— Послушайте остальные, пане учитель…
— Ой! — вдруг ударил себя ладонью по лбу Подуст. — Меня же пан директор ждет. Я совсем забыл.
Тут же он спрыгнул на паркет и поскользнулся. Я его поддержал.
— Да, постой, как твоя фамилия?
Вынув карандаш и листок бумаги, щуря свои подслеповатые глаза, Подуст посмотрел на меня так, будто видел меня в первый раз.
— Манджура! — снова подсказал я и снова про себя обругал учителя.
— Чудесно. Итак, я записываю: ученик Манджура — декламация.
Записочку эту Подуст не потерял. Когда в день праздника я пришел в гимназию, меня встретил на лестнице Юзик и насмешливо сказал:
— Подумаешь, артист…
Он вынул из кармана розовую программку и протянул ее мне. Рядом со словом «декламация» в этой программке я нашел напечатанную настоящими типографскими буквами свою фамилию. Это было очень приятно.
— Петлюра будет! — наклоняясь ко мне, прошептал Куница.
— Правда?
— А вот смотри, уже караулит!
Мимо нас, высоко подняв голову и, видно, высматривая кого-то, прошел в хорошо выутюженном мундире директор гимназии Прокопович. Из петлицы мундира у него торчал букетик цветов иван-да-марьи. Директор нарочно посылал в соседний Должецкий лес гимназического сторожа Никифора за этими желто-синими цветами. Говорили, что Прокопович дружит с Петлюрой, а Подуст даже рассказывал, что наш директор скоро будет у атамана министром просвещения.
До начала вечера оставалось много времени.
Вдвоем с Куницей мы долго бродили по гимназическим коридорам, зашли в разукрашенный сосновыми ветками буфет, и там он угостил меня сельтерской водой с вкусным сиропом «Свежее сено». Взамен я разрешил ему залезть ко мне в карман и вытащить оттуда пригоршню жареной кукурузы. Мы грызли эти белые, лопнувшие на огне зернышки и следили, как высокий скаут Кулибаба, стоя с посохом на контроле, пускает в гимназию приглашенных гостей. Когда кто-нибудь пробегал мимо меня, я сторонился: боялся, что раздавят утиное яйцо, которое я принес с собой на вечер. Оно лежало в фуражке. Это яйцо сегодня снесла наша старая белая утка, и я тайком от тетки стащил его из гнезда.
Было непривычно гулять по коридору в тесном суконном мундирчике. Я одолжил его у зареченского хлопца Мишки Криворучко, которого еще при гетмане выгнали из гимназии за то, что он побил окна в доме помещика Язловецкого. Мундир жал под мышками, было жарко.
Чем больше собиралось в актовом зале народу, тем страшнее становилось мне. Ведь я никогда раньше не декламировал на таких вечерах. В классе у доски я читал наизусть вирши, но то были в классе, где сидели свои, знакомые, хлопцы из высшеначального.
Здесь же многих людей, особенно военных, я не знал. У меня сильно колотилось сердце и тяжелели ноги, когда мы с Куницей, прогуливаясь по коридору, подходили к дверям зрительного зала.
— Говорят, на Русских фольварках сегодня выключили электричество, чтобы у нас горело всю ночь. Слышал? — прошептал мне Юзик.
— Да? Нет, не слышал! — ответил я.
На Заречье, где жили мы, и вовсе никогда не было электричества. Стоило ли мне теперь из-за этого тревожиться? Зато я все чаще подумывал: а не сбежать ли мне отсюда, пока не поздно? Самое страшное — мне все больше и больше казалось, что я забыл стихи. Шевеля холодными губами, я шептал про себя строчки и с перепугу вовсе не понимал ничего. Чудилось, что это не я читаю, а что рядом со мной идет совсем незнакомый человек и нашептывает на ухо какие-то чужие и непонятные слова.
А тут еще Куница пристал. Заглянув мне в лицо, он засмеялся:
— Йой! Чего ты такой белый, Васька, словно тебя мелом вымазали?
— Откуда ты взял?
— Да, откуда, — засмеялся Куница. — Я знаю, ты боишься. Правда? А ну, признавайся!
— И совсем не страшно! — сказал я твердо, но тотчас предложил: — Юзик, а давай я тебе прежде прочту! Вот зайдем сюда! — И я кивнул головой на полуоткрытую дверь темного класса.
Юзик заглянул в класс, но, видно, ему не понравилось, что в классе совсем темно, и он сказал, грызя кукурузу:
— Нет, зачем здесь? Я тебя лучше в зале послушаю.
— А как объявлять лучше: вирш Шевченко или вирш Тараса Григорьевича Шевченко?
— Ну конечно, Тараса Григорьевича. Ведь так нам и Лазарев объяснял.
В эту минуту пронесся черноволосый восьмиклассник с повязкой распорядителя на рукаве и закричал на весь коридор:
— Артисты, на сцену!
— Иди! — И Юзик втолкнул меня в освещенный актовый зал.
По сцене бегали гимназисты, кто-то гремел гирями, выжимая их одной рукой. Пахло пудрой и нафталином. Я осторожно пробирался в глубь сцены, где было потемнее… Откуда ни возьмись, навстречу мне выскочил запорожец с седыми усами, в голубом кунтуше. Кривой ятаган висел у запорожца на боку. Я шарахнулся в сторону и чуть не полетел, споткнувшись о чугунную гирю. Яйцо запрыгало у меня в фуражке.
Запорожец засмеялся и крикнул басом:
— Ага, Васька, не узнаешь, а я тебе зараз голову срубаю! — Выхватив ятаган, он и в самом деле занес его над моей головой.
Узнав по голосу, что это не настоящий запорожец, а наш одноклассник, долговязый Володька Марценюк, я мигом схватил его за глотку.
— Это еще что за баловство? — послышалось сзади.
Я сразу отпустил запорожца. Возле нас стоял Подуст.
Я посмотрел на него и даже не поверил, что это Подуст. Из-под бархатного воротника его нового мундира торчал чистый крахмальный воротничок, редкие седые волосы были причесаны, даже пенсне он надел новое, парадное, с блестящей золоченой дужкой, которая, точно клешня рогача, впилась в красную, мясистую переносицу учителя. Прямо не верилось, что этот франт и есть наш старый, похожий на сельского дьячка учитель Подуст, которого мы все за его рассеянность прозвали Забудькой.
— Ага… Манджура! — сказал он мне весело и хитро подмигнул. — Ну, держись, держись, я тебя выпускаю первым во втором отделении.
В эту минуту на сцену вбежал черноволосый гимназист-распорядитель. Он бросился к Подусту и прошептал:
— Георгий Авдеевич! Головной атаман едут…
С улицы в открытые окна актового зала донеслось гудение машины.
