За лесом ухнула пушка. Снаряд просвистел над нами и тяжело разорвался где-то около губернаторского дома.
   Мы побежали дальше, к духовной семинарии, по совершенно пустой, безлюдной улице.
   Тут было еще страшнее. Со всех сторон нас окружали молчаливые дома с закрытыми ставнями. Наверное, хозяева этих домов с утра засели в подвалах и боялись нос показать на улицу. Только одни собаки бегали по опустевшим дворам. Они лаяли и визжали, когда по небу, со свистом рассекая воздух, пролетали снаряды. Да и мы тогда, нечего греха таить, тоже ежились, приседали, и каждый думал про себя:
   «Разорвись подальше! Ну, подальше! Только не здесь».
   У духовной семинарии петлюровских часовых уже не видно.
   Это серое здание пусто, как и епархиальное училище, в нем не слышно гула машин, которые печатали здесь деньги, не видно людей в окнах, а обе половинки железных ворот, ведущих в семинарский двор, раскрыты, словно только что туда проехала подвода.
   …Чем ближе мы подходили к Заречью, тем громче и сильнее доносились стук колес, скрип телег, ржание коней. И когда открылась перед нами на скалах по ту сторону реки старинная черная крепость, мы увидели тучи пыли, клубящиеся над крепостным мостом.
   Мост сплошь забит подводами и бричками убегающих петлюровцев. Со всех улиц города они устремились сюда, чтобы, проскочив через мост, выехать на ведущий к Збручу Усатовский шлях.
   Около Турецкой лестницы, прямо на улице, валяется целый куль белой пшеничной муки. Странное дело — его никто не стережет, никто не подбирает.
   Мы перебежали дощатую кладку и полезли по скалам на Старый бульвар. С высокой, обросшей мхом и дикими желтыми цветами скалы была хорошо видна вся эта улица Понятовского, запруженная войсками.
   Квадратные серые конфедератки легионеров Пилсудского смешались с меховыми папахами чубатых петлюровцев. Легионеры обгоняют друг друга. Белая пена хлопьями слетает с морд вспотевших, испуганных лошадей.
   На верхнем конце улицы Понятовского возвышаются серые стены доминиканского костела. Высокие черные двери его и калитка, ведущая на погост с улицы, плотно закрыты. На костельном погосте — пусто. Ни одного человека. Высеченные из серого камня католические святые стоят на крыше костела со скорбными лицами.
   Помнится, ранней весной, когда вместе с петлюровцами в город пришли легионеры Пилсудского, весь вечер звенели над этим доминиканским костелом маленькие колокольчики и польский бискуп служил в честь какого-то высокого тощего генерала торжественный молебен.
   Жалобно играл тогда под высокими сводами костела орган, легионеры важно звенели шпорами на паркетном полу, и местные пани в старинных ротондах, в черных с блестками пелеринках, в длинных с воланами шелковых платьях то и дело приподнимались с дубовых скамеек и вслед за бискупом торопливо крестили свои строгие, покрытые вуалями лбы.
   Сейчас не видно ни бискупа в высокой, похожей на кокошник, тяжелой шапке, ни чопорных тетушек в траурных мантильях и с зонтиками в руках. Не слышно и колокольного звона над доминиканским костелом.
   На тротуар под костельной стеной выбежал из строя низенький, одетый в серое легионер. На левой ноге у него размоталась обмотка и тянется за ним по дороге. Солдат останавливается, со злостью срывает обмотку с ноги, швыряет ее на костельный забор и пускается бежать дальше. Долго еще видно, как вдоль улицы по тротуару мелькает белый краешек его кальсон.
   Он боится отстать и, должно быть, проклинает своего усатого маршала, пославшего его на Украину.
   — А зачем они бумаги столько увозят? Вот чудаки, погляди, — сказал Куница.
   По улице Понятовского к мосту спускается крестьянская телега, доверху забросанная синими и коричневыми папками с бумагой. Наверное, это дела какого-то петлюровского министерства. Вот одна из папок соскользнула с подводы и упала на мостовую. Белые листы рассыпались по камням. Их тут же смяли копытами лошади, запряженные в блестящий офицерский фаэтон.
