Страница:
Она - разрешилася.
Поинтереснее знаменитой "ферматы" (такая есть формула: он еще как-то о ней написал).
- Так-с, так-с, так-с: тут подставить; тут - вынести.
И получился, - да, в корне взять, - перекувырк, изумительный просто: открытие просто. Еще бы тут скобочку: только одну.
Но квадрат с недописанной скобочкой, - чорт дери - тронулся: лихо профессор Коробкин за ним подсигнул, попадая калошею в лужу, чтоб выкруглить скобочку: черный квадрат - ай, ай, ай - побежал; начертания формул с открытием - улепетывали в невнятицу: вся рациональная ясность очерченной плоскости вырвалась так-таки, из под носа, подставивши новое измерение, пространство, роившееся очертаниями, не имеющими отношения ни к "фермате", ни к сделанному перекувырку; перекувырк был другой: состоянья сознания начинающего догадываться, что квадрат был квадратом кареты.
Карета поехала.
Это открытие поразило не менее только что бывшего и улетевшего вместе со стенкой кареты: не свинство-ли? Думаешь, - ты на незыблемом острове средь неизвестных тебе океанов: кувырк! Кит под воду уходит, а ты забарахтался в океане индейском (твой остров был рыбой); так статика всякая переходит в динамику - в развиваемое ускорение тел: ускоряяся, падает тело.
Профессор с рукой, зажимающей мел, поднимая тот мел, развивал ускорение вдоль Моховой, потеряв свою шляпу, развеявши черные крылья пальто; но квадрат, став квадратиком, развивал еще большее ускорение; улепетывали в невнятицу оба: квадрат и профессор внутри полой сферы вселенной - быстрее, быстрее, быстрее! Но вдвинулась черная лошадиная морда громаднейшим ускореньем оглобли: бабахнула!
Тело, опоры лишенное, падает: пал и профессор - на камни со струечкой крови, залившей лицо.
А вокруг уж сгурьбились: тащили куда-то.
Москва. 10-го ноября 1924 года.
Глава вторая.
"ДОМ МАНДРО".
1.
И вот заводнили дожди.
И спесивистый высвист деревьев не слышался: лист пообвеялся; черные россыпи тлелости - тлели мокрелями; и коротели деньки, протлевая в сплошную чернь теменей; ветер стал ледничать; засеверил подморозками; мокрые дни закрепились уже в холодель; дождичок обернулся в снежиночки.
И говорили друг другу:
- Смотрите-ка!
- Снег.
И ведь - нет: дождичек!
Так октябрь пробежал в ноябри, чтобы туман - ледяной, морковатый, ноябрьский - стоял по утрам; и простуда повесилась: мор горловой.
...............
Эдуард Эдуардович стал замечать: между всеми предметами в комнатах происходили какие-то охладенья; натянутость отношений сказалась во всем; воду пробуешь, - нет: холожавая; ручка от двери, и та: вызывает озноб.
Он заканчивал свой ту 1000 алет - перед зеркалом в ясной, блистающей спальне.
Представьте же: он, фон-Мандро, Эдуард Эдуардович, главный директор компании "Дома Мандро", светский лев, принимал в своей спальне - кого же?
Да карлика!
Просто совсем отвратительный карлик: по росту - ребенок двенадцати лет; а по виду - протухший старик (хотя было ему, вероятней всего, лет за тридцать); но видно, что - пакостник; эдакой гнуси не сыщешь; пожалуй - в фантазии. Но она видится, лишь на полотнах угрюмого Брегеля.
Карлик был с вялым морщавым лицом, точно жеваный, желтый лимон, - без усов, с грязноватеньким, слабеньким подбородочным пухом, со съеденной верхней губою, без носа, с заклеечкой коленкоровой, черной, на месте гнусавой дыры носовой; острием треугольничка резала четко межглазье она; вовсе не было глаз: вместо них - желто-алое, гнойное вовсе безвекое глазье, которым с циничной улыбкою карлик подмигивал.
Он вызывающе локти поставил на ручках разлапого кресла, в которое еле вскарабкался; и развалился, закинувши ногу на ногу; а пальцами маленьких ручек - пощелкивал; уши, большие, росли - как-то врозь; был острижен он бобриком; галстух, истертый и рваный, кроваво кричал; и кровавой казалась на кубовом фоне широкого кресла домашняя куртка, кирпичного цвета, вся в пятнах; нет тьфу: точно там раздавили клопа.
Он вонял своим видом.
Мандро поднял бровь, уронивши на карлика взгляд, преисполненный явной гадливости; чистил свои розоватые ногти; и - бросил:
- Я вам говорю же...
Но карлик твердил, показавши на место, где не было носа.
- Нос.
- Что?
- А за нос?
Перекладывал ноги и пальцем отщелкивал:
- Я повторяю: заплочено будет.
- Ну да - за услугу: а - нос?
И прибавил он жалобно:
- Носа-то - нет: не вернешь.
Фон-Мандро даже весь передернулся.
- Вздор!
И отбросивши щеточку кости слоновой - взглянул гробовыми глазами в упор:
- Пятьдесят тысяч рубликов: сто тысяч марок!
- Немного.
- По чеку - в Берлине получите: ну-те - идет?
Увидавши, что карлик намерен упорствовать, - бросил с искусственным смехом:
- Ну-да, с Швивой Горки - айда: в Табачихинский!.. Дело не трудное... Только до лета. А там - за границу.
- Другому-то - больше заплатите...
- Десять же лет обеспеченной жизни; а стол - на мой счет: пансион... и... лечение...
Карлик показывал зубы: показывал зубы - всегда (ведь губы-то и не было):
- Вы не забудьте, что если поднимется шум...
Но Мандро не ответил, всем сжимом бровей показавши, что это - последнее слово.
- Согласен.
С кряхтеньем стащился на пол; подошел, переваливаясь на кривых своих ножках, вплотную к Мандро: головой под микитки; поднял желто-алое глазье в густняк бакенбарды.
- По-прежнему: мальчики?
Но фон-Мандро не ответил ему.
