Страница:
- Русачиной торгую...
Горланило:
- Стой-ка ты... Руки разгребисты... Не темесись... А не хочешь ли, барышня, тельного мыльца?... Нет... Дай-ка додаток сперва... Так и дам... Потовая копейка...
Вот еле протиснулся к букинисту, расставившему на земле ряды пыльных книжек, учебников, географических атласов и русских историй Сергея Михайловича Соловьева, протрепанных перевязанных стопок бумажного месива; стиснутый красномясою барыней и воняющим малым, с оглядкою он протянул букинисту, тяжелому старику, оба томика: желтый, коричневый.
- Сочинение Герберта Спенсера. Основание биологии. Том второй - почесался за ухом тяжелый старик, бросив очень озлобленный взгляд на заглавие, точно в нем видя врага; и - закекал:
- Да так себе: пустяки-с...
- Совсем новая книжка...
- Разрознена...
- В переплете...
- Что толку...
Старик, отшвырнув желтый том, нацепивши очки, и морщуху какую-то сделав себе из лица, стал разглядывать томик коричневый:
- Розенберг... История физики... Старое издание... Что просите?
- Сколько дадите за обе?
- Не подходящая, - и "Герберт Спенсер" откинулся - за историю физики хотите полтинник?
А за спиною ломились локтями, кулачили, отпускали мужлачества: баба босыня, сермяга, промеж бурячков-мужичков: бережоха слюну распустила под красным товаром; ее зазывали, натягивая перед нею меж пальцами полубатист; колыхался картузик степенный - походка с притопочкой: видно отлично мещанствовал он; из палатки с материями ухватила рука:
- Вот сукно драдедамовое.
Остановился, в бумажку тютюн закатал, да слизнул:
- А почем?
- Продаю без запроса.
- Оставь, кавалер, тарары.
И - пошел.
...............
Проходил обыватель в табачно-кофейного цвета штанах, в пиджачишке такого же цвета, с засохлым лицом, на котором прошлась желтоеда какая-то, без бороды и усов, - совершенный скопец, со слепыми глазами, не выражающими, как есть ничего (поплевочки, - а не глаза), в картузишке и с фунтиком клюквы; шел с выдергом ног и с прямою, как палка, спиною; подпек бородавки изюмился под носом; Митеньку он заприметил и стал потирать себе пальцы, перекоряченные ревматизмами; и прошлось на лице выраженье, - какое-то, так себе, вообще говоря; он прислушивался к расторгую, толкаемый в спину, крутил папироску и сыпал коричневым табачком.
Вдр 1000 уг лицо его все раскрысятилось подсмехом:
- Митрию Иванычу, прости господи, - предпочтение-с!
Митенька перепуганно обернулся, - увидел: в лицо ему смотрит какая-то, прости господи, - мертвель, гнилятина (так себе, вообще говоря); и пришел он в смятение, стал краснорожим, как пойманный ворик: потом побледнел, выдаваяся кровенящимся прыщиком:
- Грибиков!
Грибиков же, выпуская дымочек, крысятился прохиком: левой своей половиной лица:
- Насчет книжечек - что?
И сказал это "что" он с таким выражением, как будто он знал и "откуда", и "как" и "зачем"?
- Да, - вот... Я - вот... Пришел, - вот... - иканил Коробкин, и пальцы его приподпрыгнули дергунцами; куснул заусенец:
- Пришел вот сюда... продавать...
- Все для выпивки-с?
Думалось:
- Препротивная право какая мозгляка: допытывается, - дело ясное.
Мрачно отрезал:
- Да нет!
И скорее спустил за шесть гривен два томика; а мозгляка стояла допытывалась:
- А вот переплетики-то, вот такие вот точно - у вашего батюшки: у Ивана Иваныча.
Видя, что Митенька стал моделый, мокрявый, он пальцем попробовал бородавочку и потом посмотрел на свой палец, как будто он что-то увидел на пальце:
- Хорошие книжечки-с... Только продали-с - нипочем: я бы сам дал целковый...
Обнюхивал палец теперь:
- У одного переплетчика переплетаем мы: я и отец - что то силился доказать перепуганный Митенька.
- Надысь он привозил вот такие же-с, разумею не книжки, а переплеты - от переплетчика; я сидел под окошком и все заприметил... Как адрес-то, переплетчика адрес?
- На Малой Лубянке, - ответил Коробкин с искусственным равнодушием.
- А не в Леонтьевском ли?
Вот ведь чорт!
- Погода хорошая - фукнул Грибиков в руку... - А осенями погода плохая стоит.
Митя мрачно сопел и молчал.
- День Семенов прошел и день Луков прошел, а погода хорошая: вам - в Табачихинский?
- Да.
- Пойдем вместе.
Прошла пухоперая барыня с гимназистиком-дранцем:
- Послушайте, что за материя?
Из-за лент подвысовывалась голова продавца, разодетого в кубовую поддевку:
- Что за материя? Тваст.
- Не слыхала такой.
- Это - модный товар.
- Сколько просишь?
- Друганцать.
- Да што ты!
Пошла и - ей вслед:
- Дармогляды проклятые.
И текли, и текли тут: разглазый мужик-многоноша, босой, мохноногий, с подсученною штаниной и с ящиком на плечах, размаслюня в рубахе разрозненной, пузый поп, проседелый мужчина, бабуся в правое:
- Вот - Мячик Яковлевич продаю: Мячик Яковлевич!
Краснозубый, безбрадый толстяк в полузастегнутом сюртучишке, с сигарой во рту и с арбузом под мышкою остановился:
- Почем?
Через спины их всех пропирали веселые молодайки и размахони в ковровых платках и в рубашках с трехцветными оторочками: синею, желтой и алой; толкалися маклаки с магазейными крысами: "Магарычишко-то дай", и мартышничали лихо ерзающие сквозь толпу голодранцы; молитвила нищенка; все песочные кучи в разброску пошли под топочущим месивом ног и взлетали под небо; и там вертоветр поднимал вертопрахи.
Над этою местностью, коли смотреть издалека, - ни воздухи, а - желтычищи.
5.
По корридору бежала грудастая Дарья в переднике (бористые рукавчики) с самоваром, задев своей юбкой (по желтому цвету - лиловый подцвет) пестроперые, рябенькие обои; ногой распахнула столовую дверь и услышала:
Вот, а пропо, - скажу я: он позирует апофегмами... Задопятов...
- Опять Задопятов, - ответил ей голос.
- Да, да, - Задопятов; опять, повторю - "Задопятов"; хотя бы в десятый раз, - он же...
Тут Дарья поставила самовар на ореховый стол.
На узорочной скатерти были расставлены и подносы, и чашечки с росписью фиолетовых глазок.
