Скользкие, покорные, словно неживые, рыбины то и дело выскакивали у меня из рук.
   Я ловил их снова то под самым носом у Петьки, то у Куницы и швырял в лодку. Рыбины шлепались к волосатым ногам дядьки, блестящие, с серебристо-синей чешуей. Глаза у них были пьяные от страха.
   Я кувыркался в пахнущей тиной воде, наотмашь хлопал по ней ладонями, кверху подлетали прозрачные брызги. Мне было очень радостно. Тогда я еще не понимал, что так глушить рыбу — преступление.
   — Тише ты, шалопут, не брызгайся! — закричал мне дядька, которого я обдал водой.
   Держа марену в зубах, Куница схватил у меня щуку и окуня и поплыл к лодке, шлепая по воде свисающими рыбьими хвостами.
   Бросив дядьке добычу, Куница перевернулся на спину, оскалил на солнце зубы и, отдыхая, почти не шевелясь, медленно поплыл вниз.
   Рыбы много. Собрав самую крупную в ведро, дядька выбросил мелкую обратно в реку.
   — Нехай растет! — улыбнулся он, заметив, что мы с сожалением наблюдаем, как рыбы уплывают по течению. — Подрастет — опять словим. От меня еще ни одна рыба не убегала.
   Мы возвратились в село с богатым уловом.
   Жена дядьки, Оксана, быстро растопила печь. Она выпотрошила нашу рыбу и, вымыв ее, вываляв в муке, бросила на сковородку, в растопленное масло.
   Поев как следует жареной рыбы — уху Оксана пообещала сварить завтра, — мы отправились в клуню, усталые и сытые.
   — Василь, а у тебя дядька отчаянный, — ворочаясь рядом, прошептал Маремуха.
   — Ловко он бомбу бросил, а? — с завистью вспомнил и Куница, зарываясь в сено.
   — Ну, бомба — это что, вы бы посмотрели, как он из винтовки по зайцам палит! — обрадовавшись, что мой дядька понравился хлопцам, похвастал я. И, прежде чем заснуть, я долго рассказывал Петьке и Кунице все, что знал о дядьке Авксентии.
   Зимой из обыкновенной русской винтовки, принесенной с фронта, дядька подшибал на полях длинноногих зайцев.
   Как-то раз он при мне из этой самой винтовки подстрелил ширококрылого ястреба. Ястреб, который несколько минут назад, высматривая добычу, плавно кружился над деревьями, вдруг затрясся там, наверху, в небе, и, точно рваная серая тряпка, полетел вниз.
   Падая, ястреб застрял в ветвях старого явора. Я уж было полез за ним на дерево. Но только я ухватился за первую ветку, как ястреб сорвался оттуда и, хлопая слабеющими крыльями, упал на покрытую прелыми листьями землю. Я с опаской ловил подстреленную птицу, а дядька хитро улыбался и скручивал цигарку…
   В первый приход петлюровцев, прошлым летом, когда полицейские стали выкачивать по селам оружие, нагорянский поп, с которым Авксентий давно был не в ладах, донес петлюровцам, что у дядьки есть винтовка. Винтовку петлюровцы нашли в скале над хатой, а патроны — в пустой собачьей будке на дядькином дворе.
   Сперва Авксентия выпороли на выгоне у сельской церкви, выпороли, как, смеясь, говорили петлюровцы, «на початок, щоб добрый був», а потом на реквизированной в этом же селе подводе повезли в город. По дороге, когда подвода проезжала Калиновским лесом, дядька Авксентий ударил одного из охранников своим тяжелым кулаком меж глаз и скрылся в лесной чаще.
   Человек, который вез моего дядьку и его конвоиров в город, был наш знакомый, односельчанин Авксентия. В этот же день вечером он пришел к моей тетке и рассказал, как убежал Авксентий.
   Петлюровцы, которые везли дядьку, не ожидали побега. Один из них дремал, а тот, кого дядька ударил в переносицу, закуривал папироску. От дядькиного удара все лицо у него залилось кровью, и нос вспух, как бульба. Возница говорил, что петлюровцы, не слезая с телеги, не целясь, наобум стреляли в лес, по деревьям.