Потянулся рукой за граненым флаконом, в котором плескались лиловые жидкости для умащения бакенбарды.
Потом, умастив, он в гостиную с карликом вышел в тужурке из мягкого плюша бобрового цвета и в плюшевых туфлях бобрового цвета, прислушиваясь к звукам гамм, долетавших из зала. Лизаша играла.
С угрюмою скукой бросил он взгляд на предметы гостиной: они расставлялися так, что округлые линии их отстояли весьма друг от друга, показывая расстояние и умаляя фигуры - в фигурочки: вот, пересекши гостиную, стал у окна он; при помощи малого зеркальца трудолюбиво выщипывал вьющуюся сединочку.
Кресла, кругля золоченые, львиные лапочки, так грациозно внимали кокетливым полуоборотом - друг другу, передавая друг другу фисташковым и мелкокрапчатым (крап - серо-розовый), гладким атласом сидений тоску, что на них не сидят; фон Мандро опустился на кресло, склоняяся к спинке, узорившейся позолотою скрещенных крылышек, от которых гирляндочка золотая стекала на ручки.
Меж этим дуэтиком кресел золотенький столик фестонами ставил расписанный, плоский, щербленый овал - для альбомов, подносика, пепельницы халцедонной с прожилками, малой фарфорки: на фоне экрана зеленого с чернью золотокрылою, золотоклювою птицею.
Сверху из лепленой, потолочной гирлянды, сбежавшейся кругом, спускался зеленый, китайс 1000 кий фонарь.
- Уходите-ка...
- Да, - я иду, я иду.
- И прошу: не являйтесь; все то, что вам может понадобиться, мне будет вполне своевременно передано.
Очень странно: Мандро проводил неприличного гостя не залом, - столовою и боковым коридором в переднюю, - как-то смущенно, едва ли не крадучись; он озирался; и сам запер дверь; он стыдился прислуги; что скажут? Мандро, фон-Мандро, глава "Дома Мандро", и - такой посетитель.
Вернулся в гостиную он.
Равнодушно прислушиваясь к перебегам Лизашиных гамм, Эдуард Эдуардович им подпевал бархатеющим баритоном: как будто запел фисгармониум; но из-за звука глядел гробовыми глазами бобрового цвета; и взгляд этот деланным был; он измеривал глуби зеркал, пропадая туда, как в волнистое море былого; рассудком же, резким резцом, - высекались из каменной памяти: мраморы статуй.
Мандро вел успешно дела: был артист спекуляций.
Казалось порою, что он, как орел, на ширеющих, в высь уходящих кругах, мог включить в свою сферу огромнейший горизонт предприятий, обнявший Европу и даже Америку; мог бы сравняться в размахе и он с Вандербильдами, Стиннесами, Рокфеллерами; среди русских дельцов заслужил бы почетное место и он; но какая-то дума, отвлекшая мысли его, низводила его к аферистам: вращался порою в темнейших кружках заграничных агентов так точно, как царский вельможа дней прежних, осыпанный милостью дней, принимал губернаторов в старом халате, небритый и заспанный.
В формах его окружавшего быта ходил, как в халате: с ленивым зевком. Вот фасонная выкройка бакенбарды, где каждый волосик гофрирован был, поднялася над креслами и отразилася в зеркале; в зеркало он посмотрел и защурил курсивом ресницы, оправив заколотый изумрудиком галстучек; он создавал меблировку для всех своих жестов: откинется, - фоны зеленых обой его вырежут четко; поднимется - и тонконосый, изысканный профиль его отразится в трюмо; подопрет свою голову кистью, - под локоть подставятся плоскости малого шкафика, только и ждущие этого.
Меблировал свои жесты, но дело не в этом.
Включал свое имя в компании, о которых ходила молва, что компании эти лишь вывески, за которыми совершаются подозрительные и законом караемые дела. Для чего были нужны такие дела фон-Мандро, когда силою воли, культурою мог бы добиться успехов, не портя своей репутации?
Он ее портил.
И - соболь бровей, грива иссиня-черных волос с двумя вычерченными серебристыми прядями, точно с рогами, лежащими справа и слева искусным прочесом над лбом, соболиные бакенбарды с атласно-вбеленным пятном подбородка (приятною ямочкой), - все это дрогнуло; съехались брови - углами не вниз, а наверх, содвигаясь над носом в мимическом жесте, напоминающем руки, соединенные ладонями вверх; между ними слились три морщины, как некий трезубец, подъятый и режущий лоб; здесь немое страдание выступило.
Точно пением "Miserere" звучал этот лоб.
Говорили: его спекуляции, странная очень на бирже игра, за которую он получал от кого-то проценты, - вели к понижению русских бумаг на берлинской, на венской, на лондонской биржах; был случай, когда, как нарочно, едва не привел он к полнейшему краху одну из тех фирм, где он сам был директором; и говорили, что действия эти давно обусловились логикою, преследующей двусмысленные, законом караемые деянья.
Тут, как копытом зацокавший конь, загрызающий удила, - припустился он взглядом; но взгляд задержал, опустил и кусал себе губы, как дикий, осаженный конь.
Это были лишь слухи.
В других же делах вызывал восхищение смелостью методов, странными рисками:
- Жаль!
- Эдуард Эдуардович мог бы стать гордостью: мог бы стать русской промышленной силою...
- Но он - не наш, - говорили о нем, отходя от него.
Он не гнался.
Он был тот же сдержанный, ласковый, мило рассеянный, всем улыбавшийся блеснями белых зубов; но и всем угрожавший ожогом зеркального взгляда: манеры Мандро обличали приемы искусства, которым, казалось, владел в совершенстве; взглянув на него, все хотелось сказать:
- Станиславщина.
Происхождение рода Мандро было темно; одни говорили, что он - датчанин; к 1000 то-то долго доказывал - вздор: Эдуард Эдуардыч - приемыш усыновленный; отец же его был типичнейший грек, одессит, - Малакаки; а сам фон-Мандро утверждал, что он - русский, что прадед его проживал в Эдинбурге, был связан с шотландским масонством, достиг высшей степени, умер - в почете; при этом показывал старый финифтевый перстень; божился, что перстень - масонский.