   — Побежали — подберем, а? — предложил Маремуха.
   Трус, трус, а иногда лезет с такими советами, что смешно становится. Вот и сейчас.
   Меня даже зло взяло.
   — Куда ты, сазан, побежишь? — закричал я Петьке. — Да тебя сразу же отхлещут нагайками — ты же знаешь, какие они теперь злые! Как осы.
   Маремуха обиженно отвернулся. В это время откуда ни возьмись к нам подбежал конопатый Сашка Бобырь.
   — Здорово, хлопцы! — закричал он нам и потом спросил у Куницы: — Котьку не видел случайно?
   — А вот еще один перебежчик! — зло сказал Куница прямо в лицо Бобырю. — Ну, где твои разлюбезные скауты? Чего же ты с их кошевыми за границу не бежишь?
   — Да я что… Вы думаете, я на самом деле за Петлюру, хлопцы?.. Жить нам было не с чего, а там завтраки даром давали, ну я и записался… — жалобным голосом протянул Бобырь.
   — Записался, чтобы, когда подвырастешь, офицером ихним стать? Бедноту убивать, да? А вот мы же не записались! — донимал его Куница.
   — Ну, вы… — Сашка замялся, — вам родные помогли это понять. Вот у Василя отец давно с коммунистами дружит, а у тебя, Юзик, дядя в Киеве — сознательный моряк. Письма писал, кому помогать надо. А меня мама сама подговорила, чтобы я из-за той каши пошел…
   Видно, тронутый чистосердечным признанием Сашки, Куница спросил мягче:
   — Вы вчера ночью пришли?
   — Ага, ночью. Только собрались — приехал гонец и привез приказ возвращаться в город. Около кладбища нас ливень захватил, все промокли, гром, молния, лужи кругом — никто ничего не видит. Тогда Гржибовский закричал: «Разойдись!» — и мы побежали кто куда. А я, видишь, простудился, даже насморк схватил! — шмыгая носом, рассказывал Сашка Бобырь.
   — Выходит, плохой поход получился? — с ехидством заметил Маремуха.
   — И не говори. Знал бы раньше — не пошел бы. Гляди, опять кавалерия… И с флажками все…
   Да, Сашка не ошибся. Это едет новый отряд польских уланов. На пиках у них болтаются маленькие бело-красные флажки с белыми коронованными орлами. Всадники сидят в кожаных седлах как-то неуверенно, словно под ними чужие лошади. Уланы пришпоривают лошадей, хлещут их нагайками. Неожиданно над круглой Папской башней рвется шрапнель. Мы видим ее дымок — белый, распустившийся над встревоженным городом, словно маленькое круглое облачко.
   Хриплые крики и брань раздаются у моста. Стегая длинной нагайкой свою гнедую лошадь, какой-то улан нечаянно рассек желто-голубое полотнище на древке у едущего рядом петлюровца.
   — Куда ты прешь, нечистая сила?! — обозленно закричал на улана чубатый петлюровец.
   Около нас послышалось: «Бегом! Бегом!»
   — Бежим на Заречье! — толкнул я Маремуху и Куницу.
   И мы, оставив Бобыря, удираем со Старого бульвара.
   — В Старую усадьбу!.. Спрячемся в погребе… Оттуда все видно будет… — едва поспевая за нами, задыхаясь, пробубнил Маремуха.
   Миновав Успенскую церковь, по узенькому Крутому переулку мы повернули к Петькиному дому. Через кусты и бурьяны бросились к Старой усадьбе. А снаряды над городом рвались все чаще. Они падали уже на Усатовском шляхе, пересекая дорогу отступающим петлюровцам.
   Неожиданно за флигелем сапожника Маремухи мы натолкнулись на моего отца. С ним еще какой-то парень в соломенном капелюхе. Вот так штука! Как отец попал сюда?