Все, кто был на сцене, подбежали к занавесу. Но дырок на всех не хватило, а меня совсем оттеснили. Я быстро спрыгнул с подмостков и, отбежав шага два в сторону, остановился у глухой полотняной стенки, которая отделяла актовый зал от сцены. Я мигом достал карандаш и проколупал в полотне очень удобную дырку. Через эту дырку я увидел, как батько Петлюра со свитой вошел в зал. Навстречу ему выскочил Прокопович и, уронив палку, обнял атамана. Они поцеловались. Даже здесь, за сценой, было слышно, как кто-то из них смачно чмокнул мясистыми губами. Гимназисты вскочили со своих мест и заорали «слава».
Петлюра махнул им рукой, чтобы они садились, а сам направился дальше. Он прошел под самой сценой и сел в ложе, в каких-нибудь пяти шагах от меня. Очень было неприятно смотреть на него в упор, так и хотелось все время отвернуться, но я, пересиливая страх, смотрел.
Одетый в синий, наглухо застегнутый френч, Петлюра сидел в ложе на плюшевом кресле, заложив ногу на ногу. В руках он держал фуражку-"керенку" с золотым трезубцем на околышке. Волосы у Петлюры были зачесаны налево и лежали гладко: наверное, он смазал их репейным маслом.
Мне показалось, что я где-то видел Петлюру, но где — я сперва припомнить не мог, а вспомнил только после. На жестяной, выгоревшей от солнца вывеске у нашего зареченского парикмахера Новижена был нарисован вот такой же прилизанный, надменный мужчина.
Петлюра все время озирался по сторонам, один раз он даже нагнулся и незаметно посмотрел под мягкий пружинный стул, на котором сидел, и, увидев, что под стулом никого нет, уже спокойнее стал рассматривать портреты своих министров.
За плечами у батьки на деревянных перилах ложи сидел начальник контрразведки Чеботарев. Даже сами петлюровцы называли его Малютой Скуратовым. Чеботареву было скучно тут, в гимназии. Широкоплечий, с лицом, изрытым оспой, одетый в серую австрийскую форму, с тяжелым маузером на боку, Чеботарев позевывал — видно, ему очень хотелось уйти. Кроме Чеботарева, других петлюровских старшин в ложе не было.
Петлюру окружали офицеры-пилсудчики в нарядных голубоватых мундирах. Просторная ложа была сплошь забита ими. Среди пилсудчиков я вдруг заметил офицера с черными бакенбардами, которого мы с Маремухой видели несколько дней назад в городе. Он сидел на венском стуле рядом с атаманом и что-то вполголоса ему рассказывал. Петлюра заулыбался. Он вытащил из кармана длинный гребешок и осторожно так, словно боялся расцарапать кожу, стал зачесывать набок свои липкие маслянистые волосы. А пилсудчик с бакенбардами хлопнул себя по коленке и затем, круто повернувшись, вдруг поманил кого-то перчаткой. Кого он зовет? А, ксендза!
Высокий, худой, с гладко выбритыми запавшими щеками, согнувшись, он пробирался между рядами скамеек, и гимназисты, вставая один за другим, давали ему дорогу. На голове у ксендза была смешная бархатная шапочка. Осторожно забравшись в ложу, ксендз поклонился — сперва Петлюре, затем офицерам. Откуда ни возьмись со стулом в руках подскочил черноволосый распорядитель. Даже не посмотрев на него, ксендз ловко одной рукой поднял стул и сел. Сутана его распахнулась, и я увидел под ней хорошо начищенные сапоги с высокими голенищами. Ксендз снял шапочку, и выбритая кружочком на его голове тонзура заблестела под ярким светом люстры. «Наверное, это какой-нибудь знаменитый, особенный ксендз, — подумал я, — раз и Петлюра его знает».
В эту минуту в зале погас свет, и со сцены послышался голос директора гимназии Прокоповича.
То и дело запинаясь, директор густым басом говорил, как ему радостно на душе оттого, что в гимназию пришли такие дорогие гости, да еще в эти дни заключения военного союза с маршалом Пилсудским против большевиков.
Тут через дырку я увидел, что Петлюра и пилсудчики встали. Спрыгнул с перил ложи и Чеботарев, и доски заскрипели под ним. Повскакали со своих мест скауты, гимназисты стали кричать «слава», а оркестр громко заиграл «Ще не вмерла Украiна», и зайчики от поднятых медных труб музыкантов побежали в разные стороны полутемного зала.
Петлюра, как только заиграла музыка, надел фуражку и взял под козырек. Так же по команде «смирно» стояли в ложе польские офицеры. Перебирая четки, вытянулся вместе с ними и ксендз. Едва затихли последние звуки петлюровского гимна и все стали рассаживаться по местам, как директор гулко, словно в пустую бочку, закричал в актовый зал:
— За процветание нашей дорогой союзницы великой Речи Посполитой и ее маршала Юзефа Пилсудского — слава!
— Слава! Виват! — заорали вразброд гимназисты.
Кто-то крикнул «виват» даже и здесь, за сценой. Оркестр снова заиграл, только на этот раз уже польский гимн. В эту минуту меня взяли за шиворот. Я оглянулся. Сзади, с тесаком на ремне, одетый в бойскаутскую форму, стоял здоровенный Кулибаба. Вблизи он казался еще выше.
— А ну, дай посмотрю! — властно прошипел он.
— Только недолго! — попросил я и посторонился.
Но Кулибаба, видно, и не думал скоро уходить. Он смотрел в зал, слегка согнувшись и широко раздвинув свои голые до коленей, волосатые ноги. Тесак, как маятник, болтался на поясе Кулибабы. Мне надоело караулить дырку, и я пошел прочь.
Я не стал смотреть, как бойскауты-спортсмены выжимали гири и делали пирамиды, — эти штуки я видел не раз на гимназическом дворе. Я бродил в глубине сцены и только слышал, как там, за декорациями, раз за разом ухают, падая на пол, тяжелые гири.
Но вот живую картину я пропустить никак не мог. Пока со сцены убирали ковры и оттаскивали в сторону гири, я хорошо устроился у сигнального колокола. Отсюда сцена была видна гораздо лучше, чем из ложи, а самое главное — артисты бегали рядом, их при желании можно было тронуть рукой.