Фестонный камин в завитках рококо открывал свою черную пасть, заслоненную, точно намордником, тонкой, ажурной решоткой; на нем же часы из фарфора не тикали; около них был положен рукою Мандро небольшой флажолет.
2.
Звуки гамм прервались: раздался звук шагов, проходивших по залу, томительно сопровождаясь пришлепкою, точно пощечиной, - звонкого эхо; и дверь отворилась, степенный лакей, став на пороге дверей, огласил:
- Соломон Самуилович Кавалевер...
С угрюмою скукою Эдуард Эдуардович бросил:
- Просите.
И владил массивную запонку в белый манжет.
Из открывшейся двери он видел: с угла, где стоял перламутром белевший рояль, поднялась с табуретика небольшого росточку Лизаша, в коричневом платьице, перевязанном фартучком; очень блажными глазами, стрелявшими сверком, вонзилась в отца; и старалась его улелеять глазами; но тут побежал быстрый шаг, утомительно сопровождаясь пришлепкою, точно пощечиной звонкого эхо.
Лизаша Мандро, сделав книксен, стояла растерянно, - с ротиком, так удивленно открытым.
И мимо нее Соломон Самуилович Кавалевер промчался по длинному залу, в котором обой вовсе не было.
Вместо обой - облицовка стены бледнопалевым камнем, разблещенным в отблески; и между ним - яснобелый жерельчатый, еле намеченный барельеф из стены выступавших, колонных надставок; кариатиды, восставшие с них, были рядом гирляндой увенчанных старцев; они опускали себе на затылки подъятыми дланями выщерблины архитрава.
Согнулися там толстогубые старцы, разлив рококо завитков бороды; те двенадцать изогнутых, влепленных станов, врастающих в стену (направо - шесть станов, налево - шесть станов), подняли двенадцать голов и вперялися дырами странно прищурых зрачков в посетителей.
Окна - с зеркальными стеклами: крылись подборами палевых штор с паутиною кружев, опущенных до полу.
И опускалась огромная, нервная люстра, дрожа хрусталем, как крылом коромысла, из странных, лепных потолочных фестонов, где шесть надувающих щеки амуров составили круг.
Золоченая рама картины Жорданса безвкусила зал: под картиной стояло два столика с бледносиневшими досками из адуляра (из лунного камня); вдоль стен расставлялися белые стулья с жерельчатым верхом.
Вступление в зал создавало иллюзию: грохнешься ты на паркет, точно зеркало, все отражавшее; звуки шагов удвоялись, сопровождаясь пришлепкою, точно пощечиной звонкого эхо.
В гостиную быстро прошел Соломон Самуилович Кавалевер, и быстро заметил скос глаз, улетевших сейчас же в холодное зеркало, каждую волосиночку фабреной бакенбарды, орлиный, стервятничий нос.
Фон-Мандро с сильным выдергом вниз стиснул руку его.
- Соломон Самуилович.
А сочно-алые губы казались, что смазаны чем-то.
- Ну, как с гипотекою?
- Нет, не забыл.
И пошли они сыпаться фразой. Мандро, из губы своей сделав вороночку, с мягко округлым движеньем руки свои пальцы (большой с указательным) соединил на губах с таким видом, как будто снимал он какую-то пленочку с губ.
- Ну, скажите...
Отставивши руку, он палец о палец размазывал будто (лишь в этом одном выражении он отступал от эстетики); странно: глаза умыкали морщиною бровной, в то время как клейкие красные губы приятно разъялись меж соболем черных, густых бакенбард; разговор перешел на парижские впечатления Кавалевера:
- Знаете что, - завертел пальцем он, - а ведь с акциями на сибирское масло... пора бы...
- А что?
- Да барометр Европы упал: к урагану.
- Не думаю...
- Знаю наверное я...
Кавалевер пустился доказывать мысль, что война - неизбежна.
- В Берлине имел разговор...
- С Ратенау?
- Ну да. И потом я показывал кое-кому из ученых механиков тот документик: ну, знаете.
Клавиатура зубов фон-Мандро 1000 проиграла:
- А, да: инженера прислали.
Он вкорчил свой дьявольски тонкий смешочек:
- Да, да.
- На одних правах с Круппом.
И жест пригласительный вычертил длинной рукою (он был долгорукий); массивный финифтевый перстень рубином стрельнул.
3.
А Лизаша уселась опять за рояль, изукрашенный перламутрами: белый и звонкий; бежали по клавишам пальчики; бегали клавиши - переговаривать с сердцем; и - да: говорило, заспорило, сердце забилось в ответ:
- Нет.
Лизаша откинулася - круглолицая, с узеньким носиком, с малым открытым роточком, с грудашкою (вовсе не грудкою); встала, пошла - узкотазая, бледная; и - небольшого росточка; неясное впечатление от Лизаши слагалося, как впечатленье от полной невинности; глазки ее - полуцветки: они - изумруды ль, агаты ль? Их видишь всегда: никогда не увидишь их цвета; посмотришь в глаза, они - сверком исходят: каким еще сверком!
Меж тем, говорила ужасные вещи; и - делала тоже ужасные вещи.
Она говорила подругам и Мите Коробкину:
- Да, я люблю всех уродцев.
Еще говорила:
- Вы, Митя, - уродец: за то вас люблю.
И при этом глядела невинными глазками.
- Я не одна: нас ведь - много.
Лизаша жевала очищенный мел.
И Лизаша была долгоспаха: ночами сидела во тьме, на постели, калачиком ножки; и - думала:
- Как хорошо, хорошо, хорошо!
И вставала в двенадцать; в гимназию - нет: не пойдешь; так и стала она домоседкой, хотя вечерами бывала в концертах, в театрах, в "Эстетике"; часто устраивала вечеринки; живела средь пуфов, кокетничая с воспитанниками гимназии Веденяпина, с креймановцами, отороченными голубым бледным кантом; естественно, так занимаясь "пти же"; что ж такого, что все говорили про то, как какая-то подымалася атмосфера (недаром потом веденяпинцы фыркали). Что же? Лизаша была с атмосферою: странная барышня!