   А у нас в то время гостил сын дядьки, мой двоюродный брат Оська. Тетка ничего не сказала ему об этом происшествии. Только потом от односельчанина дядьки мы узнали, что Авксентий благополучно удрал от петлюровцев, что он жив-здоров, но живет не в селе, а прячется где-то в лесу.
   Односельчанин передал нам от дядьки Авксентия подарок — кусок сотов с медом диких пчел. Бродя по лесу, нашел в дупле возле Лисьих пещер пчелиное гнездо, пчел выкурил дымом, а мед забрал.
   Теперь о побеге узнал и Оська. Он очень гордился подвигом отца и этим медом.
   — Василь! А Лисьи пещеры далеко отсюда? — толкнул меня Петька Маремуха.
   — Близко. Ну ладно, давай спать, — сказал я. — Завтра утром я сведу вас туда. Посмотришь сам.

ЛИСЬИ ПЕЩЕРЫ

   Мы спали очень долго, а когда проснулись, дядьки уже не было. Он пошел за солью на другой конец села. Мы позавтракали без него.
   Надо хоть снаружи, пока дядьки нет дома, осмотреть Лисьи пещеры. Я веду ребят туда тропинкой, которая вьется по каменистому берегу реки.
   Река чуть-чуть дымится. Жирные лягушки, услышав наши шаги, громко шлепаются одна за другой в воду. Скалы бросают тень на берег. Вдали видна обросшая доверху лесом Медная гора, за ней, у поворота реки, Барсучий холм и еще дальше — белеющие в зеленом лесу выщербленные ветрами «товтры» — известковые каменистые холмы. В этих «товтрах» скрыто немало ущелий и пещер, поэтому местные жители боятся забираться далеко в них и при случае обходят стороной. Многие из них верят, что в «товтрах» живет «нечистая сила»: она хватает человека, как только он переступит порог ущелья или пещеры, и тащит его дальше, под землю, в пекло. Мой дядька Авксентий, пожалуй, лучше всех нагорянских крестьян знает Лисьи пещеры. Верст за пять вокруг нет ни одной приметной щели в скалах, которая не была бы ему известна. А если камни возле такой щели задымлены, покрыты копотью, так и знай: выкурил отсюда мой дядька желтую пышнохвостую лисицу, выследив ее убежище по чуть заметному на белом снегу следу…
   …На опушке леса, в орешнике, мы выломали длинные сучковатые палки и ободрали с них зеленые листья.
   Мы пошли вверх по устланному прелыми листьями и сухим валежником дну оврага. Хворостинки похрустывали у нас под ногами. Мы шли втроем, отважные, храбрые путешественники.
   Куница хоть и не знал дороги, но шел впереди, как атаман. Петька пыхтел рядом со мной. Он сопел — ему было тяжело карабкаться вверх по неровному дну оврага. Обомшелые деревья росли по обоим склонам оврага. Их густая листва закрывала солнце. Легкие, прозрачные папоротники дрожали у нас под ногами. Когда мы подошли почти вплотную к тому месту, где начинались Лисьи пещеры, я первый выскочил на ровную, усыпанную мелким щебнем полянку.
   — Глядите, ничего не видно, правда? — гордо показал я ребятам на круглый, черный, местами обросший мхом камень, который лежал под скалой. Камень этот казался сброшенным откуда-то сверху, с Медной горы.
   — Ну, а где же пещеры? — спросил Куница.
   — А вот, гляди! — И я спрятался за камень.
   Как огромная черная тыква, он прикрывал собою вход в подземелье. Теперь прямо передо мною в скале чернела трещина. Никто бы и не подумал, что здесь начинаются Лисьи пещеры. А на самом деле пройти в пещеры можно легко и свободно. Позади часто, тяжело дышал Маремуха. Ребята обошли камень и стояли у меня за спиной.
   — Обязательно пойдем сюда! Сегодня же. Свечей достанем и пойдем! — сказал Куница. Он жадно глядел в трещину скалы.
   — Чудак, где ты достанешь здесь свечей? — ответил я Кунице.
