое существование.
Осознав это, я потерял самообладание, задергался, стал кричать и извиваться. К вящему своему, впрочем, удивлению, удивлению, разинувшему рот за десятыми кулисами сознания: как же, столько молить о смерти, а когда она приблизилась и пытается достать твое горло холодными пинцетами костлявых пальцев, ты, оказывается, еще не готов, и алчешь отсрочки...
“Господи, обидно-то как. Всю жизнь вылезал, вылезал, вылезши, лежал на солнышке, пока... опять не попадал куда-нибудь. А может, в самом деле, изобразить из себя Заратустру... в пещере? Из этих, ведь, он краев. Как там у Ницше? “Мы достаточно слышали об этом канатном плясуне! Покажи нам его!” Проповедь придумать? И проповедовать самому себе... Да, самое время стать святым. Давно ведь мечтал... Здесь это легко – безлюдно, нет соблазнов. Ничего не осталось – даже тела не чувствую. Там – это невозможно. Там – жизнь... И на все любви не хватает... Начну, пожалуй, с чего-нибудь актуального.
...Не бойся боли души и тела. Боль – свидетельница бытия... Очисти душу – зависть и злоба сминают день и отравляют ночь, гнев и гордыня – пыль и сор, они закрывают солнце...”
– Ты помедленнее, Евгений! И погромче, – прервал меня глухой голос Удавкина. – Глуховат я стал, не все слова различаю. Ты с выражением говори.
– Сбили... вы меня! Тоже мне, массовик-затейник... А что, Фархад с вами?
– Со мной! И, знаешь, рад, посмеивается от радости. Загонял ты его. В обиде он. За то, что Рафсанду сказал, что не геолог он.
В самом деле, я говорил нашему иранскому шефу, что Фархад компьютерщик хороший, прекрасный даже, а геолог – никудышный. Не было у этого высокого, худого, улыбчивого иранца азербайджанского происхождения таких нужных в геологии страсти, азарта. Не загорался он.
А ведь любые геологические поиски – это детектив, остросюжетный детектив. Твой извечный соперник спрятался, лег на дно, схоронился глубоко в недрах земных. Или высоко в скалах под ползучими ледниками. Но разбросал повсюду вещественные доказательства, не мог не разбросать. И тебе надо их найти, собрать воедино, послать на анализы и, получив их, вынести приговор. И привести его в исполнение ножами бульдозеров, стилетами буровых скважин, скальпелями шахт и штолен!
А Фархад не мог... Он исполнял обязанности, работал от и до. Однажды в маршруте и вовсе убежал. Орал час, голос сорвал, искал его. Из-за чего? Смешно сказать. К точке одной не подъехать было, пошли пешком, набрали камней килограммов тридцать. И надо было еще пару километров идти за последней пудовой пробой... И тут он мне заявляет:
– Я – не осел, а петрограф[10] с университетским образованием.
Я пожал плечами и, сказав, что ничего не имею против его образования и вполне согласен с заявлением насчет видовой принадлежности, поперся один. Пришел через час с тридцатью килограммами в вещмешке и еще двадцатью в штормовке волоком (место интересным оказалось). Он же, увидев издалека, с сопочки, такую самоотверженность и явно бытовой героизм, убежал от стыда в горы.
И в других маршрутах Фархада больше интересовала безопасность от лихих ночных людей, чем прослеживание рудной зоны от начала до самого конца... Слабак, что и говорить... Городская конфетка. Халва мучная.
– Эй-эй! Ты чего? – не выдержав паузы, заволновался Удавкин. – Ты чего молчишь? Не умер?
“...Не спеши, послезавтра – смерть.
...Улыбнись правдолюбцу и помири его с лжецом: братьям-близнецам не жить друг без друга.
Обида глупа как обидчик.
Улыбнись скупому – он боится умереть бедным и меняет сущий день на фальшивые монеты небытия. Улыбнись подлому – он меняет свет дня на тьму своей души.
Улыбнись им и себе в них и отведи глаза на мир. Послезавтра смерть, а завтра ее преддверие.