Днями сидела и слушала время: за годом ударит по темени молотом год; это время, кузнец, заклепает года.
Почему же из воздуху кликало в душу?
Она подбиралась к окошку: руками раздвинула кружево шторы и пальчиком пробовала леденелости; холодно там, неуютно: булыжники лобиками выкругляются четче - с пролеткою тартаракают; скроются: саночки будут под ними полозьями шаркать; уж день, одуванчик, который пушится из ночи, обдулся и сморщился: мерзленьким шариком; шарик подкидывать будут; и - нет.
А что - "нет"?
Нет, нет, нет: полувлепленный старец, струя известковую бороду, ей не ответил прищуром - дырою зрачков.
Расстоянились трио, дуэты, квартеты искусно составленных и переставленных кресел, с диванами, или без них, вокруг столиков (или - без них) преизысканно строивших строй из бесстроицы мебелей, незаполняющей холод пространств сине-серого плюша - ковра, от которого всюду (меж кресел, диванов, экранов, зеркал) подымалися: этажерочки, столбики, горки фарфоров, раскрашенных тонкою росписью серо-сиреневых, лилово-розовых колеров, выкруглявших головки и позы фигурочек - итальянцев, пастушек, пейзанок, собачек, - переполняющих комнату неговорящими жестами.
Кошка курнявкала ей.
И Лизаша прошлася в гостиную, чуть не спугнувши мадам Вулеву, экономку, желающую для Лизаши стать матерью (мать умерла, и Лизаша ее еле помнила); если хотите, мадам Вулеву заменяла ей мать; но Лизаша мадам Вулеву не любила; мадам Вулеву - огорчалась и - плакала.
Годы носила два цвета: фисташковый, серый; ходила с подпухшей щекою (последствия флюса), - в сплошных хлопотах, суматохах, трагедиях: с кошкою, с горничной; птичьим носочком совалась во все обстоятельства жизни Лизаши, Мандро, Мердицевича; очень дружила с мадам Эвихкайтен; и во всем прославляла Штюрцваге какого-то (где-то однажды с ним встретилась); явно на всех натыкалась она, получая щелчки; говорила по-русски прекрасно; и если хотите, была она русская: муж, Вулеву, ее бросил давно:
- Я, Лизок, наконец, догадалась, откуда все это.
- Ну?
- Думаю, Федька кухаркин поймал под Москвой, затащил и нечаянно выпустил в комнаты.
"Все это" - что ж?
Пустячок.
Дня четыре назад, разбирая квартиру, мадам Вулеву в гардеробной, за шкафом нашла 1000 небольшую летучую мышку: верней - разложившийся трупик; порола горячку: и - крик поднимала; всю ночь просидела над думой о том, как случился подобный "пассаж" и откуда могла появиться летучая мышка.
- Давно замечала, давно замечала: попахивает?
- Да и я...
- И - попахивало!.. Ну так вот: это - Федька.
- Не стоит вам так волноваться, мадам Вулеву.
- Ах, забыла я: шторы как раз без меня приметают...
Зазвякавши связкой ключей, она выскочила.
А Лизаша прошла в диванную.
В серой и блещущей тканями комнате - только диваны да столик; диваны уложены были подушками, очень цветисто увешаны хамелеонными и парчевыми павлиньими, ярко-халатными тканями; а с потолка опускалася бронзовая лампада с сияющим камнем; на столике были поставлены: халколиванные ящички и безделушки (ониксы): из клетки выкрикивал толстоклювенький попугайчик:
- Безбожники.
Странно: Лизаша была богомольна.
За темною завесью слышались голоса - фон-Мандро с Кавалевером; тихо Лизаша просунула носик меж складок завесы.
- Да, да, фабрикат, - расклокочил на пальцах свою бакенбарду Мандро.
- А с фактурою - как? - завертел Соломон Самуилович пальцами.
- Книгу? - хладел изощренной рукою с поджогом рубина, смеясь, фон-Мандро.
- Не поднимут, - вертел Соломон Самуилович пальцем.
Забилась - в углу: меж подушками блещущего диванчика; укопала в подушках себя: здесь лежала ее ярко-красная тальмочка - с мехом; порою часами сидела на мыслях своих она здесь, распустив на диване опрятную юбочку, ножки калачиком сделав под нею: тишала с блажными глазами, с почти что открывшимся ротиком, пальцами перебирая передничек черный, другой своей ручкой, точеною, белою, матовой, с прожелтью, точно из кости слоновой, и вечно холодной, как лед, зажимала она папироску (девчонкой была, а - курила).
И - ежилась.
Точно она вобрала столько холода в тело свое, что, в теплице оттаивая, излучало годами лишь холод ее миниатюрное тельце; сидела укутою, в бархатной тальмочке, отороченной соболем, перебирая ониксовые финтифлюшки; смотрела глазами, большими, далекими (и - не мигала): с открывшимся ротиком; точно тонула в глазах, - своих собственных: омут в глазах открывался, в котором тонуло еще не родившись; и - нет, не она родилась, а - русалочка.
Я ведь - русалочка.
Эти русальные игры с собой и с другими ее довели до врача: доктор Дасс, даровитейший невропатолог, к ней ездил и всем говорил:
- Не дивитесь - расстройство чувствительных нервов у барышни: псевдогаллюцинации - да-с!
Отвечала:
- С русалкой моей говорила про вас.
И косилась при этом русалочным взглядом.
На все отзывалась она как-то издали; и проходила по жизни, - как издали; точно она проходила на очень далеком лугу, собирая лазурные цветики, перед собою в Москву, протянув свои тени; из этих теней лишь одна называлась Лизашей Мандро.
- Я пойду покормить свои тени собой, - говорила не раз она Мите Коробкину.
Странная девушка!
...............
Странными были ее отношения с отцом.