   — Где?.. А в церкви. Здесь же есть церковь? Сегодня что у нас? Пятница. Эх, жаль, службы утром нет. Ну, просто у старосты попросим или купим.
   Долго стоять перед входом в пещеру было страшновато. Слова дядьки о гадюках заставили меня насторожиться. Того и гляди, выползет какая из трещины…
   Я предложил ребятам взобраться повыше. Мы влезли на круглый камень, закрывающий вход в пещеру, и уселись, как настоящие лесные разбойники, отдыхая и поглядывая по сторонам.
   В лесу было очень тихо. Кое-где сквозь густую листву высоких ясеней пробивался косой солнечный луч, освещая радостным, золотистым светом сырой полумрак оврага. Вокруг было глухо и влажно, словно в погребе. На опушке, должно быть, солнце грело вовсю, а тут нам казалось, что уже наступил вечер.
   Вдруг Маремуха дернул меня за ногу и кивнул на пещеры.
   Что там такое? Гадюка?
   Теперь и я услышал какой-то глухой звук, раздавшийся в подземелье.
   Не то кто-то кашлянул там, не то камень оборвался и глухо упал на землю.
   — Ты слышал? — шепнул я Кунице.
   Куница сразу насторожился и лег на камень. Мы устроились рядом с Куницей.
   В пещере снова кашлянули; на этот раз еще ближе. Может, это лает лисица, забавляясь со своими детенышами? Опять, где-то совсем близко, захрустел щебень. И вдруг из темной щели высунулась наружу чья-то рука, а затем появился человек.
   От неожиданности я вздрогнул. Да ведь это же мой батько!
   Он сильно оброс. У него отросли усы и борода, но я узнал его сразу и по синей сатиновой рубахе, и по знакомому широкому ремню на ней. Мне хотелось крикнуть ему: «Тато, татко! Я здесь!» Но крик застрял у меня в горле. А отец обернулся к нам спиной и крикнул в пещеру:
   — Выходите, где вы там?
   И тут из подземелья к черному камню выскочил Оська, а за ним вышел какой-то обросший бородой человек в резиновом плаще.
   — Это свои! — выкрикнул я, толкая хлопцев, и мы кубарем скатились на землю. Я первый выскочил навстречу отцу, но сразу же шарахнулся в сторону.
   Отец целился в меня из нагана, человек в резиновом плаще — тоже.
   «Они сумасшедшие!» — подумал я и что было силы рванулся к оврагу.
   — Васька! Василь! Погоди! — закричал мне вдогонку отец.
   Я сразу остановился и с опаской поглядел назад.
   Отец стоял, опустив наган. Это действительно был мой отец — молчаливый, угрюмый, почти никогда не улыбающийся. За поясом у него был сверток с газетами, отпечатанными на синей оберточной бумаге. Надо было сразу броситься к нему на шею, поцеловать его в густые, колючие усы, но я подошел к отцу, как к чужому, — медленно, неловкими шагами. Перепуганные Куница и Маремуха выглядывали из-за камня.
   — Как ты попал сюда, Васька? — удивленно спросил отец, нагнувшись и целуя меня в лоб.
   — Я из города… Мы зашли к дядьке Авксентию…
   — Откуда ты знаешь эти пещеры?
   — А меня прошлый год дядька Авксентий водил сюда…
   — Дядька Авксентий? — переспросил отец и недовольно крякнул. Потом покачал головой и, заметив стоявших в отдалении хлопцев, спросил: — Это Маремуха, да? А второй кто? Я уж позабыл!
   — Юзик Стародомский…
   Оська подмигнул мне из-за спины отца.
   — Это наши, зареченские… — вполголоса сказал отец обросшему человеку.
   Тот вслед за отцом спрятал в карман револьвер. И вдруг… Что такое? Не может быть! Ведь это Омелюстый! Ну да, Иван Омелюстый, наш сосед, который тогда отстреливался от петлюровцев из башни Конецпольского. С перепугу я его сперва не узнал. Вот здорово! Значит, Иван жив? Но как он оброс! Видно, долго не брился.
   — Дядя Иван, добрый день! — весело сказал я, протягивая соседу руку.