Пар гарный смесился с лавандовым, а не то с ананасовым запахом (попросту с уксусным), распространяемым Василисой Сергевной, сидевшей у чайницы; выяснялась она на серебряно-серых обойных лилеях своим серо-голубым пеньюаром, под горло заколотым амарантовой, оранжевой брошкою; били часы под стеклянным сквозным полушарием на алебастровом столбике; трелила канарейка, метаяся 1000 в клеточке над листолапыми пальмами: алектрис и феникс.
Поблескивала печная глазурь.
Василиса Сергевна сказала с сухой мелодрамой в глазах:
- Задопятов прекрасно ответил ко дню юбилея.
Повеяло маринованной кислотой от нее.
Она стала читать, повернувшись к балконной двери, где квадратец заросшего садика веял деревьями:
Читатель, ты мне говоришь,
Что честные чувства лелея,
С заздравною чашей стоишь
Ты в день моего юбилея.
Испей же, читатель, - испей
Из этой страдальческой чаши:
Свидетельствуй, шествуй и сей
На ниве словесности нашей.
Читала она грудным голосом, с придыханием, со слезой, с мелодрамой, сухая, изблеклая, точно питалась акридами; нервно дрожала губа (губы были брусничного цвета); и родинка темным волосиком завилась над губой; при словах "шествуй, сей" она даже лорнетиком указала в пространство деревьев.
Провеяли бледно-кремовые гардины от бледных багетов; в окне закачалася голая ветвь с трепыхавшимся, черно-лиловым листом:
- Да какие же это стихи: рифмы - бедные; старые мысли: у Добролюбова списано.
Голос приблизился.
- А - идея? Гражданская, задопятовская, а не... какая нибудь... с расхлябанным метром... как давече...
- Это был стих адонический: чередованье хореев и дактилей...
Вместо хореев и дактилей - ветер влетел вместе с Томочкой, песиком; и уж за Томочкой ветерочком влетела Надюша в своей полосательной кофточке, в серокисельной юбченке, расплесканной в ветре, в ажурных чулочках.
- Да не влетай, прости господи, лессе-алейным алюром... Притом, скажу я, не кричи так: мои акустические способности не сильны.
Василиса Сергевна сердито взялася рукою за чайник, поблескивая браслетом из блэ-д'эмайль и потряхивая высокой прическою с получерепаховым гребнем.
- Маман, говорите по-русски; а то простыни превращаются в анвелопы у вас.
Надя села, мотнув кудерьками и аквамариновыми подвесками; и скучнела глазами в картину; картина открыла - картину природы: поток, лес, какие-то краснозубые горы.
От стен, точно негры, блестящие лаком, несли караул черноногие стулья; массивный буфет встал горой, угрожая ореховой, резаной рожей.
Казалося: мелодрама в глазах Василисы Сергевны не кончится; годы пройдут а в словах и в глазах Василисы Сергевны останется то же: в глазах - мелодрама; в словах - власть идей; у нее был сегодня, сказали бы, цвет лица желтый, она ж говорила себе: - лакфиолевый.
- Амортификацию переживает природа - произнеслося в пространство; и тотчас же: оборвалось желчным вскриком:
- Пошел! Ты пришел наблошить мне под юбками, Том.
И профессорша нервно оправила кружево серо-сиреневой юбки; и около ножек Надюши шел лечь калачиком Том.
Василиса Сергевна перечисляла события жизни (к последним словам нотабена: "профессорский" быт Василисой Сергевною ставился в центре бытов и вкусов Москвы): Доротея Ермиловна, мужа, геолога, нудит на место директора; все - из-за лишней тысченки; а у самих - два имения; Вера же Львовна исследует свойства фибром с ординатором гинекологической клиники. Двутетюк с селезенкой гнилою, с одной оторвавшейся почкой, в которого клизмою влили четыре ведра, (а то - не было действия), собирается выкрасть у археолога Пустопопова Степаниду Матвевну, которая на это идет. Двутетюк так богат, с библиотекой, стоящей тысячи; если пискляк этот выкрадет, то, ведь, - умрет: Степанида Матвевна старуха не дура: вернется она к своему археологу: что ни скажите, - а носит Радынский бандаж; словом - рой бесконечный: гирлянда смелькавшихся образов в лик убеждения, на котором женится пойманный убеждением магистрант, чтобы ставши профессором изо-дня в день волочить эфемерности, ставшие тяжкомясою дамою:
- Да, - а пропо: ужас что! Ты ведь, знаешь, Надин, что Елена Петровна сбежала к Лидонову, аденологу.
6.
- Мы, - загремело из двери, - прямые углы: пара смежных равна двум прямым.
И профессор Коробкин, свисая лобасто 1000 ю головою с макушечной прядью волос, уже топал по желтым паркетам в широкой своей разлетайке; в откидку пустился доказывать:
- Угловатости в браке от неумения обрести, чорт дери - дополнение до прямого угла! - Пред стаканом крепчайшего чая с ушедшею в ворот большой головой (наезжал этот ворот на голову: шеи же не было) быстро дотачивал мнение:
- Вы найдите же косинус свой; и вам все - станет ясно; отсутствует рациональная ясность во взгляде на брак - подбоченился словом и в слово уставился; только вчера он постригся, вернувшися с небольшой бородой, ставшей вдвое колючей: и - выглядел зверским:
- Да, да: рациональная ясность, дружочек, - усилие тысячелетий, предполагающее в человеческом мозге особое развитие клеточек.
И припомнилось: лет тридцать пять назад был еще он без усов, бороды, но в очках, в сюртуке и в жилете, застегнутом под микитками; жил исключительно словотрясом котангенсов; и боролся с клопами в снимаемой комнатке: спорить ходил с гнилозубым доцентом - в квартиру доцента; в окошко несло из помойки; они, протухая, себя проветряли основами геометрии; так слагались воззрения: иррациональная мутность помойки и запахи тухлых яиц от противного доказывали рациональную ясность абстрактного космоса, с высшим усилием выволакиваемого из отхожего места к критериям жизни Лагранжа и Лейбница.
Так меж помойкою и Лагранжем выковывалось мирозренье профессора.
Думал об этом он, защемивши под мышкою спинку скрипучего стула: ушел в воротник своей шеи; другою рукой перочинный свой ножик ловил он из воздуха: трах: - этот ножик упал; затрещало сиденье, и дернулась скатерть; за ней - все поехало, потому что профессор своей головой провалился под стол и тянулся с кряхтеньем за ножиком: поднял, подбросил, окидывал мыслью огромный период: поглядывал широконосым очканчиком; хлебная корочка израсходовалась под пальцами враскрох...
- Не легко мне далась рациональная ясность.
Рукой углубился в карман пиджака, там запутался, выдернул с огромным кряхтением носовой свой платок, снял очки, подышал на очковые стекла, зевнул безочковым, усталым лицом и рассеянно стал протирать он очки, положив пред собою в пространство ленивое:
- Да-с.