Все сказали бы: бешеное поклоненье; звала его "богушкой"; и - добивалась взаимности; он же ее называл тоже странно: сестрицей Аленушкой; был с ней порой исключительно нежен, - совсем неожиданно нежен; казался хорошим и ласковым другом; порой даже спрашивал, как поступать ему в том, иль в другом; и - выслушивал критику:
- Вы - необузданны.
- Вы обусловлены вашей коммерцией.
- Богушка, вы обезумели, - только и слышалось.
Вдруг без малейшего перехода, - без всякого повода, делался он ее лютым мучителем; и по неделям совсем не глядел на нее, покрывая ее точно льдом; и Лизаша бродила в паническом страхе, стараясь ему попадаться - нарочно; глядела умильно; а он становился - жесточе, капризнее: брови съезжались - углами не вниз, а наверх, содвигаясь над носом в мимическом жесте, напоминающем руки, соединенные ладонями вверх; точно пением "Miserere" звучал этот лоб.
Точно чем-то содеянным мучился; но и в мучении этом изыскивал он наслажденье: себе и Лизаше; Лизаше - особенно.
Так жизнь Лизаши текла между драмой и взлетом: уже третий день д 1000 лилась драма.
--------------
В окне - открывалась Петровка.
Везде заморозились лужицы: впрок! Смотришь - градусник ниже нуля; смотришь - трубы подкурены дымом (наверное, гарями пахнет); и тащатся синие синебелые шкуры (не тучи) по небу; под ними - отмерзлая мостовая отбрасывает полуметаллический блеск; вот из серого, черносерого сумрака высыпляются охлопочки белые; и образуются всюду снегурочки в мерзлых канавках, на кустиках, около тумбочек; серые мерзлости улицы станут в снегурочках полосато-пятнистыми.
Да в эти дни роковые земля - в полуобмороке: связывается морозами; полуубитое сердце прощается с чем-то родным.
4.
Соломон Самуилович Кавалевер.
Он был узколобый, с седою бородочкой: лысый; горбина огромного носа всегда заключала, вертел барышами, как пальцами, он и высказывал лишь доскональные мнения; он-то и был настоящим созвездием, перед которым поставили декоративную ширму: "Мандро и К?".
Кабинет раздавался обоями гладкого, синего, темносинего очень гнетущего тона, глубокого, - с прочернью; фон - углублялся: казалось, стены-то и нет; кресла очень огромные, прочные, выбитые сафьяном карминного цвета, горели из ночи.
И так же горел очень ярко сафьянный диван.
Пол, обитый все той же материей синего, темносинего, очень гнетущего тона - глубокого, с прочернью, даже внушал впечатленье, что кресла естественно взвешены в ночи; перед диваном распластывался зубы скалящий белый медведь с золотистою желчью оглаженной морды; казался он зверем, распластанным в хмурь.
Кавалевер все это рассматривал; после рассматривать стал на столе филигранные канделябры; но тут появился Мандро, перетянутый черным, приятнейшим смокингом; смокинг его моложавил; он был в черных брюках, подтянутых кверху, со штрипкою, в черных как зеркало ясных, ботинках и в темнолиловых носках; появился из спальни - с бумажкою.
Белая клавиатура зубов проиграла:
- А вы посмотрите: факсимиле копии той, над которой в Берлине теперь математики трудятся.
И протянул он бумажку, измятую, всю испещренную бисером формулок: тут Кавалевер увидел, что каждый волосик густеющей шевелюры Мандро был гоффрирован тонко; бумажку сложил пред собою на столик, схватившись рукою за руку; и пальцами правой руки завертел вокруг левой:
- Так вот, лоскуток этот...
Поинтереснее знаменитой "ферматы" (такая есть формула: он еще как-то о ней написал).
- Так-с, так-с, так-с: тут подставить; тут - вынести.
И получился, - да, в корне взять, - перекувырк, изумительный просто: открытие просто. Еще бы тут скобочку: только одну.
Но квадрат с недописанной скобочкой, - чорт дери - тронулся: лихо профессор Коробкин за ним подсигнул, попадая калошею в лужу, чтоб выкруглить скобочку: черный квадрат - ай, ай, ай - побежал; начертания формул с открытием - улепетывали в невнятицу: вся рациональная ясность очерченной плоскости вырвалась так-таки, из под носа, подставивши новое измерение, пространство, роившееся очертаниями, не имеющими отношения ни к "фермате", ни к сделанному перекувырку; перекувырк был другой: состоянья сознания начинающего догадываться, что квадрат был квадратом кареты.
Карета поехала.
Это открытие поразило не менее только что бывшего и улетевшего вместе со стенкой кареты: не свинство-ли? Думаешь, - ты на незыблемом острове средь неизвестных тебе океанов: кувырк! Кит под воду уходит, а ты забарахтался в океане индейском (твой остров был рыбой); так статика всякая переходит в динамику - в развиваемое ускорение тел: ускоряяся, падает тело.
Профессор с рукой, зажимающей мел, поднимая тот мел, развивал ускорение вдоль Моховой, потеряв свою шляпу, развеявши черные крылья пальто; но квадрат, став квадратиком, развивал еще большее ускорение; улепетывали в невнятицу оба: квадрат и профессор внутри полой сферы вселенной - быстрее, быстрее, быстрее! Но вдвинулась черная лошадиная морда громаднейшим ускореньем оглобли: бабахнула!
Тело, опоры лишенное, падает: пал и профессор - на камни со струечкой крови, залившей лицо.
А вокруг уж сгурьбились: тащили куда-то.
Москва. 10-го ноября 1924 года.
Глава вторая.
"ДОМ МАНДРО".
1.
И вот заводнили дожди.
И спесивистый высвист деревьев не слышался: лист пообвеялся; черные россыпи тлелости - тлели мокрелями; и коротели деньки, протлевая в сплошную чернь теменей; ветер стал ледничать; засеверил подморозками; мокрые дни закрепились уже в холодель; дождичок обернулся в снежиночки.
И говорили друг другу:
- Смотрите-ка!
- Снег.
И ведь - нет: дождичек!