   — Я же говорил Ваське, что вас не поймали, — сказал, подходя, Куница.
   — Кто поймает? Кто меня может поймать? — насторожившись, спросил Омелюстый.
   — А петлюровцы!.. Мы с Васькой тогда видели, как вы заскочили в башню. Помните? А тот чубатый хотел перебежать кладку, а вы в него выстрелили, и он упал прямо в речку!
   — Ах да, вот ты про что, — сказал Иван и удивленно посмотрел на Куницу. — Ну, это когда было! Я уж позабыл. Да разве так ловят? Так, брат, ловить, знаешь, чур-чура — не считается.
   — Дядя Иван, а вы знаете, что с тем человеком?
   — С каким человеком?
   — Ну, с больным. Помните, вы его ночью к нам приводили?
   — Сергушин? — подсказал сосед.
   — Я не знаю фамилию. Ну, тогда ночью вы с ним пришли.
   — Да, да, Сергушин, — сказал Иван.
   — Так его ж убили! Мы сами все видели. — И я рассказал, как поймали Сергушина, как расстреляли и как мы втроем убрали его могилу.
   Отец и Омелюстый слушали мой рассказ очень внимательно. Отец посмотрел на меня чуть-чуть недоверчиво.
   — Так вот оно что… — тихо сказал Омелюстый. — Я уже знаю, что его расстреляли, а вот как и где это случилось, от вас первых слышу.
   — Дядя Омелюстый, а кто был этот человек? — заглядывая ему в глаза, спросил Маремуха.
   — Которого расстреляли? Этот человек… Долго рассказывать… Знаете что, вот давайте подсобите нам сейчас, а потом, пожалуй, я вам расскажу.
   — А что подсоблять?
   — Вход в пещеру завалим.
   — А мы хотели…
   — Что хотели?
   — Хотели пойти посмотреть пещеры, — объяснил Маремуха.
   — Нечего вам в пещерах делать, — строго сказал Омелюстый. — Потом когда-нибудь я сам вас сведу всех. Не верите? Спросите вот Оську, сколько пещер я ему тут показал. Верно, Оська?
   — Показали! — согласился Оська.
   — Вот то-то же. А сегодня ходить туда нельзя! — сказал Иван и, оглядываясь, добавил: — Ну-ка, хлопчики, тащите камни из оврага, мы живо управимся.
   Делать было нечего, пришлось таскать камни.
   Пока мы таскали их, отец с Омелюстым заваливали этими камнями вход в пещеру.
   Скоро от входа в пещеру осталась только маленькая щель.
   — Фу! Заморился! — потирая руки, сказал Иван. — Пойдемте. Оська, фонарь не забудь!
   Мы пошли по лужайке над оврагом. Лужайка поросла свежей, сочной травой. Тут хорошо полежать. Трава мягкая, душистая.
   Отец прилег в стороне, под высоким явором. Омелюстый снял прорезиненный плащ и, сложив его вдвое, разостлал на траве. Он устроился на плаще и начал рассказ.

РАССКАЗ О НОЧНОМ ГОСТЕ

   — В ту холодную ветреную зиму, когда окончилась война с немцами, через наш город повалили из германского плена русские солдаты. Пожалуй, ни в одном городе Украины их не было столько в этот год. Ведь около наших мест пролегала главная дорога с фронта.
   Худые, в рваных солдатских шинелях, с ногами, обмотанными тряпьем, шли люди из-под Тернополя и Перемышля через наш крепостной мост на вокзал, чтобы поскорее сесть на поезд и ехать домой в глубь России.
   А в ту зиму появилась в городе опасная болезнь — «испанка». Сотнями она уносила людей в могилу, и все очень боялись ее. С этой болезнью еще могли кое-как бороться те, у кого был дом, горячая пища, дрова.
   Ну, а каково было тем, кто глубокой морозной ночью пробирался Калиновским лесом? Болезнь настигала их в пути. Измученный голодом, тяжелой дорогой, человек вдруг понимал, что дальше идти не может: все тело горит, ноги подкашиваются, и — самое страшное — не от кого ждать помощи в холодном, засыпанном снегом лесу. И часто случалось: человек присаживался на краю дороги, чтобы немного отдохнуть, но уж подняться не мог, коченел и умирал тихой, неслышной смертью в каких-нибудь пяти верстах от жилья.