- Вы в абстрактах всегда - равнодушно прокислила Василиса Сергеевна, перевлекаясь вниманием к Томочке, песику, и патетически затыкая свой носик платочком:
- Пошел, гадкий пес: фу-фу-фу, какой запах!
Томочка-песик вскочил из под Надиных юбок; испуганно бросивши взгляд на профессоршу, стал пробираться вдоль стен, покидая столовую; Иван Иваныч пытался утешить печального песика:
- Томочка, это - не ты, брат, а - Наденька.
Тут позвонили. И Петр Леонидович Кувердяев, оправив каурые волосы, с мадригалом в глазах - Асмодеем предстал пред семейством, во всем темносинем; рукою поправил он маленький маргаритовый галстучек, элегантно заколотый золоченой булавкою; в карих глазах веселели какие-то афоризмы, когда бросил взгляд он на Надю, коварно косившуюся на клохтавшего, желтолапого петуха, появившегося из сада - за хлебными крошками; Кувердяев склонился к руке Василисы Сергеевны, которая указала на Наденьку:
- Поглядите пожалуйста, - кэль блафард! Отчего? От поэзии... Я прихожу этой ночью к ней: и - застаю за отрывком: читает; взяла - посмотрела: отрывок, построенный на апострофах.
И Петр Леонидович стал проливаться в Надюшины глазки: глаза его превратилися в амбразуры какие-то, из которых открыл он огонь и сказал с придыханием, будто арпеджио брал:
- Вы, Надежда Ивановна, может быть, занимаетесь авторством?
Надя была настоящий кукленок: бескровное личико, точно из горного хрусталя, густо вспыхнуло; глазки же стали - анютины; помотала каштановым локоном; и казалася бледною акварелькою:
- Нет.
- Отчего?
Но молчала, бросая под туфельки крошки клевавшему их красноперому петуху, и колечко играло сквозь зелень лиловою искрою с пальчика.
Кувердяев - ухаживал: он недавно поднес акростих, выражающий аллитерацию мысли; и Василисой Сергевной был акростих этот принят; и вытекали последствия: аллитерация могла углубиться или проще сказать: Кувердя 1000 ев мог стать женихом.
Кувердяев был деятель: мало готовяся к магистерству и бросив свою диссертацию о гипогеновых ископаемых, он пустился мазурками мыслей себе вытанцовывать должность инспектора; у попечителя округа был он своим; попечитель устроил в лицее; давал он уроки словесности в частной гимназии Фишер; воспитанницы влюблялись в него, когда он фантазировал им за диктантами, выговаривая дифирамбы природе вздыхающим голосом, бросив в пространство невидящий, меломанический взор; но попробуй кто сделать ошибку, - пищал, ставил двойку, грозился оставить на час; тем не менее, - обожали.
Да, все это Наденька знала; когда обдавал ее грацией, точно стараясь, обнявши за стан, повертеться пристойною полькою с нею, она вспоминала, как зло он пищал на воспитанниц; с неудовольствием, даже со страхом она отмечала его появления - по воскресеньям, к обеду; входил он франченым кокетом, обдавши духами, изнеженно предавался словесности, с ней легковесничал, или рассказывал ей: Бенвенуто Челлини, мозаичисты и медальеры! И веяло - атмосферою барышень, а Василиса Сергевна - пленялася:
- А, а... Каково?..
Он, косясь на нее магнетическим глазом, удваивал пафос; и всех убеждал, что - среда заедает.
- Мы - нет! Нас заела среда!
Василиса Сергеевна говорила глазами.
- Каков привередник: совсем - капризуля.
И веяло атмосферою барышень.
7.
- Что же мы - здесь: пойдемте в гостиную лучше...
Прошли.
Бронзировка подсвечников и хрусталики люстры под кругом; лиловоатласные кресла с зеленой надбивкой, диван, - чуть поблескивали флецованным глянцем; трюмо надзеркальной резьбой, виноградинами, выдавалося из угольного сумрака; и этажерочка очень неясно показывала алебастровые статуйки и идольчик из Китая, - из агальматолита (китайского камня); с обой, прихотливых, лиловолистистых, подкрашенных прокриком темномалиновых ягод, смеющихся в листья, рассказывали акватинтовые гравюры про заседание Конвента, падение Бастилии, про Сен-Жюста, глядящего сантиментально на голубя, про Сорбонну, про веру и знание, соединенных одним общим куполом с акватинтовой надписью: (трудись и молись); черноярая мутность в углах накопала стоячие тени; сидели за столиком, обвисающим тканью; и перелистывали альбомы.
Перелетая с предмета к предмету, отщелкивал Кувердяев словечками, как испанскими кастаньетами; разговор его был - лепесточником; Надя казалася лилиевидной; профессор - раскис, выставляя коричневый клок бороды; он безгласил, посапывал носом так громко, что Василиса Сергевна, изображая приятное лицеочертание, бросила:
- Вы там счисляете что-нибудь, о, несносный числитель!
- Осмелюсь сказать, - знаменатель, поскольку Иван Иваныч собой знаменует науку российскую, - вычертил грациозную линию лизаной головой Кувердяев.
- Да, кстати, Василий Гаврилыч назначен на...
- ?..
- Пост министерский...
Василий Гаврилович Благолепов, недавно еще только ректор, теперь попечитель, был вытащен в люди Иваном Иванычем: да, вот - Василий Гаврилыч, чахоточный юноша, лет восемнадцать назад опекался и распекался - вот здесь, в этом кресле; да, да - куралеса и, чорт дери, кулемяса! Он, старый учитель, сидит в этом кресле, забытый чинушами (быть только членом корреспондентом - не честь); ученик же - ...
На Кувердяева полз коробкинский нос; поползли два очка на носу; потащили все это два пальца, подпертые к стеклам:
- Вы же, батюшка, развиваете, знаете ли, - лакейщину: что Василий Гаврилыч? Василий Гаврилыч, он есть - дело ясное - тютька-с!
Ладонью в колено зашлепал, кидаясь словами: как будто корнистой дубиной он действовал:
- Так может всякий; и, говоря рационально, - вы тоже, скажу, - лет чрез десять сумеете попечителем сделаться.
Кресло скрипело, звенели хрусталики люстры, поехала мягкая скатерть со столика; и припустилась столовая канарейка люлюкать.
- Вы вот распеваете кантилены - я вам говорю: я ведь, знаю; передо мною-то, батюшка, шла вереница таких заправил-с: Благолеповы - все-с прокричал не лицом, а багровою пучностью он, - я протаскивал их - дело ясное: скольких подсаживал, батюшка, 1000 - не говорите - усваивали со мною они какую-то покровительственную, чорт дери... - не нашел слова он, передрагивая пятью пальцами, сжатыми в крепкий кулак вместе с ехавшей скатертью.