Так октябрь пробежал в ноябри, чтобы туман - ледяной, морковатый, ноябрьский - стоял по утрам; и простуда повесилась: мор горловой.
...............
Эдуард Эдуардович стал замечать: между всеми предметами в комнатах происходили какие-то охладенья; натянутость отношений сказалась во всем; воду пробуешь, - нет: холожавая; ручка от двери, и та: вызывает озноб.
Он заканчивал свой ту 1000 алет - перед зеркалом в ясной, блистающей спальне.
Представьте же: он, фон-Мандро, Эдуард Эдуардович, главный директор компании "Дома Мандро", светский лев, принимал в своей спальне - кого же?
Да карлика!
Просто совсем отвратительный карлик: по росту - ребенок двенадцати лет; а по виду - протухший старик (хотя было ему, вероятней всего, лет за тридцать); но видно, что - пакостник; эдакой гнуси не сыщешь; пожалуй - в фантазии. Но она видится, лишь на полотнах угрюмого Брегеля.
Карлик был с вялым морщавым лицом, точно жеваный, желтый лимон, - без усов, с грязноватеньким, слабеньким подбородочным пухом, со съеденной верхней губою, без носа, с заклеечкой коленкоровой, черной, на месте гнусавой дыры носовой; острием треугольничка резала четко межглазье она; вовсе не было глаз: вместо них - желто-алое, гнойное вовсе безвекое глазье, которым с циничной улыбкою карлик подмигивал.
Он вызывающе локти поставил на ручках разлапого кресла, в которое еле вскарабкался; и развалился, закинувши ногу на ногу; а пальцами маленьких ручек - пощелкивал; уши, большие, росли - как-то врозь; был острижен он бобриком; галстух, истертый и рваный, кроваво кричал; и кровавой казалась на кубовом фоне широкого кресла домашняя куртка, кирпичного цвета, вся в пятнах; нет тьфу: точно там раздавили клопа.
Он вонял своим видом.
Мандро поднял бровь, уронивши на карлика взгляд, преисполненный явной гадливости; чистил свои розоватые ногти; и - бросил:
- Я вам говорю же...
Но карлик твердил, показавши на место, где не было носа.
- Нос.
- Что?
- А за нос?
Перекладывал ноги и пальцем отщелкивал:
- Я повторяю: заплочено будет.
- Ну да - за услугу: а - нос?
И прибавил он жалобно:
- Носа-то - нет: не вернешь.
Фон-Мандро даже весь передернулся.
- Вздор!
И отбросивши щеточку кости слоновой - взглянул гробовыми глазами в упор:
- Пятьдесят тысяч рубликов: сто тысяч марок!
- Немного.
- По чеку - в Берлине получите: ну-те - идет?
Увидавши, что карлик намерен упорствовать, - бросил с искусственным смехом:
- Ну-да, с Швивой Горки - айда: в Табачихинский!.. Дело не трудное... Только до лета. А там - за границу.
- Другому-то - больше заплатите...
- Десять же лет обеспеченной жизни; а стол - на мой счет: пансион... и... лечение...
Карлик показывал зубы: показывал зубы - всегда (ведь губы-то и не было):
- Вы не забудьте, что если поднимется шум...
Но Мандро не ответил, всем сжимом бровей показавши, что это - последнее слово.
- Согласен.
С кряхтеньем стащился на пол; подошел, переваливаясь на кривых своих ножках, вплотную к Мандро: головой под микитки; поднял желто-алое глазье в густняк бакенбарды.
- По-прежнему: мальчики?
Но фон-Мандро не ответил ему.
Потянулся рукой за граненым флаконом, в котором плескались лиловые жидкости для умащения бакенбарды.
Потом, умастив, он в гостиную с карликом вышел в тужурке из мягкого плюша бобрового цвета и в плюшевых туфлях бобрового цвета, прислушиваясь к звукам гамм, долетавших из зала. Лизаша играла.
С угрюмою скукой бросил он взгляд на предметы гостиной: они расставлялися так, что округлые линии их отстояли весьма друг от друга, показывая расстояние и умаляя фигуры - в фигурочки: вот, пересекши гостиную, стал у окна он; при помощи малого зеркальца трудолюбиво выщипывал вьющуюся сединочку.
Кресла, кругля золоченые, львиные лапочки, так грациозно внимали кокетливым полуоборотом - друг другу, передавая друг другу фисташковым и мелкокрапчатым (крап - серо-розовый), гладким атласом сидений тоску, что на них не сидят; фон Мандро опустился на кресло, склоняяся к спинке, узорившейся позолотою скрещенных крылышек, от которых гирляндочка золотая стекала на ручки.
Меж этим дуэтиком кресел золотенький столик фестонами ставил расписанный, плоский, щербленый овал - для альбомов, подносика, пепельницы халцедонной с прожилками, малой фарфорки: на фоне экрана зеленого с чернью золотокрылою, золотоклювою птицею.
Сверху из лепленой, потолочной гирлянды, сбежавшейся кругом, спускался зеленый, китайс 1000 кий фонарь.
- Уходите-ка...
- Да, - я иду, я иду.
- И прошу: не являйтесь; все то, что вам может понадобиться, мне будет вполне своевременно передано.
Очень странно: Мандро проводил неприличного гостя не залом, - столовою и боковым коридором в переднюю, - как-то смущенно, едва ли не крадучись; он озирался; и сам запер дверь; он стыдился прислуги; что скажут? Мандро, фон-Мандро, глава "Дома Мандро", и - такой посетитель.
Вернулся в гостиную он.
Равнодушно прислушиваясь к перебегам Лизашиных гамм, Эдуард Эдуардович им подпевал бархатеющим баритоном: как будто запел фисгармониум; но из-за звука глядел гробовыми глазами бобрового цвета; и взгляд этот деланным был; он измеривал глуби зеркал, пропадая туда, как в волнистое море былого; рассудком же, резким резцом, - высекались из каменной памяти: мраморы статуй.
Мандро вел успешно дела: был артист спекуляций.