Живи сегодня и здесь. И жизнь станет бесконечной...”
А у меня – бесконечно умирание... Скорее бы сдохнуть!
...А когда я умирал в последний раз? Кажется, в больнице... От перитонита... В поле как-то раз аппендикс разбушевался, а уехать нельзя – новые буровые ставили, без меня не обошлись бы. Пришлось выпить стакан водки с солью. Через день смог ходить, от сорока двухградусной температуры и следа не осталось.
Через год опять то же самое – и уехать нельзя, и умереть нельзя. Партия не велит. Гиссарская, геологоразведочная. Но у нас с собою было. Тем более соль. Снова вылез.
...В третий раз чуть не умер... Вернее, почти умер. Приступ случился в городе. Упал в лихорадке, за пару часов похудел на четыре килограмма. Шептал матери:
– Водки, водки купи...
А она:
– Алкоголик несчастный! Ты даже в бреду водку алчешь!
И вызвала скорую помощь. Приехали очкарики, добрые такие, ласковые предупредительные... Спрашивают, чем болею. Почти им доказал, что аппендицитом острым в третий раз, но тут отец встрял... Стал им объяснять, что сын Валентин у меня только что от Боткина слег. Ну, люди в белых халатах сразу же головами закивали и в палату желтушечную отвезли. В Институт тропических болезней.
Смотрю я там вокруг, как зачумленный на празднике жизни, и сам себе удивляюсь. Все соседи – люди, как люди... Таблетки глотают с энтузиазмом, телевизор смотрят, в шахматы играют, а у меня 44 градуса с практически полной отключкой органов чувств. И они все желтые, как полагается, а я – как полотно белый, если не прозрачный.
Слава богу, на второй день зашел случайно какой-то старичок, врачишка списанный, дома ему, видите ли, не сиделось... Злой весь, психованный. Слюной брызгал, линзы толстенные, еле видит. Согнулся над моим практически трупом, всмотрелся и говорит врачу лечащему: “Везите-ка этого в морг. Мимо операционной. Если до нее не помрет, сворачивайте. Перитонит у него обширный. Интоксикация. А желтуха – это надо было догадаться!
Вот, черт, сколько себя помню, все несчастья мне приносили добренькие люди. А со злыми обходился как-то...
Что там у нас с проповедью? Надо бы что-то о жизни и смерти сочинить...
...Чтобы жить, надо умирать, чтобы иметь, надо терять. Надо пройти весь путь, зная, что он – в никуда и, следовательно, бесконечен...”
– Ну, слава Богу! – опять прорвался в мозг голос Сергея Егоровича. – Тебя, Евгений, полчаса почти не было. Фархад мне уже на небо пальцем показывал. А “чтобы иметь, надо терять” – это ты загнул. А “чтобы жить, надо умирать” – просто здорово. Ты, наверное, рассматриваешь это фразу как руководство к действию?
– И чем вы только недовольны, Серей Егорович? Все так классно для вас складывается...
– Да нет... Не все складывается. Мучаешься ты как-то не так. Я, что ли, тебе мешаю? Когда мы подошли к этой твоей могиле, ты так естественно стонал. Потом кричал, как резаный. В кино такого не услышишь. А сейчас – из рук вон плохо...
– Привыкаю... А хорошо, что вы не курите... Если бы вы... сейчас... закурили, я бы умер... от тоски... и печали...
– Так в чем же дело? Давай, подымим. Мы же, Евгений, на твоей машине приехали. С Ахмедом. В бардачке до сих пор твой голубой “Кент суперлайт” за полтора тумана[11] лежит.
И, обратившись к напарнику, произнес ласковым голосом:
– Фархад, голубчик, принеси, пожалуйста, сигареты. И, смотри, зажигалку не забудь...