Занавес, звеня кольцами, раскрылся. На сцене, вокруг деревянного простого стола, сидели запорожцы. Сперва они молчали и даже не шевелились. Вдруг голый до пояса, рыжечубый запорожец затрясся, словно в падучей, откинулся назад и наотмашь ахнул кулаком по спине другого, тоже обнаженного до пояса, запорожца в папахе с красным верхом. Удар был очень сильный, бедный запорожец не выдержал и даже глухо крякнул на весь актовый зал. А в это время лысый, с седым чубчиком на лбу, старый запорожский вояка громко засмеялся и будто бы от смеха повалился на пивную бочку, что лежала около суфлерской будки. Пока этот лысый смеялся, изо всех углов к столу стали сбегаться с пиками, со свернутыми знаменами остальные запорожцы. Подбежав к столу, они наклонились над писарем, а писарь в черном камзоле с белым воротником что-то быстро зацарапал сухим гусиным пером по бумаге.
У меня под самым ухом звякнули в колокол.
И по этому сигналу артисты вдруг замерли на своих местах, где кто был, все стало очень похоже на картину «Запорожцы пишут письмо турецкому султану». Эта картина висела у нас в учительской. Прошла минута, другая, а запорожцы все сидели и стояли на сцене как вкопанные — мне даже надоело смотреть на них, а в зале стали кашлять.
Занавес задергивали очень медленно, и артисты не трогались с места до тех пор, пока обе его половинки не сошлись совсем.
Не успел я отойти от колокола, как ко мне, поправляя пенсне, подбежал Подуст.
— Приготовься, милый! Твоя очередь! — сказал он.
— Как, уже? Лучше я после…
— Ничего, не бойся! — подбодрил меня Подуст и одну за другой проверил все пуговицы на своем мундире. Затем он подошел к зеркалу и посмотрелся.
Пока Подуст прихорашивался, я осторожно вынул из фуражки утиное яйцо, разбил его и выпил тут же, на сцене. Яйцо было теплое, скользкое, очень противное.
Точно во сне, я услышал протяжные слова Подуста:
— Сейчас, панове, выступит с декламацией ученик пятого класса Украинской державной гимназии Василий Манджура!
Не помню, как я выбежал на сцену. Я остановился уже около самой рампы и чуть-чуть не раздавил ногой электрическую лампочку. Освещенные красноватым отблеском сцены, пристально смотрели на меня из первых рядов учителя и гимназисты. Я заметил в плетеном кресле в первом ряду бородатого директора гимназии Прокоповича. Он сидел, зажав ногами палку. Сбоку в темной ложе блестела гладко зачесанная голова Петлюры. В зале было очень тихо.
— Вирш подолянина Степана Руданского «Гей, бики!» — несмело начал я и, сразу отважившись, продолжал:
И вдруг я вспомнил кладбище: мы с Куницей рвем барвинок для торжественного вечера. Нам так спокойно меж могил! Высокие бересты и грабы почти сплошь закрывают памятники от солнца, изредка захлопает тугими крыльями вверху, в густой листве, горлица; потурчит немного да и улетит прочь, за реку, в лес, где посветлее и не так пустынно.
И мне захотелось убежать отсюда куда угодно, хоть на кладбище…
Но я видел пристальные взгляды учителей, они ждали, чтобы я читал дальше.
Вдруг в зале послышался стук шагов. Под самой сценой прошел к выходу Чеботарев. Мне сразу стало легче. Собрав последние силы, я закричал:
— Молодец! Чудесно! Читай еще!
Теперь, после похвалы учителя, мне было не так уж боязно. Я вернулся обратно к рампе, поклонился и объявил:
— «Когда мы были казаками». Вирш Тараса Шевченко!
В зале снова захлопали — видно, им в самом деле понравилась моя декламация, только директор Прокопович вдруг заерзал на своем скрипучем кресле, но я, не глядя на него, смело начал:
— Манджура! Манджура!
Я повернул голову.
Сбоку из-за холщовых декораций с перекошенным лицом на меня страшно смотрел учитель Подуст. Он делал мне какие-то знаки. Я решил, что, наверно, ошибся и какую-нибудь строку прочитал не так. Чтобы не заметили моей ошибки, я еще громче и быстрее продолжал:
— Манджура! Манджура! — неслось из-за кулис.
Я совсем растерялся.
«А может, это все мне только кажется?» — подумал я.
И, чувствуя, как к лицу приливает кровь, чувствуя, как все сильнее тянет меня к себе зрительный зал, едва удерживаясь, чтобы не упасть туда, вниз, на скользкий паркет, я быстро прочитал:
И не успел я прочитать последних строк вирша, не успел даже отскочить назад, как обе половинки плотного суконного занавеса хлопнули меня по ушам.
Я бросился назад, и в ту же минуту меня со страшной силой, точно тяжелым свинцовым кастетом, ударили под глаз. На секунду все лампочки на сцене потухли, но потом зажглись с такой силой, будто яркие молнии закружились перед моим лицом. И в этом ослепительном свете, вспыхнувшем у меня перед глазами, я увидел бледное и злое лицо Подуста, его выставленные вперед костлявые кулаки.
Подуст хотел ударить меня вторично, но я быстро пригнулся, и кулак учителя пролетел у меня над головой. Я пустился к двери, но Подуст пересек мне дорогу. Его пенсне упало на пол. Мундир расстегнулся.
— Стой! Стой!.. Куда, сволочь?.. — хрипел Подуст и размахивал руками.
Уклоняясь от его ударов, я метался из одного угла в другой, я уже прямо ползал по полу. Горячие соленые слезы лились по лицу, застилали мне глаза. Еще немного, и я, совсем обессилев, грохнулся бы на пол. Но в эту минуту я услышал за спиной голос директора гимназии.
— Где он? — спросил директор, опираясь на буковую палку с серебряными монограммами.
— Вот, полюбуйтесь! — сказал бледный Подуст, тыча в меня пальцем и быстро застегивая мундир.
— Вы тоже хороши! — крикнул директор и подошел вплотную к Подусту. — Я же приказывал вам проверить программу… А вы… Это же позор, позор, вы понимаете? Так оскорбить наших союзников! Так оскорбить католическую церковь!
Прислушиваясь к словам директора, я решил, что меня бить не будут. Мне даже стало радостно, что из-за меня попало Подусту. «Так тебе и надо, черт очкастый, чтоб не дрался!» Но только я подумал это, утирая грязной ладонью слезы, как директор схватил меня за воротник и, повернув свою руку так, что воротник сразу стал меня душить, закричал:
— Мерзавец! Понимаешь, что ты обесславил нашу гимназию? Да еще в такой день! Об этом доложат Пилсудскому. О боже, боже! Понимаешь ты это или нет, байстрюк?
А что я мог сказать директору, когда я ничего не понимал?
Если я, допустим, сделал ошибку, так зачем же драться?
Я думал: «Кричи, кричи, а я буду молчать».
И молчал.