- Выйдет такая скотина в... в... - слова искал он, - в фигуру, казалось бы: есть момент водворить в министерстве порядок и рациональную простоту; дело ясное! Нет, - я вам говорю: продолжают невнятицу. А результаты? Гиль, бестолочь, авантюра, всеобщая забастовка - я вам говорю, - обливался он потом, мотался трепаной прядью волос.
- Я писал в свое время им всем докладные записки: Делянову, Лянову, Анову, - чорт дери - и другим распарш... членам Ученого Комитета; писал и Георгиевскому: обещал; ну, - и что ж? Пять записок пылятся под сукнами, говоря рационально!
Вскочил, озираяся, собираяся запустить толстый нос, бросил стекла на лоб; краснолобый ходил, зацепляяся неизносною размахайкою за хрустальную ручку:
- А был момент - говорю: наша жизнь определилася и оформулировалась; с утопиями - покончили: там со всякой невнятицей (с революцией, с катастрофами и прочими мистицизмами). Россия - окрепла... И можно было бы, я вам говорю, помаленьку, - разбросить сеть школ и добиться всеобщего обучения. Приняли во внимание мою докладную записку об учреждении университета в Саратове, поглядел и задетился глазками, но ему не внимали: - сидели чинуши и немцы-с; И в Академии немцы сидели! И этот великий князишка, - был с немцами-с; говорю незадача!.. Царя миротворца и нет, говоря рационально: на троне сидит - просто тютька-с - я вам говорю... Посадили они тогда к нам генерал-губернатором педераста (еще хорошо, что взорвали). Что делали эти Некрасовы, Благолеповы? Протаскивали педерастов в директора казенных гимназий; ведь вот: Лангового-то - помните?.. Тоже вертелся все около Благолепова!..
Остановился и сел, задыхаясь в разлапое кресло; и темные, легкокрылые тени составили круг, опустились, развертывая свиток прошлого.
8.
С детства мещанилась жизнь мелюзговиной; грубо бабахнула пушкой, рукой надзирателя ухватила за ухо, таская по годам; и бросила к повару, за полинялую занавеску, чтобы долбил он биномы Ньютона там; выступила клопиными пятнами и прусачиным усатником ползала по одеялишку; матерщиною шлепала в уши и фукала луковым паром с плиты.
Без родных, без друзей, без любимых!
Под занавесочку хаживал Задопятов, соклассник, раздувшийся после уж в седовласую личность, строчащую предисловия к Ибсену (Ибсен - норвежский рыкающий лев, окруженный прекрасною гривой седин), - Задопятов, теперь превратившийся в светоча русской общественной мысли и справивший два юбилея, известный брошюрой "Апостол любви и гуманности", читанной в Петербурге, в Москве, в Курске, в Харькове, в Киеве, в Нижнем Новгороде, в Казани, в Самаре, в Симбирске, в Варшаве, в Екатеринодаре (и - где еще?) и печатающий - правда редко - стишки:
Я, мучимый скорбью, встаю
Из пены заздравных бокалов
И в сердце твое отдаю
Скрижали моих идеалов.
Пред пошлым гражданским врагом
Пусть тверже природного кварца
Пребудут в сознаньи твоем
Заветы прискорбного старца.
Он - знамя теперь и глава "Задопятовской" школы: и критик, укрывшийся под псевдонимами "Сеятель", "Буревестник", писал, что: "Никита Никитович - лев, окруженный прекрасною гривой седин", перефразируя стиль и язык "задопятовской" мысли, и - кстати заметить: о сотоварище, друге всей жизни, профессор Коробкин однажды совсем неуместно сказал, что он - "старый индюк и болтун".
С Задопятовым некогда под линючею занавескою боролися с обступившей невнятицей; Задопятов заметил: "История просвещения распадается на два периода: от Гераклита невнятного до Аристотеля ясного - первый этап; с Аристотеля ясного - до Огюста Конта и Смайльса - второй; Смайльс - преддверие третьего".
С "Бережливостью" Смайльса уселся Коробкин; и - да: рациональная ясность сияла; устраивал мыльни клопам, пруссакам, фукам луковым, повару, п 1000 ереграняя все - в правила, в принципы, в наведения, в формулы; так он и выскочил в более сносную рациональную жизнь: кандидатской работою "О моногенности интегралов", экзаменом магистерским, осмысленной заграничною жизнью (в Оксфорде, в Сорбонне), беседами с молодым математиком Пуанкарэ, показавшим впервые ночные бульвары Парижа (Аллон, Коропкин лэ булевар сон си гэ), диссертацией "Об инварьянтах" и докторской диссертацией: "Разложение рядов по их общему виду"; гремевшей в Париже и Лондоне книгою "О независимых переменных" пришел к профессуре; тогда лишь позволил себе взять билет на "Конька-Горбунка"; очень скудные средства не позволяли развлечься; и все уходило на собрание томиков и на выписку математических "цейтшрифтов", "контрандю" и "рэвю"...
Таковы достижения многолобых усилий, теперь попиравших невнятицу; полинявшую занавесочку, повара, комнатушку на Бронной (с пейзажем помойки); линялая занавесочка лопнула; томики книг разбежались по комнаткам табачихинского флигелечка, где двадцать пять лет он воссел, вылабанивая заветное сочинение - себя обессмертить: так вот "рациональная ясность" держала победу; невнятица же выглядывала из окошечка желтого дома напротив, где из под чижика фукала проживателем Грибиковым.
Все же боялся невнятиц: и заподозрив в невнятице что бы то ни было, быстро бросался - рвать жало: декапитировать, мять, зарывать и вымащивать крепким булыжником, строить на нем особняк из дедукций Лагранжа; но под полом, пленная, все же сидела она, - чорт дери: перекатывала какие-то шарики (говорили, что - мыши); боялся, что - вот: приподнимется половица, иль двери откроются, фукнет кухарка отчетливым луковым паром, по рябеньким серым обоям пруссак поползет.
Насекомых боялся профессор.
Скрижаль мирозренья его разрешалася двумя пунктами; и - пункт первый: вселенная катится к ясности, к мере, к числу, - эволюционным путем; пункт второй: математики (Пуанкарэ, Исси-Нисси, Пшоррдоннер, Швебш, Клейн, Миттаг-Лефлер и Карл Вейерштрассе) - уже докатилися; эволюционным путем вслед за ними докатится масса вселенной; вопросам всеобщего обучения он отдавался и верил: вопрос социальный - лишь в этих вопросах.
Он членам ученого комитета об этом писал.
Но проэкты пылели в архивах, а он углублялся в небесные перспективы, к которым карабкался с помощью лесенки Иакова, состоящей из формул, - до треугольника с вписанным оком, где он восседал саваофом и интегрировал мир, соглашаяся с Лейбницем, что этот мир - наилучший, что всякий не "этот", когда-нибудь вкатится в этот: эволюционным порядком.