Когда мой бывший коллектор вернулся, Сергей Егорович, часто покашливая от дыма, стал прикуривать сигареты одну за другой и бросать их в отверстие на дне ямы. Несколько из них упали мне в ладони, другие провалились в щели между торсом и камнем и там застряли. Небольшого тока воздуха хватало, чтобы табак тлел и догорал до конца. Приятное жжение щекотало тело, уставшее от однообразной боли, сладковатый дым сигареты входил в легкие забытым удовольствием. Я представил себя лежащим после плотного обеда... На теплом песке в тени “Лендровера”. Я затягиваюсь... Медленно... Глубоко... И сосуды головы сужаются, сужаются... в тонюсенькие проволочки... И мозг пронизывается ими...
– Ну что, покурил? – спросил Удавкин, громко откашливаясь и тем возвращая меня к жизни.
– Слушай... Егорыч! И чем... я тебя... так достал? Ты измываешься, как будто... яйцо я тебе оторвал. Хотя... фиг... тебе что оторвешь. Отбить только можно. Ты же каменный. И вообще, хватит! Надоело! Я умер...
“...Ты бежишь от жизни, но прибежать никуда и не к чему не можешь. И устало прячешь голову в сыпучий песок повседневности. Хоть дышишь ты там неглубоко, но песчинки, секунда за секундой, одна за другой, замещают твои легкие, твое живое мясо, твой еще сопротивляющийся мозг, твои еще крепкие кости. И, вот, ты уже каменный идол и лишь иногда твои не вполне остекленевшие глаза сочатся тоской о несбывшемся, тоской, не умеющей умирать...”
Острая боль ударила в желудок. “Похоже, мне захотелось есть, – с усмешкой подумал я. – О, господи! Сидеть в такой заднице и хотеть есть, голод испытывать...
Здешняя пища...
Рис с гранеными зернами граната.
Люля-кебаб.
Листы сухого лаваша.
Котлеты из петрушки.
Никак не сравнить со Средней Азией...
Там – красавец-плов с барбарисом и виноградными усиками...
Айвой.
Самбуса... Горячая, сочная, Внутри – пахучее мясо, маленькие кусочки прозрачного жира.
Бешбармак... Пять пальцев по-русски... Возьмешь ромбик вкуснейшего вареного теста, завернешь в него маленький кусочек желтенькой картошечки, баранинки чуть-чуть и морковки красненькой кругляшик...
Шурпа...
Бог с ними, с этими деликатесами. Картошечки бы... яичка вкрутую... хлебца черствого...
...Как мы ели в начале девяностых в институте! Кандидат географических наук Плотников, удачливый молодой ученый, приносил высокую восемьсот граммовую банку с потерявшими всякую самобытность остатками домашнего супа, осторожно откручивал крышку, опускал кипятильник, разогревал и потом, пряча глаза, ел. Чтобы доставать до дна глубокой банки, ложку ему приходилось держать за самый краешек ручки.
А умный и расчетливый третейский судья, кандидат геолого-минералогических наук и компьютерный бог Свитнев, из месяца в месяц приносил к обеду две маленькие бугристые картофелины, яичко, круглое в своей незначительности, и горбушку серого хлеба. Все это он бережно располагал на ведомости планового ремонта атомных электростанций (до нас десятый этаж арбатской “книжки” с гастрономом и пивбаром “Жигули” занимало солидное министерство)... Расположив, озирал внимательно справа налево и затем деловито и аккуратно чистил, солил и, сделав тучную паузу для растяжки процесса, ел, сосредоточенно жуя.
Я же при помощи ложки давил в граненом стакане окаменевший кубик отечественного говяжьего бульона (иначе бы он растворялся часами), заливал крутым кипятком, посыпал зеленым луком, росшим на подоконнике в пенопластовой коробке из-под компьютера, и затем пил, обжигаясь и заедая черным хлебом.
Наш босс, стокилограммовое светило доктор наук Викторов, держал марку и потому посылал лаборантку в буфет за крохотной булочкой (или коврижкой, или пряником) и потом ее ел, торжествующе на нас поглядывая. Мы же пытались угадать, что же ему на этот раз принесла лаборантка, но, как правило, тщетно, хотя Викторов ел степенно, часто запивая несладким чаем. Просто то, что он ел, надежно укрывалось большим и указательным пальцами будущего члена-корреспондента Российской академии наук...