Директор оглянулся. Со всех сторон, из окон и дверей этой размалеванной под украинскую хату декорации, вытянув длинные худые шеи, глядели на нас перемазанные гримом запорожцы. Одни уже сняли усы и парики, другие еще были в париках.
Вдруг из зала приоткрыли занавес. Оттуда выглянул гимназист-распорядитель и с испугом прошептал:
— Пане директор, вас требуют!
Прокопович вздрогнул и, схватив меня за шиворот, приказал:
— Будешь извиняться! — и сразу же потащил к лесенке, ведущей в зал.
— Куда?.. Я не хочу… Пустите, пане директор… Пустите! Я же ничего не сделал…
— Ах ты злыдня… Ты еще издеваешься?.. Ты ничего не сделал? Да? — выкрикнул директор и сразу потянул меня за собой так, что я упал на колени и проехал на карачках по скользкому паркету несколько шагов.
Но даже извиниться мне не пришлось.
Не успел директор подтащить меня к ложе, как оттуда, звеня шпорами, спустился пилсудчик с черными бакенбардами. Следом за ним двинулись к нам Петлюра и его свита.
— Кто тебя научил, лайдак? — в упор выкрикнул офицер с бакенбардами.
Директор отпустил меня, и теперь я стоял свободный…
— Пся крев! Кто научил, я пытам? — снова повторил пилсудчик. От него сильно пахло табаком и духами.
— Никто, — ответил я, оглядываясь и думая, как бы удрать.
— Як то никто? Кто научил, мув! Ну? — И офицер поднял над моей головой кулак.
Я съежился. Еще сильнее заныла щека. Я вспомнил, как меня бил Подуст, как не дал он мне дочитать стихи Шевченко, и, всхлипывая, выпалил:
— Подуст научил!
— А-а, Подуст! Кто то таки ест Подуст? — Офицер пристально посмотрел на директора.
— Прошу прощения. Подуст — это наш преподаватель, вот он, кстати, здесь! — ответил директор, показывая на Георгия Авдеевича.
— Вы?
Пилсудчик сразу направился к Подусту.
— Это неправда! — застонал Подуст и попятился. — Это наглая клевета… Я не проходил с ними Шевченко… У них был недопущенный теперь в гимназию Лазарев. Возможно, это он…
— Що ж вы брешете, пане учитель! Вы ж мне наказували, щоб… — всхлипывая, закричал я, но тут рядом с офицером появился ксендз.
— Пшепрашам! — не обращая на меня внимания, сказал он тихо Подусту. — Пан его не учил. Я то розумем. Але ж як пан допустил его читать вирши тэго святотатца? Тэго одвечнэго врога косцьолу польскего и Ватикану?
— Я думал… — забормотал Подуст, — я думал, он «Садок вишневый» прочтет…
— «Думали, думали!..» — во весь голос закричал офицер, и щеки его налились кровью. — Чего вы нам морочите головы! То есть большевистска пропаганда… от цо! — И, обращаясь к директору, он со злостью добавил: — Прошу убедиться, портрет этого разбойника у вас на главном месте висит. Он научит ваших гимназистов, как убивать людей на большой дороге.
И все, кто был вокруг, задрали головы и стали смотреть под потолок, туда, где в тяжелой золоченой раме, покрытой вышитым украинским полотенцем, висел нарядный портрет Тараса Шевченко. Сердитый, большелобый, в распахнутом овчинном тулупе, в теплой смушковой шапке, нахмурив брови, он смотрел с портрета прямо на нас.
Петлюра, желая угодить пилсудчикам, шагнул к директору и резко, словно совершенно незнакомому человеку, крикнул ему, указывая на портрет:
— Снять!
И в ту же минуту несколько скаутов, обгоняя друг друга, бросились к стене. Первый из них с шумом придвинул к ней высокую лакированную парту. Кто-то взгромоздил на парту длинную скамейку. Сразу же на эту скамейку полез черноволосый распорядитель.
Поймав золоченую раму портрета, он изо всей силы дернул портрет вниз.
С треском лопнула веревка.
Как только портрет Шевченко стукнулся о край парты, его мигом схватили два скаута и поволокли в темный коридор.
На желтой стене зала, под лепными карнизами, торчал теперь только один большой крюк, и возле него колыхалась запорошенная пылью, потревоженная паутина.
— А с ним как быть? — показывая на меня, тихо спросил у офицера с бакенбардами директор Прокопович.
— С ним? — Пилсудчик презрительно пожал плечами. — Ну, если пан директор и сейчас нуждается в советниках, тогда мне только остается пожалеть ваших учеников!
Прокопович вздрогнул и залился краской. Он суетливо посмотрел на Подуста. Рядом с Подустом стоял, ухмыляясь, Кулибаба.
Прокопович поманил его палкой. Кулибаба, придерживая тесак, мигом подлетел к директору и козырнул на ходу Петлюре. Кивая на меня, директор приказал Кулибабе:
— До карцеру! И не выпускать до моего распоряжения! А вы, — сказал он перепуганному Подусту, — продолжайте вечер. Завтра поговорим.
Когда Кулибаба выводил меня в коридор, у выхода столпилось много гимназистов. Кто-то тыкал в меня пальцем. Я шел упираясь. Хотелось заползти далеко под парты, чтобы только меня не разглядывали, как обезьяну. Легче стало лишь в темном коридоре. Откуда ни возьмись, подбежал ко мне Куница и прошептал:
— Не журись, Василь, выручим!..
Кулибаба с ходу ударил Юзика ногой, и тот, отпрыгнув в темноту, заголосил оттуда на весь коридор:
— Ой! — вдруг ударил себя ладонью по лбу Подуст. — Меня же пан директор ждет. Я совсем забыл.
Тут же он спрыгнул на паркет и поскользнулся. Я его поддержал.
— Да, постой, как твоя фамилия?
Вынув карандаш и листок бумаги, щуря свои подслеповатые глаза, Подуст посмотрел на меня так, будто видел меня в первый раз.
— Манджура! — снова подсказал я и снова про себя обругал учителя.
— Чудесно. Итак, я записываю: ученик Манджура — декламация.
Записочку эту Подуст не потерял. Когда в день праздника я пришел в гимназию, меня встретил на лестнице Юзик и насмешливо сказал:
— Подумаешь, артист…
Он вынул из кармана розовую программку и протянул ее мне. Рядом со словом «декламация» в этой программке я нашел напечатанную настоящими типографскими буквами свою фамилию. Это было очень приятно.
— Петлюра будет! — наклоняясь ко мне, прошептал Куница.
— Правда?
— А вот смотри, уже караулит!