   Вдвоем с парнем отец вытащил из бурьяна совсем новенький, смазанный маслом пулемет и, согнувшись, потащил его за хобот на дорожку. Парень в крестьянской одежде помогал отцу, приподнимая пулемет за надульник.
   Мы даже спрятаться не успели от неожиданности. Отец заметил нас и сердито закричал:
   — Убирайтесь отсюда, шалопуты!
   А в это время из-за кустов послышался знакомый голос Омелюстого:
   — Мирон, дай-ка Прокопу ленты с патронами.
   Отец, позабыв про нас, побежал в бурьян. За патронами от Ивана прибежал Прокоп Декалюк. Я видел его однажды в Нагорянах и хорошо запомнил. За ним следом выскочил дядька Авксентий в своей коричневой коротайке. Ого, да сколько их тут?!
   — А это что за гоп-компания? — кивнул в нашу сторону низенький смуглый, похожий на цыгана Прокоп Декалюк.
   Отец подал ему две зеленые плоские коробки с пулеметными лентами и, шагнув на тропинку, совсем разозлившись, закричал:
   — Марш домой, кому я говорю?!
   Как бы не так! Чего мы не видели дома?
   Заметив, что отец обернулся к Авксентию, мы все мигом бросились в открытый погреб и залегли там, у самого входа, на заплесневелых каменных ступеньках. Отсюда нам чудесно видна и крепость на высокой скале, и крепостной мост, запруженный уланами и петлюровцами.
   Отец вынес из бурьяна полное ведро воды и протянул его Авксентию. Дядька схватил ведро и пустился в кусты к Омелюстому, куда парень в соломенном капелюхе уже тащил пулемет. Немного погодя за Авксентием в кусты побежал отец.
   А на крепостном мосту петлюровцы. Их кони встают на дыбы, наезжают друг на друга. Даже здесь слышно, как скрипит и трясется деревянный настил крепостного моста.
   «Ага, запрыгали, гады чубатые. Так вам и надо. Будете знать, как людей расстреливать!» — чуть не закричал я от радости.
   И в эту же минуту за кустами послышалась частая скороговорка пулемета. От дрожащих и гулких пулеметных выстрелов сразу заложило уши.
   Вот так здорово! Они стреляют отсюда, из Старой усадьбы, прямо в упор по крепостному мосту, по удирающим в Польшу петлюровцам, по их хозяевам — легионерам Пилсудского.
   Эх, и вовремя пришли сюда с нагорянскими партизанами мой отец и Омелюстый!
   Какой-то раненый петлюровец полетел через перила крепостного моста вниз, в реку. Казалось, вот-вот рухнут в водопад эти шаткие перила: ведь сзади напирали последние части петлюровцев; они давили своих же — узкий деревянный настил не мог вместить всех въезжающих на него, а тут еще сбоку, из Старой усадьбы, все время стрекотал пулемет, и из его куцего, вздрагивающего дула вместе с огнем вырывался туда, на мост, целый град метких горячих пуль.
   Лежа животами на холодных, сырых камнях, мы ерзали от волнения. Как мы завидовали старшим! Как мне хотелось быть на месте Омелюстого! Если бы я умел стрелять из пулемета, я обязательно лежал бы с ними там, за кустами.
   Так и подмывало выскочить из погреба, закричать «ура», подбежать к пулемету и хоть поглядеть, как он стреляет!
   Но громкий звук пулеметных выстрелов, заглушая и шум ветра, и далекие разрывы снарядов, и шепот Петьки Маремухи, все же пугал нас.
   Мы оставались в погребе до тех пор, пока по крепостному мосту, горбясь, не пробежали отставшие петлюровцы. Перепрыгивая через трупы людей и лошадей и теряя на ходу карабины и кудлатые папахи, петлюровцы, не глядя на раненых, позабыв обо всем, бежали к окопам, чтобы там, за узеньким мелководным Збручем, укрыться от быстрых конников Котовского.

НОВЫЕ ЗНАКОМЫЕ

   Не успела еще затихнуть орудийная канонада, как на крепостной мост ворвалась разведка красных. Вздымая пыль, пролетели разведчики мимо крепости, и долго было слышно, как цокали под скалой, по ту сторону реки, звонкие копыта их быстрых коней.