“Что же делать? – думал я, прислонившись лбом к холодному камню. – А, может быть, просто сойти с ума? Но в этой холодрыге не сойдешь... Но что это? Звуки??? Кто-то идет ко мне? Кто-то сбрасывает камни с двери?”
И тут же, как бы сверху, а может быть, с небес, раздался знакомый, подрагивающий от полноты жизни голос:
– Как поживаешь, Евгений?
– Сергей... Егорович? – удивленно спросил я, намеренно не открывая глаз.
“Если я открою глаза и увижу свет, и окажется, что это на самом деле Удавкин, – быстро промелькнуло в голове, – то моя могила станет еще и плевательницей. А в виде галлюцинации он будет весьма кстати. Будет с кем поговорить.
– Да, это я, – явно улыбаясь, ответил мой бывший напарник. С Фархадом. Напугал ты нас. Приоткрыли яму, а тебя нет... Дыра одна в полу. Сначала думали, что ушел ты. Но стон услышали... Здесь, оказывается, еще. А к нам вчера анализы пришли из ереванской лаборатории. В одной пробе из этого древняка золота полтора грамма на тонну. И меди почти два процента. А ты не глубоко зарылся? Слышишь меня?
– Слышу... Так вы заодно с ними?
– Заодно, не заодно... Какая тебе разница?
– Да так, интересно. И надо же как-то поддерживать нашу светскую беседу... – сказал я и попытался пожать плечами. Невозможность совершения этого спонтанного движения вернуло меня в мою ограниченную камнем действительность, и на минуту я замолк.
– Ты говори, говори, – попросил Удавкин, что-то отбивая молотком.
– А когда вы здесь... в этой яме моей, успели побывать?
– Да еще в прошлом году хозяева меня привозили. Когда приезжал в Захедан по контрактным делам... Сейчас надо еще проб добрать. Боюсь, как бы не повредить тебя... Свалю камень ненароком, а ты с мнительностью своей подумаешь что-нибудь гадкое.
– Ничего, ничего! Мне ничего... не повредит... Валяйте, бросайте! Сочту за честь...
– Да нет уж, я постараюсь осторожно. Вот сейчас только дверь эту уберем. Мы же ее только отодвинули. Ух, ты! Сколько ты здесь нарыл! Спасибо! А я думал, мне здесь придется покопаться. А ты уже все подготовил, только выбирай! Молодец! Похоже, ты застрял там?
– Ага! Намертво! Ни вверх, ни вниз... Подъемным краном не вытащишь...
– А далеко ты там?
– В пяти-шести... метрах...
– Не холодно тебе?
– Холодно...
– А ты не пробовал вылезти? – с заметной тревогой спросил он. – Поизвиваться? Подергаться?
– Пробовал... Но еще лучше застрял...
– Ну, тогда ничего! Не уйдешь, значит, по-английски, не прощаясь. Не оставишь старика одного с этим турком[9]...
– Не уйду...
– Хм... Так, значит, говоришь, не помочь тебе ничем? Жаль! Было бы лучше, если бы я мог тебе помочь...
– Чтобы... Чтобы я молил вас о помощи? Плакал... уговаривал... льстил?
– Вот так вот ты всегда. В жизни все, как в растворе, а ты кристаллизуешь... Да, вот еще что, Евгений... – продолжил он, прошуршав с минуту листами полевой книжки. – Хочу тебе посоветовать... Помочь, так сказать... Ты же философию любишь. “Ты можешь заснуть, и сном твоим станет простая жизнь!” Вот и вообрази себя Заратустрой в пещере, легче будет. И про жизнь свою непутевую думай... Вслух. Короче, сочини проповедь. Или пространное кредо. Все нам веселее будет образцы и пробы оформлять и описывать. Да и тебе полезно будет – поймешь, почему сюда, в эту яму попал... А я тебя, ха-ха, буду Black Заратустрой называть!
Сергей Егорович, почувствовав, что достает меня, довольно засмеялся и по-английски отдавал распоряжения Фархаду, спустившемуся в яму. Любое его резкое движение могло немедленно прекратить мое существование.