Мимо нас, высоко подняв голову и, видно, высматривая кого-то, прошел в хорошо выутюженном мундире директор гимназии Прокопович. Из петлицы мундира у него торчал букетик цветов иван-да-марьи. Директор нарочно посылал в соседний Должецкий лес гимназического сторожа Никифора за этими желто-синими цветами. Говорили, что Прокопович дружит с Петлюрой, а Подуст даже рассказывал, что наш директор скоро будет у атамана министром просвещения.
До начала вечера оставалось много времени.
Вдвоем с Куницей мы долго бродили по гимназическим коридорам, зашли в разукрашенный сосновыми ветками буфет, и там он угостил меня сельтерской водой с вкусным сиропом «Свежее сено». Взамен я разрешил ему залезть ко мне в карман и вытащить оттуда пригоршню жареной кукурузы. Мы грызли эти белые, лопнувшие на огне зернышки и следили, как высокий скаут Кулибаба, стоя с посохом на контроле, пускает в гимназию приглашенных гостей. Когда кто-нибудь пробегал мимо меня, я сторонился: боялся, что раздавят утиное яйцо, которое я принес с собой на вечер. Оно лежало в фуражке. Это яйцо сегодня снесла наша старая белая утка, и я тайком от тетки стащил его из гнезда.
Было непривычно гулять по коридору в тесном суконном мундирчике. Я одолжил его у зареченского хлопца Мишки Криворучко, которого еще при гетмане выгнали из гимназии за то, что он побил окна в доме помещика Язловецкого. Мундир жал под мышками, было жарко.
Чем больше собиралось в актовом зале народу, тем страшнее становилось мне. Ведь я никогда раньше не декламировал на таких вечерах. В классе у доски я читал наизусть вирши, но то были в классе, где сидели свои, знакомые, хлопцы из высшеначального.
Здесь же многих людей, особенно военных, я не знал. У меня сильно колотилось сердце и тяжелели ноги, когда мы с Куницей, прогуливаясь по коридору, подходили к дверям зрительного зала.
— Говорят, на Русских фольварках сегодня выключили электричество, чтобы у нас горело всю ночь. Слышал? — прошептал мне Юзик.
— Да? Нет, не слышал! — ответил я.
На Заречье, где жили мы, и вовсе никогда не было электричества. Стоило ли мне теперь из-за этого тревожиться? Зато я все чаще подумывал: а не сбежать ли мне отсюда, пока не поздно? Самое страшное — мне все больше и больше казалось, что я забыл стихи. Шевеля холодными губами, я шептал про себя строчки и с перепугу вовсе не понимал ничего. Чудилось, что это не я читаю, а что рядом со мной идет совсем незнакомый человек и нашептывает на ухо какие-то чужие и непонятные слова.
А тут еще Куница пристал. Заглянув мне в лицо, он засмеялся:
— Йой! Чего ты такой белый, Васька, словно тебя мелом вымазали?
— Откуда ты взял?
— Да, откуда, — засмеялся Куница. — Я знаю, ты боишься. Правда? А ну, признавайся!
— И совсем не страшно! — сказал я твердо, но тотчас предложил: — Юзик, а давай я тебе прежде прочту! Вот зайдем сюда! — И я кивнул головой на полуоткрытую дверь темного класса.
Юзик заглянул в класс, но, видно, ему не понравилось, что в классе совсем темно, и он сказал, грызя кукурузу:
— Нет, зачем здесь? Я тебя лучше в зале послушаю.
— А как объявлять лучше: вирш Шевченко или вирш Тараса Григорьевича Шевченко?
— Ну конечно, Тараса Григорьевича. Ведь так нам и Лазарев объяснял.
В эту минуту пронесся черноволосый восьмиклассник с повязкой распорядителя на рукаве и закричал на весь коридор:
— Артисты, на сцену!
— Иди! — И Юзик втолкнул меня в освещенный актовый зал.
По сцене бегали гимназисты, кто-то гремел гирями, выжимая их одной рукой. Пахло пудрой и нафталином. Я осторожно пробирался в глубь сцены, где было потемнее… Откуда ни возьмись, навстречу мне выскочил запорожец с седыми усами, в голубом кунтуше. Кривой ятаган висел у запорожца на боку. Я шарахнулся в сторону и чуть не полетел, споткнувшись о чугунную гирю. Яйцо запрыгало у меня в фуражке.
Запорожец засмеялся и крикнул басом:
— Ага, Васька, не узнаешь, а я тебе зараз голову срубаю! — Выхватив ятаган, он и в самом деле занес его над моей головой.
Узнав по голосу, что это не настоящий запорожец, а наш одноклассник, долговязый Володька Марценюк, я мигом схватил его за глотку.
— Это еще что за баловство? — послышалось сзади.
Я сразу отпустил запорожца. Возле нас стоял Подуст.
Я посмотрел на него и даже не поверил, что это Подуст. Из-под бархатного воротника его нового мундира торчал чистый крахмальный воротничок, редкие седые волосы были причесаны, даже пенсне он надел новое, парадное, с блестящей золоченой дужкой, которая, точно клешня рогача, впилась в красную, мясистую переносицу учителя. Прямо не верилось, что этот франт и есть наш старый, похожий на сельского дьячка учитель Подуст, которого мы все за его рассеянность прозвали Забудькой.
— Ага… Манджура! — сказал он мне весело и хитро подмигнул. — Ну, держись, держись, я тебя выпускаю первым во втором отделении.
В эту минуту на сцену вбежал черноволосый гимназист-распорядитель. Он бросился к Подусту и прошептал:
— Георгий Авдеевич! Головной атаман едут…
С улицы в открытые окна актового зала донеслось гудение машины.
Все, кто был на сцене, подбежали к занавесу. Но дырок на всех не хватило, а меня совсем оттеснили. Я быстро спрыгнул с подмостков и, отбежав шага два в сторону, остановился у глухой полотняной стенки, которая отделяла актовый зал от сцены. Я мигом достал карандаш и проколупал в полотне очень удобную дырку. Через эту дырку я увидел, как батько Петлюра со свитой вошел в зал. Навстречу ему выскочил Прокопович и, уронив палку, обнял атамана. Они поцеловались. Даже здесь, за сценой, было слышно, как кто-то из них смачно чмокнул мясистыми губами. Гимназисты вскочили со своих мест и заорали «слава».
Петлюра махнул им рукой, чтобы они садились, а сам направился дальше. Он прошел под самой сценой и сел в ложе, в каких-нибудь пяти шагах от меня. Очень было неприятно смотреть на него в упор, так и хотелось все время отвернуться, но я, пересиливая страх, смотрел.
Одетый в синий, наглухо застегнутый френч, Петлюра сидел в ложе на плюшевом кресле, заложив ногу на ногу. В руках он держал фуражку-"керенку" с золотым трезубцем на околышке. Волосы у Петлюры были зачесаны налево и лежали гладко: наверное, он смазал их репейным маслом.