   Немного погодя, вслед за разведчиками, с выдернутыми из ножен клинками, на рысях подъехал к мосту большой кавалерийский отряд.
   Всадники в буденовках, в каракулевых кубанках заполнили весь мост. Мы видели из Старой усадьбы ровный, необычайно спокойный бег их усталых коней. Пятерками всадники проезжали по мосту: казалось, им конца-краю не будет.
   Вперемежку с красными знаменами блестели над головами у седоков поднятые вверх сабли.
   Изредка в конном строю громыхали зеленые пулеметные тачанки.
   Вырвавшись с узкого моста на просторный Усатовский шлях, кони, почуяв волю, несли всадников вперед. Отряд за отрядом мчались вдогонку за Петлюрой. Конники, видно, хотели настигнуть его еще у границы, наступить ему на пятки, дать петлюровцам отведать своих отточенных клинков.
   Вслед за конницей от вокзала и со стороны Калиновского тракта в город вступили пехота, артиллерия и обозы красных.
   Мы побежали в город.
   Уже за церковным сквером навстречу стали попадаться запыленные тачанки красных. Тачанок было много. На них, задрав кверху тупорылые дула, подпрыгивали износившиеся, пятнистые от облезшей краски боевые пулеметы. Красноармейцы в выцветших, полинялых гимнастерках, поглядывая с тачанок по сторонам, пели:
 
Вечор поздно я стояла у ворот,
Вдруг по улице советский полк идет…
 
   По Успенскому спуску, грохоча и подскакивая на выбоинах, потянулись орудия и походные кухни с задымленными трубами.
   Город постепенно начинает оживать. На улицах появляются жители, с каждой минутой их все больше и больше становится на городских тротуарах. Уже многие горожане идут рядом с красноармейскими тачанками, заговаривают с бойцами, стараясь перекричать грохот и шум.
   Усталые улыбающиеся красноармейцы с любопытством рассматривают крутые, изогнутые улицы, огороженные каменными барьерами обрывы, старинные шляхетские дома с узенькими, как бойницы, окнами, нашу крепость на высокой скале с ее зубчатыми сторожевыми башнями.
   Вечерело. Отца не было. Он наскоро поел холодного борща и, не поговорив даже как следует с теткой, убежал вслед за Омелюстым на Губернаторскую площадь.
   Военно-революционный комитет там собирал митинг.
   А я, сидя на топчане, рассказывал тетке, как мы гостили в Нагорянах.
   Неожиданно открылась дверь, и к нам в кухню вошел низенький белобрысый красноармеец. Он громко поздоровался и спросил:
   — Нельзя ли будет разместиться у вас, хозяюшка?
   — Ой, голубчик, да у нас только две комнатки и вот еще кухня… — испуганно сказала тетка, отходя от плиты на свет.
   — Вот горе-то! — вздохнул красноармеец. — А я было нацелился начальника нашего к вам поставить…
   — А начальник ваш семейный или холостой? — осторожно спросила тетка.
   — Что вы, мамаша, — сразу обрадовался красноармеец, — откуда ж ему семейным быть, когда у нас семьи дома остались? Холостой, конечно, холостой!
   Немного помедлив, тетка согласилась уступить этому неизвестному начальнику свою комнатушку с единственным выходящим в сад окном.
   И на следующий день в тетушкиной комнатке поселился красный командир Нестор Варнаевич Полевой — очень высокий, широколицый, с выпущенной из-под козырька зеленой буденовки прядью волос. Он — начальник конной разведки того самого пятьсот тридцать шестого полка, который вместе с конницей Котовского выгнал из города улан и петлюровцев.
   На походной двуколке ему привезли складную железную кровать с проволочной сеткой и полосатый матрац. Полевой сам втащил эту кровать в тетушкину комнату, положил на нее матрац, а Марья Афанасьевна застелила его чистой простыней.