Осознав это, я потерял самообладание, задергался, стал кричать и извиваться. К вящему своему, впрочем, удивлению, удивлению, разинувшему рот за десятыми кулисами сознания: как же, столько молить о смерти, а когда она приблизилась и пытается достать твое горло холодными пинцетами костлявых пальцев, ты, оказывается, еще не готов, и алчешь отсрочки...
“Господи, обидно-то как. Всю жизнь вылезал, вылезал, вылезши, лежал на солнышке, пока... опять не попадал куда-нибудь. А может, в самом деле, изобразить из себя Заратустру... в пещере? Из этих, ведь, он краев. Как там у Ницше? “Мы достаточно слышали об этом канатном плясуне! Покажи нам его!” Проповедь придумать? И проповедовать самому себе... Да, самое время стать святым. Давно ведь мечтал... Здесь это легко – безлюдно, нет соблазнов. Ничего не осталось – даже тела не чувствую. Там – это невозможно. Там – жизнь... И на все любви не хватает... Начну, пожалуй, с чего-нибудь актуального.
...Не бойся боли души и тела. Боль – свидетельница бытия... Очисти душу – зависть и злоба сминают день и отравляют ночь, гнев и гордыня – пыль и сор, они закрывают солнце...”
– Ты помедленнее, Евгений! И погромче, – прервал меня глухой голос Удавкина. – Глуховат я стал, не все слова различаю. Ты с выражением говори.
– Сбили... вы меня! Тоже мне, массовик-затейник... А что, Фархад с вами?
– Со мной! И, знаешь, рад, посмеивается от радости. Загонял ты его. В обиде он. За то, что Рафсанду сказал, что не геолог он.
В самом деле, я говорил нашему иранскому шефу, что Фархад компьютерщик хороший, прекрасный даже, а геолог – никудышный. Не было у этого высокого, худого, улыбчивого иранца азербайджанского происхождения таких нужных в геологии страсти, азарта. Не загорался он.
А ведь любые геологические поиски – это детектив, остросюжетный детектив. Твой извечный соперник спрятался, лег на дно, схоронился глубоко в недрах земных. Или высоко в скалах под ползучими ледниками. Но разбросал повсюду вещественные доказательства, не мог не разбросать. И тебе надо их найти, собрать воедино, послать на анализы и, получив их, вынести приговор. И привести его в исполнение ножами бульдозеров, стилетами буровых скважин, скальпелями шахт и штолен!
А Фархад не мог... Он исполнял обязанности, работал от и до. Однажды в маршруте и вовсе убежал. Орал час, голос сорвал, искал его. Из-за чего? Смешно сказать. К точке одной не подъехать было, пошли пешком, набрали камней килограммов тридцать. И надо было еще пару километров идти за последней пудовой пробой... И тут он мне заявляет:
– Я – не осел, а петрограф[10] с университетским образованием.
Я пожал плечами и, сказав, что ничего не имею против его образования и вполне согласен с заявлением насчет видовой принадлежности, поперся один. Пришел через час с тридцатью килограммами в вещмешке и еще двадцатью в штормовке волоком (место интересным оказалось). Он же, увидев издалека, с сопочки, такую самоотверженность и явно бытовой героизм, убежал от стыда в горы.
И в других маршрутах Фархада больше интересовала безопасность от лихих ночных людей, чем прослеживание рудной зоны от начала до самого конца... Слабак, что и говорить... Городская конфетка. Халва мучная.
– Эй-эй! Ты чего? – не выдержав паузы, заволновался Удавкин. – Ты чего молчишь? Не умер?
“...Не спеши, послезавтра – смерть.
...Улыбнись правдолюбцу и помири его с лжецом: братьям-близнецам не жить друг без друга.
Обида глупа как обидчик.
Улыбнись скупому – он боится умереть бедным и меняет сущий день на фальшивые монеты небытия. Улыбнись подлому – он меняет свет дня на тьму своей души.
Улыбнись им и себе в них и отведи глаза на мир. Послезавтра смерть, а завтра ее преддверие.