   Да и в городе было не лучше.
   Люди валялись на тротуарах вдоль Житомирской, по Тернопольскому спуску и в сырых нетопленых залах духовной семинарии, куда их пускали обогреться гетманские чиновники. Я сам однажды видел, как со двора семинарии выехали одна за другой три подводы, заваленные трупами. На первых двух подводах мертвых еще кое-как прикрыли рогожными мешками, а на последнюю мешков, видно, не хватило, и возница сидел прямо на замерзших, посиневших трупах.
   А как боялись одного только слова «пленный» на Житомирской улице!
   Стоило такому человеку постучаться за помощью в дверь богатого дома на Житомирской, как мигом хозяева тушили свет, и дом замирал. А если он уж очень долго стучался, горничная, звякнув цепочкой, чуть-чуть приоткрывала дверь и кричала:
   — Хозяев дома нету! Бог подаст!
   Доктор Григоренко даже звонок у ворот снял и медную дощечку со своей фамилией. Он боялся, как бы, не дай бог, к нему не позвонил какой-нибудь измученный больной солдат.
   А наши зареченцы хоть и бедные были, но нередко сами зазывали странников к себе — поесть горячего борща, отогреться у плиты, а то и просто переночевать на теплой печке.
   Однажды на рассвете и к нам постучали, но слабенько так, чуть-чуть. Покойная мать моя проснулась и говорит:
   — Иван, пойди спроси, кто там.
   А я притворился, что не слышу, — очень уж хотелось мне спать. Тогда мама сама встала с постели. Она завернулась в одеяло, подошла к окну и стала дышать на замерзшее стекло.
   Вдруг она отскочила — и к отцу:
   — Ой, боже ж мой! Человека у нас под окнами убили!
   Мы открыли не сразу. Сперва все оделись. Потом тихонько на кухню вышел отец. Он выглянул на улицу и увидел, что на обледеневших ступеньках нашего крыльца лежит человек. Никого больше вокруг не было.
   Отважившись, мы открыли дверь на крыльцо и втащили человека к нам на кухню. Это был обыкновенный русский солдат, и упал он около нашего дома просто от голода и слабости.
   Мать поставила греть воду, а отец притащил из кладовой большое деревянное корыто, мы с отцом осторожно раздели больного и посадили в корыто. Я поливал его теплой водой, а отец мыл.
   Сколько мы воды на него потратили — не передать. Один за другим я брал с плиты казаны с теплой водой и опрокидывал их на голову больного. Он вскоре пришел в себя и только отфыркивался да глаза протирал. А я выносил грязную воду. Я выливал ее прямо с крыльца на улицу. Потом снег в этом месте почернел так, будто здесь грузили каменный уголь.
   Все белье и одежду нашего гостя отец сложил в тючок и, перевязав бечевкой, вынес в курятник, на мороз. Это ему мама моя покойная так наказала:
   — Человек нехай останется, а вшей его не надо. Пусть подохнут на морозе!
   Звали больного Тимофей, а фамилия его была Сергушин. Он возвращался из германского плена к себе домой в Донбасс.
   До войны Сергушин работал на Щербиновском руднике. У него под ресницами сохранились еще с той поры чуть заметные черные каемочки — такие каемочки, ребята, остаются почти у каждого шахтера, который долго рубит уголь.
   Постлали мы нашему гостю в каморке за кухней, там он и лежал у нас.
   В ту пору гетманская державная варта строго-настрого запрещала горожанам принимать к себе на жительство иногородних солдат, которые возвращались на родину. Гетман Скоропадский боялся, как бы среди них не оказались большевики.
   Чтобы и к нам, чего доброго, не прицепились чиновники из гетманской варты, мы и слова никому не говорили про нашего больного. На что вот Мирон — наш сосед, — Омелюстый кивнул в сторону моего отца, — а и тот ничего не знал про Сергушина. Мы думали, что он недолго у нас погостит, но вышло по-иному.