   Кровать Полевой покрыл своим ворсистым серым одеялом. Нагнув широкую спину, он ловко запрятал лишние края одеяла между матрацем и проволочной сеткой. В этот же день к нам пришел телефонист и установил на этажерке желтый полевой телефон. Он протянул через форточку в сад, а там по веткам деревьев, потом на улицу и по столбам до самого епархиального училища, где разместился полк нашего квартиранта, черный блестящий провод.
   Вечером Полевой уже заговорил по телефону, и нам в спальне было слышно, как, повертев ручку аппарата, он гулко спросил:
   — Штаб полка? Дайте начальника штаба.
   В крольчатнике нашем тоже перемены. Клетку с ангорской крольчихой вынесли под забор к Гржибовским. У них тихо, даже Куцый весь день сидит на привязи и не так лает, а колбасник Гржибовский ходит по своему двору хмурый, злой — видно, он жалеет своего Марко, который удрал с петлюровцами.
   Клетку с крольчихой мы поставили под забор Гржибовского вот почему: у Полевого есть конь Резвый, коричневый, гладкий, с белой лысиной на лбу. Ординарец Полевого, красноармеец Кожухарь, поставил Резвого к нам в крольчатник, а с ним заодно и свою кобылу Психею. Кожухарь поселился по соседству, у Лебединцевой, а там держать лошадь негде.
   …Отец по целым дням не бывает дома. С первых же дней после прихода красных он печатает в типографии на плотной синей бумаге газету «Красная граница». После работы нередко дежурит в ревкоме или ходит по ночам с винтовкой по городу.
   Прошло две недели.
   Давно уже осыпался каштановый цвет на деревьях около заколоченной на лето гимназии. Отцвели уже липы возле Успенской церкви. Распустились цветки белой акации в аллеях Нового бульвара, а на огородах зацвел картофель. Это значит, что скоро тетушка на обед для нас будет готовить обсыпанную укропом и политую сметаной вареную молодую картошку. Все больше твердеют, наливаются соком маленькие плоды на широких ветвях старой, дуплистой груши. Неслышно проходит лето, и шаг его отмечается появлением на базаре первых ранних яблок, красной смородины, запоздалых, изъеденных птицами темно-малиновых вишен.
   Мне кажется, что большевики уже давно в городе, что красный флаг на куполе епархиального училища висит с зимы, а Нестор Варнаевич живет у нас и того раньше.
   Оказывается, Нестор Полевой давно в наших краях за Советскую власть борется!
   Кожухарь рассказал нам мимоходом, что еще в ноябре 1918 года, когда большая часть Украины находилась под властью петлюровской директории, Полевой вместе с такими же, как он, сторонниками Ленина провозгласили недалеко от нас, в уездном городе Летичеве, под руководством большевика Луки Панасюка, Летичевскую советскую республику.
   Правда, просуществовала она недолго.
   Уже на второй день рождества того же года на Летичев внезапно налетела банда атамана Волынца. Пришлось вожакам первой советской республики на Подолии перейти в подполье, ну, а Нестор Полевой пробрался через линию фронта к красным.
   Я крепко привязался к ординарцу Полевого — Кожухарю. Хоть живет он не в нашем доме, но у нас бывает чаще Полевого. Того все время вызывают по телефону в полк. Не раз, услышав среди ночи телефонный звонок, Полевой вскакивает с постели и затем, переговорив по телефону, надолго уезжает из дому. В окрестных лесах пошаливают бандиты, и конная разведка часто гоняется за ними по незнакомым оврагам, по широким лесным просекам.
   У Кожухаря дела меньше. Полевой редко берет его с собой на операции. Кожухарь в свободное время отсиживается у нас, чистит крольчатник, ухаживает за своей Психеей и помогает по хозяйству Марье Афанасьевне.
   Иногда тетка стирает им обоим — Полевому и Кожухарю — белье. Тогда Кожухарь вместе с ней возится у плиты, носит воду, ловко выкручивает мокрые рубашки и полотенца, а потом, отдыхая на топчане, рассказывает тетке всякие небылицы.