Живи сегодня и здесь. И жизнь станет бесконечной...”
А у меня – бесконечно умирание... Скорее бы сдохнуть!
...А когда я умирал в последний раз? Кажется, в больнице... От перитонита... В поле как-то раз аппендикс разбушевался, а уехать нельзя – новые буровые ставили, без меня не обошлись бы. Пришлось выпить стакан водки с солью. Через день смог ходить, от сорока двухградусной температуры и следа не осталось.
Через год опять то же самое – и уехать нельзя, и умереть нельзя. Партия не велит. Гиссарская, геологоразведочная. Но у нас с собою было. Тем более соль. Снова вылез.
...В третий раз чуть не умер... Вернее, почти умер. Приступ случился в городе. Упал в лихорадке, за пару часов похудел на четыре килограмма. Шептал матери:
– Водки, водки купи...
А она:
– Алкоголик несчастный! Ты даже в бреду водку алчешь!
И вызвала скорую помощь. Приехали очкарики, добрые такие, ласковые предупредительные... Спрашивают, чем болею. Почти им доказал, что аппендицитом острым в третий раз, но тут отец встрял... Стал им объяснять, что сын Валентин у меня только что от Боткина слег. Ну, люди в белых халатах сразу же головами закивали и в палату желтушечную отвезли. В Институт тропических болезней.
Смотрю я там вокруг, как зачумленный на празднике жизни, и сам себе удивляюсь. Все соседи – люди, как люди... Таблетки глотают с энтузиазмом, телевизор смотрят, в шахматы играют, а у меня 44 градуса с практически полной отключкой органов чувств. И они все желтые, как полагается, а я – как полотно белый, если не прозрачный.
Слава богу, на второй день зашел случайно какой-то старичок, врачишка списанный, дома ему, видите ли, не сиделось... Злой весь, психованный. Слюной брызгал, линзы толстенные, еле видит. Согнулся над моим практически трупом, всмотрелся и говорит врачу лечащему: “Везите-ка этого в морг. Мимо операционной. Если до нее не помрет, сворачивайте. Перитонит у него обширный. Интоксикация. А желтуха – это надо было догадаться!
Вот, черт, сколько себя помню, все несчастья мне приносили добренькие люди. А со злыми обходился как-то...
Что там у нас с проповедью? Надо бы что-то о жизни и смерти сочинить...
...Чтобы жить, надо умирать, чтобы иметь, надо терять. Надо пройти весь путь, зная, что он – в никуда и, следовательно, бесконечен...”
– Ну, слава Богу! – опять прорвался в мозг голос Сергея Егоровича. – Тебя, Евгений, полчаса почти не было. Фархад мне уже на небо пальцем показывал. А “чтобы иметь, надо терять” – это ты загнул. А “чтобы жить, надо умирать” – просто здорово. Ты, наверное, рассматриваешь это фразу как руководство к действию?
– И чем вы только недовольны, Серей Егорович? Все так классно для вас складывается...
– Да нет... Не все складывается. Мучаешься ты как-то не так. Я, что ли, тебе мешаю? Когда мы подошли к этой твоей могиле, ты так естественно стонал. Потом кричал, как резаный. В кино такого не услышишь. А сейчас – из рук вон плохо...
– Привыкаю... А хорошо, что вы не курите... Если бы вы... сейчас... закурили, я бы умер... от тоски... и печали...
– Так в чем же дело? Давай, подымим. Мы же, Евгений, на твоей машине приехали. С Ахмедом. В бардачке до сих пор твой голубой “Кент суперлайт” за полтора тумана[11] лежит.
И, обратившись к напарнику, произнес ласковым голосом:
– Фархад, голубчик, принеси, пожалуйста, сигареты. И, смотри, зажигалку не забудь...