Мне показалось, что я где-то видел Петлюру, но где — я сперва припомнить не мог, а вспомнил только после. На жестяной, выгоревшей от солнца вывеске у нашего зареченского парикмахера Новижена был нарисован вот такой же прилизанный, надменный мужчина.
Петлюра все время озирался по сторонам, один раз он даже нагнулся и незаметно посмотрел под мягкий пружинный стул, на котором сидел, и, увидев, что под стулом никого нет, уже спокойнее стал рассматривать портреты своих министров.
За плечами у батьки на деревянных перилах ложи сидел начальник контрразведки Чеботарев. Даже сами петлюровцы называли его Малютой Скуратовым. Чеботареву было скучно тут, в гимназии. Широкоплечий, с лицом, изрытым оспой, одетый в серую австрийскую форму, с тяжелым маузером на боку, Чеботарев позевывал — видно, ему очень хотелось уйти. Кроме Чеботарева, других петлюровских старшин в ложе не было.
Петлюру окружали офицеры-пилсудчики в нарядных голубоватых мундирах. Просторная ложа была сплошь забита ими. Среди пилсудчиков я вдруг заметил офицера с черными бакенбардами, которого мы с Маремухой видели несколько дней назад в городе. Он сидел на венском стуле рядом с атаманом и что-то вполголоса ему рассказывал. Петлюра заулыбался. Он вытащил из кармана длинный гребешок и осторожно так, словно боялся расцарапать кожу, стал зачесывать набок свои липкие маслянистые волосы. А пилсудчик с бакенбардами хлопнул себя по коленке и затем, круто повернувшись, вдруг поманил кого-то перчаткой. Кого он зовет? А, ксендза!
Высокий, худой, с гладко выбритыми запавшими щеками, согнувшись, он пробирался между рядами скамеек, и гимназисты, вставая один за другим, давали ему дорогу. На голове у ксендза была смешная бархатная шапочка. Осторожно забравшись в ложу, ксендз поклонился — сперва Петлюре, затем офицерам. Откуда ни возьмись со стулом в руках подскочил черноволосый распорядитель. Даже не посмотрев на него, ксендз ловко одной рукой поднял стул и сел. Сутана его распахнулась, и я увидел под ней хорошо начищенные сапоги с высокими голенищами. Ксендз снял шапочку, и выбритая кружочком на его голове тонзура заблестела под ярким светом люстры. «Наверное, это какой-нибудь знаменитый, особенный ксендз, — подумал я, — раз и Петлюра его знает».
В эту минуту в зале погас свет, и со сцены послышался голос директора гимназии Прокоповича.
То и дело запинаясь, директор густым басом говорил, как ему радостно на душе оттого, что в гимназию пришли такие дорогие гости, да еще в эти дни заключения военного союза с маршалом Пилсудским против большевиков.
Тут через дырку я увидел, что Петлюра и пилсудчики встали. Спрыгнул с перил ложи и Чеботарев, и доски заскрипели под ним. Повскакали со своих мест скауты, гимназисты стали кричать «слава», а оркестр громко заиграл «Ще не вмерла Украiна», и зайчики от поднятых медных труб музыкантов побежали в разные стороны полутемного зала.
Петлюра, как только заиграла музыка, надел фуражку и взял под козырек. Так же по команде «смирно» стояли в ложе польские офицеры. Перебирая четки, вытянулся вместе с ними и ксендз. Едва затихли последние звуки петлюровского гимна и все стали рассаживаться по местам, как директор гулко, словно в пустую бочку, закричал в актовый зал:
— За процветание нашей дорогой союзницы великой Речи Посполитой и ее маршала Юзефа Пилсудского — слава!
— Слава! Виват! — заорали вразброд гимназисты.
Кто-то крикнул «виват» даже и здесь, за сценой. Оркестр снова заиграл, только на этот раз уже польский гимн. В эту минуту меня взяли за шиворот. Я оглянулся. Сзади, с тесаком на ремне, одетый в бойскаутскую форму, стоял здоровенный Кулибаба. Вблизи он казался еще выше.
— А ну, дай посмотрю! — властно прошипел он.
— Только недолго! — попросил я и посторонился.
Но Кулибаба, видно, и не думал скоро уходить. Он смотрел в зал, слегка согнувшись и широко раздвинув свои голые до коленей, волосатые ноги. Тесак, как маятник, болтался на поясе Кулибабы. Мне надоело караулить дырку, и я пошел прочь.
Я не стал смотреть, как бойскауты-спортсмены выжимали гири и делали пирамиды, — эти штуки я видел не раз на гимназическом дворе. Я бродил в глубине сцены и только слышал, как там, за декорациями, раз за разом ухают, падая на пол, тяжелые гири.
Но вот живую картину я пропустить никак не мог. Пока со сцены убирали ковры и оттаскивали в сторону гири, я хорошо устроился у сигнального колокола. Отсюда сцена была видна гораздо лучше, чем из ложи, а самое главное — артисты бегали рядом, их при желании можно было тронуть рукой.
Занавес, звеня кольцами, раскрылся. На сцене, вокруг деревянного простого стола, сидели запорожцы. Сперва они молчали и даже не шевелились. Вдруг голый до пояса, рыжечубый запорожец затрясся, словно в падучей, откинулся назад и наотмашь ахнул кулаком по спине другого, тоже обнаженного до пояса, запорожца в папахе с красным верхом. Удар был очень сильный, бедный запорожец не выдержал и даже глухо крякнул на весь актовый зал. А в это время лысый, с седым чубчиком на лбу, старый запорожский вояка громко засмеялся и будто бы от смеха повалился на пивную бочку, что лежала около суфлерской будки. Пока этот лысый смеялся, изо всех углов к столу стали сбегаться с пиками, со свернутыми знаменами остальные запорожцы. Подбежав к столу, они наклонились над писарем, а писарь в черном камзоле с белым воротником что-то быстро зацарапал сухим гусиным пером по бумаге.
У меня под самым ухом звякнули в колокол.
И по этому сигналу артисты вдруг замерли на своих местах, где кто был, все стало очень похоже на картину «Запорожцы пишут письмо турецкому султану». Эта картина висела у нас в учительской. Прошла минута, другая, а запорожцы все сидели и стояли на сцене как вкопанные — мне даже надоело смотреть на них, а в зале стали кашлять.
Занавес задергивали очень медленно, и артисты не трогались с места до тех пор, пока обе его половинки не сошлись совсем.
Не успел я отойти от колокола, как ко мне, поправляя пенсне, подбежал Подуст.