Горланило:
- Стой-ка ты... Руки разгребисты... Не темесись... А не хочешь ли, барышня, тельного мыльца?... Нет... Дай-ка додаток сперва... Так и дам... Потовая копейка...
Вот еле протиснулся к букинисту, расставившему на земле ряды пыльных книжек, учебников, географических атласов и русских историй Сергея Михайловича Соловьева, протрепанных перевязанных стопок бумажного месива; стиснутый красномясою барыней и воняющим малым, с оглядкою он протянул букинисту, тяжелому старику, оба томика: желтый, коричневый.
- Сочинение Герберта Спенсера. Основание биологии. Том второй - почесался за ухом тяжелый старик, бросив очень озлобленный взгляд на заглавие, точно в нем видя врага; и - закекал:
- Да так себе: пустяки-с...
- Совсем новая книжка...
- Разрознена...
- В переплете...
- Что толку...
Старик, отшвырнув желтый том, нацепивши очки, и морщуху какую-то сделав себе из лица, стал разглядывать томик коричневый:
- Розенберг... История физики... Старое издание... Что просите?
- Сколько дадите за обе?
- Не подходящая, - и "Герберт Спенсер" откинулся - за историю физики хотите полтинник?
А за спиною ломились локтями, кулачили, отпускали мужлачества: баба босыня, сермяга, промеж бурячков-мужичков: бережоха слюну распустила под красным товаром; ее зазывали, натягивая перед нею меж пальцами полубатист; колыхался картузик степенный - походка с притопочкой: видно отлично мещанствовал он; из палатки с материями ухватила рука:
- Вот сукно драдедамовое.
Остановился, в бумажку тютюн закатал, да слизнул:
- А почем?
- Продаю без запроса.
- Оставь, кавалер, тарары.
И - пошел.
...............
Проходил обыватель в табачно-кофейного цвета штанах, в пиджачишке такого же цвета, с засохлым лицом, на котором прошлась желтоеда какая-то, без бороды и усов, - совершенный скопец, со слепыми глазами, не выражающими, как есть ничего (поплевочки, - а не глаза), в картузишке и с фунтиком клюквы; шел с выдергом ног и с прямою, как палка, спиною; подпек бородавки изюмился под носом; Митеньку он заприметил и стал потирать себе пальцы, перекоряченные ревматизмами; и прошлось на лице выраженье, - какое-то, так себе, вообще говоря; он прислушивался к расторгую, толкаемый в спину, крутил папироску и сыпал коричневым табачком.
Вдр 1000 уг лицо его все раскрысятилось подсмехом:
- Митрию Иванычу, прости господи, - предпочтение-с!
Митенька перепуганно обернулся, - увидел: в лицо ему смотрит какая-то, прости господи, - мертвель, гнилятина (так себе, вообще говоря); и пришел он в смятение, стал краснорожим, как пойманный ворик: потом побледнел, выдаваяся кровенящимся прыщиком:
- Грибиков!
Грибиков же, выпуская дымочек, крысятился прохиком: левой своей половиной лица:
- Насчет книжечек - что?
И сказал это "что" он с таким выражением, как будто он знал и "откуда", и "как" и "зачем"?
- Да, - вот... Я - вот... Пришел, - вот... - иканил Коробкин, и пальцы его приподпрыгнули дергунцами; куснул заусенец:
- Пришел вот сюда... продавать...
- Все для выпивки-с?
Думалось:
- Препротивная право какая мозгляка: допытывается, - дело ясное.
Мрачно отрезал:
- Да нет!
И скорее спустил за шесть гривен два томика; а мозгляка стояла допытывалась:
- А вот переплетики-то, вот такие вот точно - у вашего батюшки: у Ивана Иваныча.
Видя, что Митенька стал моделый, мокрявый, он пальцем попробовал бородавочку и потом посмотрел на свой палец, как будто он что-то увидел на пальце:
- Хорошие книжечки-с... Только продали-с - нипочем: я бы сам дал целковый...
Обнюхивал палец теперь:
- У одного переплетчика переплетаем мы: я и отец - что то силился доказать перепуганный Митенька.
- Надысь он привозил вот такие же-с, разумею не книжки, а переплеты - от переплетчика; я сидел под окошком и все заприметил... Как адрес-то, переплетчика адрес?
- На Малой Лубянке, - ответил Коробкин с искусственным равнодушием.
- А не в Леонтьевском ли?
Вот ведь чорт!
- Погода хорошая - фукнул Грибиков в руку... - А осенями погода плохая стоит.
Митя мрачно сопел и молчал.
- День Семенов прошел и день Луков прошел, а погода хорошая: вам - в Табачихинский?
- Да.
- Пойдем вместе.
Прошла пухоперая барыня с гимназистиком-дранцем:
- Послушайте, что за материя?
Из-за лент подвысовывалась голова продавца, разодетого в кубовую поддевку:
- Что за материя? Тваст.
- Не слыхала такой.
- Это - модный товар.
- Сколько просишь?
- Друганцать.
- Да што ты!
Пошла и - ей вслед:
- Дармогляды проклятые.
И текли, и текли тут: разглазый мужик-многоноша, босой, мохноногий, с подсученною штаниной и с ящиком на плечах, размаслюня в рубахе разрозненной, пузый поп, проседелый мужчина, бабуся в правое:
- Вот - Мячик Яковлевич продаю: Мячик Яковлевич!
Краснозубый, безбрадый толстяк в полузастегнутом сюртучишке, с сигарой во рту и с арбузом под мышкою остановился:
- Почем?
Через спины их всех пропирали веселые молодайки и размахони в ковровых платках и в рубашках с трехцветными оторочками: синею, желтой и алой; толкалися маклаки с магазейными крысами: "Магарычишко-то дай", и мартышничали лихо ерзающие сквозь толпу голодранцы; молитвила нищенка; все песочные кучи в разброску пошли под топочущим месивом ног и взлетали под небо; и там вертоветр поднимал вертопрахи.
Над этою местностью, коли смотреть издалека, - ни воздухи, а - желтычищи.
5.
По корридору бежала грудастая Дарья в переднике (бористые рукавчики) с самоваром, задев своей юбкой (по желтому цвету - лиловый подцвет) пестроперые, рябенькие обои; ногой распахнула столовую дверь и услышала:
Вот, а пропо, - скажу я: он позирует апофегмами... Задопятов...
- Опять Задопятов, - ответил ей голос.
- Да, да, - Задопятов; опять, повторю - "Задопятов"; хотя бы в десятый раз, - он же...
Тут Дарья поставила самовар на ореховый стол.
На узорочной скатерти были расставлены и подносы, и чашечки с росписью фиолетовых глазок.