Когда мой бывший коллектор вернулся, Сергей Егорович, часто покашливая от дыма, стал прикуривать сигареты одну за другой и бросать их в отверстие на дне ямы. Несколько из них упали мне в ладони, другие провалились в щели между торсом и камнем и там застряли. Небольшого тока воздуха хватало, чтобы табак тлел и догорал до конца. Приятное жжение щекотало тело, уставшее от однообразной боли, сладковатый дым сигареты входил в легкие забытым удовольствием. Я представил себя лежащим после плотного обеда... На теплом песке в тени “Лендровера”. Я затягиваюсь... Медленно... Глубоко... И сосуды головы сужаются, сужаются... в тонюсенькие проволочки... И мозг пронизывается ими...
– Ну что, покурил? – спросил Удавкин, громко откашливаясь и тем возвращая меня к жизни.
– Слушай... Егорыч! И чем... я тебя... так достал? Ты измываешься, как будто... яйцо я тебе оторвал. Хотя... фиг... тебе что оторвешь. Отбить только можно. Ты же каменный. И вообще, хватит! Надоело! Я умер...
“...Ты бежишь от жизни, но прибежать никуда и не к чему не можешь. И устало прячешь голову в сыпучий песок повседневности. Хоть дышишь ты там неглубоко, но песчинки, секунда за секундой, одна за другой, замещают твои легкие, твое живое мясо, твой еще сопротивляющийся мозг, твои еще крепкие кости. И, вот, ты уже каменный идол и лишь иногда твои не вполне остекленевшие глаза сочатся тоской о несбывшемся, тоской, не умеющей умирать...”
Острая боль ударила в желудок. “Похоже, мне захотелось есть, – с усмешкой подумал я. – О, господи! Сидеть в такой заднице и хотеть есть, голод испытывать...
Здешняя пища...
Рис с гранеными зернами граната.
Люля-кебаб.
Листы сухого лаваша.
Котлеты из петрушки.
Никак не сравнить со Средней Азией...
Там – красавец-плов с барбарисом и виноградными усиками...
Айвой.
Самбуса... Горячая, сочная, Внутри – пахучее мясо, маленькие кусочки прозрачного жира.
Бешбармак... Пять пальцев по-русски... Возьмешь ромбик вкуснейшего вареного теста, завернешь в него маленький кусочек желтенькой картошечки, баранинки чуть-чуть и морковки красненькой кругляшик...
Шурпа...
Бог с ними, с этими деликатесами. Картошечки бы... яичка вкрутую... хлебца черствого...
...Как мы ели в начале девяностых в институте! Кандидат географических наук Плотников, удачливый молодой ученый, приносил высокую восемьсот граммовую банку с потерявшими всякую самобытность остатками домашнего супа, осторожно откручивал крышку, опускал кипятильник, разогревал и потом, пряча глаза, ел. Чтобы доставать до дна глубокой банки, ложку ему приходилось держать за самый краешек ручки.
А умный и расчетливый третейский судья, кандидат геолого-минералогических наук и компьютерный бог Свитнев, из месяца в месяц приносил к обеду две маленькие бугристые картофелины, яичко, круглое в своей незначительности, и горбушку серого хлеба. Все это он бережно располагал на ведомости планового ремонта атомных электростанций (до нас десятый этаж арбатской “книжки” с гастрономом и пивбаром “Жигули” занимало солидное министерство)... Расположив, озирал внимательно справа налево и затем деловито и аккуратно чистил, солил и, сделав тучную паузу для растяжки процесса, ел, сосредоточенно жуя.
Я же при помощи ложки давил в граненом стакане окаменевший кубик отечественного говяжьего бульона (иначе бы он растворялся часами), заливал крутым кипятком, посыпал зеленым луком, росшим на подоконнике в пенопластовой коробке из-под компьютера, и затем пил, обжигаясь и заедая черным хлебом.
Наш босс, стокилограммовое светило доктор наук Викторов, держал марку и потому посылал лаборантку в буфет за крохотной булочкой (или коврижкой, или пряником) и потом ее ел, торжествующе на нас поглядывая. Мы же пытались угадать, что же ему на этот раз принесла лаборантка, но, как правило, тщетно, хотя Викторов ел степенно, часто запивая несладким чаем. Просто то, что он ел, надежно укрывалось большим и указательным пальцами будущего члена-корреспондента Российской академии наук...