   Ее Кожухарь называет только по отчеству — Афанасьевна. Меня он сразу прозвал Махамузом.
   — Почему Махамуз? — спросил я, не понимая, что значит это слово.
   — А вот так, — загадочно улыбнулся Кожухарь, — такие Махамузы бывают.
   — Какие такие?
   — А вот такие… именно.
   Так и пошло — Махамуз: «Если меня будут спрашивать, Махамуз, скажи: пошел на базар, скоро вернусь», «Кусай семечки, Махамуз!», «Лошадь не хочешь выкупать, Махамуз?»
   Я не обижаюсь. Пускай буду Махамуз, все равно. Больше всего, конечно, мне нравится купать лошадей. Иной раз мы едем на купанье вместе: я на Резвом, Кожухарь на Психее.
   Едем вниз по Крутому переулку. Чем ближе к речке, тем круче и извилистей становится спуск, лошади осторожно ступают вниз, и тогда я ощущаю под собой не лошадиную спину, а какую-то странную пустоту. По неволе хватаешься обеими руками за шелковистую гриву Резвого.
   А Кожухарь — хоть бы что! Сидит, прищурив глаза, на грустной Психее, не шелохнется даже и только изредка в такт движению лошади покачивает головой. Бронзовый, прокопченный солнцем, с вечно прищуренными улыбающимися глазами, он кажется мне необычайно веселым, разбитным, а главное — смелым парнем.
   На поворотах, когда лошади боками сталкиваются одна с другой, мне приятно ощущать коленом или щиколоткой ногу Кожухаря.
   Хорошо голому сидеть верхом на лошади и, натянув поводья, посылать ее вперед в воду. Сперва нехотя, пофыркивая, а затем все смелее и смелее ступает она в реку, вытянув морду, поводя ушами и нащупывая дно. А когда дно становится глубже и вода заливает лошадиный круп, лошадь сжимается, вздрагивает и, оторвавшись от дна, легко пускается вплавь. Сидишь на мокрой ее спине, ноги сносит назад вода, хвост лошадиный стелется позади, сидишь и, только легонько дергая поводьями, направляешь лошадь, куда тебе надо. А потом, когда она устанет, выводишь ее на мелкое. Мокрая, лоснящаяся лошадь фыркает, припадает мордой к быстрой воде, а ты, взобравшись на ее скользкий круп, вытянув ноги и изогнувшись, прыгаешь в воду — туда, где глубоко.
   Лошади, стоя в реке, обмахиваются хвостами, кусаются, весело ржут, а мы с Кожухарем уплываем на тот берег.
 
   Теперь я реже встречаюсь с хлопцами. Куница не был у меня уже целую неделю. Петька Маремуха, которого я встретил недавно около Успенской церкви, сказал, что Юзик собирается в Киев к своему дядьке — он хочет поступить в морскую школу.
   Как-то утром Маремуха прибежал к нам в хату и с таинственным видом позвал меня. Мы пошли на огород, где уже наливались соком круглые тетушкины помидоры, и Петька тихо сказал мне:
   — Знаешь, кто у нас поселился? Угадай!
   Я долго угадывал, называя фамилии всех знакомых военных, которые приходили к Полевому и Кожухарю, и мне даже стало досадно, что теперь и Петька будет купать лошадей, но догадаться, кто их квартирант, я не мог. Тогда Маремуха сам выпалил:
   — Знаешь кто? Доктор Григоренко! Никогда бы не догадался, правда?
   — Ну да! Бреши! Очень нужно доктору с вами жить, когда у него такой большой дом на Житомирской.
   — Тот дом уже не его! — объяснил Петька.
   — А чей же?
   — Я знаю чей! Дом у него реквизировали большевики. Кто в нем жить будет — неизвестно. А доктор с нами живет. Он вчера приехал к нам и привез папе два мешка белой муки. Знаешь, куличи пекут из такой? И денег не взял. Попросил только, чтобы папа пустил его в хату. Мы потеснились и пустили. Он обещал за это больше с нас денег за аренду не брать. А вещей понавозил полно! Всю ночь перевозил вещи, а папа ему помогал. И еще знаешь… — замялся Маремуха, — он подарил маме платяной шкаф. «Все равно, говорит, мне он ни к чему, а вам пригодится…»
   — Куда же он все вещи девал?