— Приготовься, милый! Твоя очередь! — сказал он.
— Как, уже? Лучше я после…
— Ничего, не бойся! — подбодрил меня Подуст и одну за другой проверил все пуговицы на своем мундире. Затем он подошел к зеркалу и посмотрелся.
Пока Подуст прихорашивался, я осторожно вынул из фуражки утиное яйцо, разбил его и выпил тут же, на сцене. Яйцо было теплое, скользкое, очень противное.
Точно во сне, я услышал протяжные слова Подуста:
— Сейчас, панове, выступит с декламацией ученик пятого класса Украинской державной гимназии Василий Манджура!
Не помню, как я выбежал на сцену. Я остановился уже около самой рампы и чуть-чуть не раздавил ногой электрическую лампочку. Освещенные красноватым отблеском сцены, пристально смотрели на меня из первых рядов учителя и гимназисты. Я заметил в плетеном кресле в первом ряду бородатого директора гимназии Прокоповича. Он сидел, зажав ногами палку. Сбоку в темной ложе блестела гладко зачесанная голова Петлюры. В зале было очень тихо.
— Вирш подолянина Степана Руданского «Гей, бики!» — несмело начал я и, сразу отважившись, продолжал:
Во всех углах зала, пугая меня, загрохотало эхо. Чтобы заглушить его, я еще громче спрашивал:
Та гей, бики! Чого ж ви стали?
Чи поле страшно заросло?
Чи лемеша iржа поiла?
Чи затупилось чересло?
Страшный и далекий зал слушал. Как большие косы, отбрасывая на стены длинные тени, свисали над публикой две гирлянды барвинка.
Чого ж ви стали? Гей, бики!
И вдруг я вспомнил кладбище: мы с Куницей рвем барвинок для торжественного вечера. Нам так спокойно меж могил! Высокие бересты и грабы почти сплошь закрывают памятники от солнца, изредка захлопает тугими крыльями вверху, в густой листве, горлица; потурчит немного да и улетит прочь, за реку, в лес, где посветлее и не так пустынно.
И мне захотелось убежать отсюда куда угодно, хоть на кладбище…
Но я видел пристальные взгляды учителей, они ждали, чтобы я читал дальше.
Вдруг в зале послышался стук шагов. Под самой сценой прошел к выходу Чеботарев. Мне сразу стало легче. Собрав последние силы, я закричал:
В ответ мне громко захлопали. Я сразу повернулся, но не успел забежать за кулисы, как меня остановил Подуст.
Та гей, бики! Зерно поспiэ,
Обiллэ золотом поля.
I потече iзнову медом
I молоком свята земля.
I все мине, що гiрко було,
Настануть дивнii роки.
Чого ж ви стали, моi дiти?
Пора настала! Гей, бики!
— Молодец! Чудесно! Читай еще!
Теперь, после похвалы учителя, мне было не так уж боязно. Я вернулся обратно к рампе, поклонился и объявил:
— «Когда мы были казаками». Вирш Тараса Шевченко!
В зале снова захлопали — видно, им в самом деле понравилась моя декламация, только директор Прокопович вдруг заерзал на своем скрипучем кресле, но я, не глядя на него, смело начал:
Тут я перевел дыхание, глотнул как можно больше воздуха и вдруг услышал шепот:
Когда мы были казаками,
Еще до унии, тогда
Как весело текли года!
Поляков звали мы друзьями,
Гордились вольными степями,
В садах, как лилии, цвели
Девчата, пели и любились…
Сынами матери гордились,
Сынами вольными… Росли…
— Манджура! Манджура!
Я повернул голову.
Сбоку из-за холщовых декораций с перекошенным лицом на меня страшно смотрел учитель Подуст. Он делал мне какие-то знаки. Я решил, что, наверно, ошибся и какую-нибудь строку прочитал не так. Чтобы не заметили моей ошибки, я еще громче и быстрее продолжал:
Что такое? Теперь очень странно смотрел на меня и директор гимназии бородатый Прокопович. Он вдруг поднял палку и погрозил ею мне так, будто хотел прогнать меня со сцены. Потом он поднес руку к бороде и ладонью закрыл себе рот. Похоже было — ему не нравилось, как я читаю. И в ложе, где сидел Петлюра, зашумели. Сквозь полумрак зала я увидел, как один за другим поднимались со своих стульев пилсудчики, я слышал, как звенели их шпоры.
…Росли сыны и веселили
Глубокой старости лета…
Покуда именем Христа
Пришли ксендзы и запалили
Наш тихий рай. И потекли
Моря большие слез и крови,
А сирых именем Христовым
Страданьям крестным обрекли…
— Манджура! Манджура! — неслось из-за кулис.
Я совсем растерялся.
«А может, это все мне только кажется?» — подумал я.
И, чувствуя, как к лицу приливает кровь, чувствуя, как все сильнее тянет меня к себе зрительный зал, едва удерживаясь, чтобы не упасть туда, вниз, на скользкий паркет, я быстро прочитал:
…На меня с визгом несся занавес.
Поникли головы казачьи,
Как будто смятая трава.
Украина плачет, стонет, плачет!
Летит на землю голова
За головой. Палач ликует,
А ксендз безумным языком
Кричит…
И не успел я прочитать последних строк вирша, не успел даже отскочить назад, как обе половинки плотного суконного занавеса хлопнули меня по ушам.
Я бросился назад, и в ту же минуту меня со страшной силой, точно тяжелым свинцовым кастетом, ударили под глаз. На секунду все лампочки на сцене потухли, но потом зажглись с такой силой, будто яркие молнии закружились перед моим лицом. И в этом ослепительном свете, вспыхнувшем у меня перед глазами, я увидел бледное и злое лицо Подуста, его выставленные вперед костлявые кулаки.
Подуст хотел ударить меня вторично, но я быстро пригнулся, и кулак учителя пролетел у меня над головой. Я пустился к двери, но Подуст пересек мне дорогу. Его пенсне упало на пол. Мундир расстегнулся.
— Стой! Стой!.. Куда, сволочь?.. — хрипел Подуст и размахивал руками.
Уклоняясь от его ударов, я метался из одного угла в другой, я уже прямо ползал по полу. Горячие соленые слезы лились по лицу, застилали мне глаза. Еще немного, и я, совсем обессилев, грохнулся бы на пол. Но в эту минуту я услышал за спиной голос директора гимназии.
— Где он? — спросил директор, опираясь на буковую палку с серебряными монограммами.
— Вот, полюбуйтесь! — сказал бледный Подуст, тыча в меня пальцем и быстро застегивая мундир.