   Больше месяца пролежал он в темной каморке, а потом понемногу стал ходить по комнатам. Отец покойный, бывало, как заметит, что Сергушин вышел из каморки, — мигом к двери — и на ключ ее: отец боялся, как бы кто из заказчиков не заметил его.
   А Сергушин пообвык в нашем доме и начал понемногу подсоблять отцу, который сапожничал.
   Отец обтягивал колодку кожей, набивал подошву и отдавал Сергушину, а тот загонял деревянные шпильки. Ловко так приспособился — я и то не умел так. Наберет в рот пригоршню шпилек — и пошел выплевывать, словно шелуху от семечек, одну за другой. Выплюнул шпильку, сунул ее в дырочку, ударил молотком — нет шпильки, только маленькая квадратная шляпка из кожи торчит.
   И брился он очень ловко: возьмет у отца обыкновенный сапожный нож и давай по оселку гонять. Водит, водит — иной раз добрый час. А наточит — нож, словно бритва, острый: хоть волос на лету руби. Потом, густо намылив бороду, так, что пена с нее падала на пол, он раза два проводил ножом по щекам — и волос как не бывало. Это его в окопах так бриться приучили. Побрившись, он пудрил лицо картофельной мукой, которую мать для киселя припасала. Иногда он садился у окошка и вполголоса пел свои шахтерские песни.
   А развеселится — держись! Только поспевай смеяться. Он здорово умел показывать китайские тени. Ну и ловкие же у него были пальцы, прямо удивительно! Мы, бывало, плотно закроем ставни, а он внесет в свою каморку лампу, поставит ее на корзину и давай пальцами шевелить. И сразу на стене перед нами тени забегают. Чего только он не умел показывать: и собак, и кошек, и сову, даже рак у него получался как живой. А однажды обеими руками он показал нам, как дерутся два немецких солдата в касках. Мы со смеху чуть не поумирали. Сергушин часто вспоминал свой рудник. Трудная у него там была работа, отчаянная. Последние месяцы перед мобилизацией работал он запальщиком: рвал под землей динамитом камень, пробиваясь к чистому углю.
   А я рассказывал Тимофею об училище, о том, какие у нас учителя, какая это нудная штука — итальянская бухгалтерия.
   Однажды Тимофей слушал, слушал меня, а потом сказал:
   — Брось ты, Ваня, к чертям это коммерческое, — все равно лавочника из тебя не выйдет, это я по тебе вижу. Парень ты молодой, здоровый, тебе на коне верхом скакать, а не за конторкой киснуть над той бухгалтерией. Сейчас, брат, другая коммерция нужна.
   Ничего я не сказал в ответ Тимофею, потому что и без его слов коммерческое училище мне надоело хуже горькой редьки. Ведь это отец меня туда при старом режиме учиться послал. А сколько трудов это ему стоило, если б вы только знали! Три пары ботинок из самого лучшего бельгийского шевро он сшил совсем бесплатно директору коммерческого училища пану Курковскому. У каждого из членов педагогического совета отец побывал на дому и просил, чтобы меня приняли.
   Выздоровел Тимофей совсем и уходить от нас собрался.
   — Куда пойдешь, непоседа? — стал отговаривать его отец. — Из одной смерти насилу вылез, а сейчас другой захотел? И здесь, пока гетмана не прогонят, ты сможешь пользу принести не хуже, чем у себя в Донбассе.
   Но, оставаясь у нас, Тимофей сказал отцу:
   — Слушай, дружище, ты хошь не хошь, а я тебе помогать буду. Семья у вас не малая, а я без дела никогда не сидел. Подмастерье, правда, из меня плохой, но, думаю, подсоблю вам. Иначе не останусь.
   Чтобы не обижать Сергушина, отец согласился. И с этого дня Тимофей стал помогать отцу.
   Когда я возвращался из училища, он расспрашивал меня, что в городе, какие новости, что слышно из Советской России. Он просил меня доставать газеты, и я часто приносил их ему.