Казалось порою, что он, как орел, на ширеющих, в высь уходящих кругах, мог включить в свою сферу огромнейший горизонт предприятий, обнявший Европу и даже Америку; мог бы сравняться в размахе и он с Вандербильдами, Стиннесами, Рокфеллерами; среди русских дельцов заслужил бы почетное место и он; но какая-то дума, отвлекшая мысли его, низводила его к аферистам: вращался порою в темнейших кружках заграничных агентов так точно, как царский вельможа дней прежних, осыпанный милостью дней, принимал губернаторов в старом халате, небритый и заспанный.
В формах его окружавшего быта ходил, как в халате: с ленивым зевком. Вот фасонная выкройка бакенбарды, где каждый волосик гофрирован был, поднялася над креслами и отразилася в зеркале; в зеркало он посмотрел и защурил курсивом ресницы, оправив заколотый изумрудиком галстучек; он создавал меблировку для всех своих жестов: откинется, - фоны зеленых обой его вырежут четко; поднимется - и тонконосый, изысканный профиль его отразится в трюмо; подопрет свою голову кистью, - под локоть подставятся плоскости малого шкафика, только и ждущие этого.
Меблировал свои жесты, но дело не в этом.
Включал свое имя в компании, о которых ходила молва, что компании эти лишь вывески, за которыми совершаются подозрительные и законом караемые дела. Для чего были нужны такие дела фон-Мандро, когда силою воли, культурою мог бы добиться успехов, не портя своей репутации?
Он ее портил.
И - соболь бровей, грива иссиня-черных волос с двумя вычерченными серебристыми прядями, точно с рогами, лежащими справа и слева искусным прочесом над лбом, соболиные бакенбарды с атласно-вбеленным пятном подбородка (приятною ямочкой), - все это дрогнуло; съехались брови - углами не вниз, а наверх, содвигаясь над носом в мимическом жесте, напоминающем руки, соединенные ладонями вверх; между ними слились три морщины, как некий трезубец, подъятый и режущий лоб; здесь немое страдание выступило.
Точно пением "Miserere" звучал этот лоб.
Говорили: его спекуляции, странная очень на бирже игра, за которую он получал от кого-то проценты, - вели к понижению русских бумаг на берлинской, на венской, на лондонской биржах; был случай, когда, как нарочно, едва не привел он к полнейшему краху одну из тех фирм, где он сам был директором; и говорили, что действия эти давно обусловились логикою, преследующей двусмысленные, законом караемые деянья.
Тут, как копытом зацокавший конь, загрызающий удила, - припустился он взглядом; но взгляд задержал, опустил и кусал себе губы, как дикий, осаженный конь.
Это были лишь слухи.
В других же делах вызывал восхищение смелостью методов, странными рисками:
- Жаль!
- Эдуард Эдуардович мог бы стать гордостью: мог бы стать русской промышленной силою...
- Но он - не наш, - говорили о нем, отходя от него.
Он не гнался.
Он был тот же сдержанный, ласковый, мило рассеянный, всем улыбавшийся блеснями белых зубов; но и всем угрожавший ожогом зеркального взгляда: манеры Мандро обличали приемы искусства, которым, казалось, владел в совершенстве; взглянув на него, все хотелось сказать:
- Станиславщина.
Происхождение рода Мандро было темно; одни говорили, что он - датчанин; к 1000 то-то долго доказывал - вздор: Эдуард Эдуардыч - приемыш усыновленный; отец же его был типичнейший грек, одессит, - Малакаки; а сам фон-Мандро утверждал, что он - русский, что прадед его проживал в Эдинбурге, был связан с шотландским масонством, достиг высшей степени, умер - в почете; при этом показывал старый финифтевый перстень; божился, что перстень - масонский.
Фестонный камин в завитках рококо открывал свою черную пасть, заслоненную, точно намордником, тонкой, ажурной решоткой; на нем же часы из фарфора не тикали; около них был положен рукою Мандро небольшой флажолет.
2.
Звуки гамм прервались: раздался звук шагов, проходивших по залу, томительно сопровождаясь пришлепкою, точно пощечиной, - звонкого эхо; и дверь отворилась, степенный лакей, став на пороге дверей, огласил:
- Соломон Самуилович Кавалевер...
С угрюмою скукою Эдуард Эдуардович бросил:
- Просите.
И владил массивную запонку в белый манжет.
Из открывшейся двери он видел: с угла, где стоял перламутром белевший рояль, поднялась с табуретика небольшого росточку Лизаша, в коричневом платьице, перевязанном фартучком; очень блажными глазами, стрелявшими сверком, вонзилась в отца; и старалась его улелеять глазами; но тут побежал быстрый шаг, утомительно сопровождаясь пришлепкою, точно пощечиной звонкого эхо.
Лизаша Мандро, сделав книксен, стояла растерянно, - с ротиком, так удивленно открытым.
И мимо нее Соломон Самуилович Кавалевер промчался по длинному залу, в котором обой вовсе не было.
Вместо обой - облицовка стены бледнопалевым камнем, разблещенным в отблески; и между ним - яснобелый жерельчатый, еле намеченный барельеф из стены выступавших, колонных надставок; кариатиды, восставшие с них, были рядом гирляндой увенчанных старцев; они опускали себе на затылки подъятыми дланями выщерблины архитрава.
Согнулися там толстогубые старцы, разлив рококо завитков бороды; те двенадцать изогнутых, влепленных станов, врастающих в стену (направо - шесть станов, налево - шесть станов), подняли двенадцать голов и вперялися дырами странно прищурых зрачков в посетителей.
Окна - с зеркальными стеклами: крылись подборами палевых штор с паутиною кружев, опущенных до полу.
И опускалась огромная, нервная люстра, дрожа хрусталем, как крылом коромысла, из странных, лепных потолочных фестонов, где шесть надувающих щеки амуров составили круг.
Золоченая рама картины Жорданса безвкусила зал: под картиной стояло два столика с бледносиневшими досками из адуляра (из лунного камня); вдоль стен расставлялися белые стулья с жерельчатым верхом.