Пар гарный смесился с лавандовым, а не то с ананасовым запахом (попросту с уксусным), распространяемым Василисой Сергевной, сидевшей у чайницы; выяснялась она на серебряно-серых обойных лилеях своим серо-голубым пеньюаром, под горло заколотым амарантовой, оранжевой брошкою; били часы под стеклянным сквозным полушарием на алебастровом столбике; трелила канарейка, метаяся 1000 в клеточке над листолапыми пальмами: алектрис и феникс.
Поблескивала печная глазурь.
Василиса Сергевна сказала с сухой мелодрамой в глазах:
- Задопятов прекрасно ответил ко дню юбилея.
Повеяло маринованной кислотой от нее.
Она стала читать, повернувшись к балконной двери, где квадратец заросшего садика веял деревьями:
Читатель, ты мне говоришь,
Что честные чувства лелея,
С заздравною чашей стоишь
Ты в день моего юбилея.
Испей же, читатель, - испей
Из этой страдальческой чаши:
Свидетельствуй, шествуй и сей
На ниве словесности нашей.
Читала она грудным голосом, с придыханием, со слезой, с мелодрамой, сухая, изблеклая, точно питалась акридами; нервно дрожала губа (губы были брусничного цвета); и родинка темным волосиком завилась над губой; при словах "шествуй, сей" она даже лорнетиком указала в пространство деревьев.
Провеяли бледно-кремовые гардины от бледных багетов; в окне закачалася голая ветвь с трепыхавшимся, черно-лиловым листом:
- Да какие же это стихи: рифмы - бедные; старые мысли: у Добролюбова списано.
Голос приблизился.
- А - идея? Гражданская, задопятовская, а не... какая нибудь... с расхлябанным метром... как давече...
- Это был стих адонический: чередованье хореев и дактилей...
Вместо хореев и дактилей - ветер влетел вместе с Томочкой, песиком; и уж за Томочкой ветерочком влетела Надюша в своей полосательной кофточке, в серокисельной юбченке, расплесканной в ветре, в ажурных чулочках.
- Да не влетай, прости господи, лессе-алейным алюром... Притом, скажу я, не кричи так: мои акустические способности не сильны.
Василиса Сергевна сердито взялася рукою за чайник, поблескивая браслетом из блэ-д'эмайль и потряхивая высокой прическою с получерепаховым гребнем.
- Маман, говорите по-русски; а то простыни превращаются в анвелопы у вас.
Надя села, мотнув кудерьками и аквамариновыми подвесками; и скучнела глазами в картину; картина открыла - картину природы: поток, лес, какие-то краснозубые горы.
От стен, точно негры, блестящие лаком, несли караул черноногие стулья; массивный буфет встал горой, угрожая ореховой, резаной рожей.
Казалося: мелодрама в глазах Василисы Сергевны не кончится; годы пройдут а в словах и в глазах Василисы Сергевны останется то же: в глазах - мелодрама; в словах - власть идей; у нее был сегодня, сказали бы, цвет лица желтый, она ж говорила себе: - лакфиолевый.
- Амортификацию переживает природа - произнеслося в пространство; и тотчас же: оборвалось желчным вскриком:
- Пошел! Ты пришел наблошить мне под юбками, Том.
И профессорша нервно оправила кружево серо-сиреневой юбки; и около ножек Надюши шел лечь калачиком Том.
Василиса Сергевна перечисляла события жизни (к последним словам нотабена: "профессорский" быт Василисой Сергевною ставился в центре бытов и вкусов Москвы): Доротея Ермиловна, мужа, геолога, нудит на место директора; все - из-за лишней тысченки; а у самих - два имения; Вера же Львовна исследует свойства фибром с ординатором гинекологической клиники. Двутетюк с селезенкой гнилою, с одной оторвавшейся почкой, в которого клизмою влили четыре ведра, (а то - не было действия), собирается выкрасть у археолога Пустопопова Степаниду Матвевну, которая на это идет. Двутетюк так богат, с библиотекой, стоящей тысячи; если пискляк этот выкрадет, то, ведь, - умрет: Степанида Матвевна старуха не дура: вернется она к своему археологу: что ни скажите, - а носит Радынский бандаж; словом - рой бесконечный: гирлянда смелькавшихся образов в лик убеждения, на котором женится пойманный убеждением магистрант, чтобы ставши профессором изо-дня в день волочить эфемерности, ставшие тяжкомясою дамою:
- Да, - а пропо: ужас что! Ты ведь, знаешь, Надин, что Елена Петровна сбежала к Лидонову, аденологу.
6.
- Мы, - загремело из двери, - прямые углы: пара смежных равна двум прямым.
И профессор Коробкин, свисая лобасто 1000 ю головою с макушечной прядью волос, уже топал по желтым паркетам в широкой своей разлетайке; в откидку пустился доказывать:
- Угловатости в браке от неумения обрести, чорт дери - дополнение до прямого угла! - Пред стаканом крепчайшего чая с ушедшею в ворот большой головой (наезжал этот ворот на голову: шеи же не было) быстро дотачивал мнение:
- Вы найдите же косинус свой; и вам все - станет ясно; отсутствует рациональная ясность во взгляде на брак - подбоченился словом и в слово уставился; только вчера он постригся, вернувшися с небольшой бородой, ставшей вдвое колючей: и - выглядел зверским:
- Да, да: рациональная ясность, дружочек, - усилие тысячелетий, предполагающее в человеческом мозге особое развитие клеточек.
И припомнилось: лет тридцать пять назад был еще он без усов, бороды, но в очках, в сюртуке и в жилете, застегнутом под микитками; жил исключительно словотрясом котангенсов; и боролся с клопами в снимаемой комнатке: спорить ходил с гнилозубым доцентом - в квартиру доцента; в окошко несло из помойки; они, протухая, себя проветряли основами геометрии; так слагались воззрения: иррациональная мутность помойки и запахи тухлых яиц от противного доказывали рациональную ясность абстрактного космоса, с высшим усилием выволакиваемого из отхожего места к критериям жизни Лагранжа и Лейбница.
Так меж помойкою и Лагранжем выковывалось мирозренье профессора.
Думал об этом он, защемивши под мышкою спинку скрипучего стула: ушел в воротник своей шеи; другою рукой перочинный свой ножик ловил он из воздуха: трах: - этот ножик упал; затрещало сиденье, и дернулась скатерть; за ней - все поехало, потому что профессор своей головой провалился под стол и тянулся с кряхтеньем за ножиком: поднял, подбросил, окидывал мыслью огромный период: поглядывал широконосым очканчиком; хлебная корочка израсходовалась под пальцами враскрох...
- Не легко мне далась рациональная ясность.
Рукой углубился в карман пиджака, там запутался, выдернул с огромным кряхтением носовой свой платок, снял очки, подышал на очковые стекла, зевнул безочковым, усталым лицом и рассеянно стал протирать он очки, положив пред собою в пространство ленивое:
- Да-с.