   Как-то раз я сказал Сергушину, что в городе на столбах расклеен приказ о наступлении немцев на Петроград. Ну, он пристал ко мне: расскажи да расскажи, что написано в приказе. А я всего не запомнил. Вот и пришлось мне, как стемнело, бежать на базар за приказом. Долго, помню, я ходил около него: боялся, как бы не заметили гетманцы. Когда никого вокруг не было, я сорвал приказ со столба и притащил Сергушину. Тимофей похвалил меня за это, и с той поры я, выбирая удобные минуты, часто сдирал с заборов и со столбов разные гетманские приказы и объявления и приносил их Сергушину. Он все прочитывал и лучше моего отца знал, что делается в городе.
   И вот однажды мама зовет его пить чай, а в каморке пусто. Мы туда-сюда, я на крыльцо выбежал — нет Сергушина. Пропал, словно нечистая сила его под землю утащила. Стало мне обидно: ушел, думаю, и не попрощался; хоть бы записку оставил. А мама даже сказала:
   — Так всегда: сделаешь добро человеку, а он… — но не договорила. Отец посмотрел на нее нехорошо так, и она сразу замолчала.
   А поздно ночью слышим, кто-то в кухонную дверь стучит. Отец подошел к двери, окликнул, оказалось — Тимофей. Ночью мы его не расспрашивали, а уж утром пристали: «Где это ты пропадал вчера?» Выдумывал он всякое, а правды нам так и не сказал. И вот с той ночи повадился он уходить в город. Однажды он вернулся домой на рассвете, запыхавшись, точно за ним кто-то гнался, и долго смотрел в окно.
   — Сиди дома, Тимофей! Куда тебя носит по ночам? — рассердился как-то раз отец.
   А мать добавила:
   — Тоже мне гулянье по ночам, когда люди спят. Еще беду накличете на нашу голову. И кого вы не видели на улице? Пьяных гетманцев? Ведь знакомых-то у вас нет?
   — Как знать, дорогуша, — шутил Тимофей, — знакомых найти нетрудно, я парень веселый, у меня весь свет знакомые!
   И вот в одну ясную лунную ночь город неожиданно заняли красные. Рано утром, чуть только рассвело, Сергушин ушел из дому, — как всегда, без шапки, в отцовском сюртуке, в длинных штанах, в калошах на босу ногу.
   Вернулся он вечером, и мы его не узнали. Он пришел в кожаной буденовке с красной звездой, в защитной гимнастерке, в сапогах из хорошего хрома. Из кобуры выглядывала рукоятка нагана. Сергушин отдал отцу его одежду и рассказал нам, что немцев и гетманцев из города выгнал Сумской полк и что в этом полку он отыскал много своих земляков.
   — Землячков, землячков в городе — полно. То был я один, а сейчас весь Донбасс здесь! Коногоны, забойщики, откатчики — кого только нет! — радостно говорил он, и нам было весело вместе с ним.
   Ушел от нас Сергушин поздно, а уходя, позвал меня с собою.
   — Проводи ты меня, коммерсант, до церкви! — попросил он.
   Я пошел… и больше не вернулся: Тимофей уговорил меня поступить к красным.
   И в ту же ночь он устроил меня в Сумской полк. Его земляки-шахтеры сразу выдали мне обмундирование, карабин, саблю, а на рассвете почти всем полком мы ушли из города. Я даже не успел попрощаться с родными. Нас перебрасывали в другой уезд — добивать гетманцев.
   Еще все спали, даже лавки на базаре были закрыты, когда мы верхом выехали по Гуменецкой улице на Калиновский тракт и запели веселую песню:
 
Оружьем на солнце сверкая,
Под звуки лихих трубачей
Шахтер за свободу вступает,
Разбивши купцов-богачей.
 
   Что там скрывать, не сразу мне далась военная служба. После первого перехода от непривычки ездить верхом у меня так ломило ноги, что я едва ходил. Ведь до этого я никогда не ездил в настоящем кожаном седле.
   Трудно справляться с лошадью — я не знал, как надо правильно надевать седло, и однажды надел его шиворот-навыворот, передней лукой к хвосту. Тимофей учил меня всему: и как затягивать подпруги, и как удобней, по ноге отпускать стремена…