— Вы тоже хороши! — крикнул директор и подошел вплотную к Подусту. — Я же приказывал вам проверить программу… А вы… Это же позор, позор, вы понимаете? Так оскорбить наших союзников! Так оскорбить католическую церковь!
Прислушиваясь к словам директора, я решил, что меня бить не будут. Мне даже стало радостно, что из-за меня попало Подусту. «Так тебе и надо, черт очкастый, чтоб не дрался!» Но только я подумал это, утирая грязной ладонью слезы, как директор схватил меня за воротник и, повернув свою руку так, что воротник сразу стал меня душить, закричал:
— Мерзавец! Понимаешь, что ты обесславил нашу гимназию? Да еще в такой день! Об этом доложат Пилсудскому. О боже, боже! Понимаешь ты это или нет, байстрюк?
А что я мог сказать директору, когда я ничего не понимал?
Если я, допустим, сделал ошибку, так зачем же драться?
Я думал: «Кричи, кричи, а я буду молчать».
И молчал.
Директор оглянулся. Со всех сторон, из окон и дверей этой размалеванной под украинскую хату декорации, вытянув длинные худые шеи, глядели на нас перемазанные гримом запорожцы. Одни уже сняли усы и парики, другие еще были в париках.
Вдруг из зала приоткрыли занавес. Оттуда выглянул гимназист-распорядитель и с испугом прошептал:
— Пане директор, вас требуют!
Прокопович вздрогнул и, схватив меня за шиворот, приказал:
— Будешь извиняться! — и сразу же потащил к лесенке, ведущей в зал.
— Куда?.. Я не хочу… Пустите, пане директор… Пустите! Я же ничего не сделал…
— Ах ты злыдня… Ты еще издеваешься?.. Ты ничего не сделал? Да? — выкрикнул директор и сразу потянул меня за собой так, что я упал на колени и проехал на карачках по скользкому паркету несколько шагов.
Но даже извиниться мне не пришлось.
Не успел директор подтащить меня к ложе, как оттуда, звеня шпорами, спустился пилсудчик с черными бакенбардами. Следом за ним двинулись к нам Петлюра и его свита.
— Кто тебя научил, лайдак? — в упор выкрикнул офицер с бакенбардами.
Директор отпустил меня, и теперь я стоял свободный…
— Пся крев! Кто научил, я пытам? — снова повторил пилсудчик. От него сильно пахло табаком и духами.
— Никто, — ответил я, оглядываясь и думая, как бы удрать.
— Як то никто? Кто научил, мув! Ну? — И офицер поднял над моей головой кулак.
Я съежился. Еще сильнее заныла щека. Я вспомнил, как меня бил Подуст, как не дал он мне дочитать стихи Шевченко, и, всхлипывая, выпалил:
— Подуст научил!
— А-а, Подуст! Кто то таки ест Подуст? — Офицер пристально посмотрел на директора.
— Прошу прощения. Подуст — это наш преподаватель, вот он, кстати, здесь! — ответил директор, показывая на Георгия Авдеевича.
— Вы?
Пилсудчик сразу направился к Подусту.
— Это неправда! — застонал Подуст и попятился. — Это наглая клевета… Я не проходил с ними Шевченко… У них был недопущенный теперь в гимназию Лазарев. Возможно, это он…
— Що ж вы брешете, пане учитель! Вы ж мне наказували, щоб… — всхлипывая, закричал я, но тут рядом с офицером появился ксендз.
— Пшепрашам! — не обращая на меня внимания, сказал он тихо Подусту. — Пан его не учил. Я то розумем. Але ж як пан допустил его читать вирши тэго святотатца? Тэго одвечнэго врога косцьолу польскего и Ватикану?
— Я думал… — забормотал Подуст, — я думал, он «Садок вишневый» прочтет…
— «Думали, думали!..» — во весь голос закричал офицер, и щеки его налились кровью. — Чего вы нам морочите головы! То есть большевистска пропаганда… от цо! — И, обращаясь к директору, он со злостью добавил: — Прошу убедиться, портрет этого разбойника у вас на главном месте висит. Он научит ваших гимназистов, как убивать людей на большой дороге.
И все, кто был вокруг, задрали головы и стали смотреть под потолок, туда, где в тяжелой золоченой раме, покрытой вышитым украинским полотенцем, висел нарядный портрет Тараса Шевченко. Сердитый, большелобый, в распахнутом овчинном тулупе, в теплой смушковой шапке, нахмурив брови, он смотрел с портрета прямо на нас.
Петлюра, желая угодить пилсудчикам, шагнул к директору и резко, словно совершенно незнакомому человеку, крикнул ему, указывая на портрет:
— Снять!
И в ту же минуту несколько скаутов, обгоняя друг друга, бросились к стене. Первый из них с шумом придвинул к ней высокую лакированную парту. Кто-то взгромоздил на парту длинную скамейку. Сразу же на эту скамейку полез черноволосый распорядитель.
Поймав золоченую раму портрета, он изо всей силы дернул портрет вниз.
С треском лопнула веревка.
Как только портрет Шевченко стукнулся о край парты, его мигом схватили два скаута и поволокли в темный коридор.
На желтой стене зала, под лепными карнизами, торчал теперь только один большой крюк, и возле него колыхалась запорошенная пылью, потревоженная паутина.
— А с ним как быть? — показывая на меня, тихо спросил у офицера с бакенбардами директор Прокопович.
— С ним? — Пилсудчик презрительно пожал плечами. — Ну, если пан директор и сейчас нуждается в советниках, тогда мне только остается пожалеть ваших учеников!
Прокопович вздрогнул и залился краской. Он суетливо посмотрел на Подуста. Рядом с Подустом стоял, ухмыляясь, Кулибаба.
Прокопович поманил его палкой. Кулибаба, придерживая тесак, мигом подлетел к директору и козырнул на ходу Петлюре. Кивая на меня, директор приказал Кулибабе:
— До карцеру! И не выпускать до моего распоряжения! А вы, — сказал он перепуганному Подусту, — продолжайте вечер. Завтра поговорим.
Когда Кулибаба выводил меня в коридор, у выхода столпилось много гимназистов. Кто-то тыкал в меня пальцем. Я шел упираясь. Хотелось заползти далеко под парты, чтобы только меня не разглядывали, как обезьяну. Легче стало лишь в темном коридоре. Откуда ни возьмись, подбежал ко мне Куница и прошептал:
— Не журись, Василь, выручим!..
Кулибаба с ходу ударил Юзика ногой, и тот, отпрыгнув в темноту, заголосил оттуда на весь коридор:
Видя, что Кулибаба молчит, Юзик помчался вперед и, только мы поравнялись с темным классом, громко закричал оттуда:
Кулибаба, Кули-дед.
Бабу просят на обед.