- Вы в абстрактах всегда - равнодушно прокислила Василиса Сергеевна, перевлекаясь вниманием к Томочке, песику, и патетически затыкая свой носик платочком:
- Пошел, гадкий пес: фу-фу-фу, какой запах!
Томочка-песик вскочил из под Надиных юбок; испуганно бросивши взгляд на профессоршу, стал пробираться вдоль стен, покидая столовую; Иван Иваныч пытался утешить печального песика:
- Томочка, это - не ты, брат, а - Наденька.
Тут позвонили. И Петр Леонидович Кувердяев, оправив каурые волосы, с мадригалом в глазах - Асмодеем предстал пред семейством, во всем темносинем; рукою поправил он маленький маргаритовый галстучек, элегантно заколотый золоченой булавкою; в карих глазах веселели какие-то афоризмы, когда бросил взгляд он на Надю, коварно косившуюся на клохтавшего, желтолапого петуха, появившегося из сада - за хлебными крошками; Кувердяев склонился к руке Василисы Сергеевны, которая указала на Наденьку:
- Поглядите пожалуйста, - кэль блафард! Отчего? От поэзии... Я прихожу этой ночью к ней: и - застаю за отрывком: читает; взяла - посмотрела: отрывок, построенный на апострофах.
И Петр Леонидович стал проливаться в Надюшины глазки: глаза его превратилися в амбразуры какие-то, из которых открыл он огонь и сказал с придыханием, будто арпеджио брал:
- Вы, Надежда Ивановна, может быть, занимаетесь авторством?
Надя была настоящий кукленок: бескровное личико, точно из горного хрусталя, густо вспыхнуло; глазки же стали - анютины; помотала каштановым локоном; и казалася бледною акварелькою:
- Нет.
- Отчего?
Но молчала, бросая под туфельки крошки клевавшему их красноперому петуху, и колечко играло сквозь зелень лиловою искрою с пальчика.
Кувердяев - ухаживал: он недавно поднес акростих, выражающий аллитерацию мысли; и Василисой Сергевной был акростих этот принят; и вытекали последствия: аллитерация могла углубиться или проще сказать: Кувердя 1000 ев мог стать женихом.
Кувердяев был деятель: мало готовяся к магистерству и бросив свою диссертацию о гипогеновых ископаемых, он пустился мазурками мыслей себе вытанцовывать должность инспектора; у попечителя округа был он своим; попечитель устроил в лицее; давал он уроки словесности в частной гимназии Фишер; воспитанницы влюблялись в него, когда он фантазировал им за диктантами, выговаривая дифирамбы природе вздыхающим голосом, бросив в пространство невидящий, меломанический взор; но попробуй кто сделать ошибку, - пищал, ставил двойку, грозился оставить на час; тем не менее, - обожали.
Да, все это Наденька знала; когда обдавал ее грацией, точно стараясь, обнявши за стан, повертеться пристойною полькою с нею, она вспоминала, как зло он пищал на воспитанниц; с неудовольствием, даже со страхом она отмечала его появления - по воскресеньям, к обеду; входил он франченым кокетом, обдавши духами, изнеженно предавался словесности, с ней легковесничал, или рассказывал ей: Бенвенуто Челлини, мозаичисты и медальеры! И веяло - атмосферою барышень, а Василиса Сергевна - пленялася:
- А, а... Каково?..
Он, косясь на нее магнетическим глазом, удваивал пафос; и всех убеждал, что - среда заедает.
- Мы - нет! Нас заела среда!
Василиса Сергеевна говорила глазами.
- Каков привередник: совсем - капризуля.
И веяло атмосферою барышень.
7.
- Что же мы - здесь: пойдемте в гостиную лучше...
Прошли.
Бронзировка подсвечников и хрусталики люстры под кругом; лиловоатласные кресла с зеленой надбивкой, диван, - чуть поблескивали флецованным глянцем; трюмо надзеркальной резьбой, виноградинами, выдавалося из угольного сумрака; и этажерочка очень неясно показывала алебастровые статуйки и идольчик из Китая, - из агальматолита (китайского камня); с обой, прихотливых, лиловолистистых, подкрашенных прокриком темномалиновых ягод, смеющихся в листья, рассказывали акватинтовые гравюры про заседание Конвента, падение Бастилии, про Сен-Жюста, глядящего сантиментально на голубя, про Сорбонну, про веру и знание, соединенных одним общим куполом с акватинтовой надписью: (трудись и молись); черноярая мутность в углах накопала стоячие тени; сидели за столиком, обвисающим тканью; и перелистывали альбомы.
Перелетая с предмета к предмету, отщелкивал Кувердяев словечками, как испанскими кастаньетами; разговор его был - лепесточником; Надя казалася лилиевидной; профессор - раскис, выставляя коричневый клок бороды; он безгласил, посапывал носом так громко, что Василиса Сергевна, изображая приятное лицеочертание, бросила:
- Вы там счисляете что-нибудь, о, несносный числитель!
- Осмелюсь сказать, - знаменатель, поскольку Иван Иваныч собой знаменует науку российскую, - вычертил грациозную линию лизаной головой Кувердяев.
- Да, кстати, Василий Гаврилыч назначен на...
- ?..
- Пост министерский...
Василий Гаврилович Благолепов, недавно еще только ректор, теперь попечитель, был вытащен в люди Иваном Иванычем: да, вот - Василий Гаврилыч, чахоточный юноша, лет восемнадцать назад опекался и распекался - вот здесь, в этом кресле; да, да - куралеса и, чорт дери, кулемяса! Он, старый учитель, сидит в этом кресле, забытый чинушами (быть только членом корреспондентом - не честь); ученик же - ...
На Кувердяева полз коробкинский нос; поползли два очка на носу; потащили все это два пальца, подпертые к стеклам:
- Вы же, батюшка, развиваете, знаете ли, - лакейщину: что Василий Гаврилыч? Василий Гаврилыч, он есть - дело ясное - тютька-с!
Ладонью в колено зашлепал, кидаясь словами: как будто корнистой дубиной он действовал:
- Так может всякий; и, говоря рационально, - вы тоже, скажу, - лет чрез десять сумеете попечителем сделаться.
Кресло скрипело, звенели хрусталики люстры, поехала мягкая скатерть со столика; и припустилась столовая канарейка люлюкать.
- Вы вот распеваете кантилены - я вам говорю: я ведь, знаю; передо мною-то, батюшка, шла вереница таких заправил-с: Благолеповы - все-с прокричал не лицом, а багровою пучностью он, - я протаскивал их - дело ясное: скольких подсаживал, батюшка, 1000 - не говорите - усваивали со мною они какую-то покровительственную, чорт дери... - не нашел слова он, передрагивая пятью пальцами, сжатыми в крепкий кулак вместе с ехавшей скатертью.