   — А на чердак. Мы боимся даже: вдруг потолок обвалится? И в погребе еще есть…
   — И твой папа ему помогал?
   — Ну… он его попросил. Папа сперва не хотел, а потом…
   — «Попросил, попросил»!.. — передразнил я Петьку. — Твой папа и ты вместе с ним — подлизы. Когда твоего папу побили петлюровцы, ты что говорил про доктора? А сейчас он вам подарил шкаф да муку — вот вы и раскисли.
   — Ничего подобного… — вспыхнул Маремуха. — Мой папа добрый, ну и что, раз человек его попросил. Дом-то не наш, а Григоренко.
   — И Котька живет у вас? — спросил я.
   — Нет, Котька уехал в Кременчуг, — помолчав, ответил Маремуха. — Там его мамы сестра живет.
   — А, не говори, куда там уехал… Спрятался, наверное, где-нибудь здесь, а ты сказать не хочешь, чтобы я его не отыскал. Жалеешь своего паныча. Помнишь, как бумагу ему таскал?
   — Таскал, ну и что же? А сейчас не стану… Пойдем к Кунице?
   К Юзику я не пошел. Зато вечером, когда уже смеркалось, я отправился в Старую усадьбу.
   Надо проверить, правду ли рассказал Петька. По крутым склонам Старой усадьбы стелется в зарослях можжевельника и волчьих ягод чуть заметная тропка. Я прошел по ней до самых кустов жасмина и неслышно раздвинул их. В трех шагах от меня белеет Маремухин флигель. В комнатах уже зажгли свет, но кто в них есть — не видно, потому что окна затянуты темными занавесками. Напротив флигеля, заваленная свежим сеном, стоит докторская пролетка. Передние ее колеса въехали на заросшую бурьяном клумбу. За флигелем заржала лошадь. В сенцах флигеля стукнула щеколда, и на пороге появился в белой рубахе сам доктор Григоренко. Он подошел к пролетке, взял оттуда охапку сена и понес ее за флигель — своей лошади.
   «Значит, Петька не соврал! Что же теперь делать? Надо рассказать Кунице, какой сосед появился у нас в Старой усадьбе», — подумал я и побежал к Юзику. По дороге, возле забора Лебединцевой, я увидел Омелюстого. Курчавый, в светлой рубахе с распахнутым воротом, он нес под мышкой пачку бумаг.
   — Ты куда, Василь? — остановил меня Омелюстый.
   — А я к Кунице.
   — Вот и хорошо. Вы мне как раз оба нужны. Тащи его сюда, сходим сейчас вместе в крепость. Я подожду вас на крылечке.
   — Да ведь поздно сейчас, дядя Иван, сторож не откроет.
   — Ничего, откроет, — успокоил меня Омелюстый. — Не задерживайтесь, гляди! Я вас давно ищу…
   Делать нечего. Я побежал за Куницей и с ним вместе возвратился к Ивану Омелюстому. Сосед уже поджидал нас, сидя на лесенке. В руках у него было полотенце.
   — На обратном пути выкупаюсь, — объяснил он. — Нет времени даже в баню сходить, хоть в речке помоюсь.
   — Комары покусают. Вечером на речке комаров много, — сказал Куница.
   — Меня комары не любят. Я костлявый! — за смеялся сосед.
   Но чем ближе мы подходили к Старой крепости, тем молчаливее становился Омелюстый. На мосту он сложил вчетверо полотенце и спрятал его в карман. Подойдя с нами к сторожке, он смело постучал в крайний ставень.
   Сторож вышел из сторожки и, выставив вперед свою сучковатую палку, хмуро поглядел на нас.
   — Открой-ка ворота! — сурово приказал Омелюстый.
   Сторож убрал палку и попятился.