- Выйдет такая скотина в... в... - слова искал он, - в фигуру, казалось бы: есть момент водворить в министерстве порядок и рациональную простоту; дело ясное! Нет, - я вам говорю: продолжают невнятицу. А результаты? Гиль, бестолочь, авантюра, всеобщая забастовка - я вам говорю, - обливался он потом, мотался трепаной прядью волос.
- Я писал в свое время им всем докладные записки: Делянову, Лянову, Анову, - чорт дери - и другим распарш... членам Ученого Комитета; писал и Георгиевскому: обещал; ну, - и что ж? Пять записок пылятся под сукнами, говоря рационально!
Вскочил, озираяся, собираяся запустить толстый нос, бросил стекла на лоб; краснолобый ходил, зацепляяся неизносною размахайкою за хрустальную ручку:
- А был момент - говорю: наша жизнь определилася и оформулировалась; с утопиями - покончили: там со всякой невнятицей (с революцией, с катастрофами и прочими мистицизмами). Россия - окрепла... И можно было бы, я вам говорю, помаленьку, - разбросить сеть школ и добиться всеобщего обучения. Приняли во внимание мою докладную записку об учреждении университета в Саратове, поглядел и задетился глазками, но ему не внимали: - сидели чинуши и немцы-с; И в Академии немцы сидели! И этот великий князишка, - был с немцами-с; говорю незадача!.. Царя миротворца и нет, говоря рационально: на троне сидит - просто тютька-с - я вам говорю... Посадили они тогда к нам генерал-губернатором педераста (еще хорошо, что взорвали). Что делали эти Некрасовы, Благолеповы? Протаскивали педерастов в директора казенных гимназий; ведь вот: Лангового-то - помните?.. Тоже вертелся все около Благолепова!..
Остановился и сел, задыхаясь в разлапое кресло; и темные, легкокрылые тени составили круг, опустились, развертывая свиток прошлого.
8.
С детства мещанилась жизнь мелюзговиной; грубо бабахнула пушкой, рукой надзирателя ухватила за ухо, таская по годам; и бросила к повару, за полинялую занавеску, чтобы долбил он биномы Ньютона там; выступила клопиными пятнами и прусачиным усатником ползала по одеялишку; матерщиною шлепала в уши и фукала луковым паром с плиты.
Без родных, без друзей, без любимых!
Под занавесочку хаживал Задопятов, соклассник, раздувшийся после уж в седовласую личность, строчащую предисловия к Ибсену (Ибсен - норвежский рыкающий лев, окруженный прекрасною гривой седин), - Задопятов, теперь превратившийся в светоча русской общественной мысли и справивший два юбилея, известный брошюрой "Апостол любви и гуманности", читанной в Петербурге, в Москве, в Курске, в Харькове, в Киеве, в Нижнем Новгороде, в Казани, в Самаре, в Симбирске, в Варшаве, в Екатеринодаре (и - где еще?) и печатающий - правда редко - стишки:
Я, мучимый скорбью, встаю
Из пены заздравных бокалов
И в сердце твое отдаю
Скрижали моих идеалов.
Пред пошлым гражданским врагом
Пусть тверже природного кварца
Пребудут в сознаньи твоем
Заветы прискорбного старца.
Он - знамя теперь и глава "Задопятовской" школы: и критик, укрывшийся под псевдонимами "Сеятель", "Буревестник", писал, что: "Никита Никитович - лев, окруженный прекрасною гривой седин", перефразируя стиль и язык "задопятовской" мысли, и - кстати заметить: о сотоварище, друге всей жизни, профессор Коробкин однажды совсем неуместно сказал, что он - "старый индюк и болтун".
С Задопятовым некогда под линючею занавескою боролися с обступившей невнятицей; Задопятов заметил: "История просвещения распадается на два периода: от Гераклита невнятного до Аристотеля ясного - первый этап; с Аристотеля ясного - до Огюста Конта и Смайльса - второй; Смайльс - преддверие третьего".
С "Бережливостью" Смайльса уселся Коробкин; и - да: рациональная ясность сияла; устраивал мыльни клопам, пруссакам, фукам луковым, повару, п 1000 ереграняя все - в правила, в принципы, в наведения, в формулы; так он и выскочил в более сносную рациональную жизнь: кандидатской работою "О моногенности интегралов", экзаменом магистерским, осмысленной заграничною жизнью (в Оксфорде, в Сорбонне), беседами с молодым математиком Пуанкарэ, показавшим впервые ночные бульвары Парижа (Аллон, Коропкин лэ булевар сон си гэ), диссертацией "Об инварьянтах" и докторской диссертацией: "Разложение рядов по их общему виду"; гремевшей в Париже и Лондоне книгою "О независимых переменных" пришел к профессуре; тогда лишь позволил себе взять билет на "Конька-Горбунка"; очень скудные средства не позволяли развлечься; и все уходило на собрание томиков и на выписку математических "цейтшрифтов", "контрандю" и "рэвю"...
Таковы достижения многолобых усилий, теперь попиравших невнятицу; полинявшую занавесочку, повара, комнатушку на Бронной (с пейзажем помойки); линялая занавесочка лопнула; томики книг разбежались по комнаткам табачихинского флигелечка, где двадцать пять лет он воссел, вылабанивая заветное сочинение - себя обессмертить: так вот "рациональная ясность" держала победу; невнятица же выглядывала из окошечка желтого дома напротив, где из под чижика фукала проживателем Грибиковым.
Все же боялся невнятиц: и заподозрив в невнятице что бы то ни было, быстро бросался - рвать жало: декапитировать, мять, зарывать и вымащивать крепким булыжником, строить на нем особняк из дедукций Лагранжа; но под полом, пленная, все же сидела она, - чорт дери: перекатывала какие-то шарики (говорили, что - мыши); боялся, что - вот: приподнимется половица, иль двери откроются, фукнет кухарка отчетливым луковым паром, по рябеньким серым обоям пруссак поползет.
Насекомых боялся профессор.
Скрижаль мирозренья его разрешалася двумя пунктами; и - пункт первый: вселенная катится к ясности, к мере, к числу, - эволюционным путем; пункт второй: математики (Пуанкарэ, Исси-Нисси, Пшоррдоннер, Швебш, Клейн, Миттаг-Лефлер и Карл Вейерштрассе) - уже докатилися; эволюционным путем вслед за ними докатится масса вселенной; вопросам всеобщего обучения он отдавался и верил: вопрос социальный - лишь в этих вопросах.
Он членам ученого комитета об этом писал.
Но проэкты пылели в архивах, а он углублялся в небесные перспективы, к которым карабкался с помощью лесенки Иакова, состоящей из формул, - до треугольника с вписанным оком, где он восседал саваофом и интегрировал мир, соглашаяся с Лейбницем, что этот мир - наилучший, что всякий не "этот", когда-нибудь вкатится в этот: эволюционным порядком.