Вступление в зал создавало иллюзию: грохнешься ты на паркет, точно зеркало, все отражавшее; звуки шагов удвоялись, сопровождаясь пришлепкою, точно пощечиной звонкого эхо.
В гостиную быстро прошел Соломон Самуилович Кавалевер, и быстро заметил скос глаз, улетевших сейчас же в холодное зеркало, каждую волосиночку фабреной бакенбарды, орлиный, стервятничий нос.
Фон-Мандро с сильным выдергом вниз стиснул руку его.
- Соломон Самуилович.
А сочно-алые губы казались, что смазаны чем-то.
- Ну, как с гипотекою?
- Нет, не забыл.
И пошли они сыпаться фразой. Мандро, из губы своей сделав вороночку, с мягко округлым движеньем руки свои пальцы (большой с указательным) соединил на губах с таким видом, как будто снимал он какую-то пленочку с губ.
- Ну, скажите...
Отставивши руку, он палец о палец размазывал будто (лишь в этом одном выражении он отступал от эстетики); странно: глаза умыкали морщиною бровной, в то время как клейкие красные губы приятно разъялись меж соболем черных, густых бакенбард; разговор перешел на парижские впечатления Кавалевера:
- Знаете что, - завертел пальцем он, - а ведь с акциями на сибирское масло... пора бы...
- А что?
- Да барометр Европы упал: к урагану.
- Не думаю...
- Знаю наверное я...
Кавалевер пустился доказывать мысль, что война - неизбежна.
- В Берлине имел разговор...
- С Ратенау?
- Ну да. И потом я показывал кое-кому из ученых механиков тот документик: ну, знаете.
Клавиатура зубов фон-Мандро 1000 проиграла:
- А, да: инженера прислали.
Он вкорчил свой дьявольски тонкий смешочек:
- Да, да.
- На одних правах с Круппом.
И жест пригласительный вычертил длинной рукою (он был долгорукий); массивный финифтевый перстень рубином стрельнул.
3.
А Лизаша уселась опять за рояль, изукрашенный перламутрами: белый и звонкий; бежали по клавишам пальчики; бегали клавиши - переговаривать с сердцем; и - да: говорило, заспорило, сердце забилось в ответ:
- Нет.
Лизаша откинулася - круглолицая, с узеньким носиком, с малым открытым роточком, с грудашкою (вовсе не грудкою); встала, пошла - узкотазая, бледная; и - небольшого росточка; неясное впечатление от Лизаши слагалося, как впечатленье от полной невинности; глазки ее - полуцветки: они - изумруды ль, агаты ль? Их видишь всегда: никогда не увидишь их цвета; посмотришь в глаза, они - сверком исходят: каким еще сверком!
Меж тем, говорила ужасные вещи; и - делала тоже ужасные вещи.
Она говорила подругам и Мите Коробкину:
- Да, я люблю всех уродцев.
Еще говорила:
- Вы, Митя, - уродец: за то вас люблю.
И при этом глядела невинными глазками.
- Я не одна: нас ведь - много.
Лизаша жевала очищенный мел.
И Лизаша была долгоспаха: ночами сидела во тьме, на постели, калачиком ножки; и - думала:
- Как хорошо, хорошо, хорошо!
И вставала в двенадцать; в гимназию - нет: не пойдешь; так и стала она домоседкой, хотя вечерами бывала в концертах, в театрах, в "Эстетике"; часто устраивала вечеринки; живела средь пуфов, кокетничая с воспитанниками гимназии Веденяпина, с креймановцами, отороченными голубым бледным кантом; естественно, так занимаясь "пти же"; что ж такого, что все говорили про то, как какая-то подымалася атмосфера (недаром потом веденяпинцы фыркали). Что же? Лизаша была с атмосферою: странная барышня!
Днями сидела и слушала время: за годом ударит по темени молотом год; это время, кузнец, заклепает года.
Почему же из воздуху кликало в душу?
Она подбиралась к окошку: руками раздвинула кружево шторы и пальчиком пробовала леденелости; холодно там, неуютно: булыжники лобиками выкругляются четче - с пролеткою тартаракают; скроются: саночки будут под ними полозьями шаркать; уж день, одуванчик, который пушится из ночи, обдулся и сморщился: мерзленьким шариком; шарик подкидывать будут; и - нет.
А что - "нет"?
Нет, нет, нет: полувлепленный старец, струя известковую бороду, ей не ответил прищуром - дырою зрачков.
Расстоянились трио, дуэты, квартеты искусно составленных и переставленных кресел, с диванами, или без них, вокруг столиков (или - без них) преизысканно строивших строй из бесстроицы мебелей, незаполняющей холод пространств сине-серого плюша - ковра, от которого всюду (меж кресел, диванов, экранов, зеркал) подымалися: этажерочки, столбики, горки фарфоров, раскрашенных тонкою росписью серо-сиреневых, лилово-розовых колеров, выкруглявших головки и позы фигурочек - итальянцев, пастушек, пейзанок, собачек, - переполняющих комнату неговорящими жестами.
Кошка курнявкала ей.
И Лизаша прошлася в гостиную, чуть не спугнувши мадам Вулеву, экономку, желающую для Лизаши стать матерью (мать умерла, и Лизаша ее еле помнила); если хотите, мадам Вулеву заменяла ей мать; но Лизаша мадам Вулеву не любила; мадам Вулеву - огорчалась и - плакала.
Годы носила два цвета: фисташковый, серый; ходила с подпухшей щекою (последствия флюса), - в сплошных хлопотах, суматохах, трагедиях: с кошкою, с горничной; птичьим носочком совалась во все обстоятельства жизни Лизаши, Мандро, Мердицевича; очень дружила с мадам Эвихкайтен; и во всем прославляла Штюрцваге какого-то (где-то однажды с ним встретилась); явно на всех натыкалась она, получая щелчки; говорила по-русски прекрасно; и если хотите, была она русская: муж, Вулеву, ее бросил давно:
- Я, Лизок, наконец, догадалась, откуда все это.
- Ну?
- Думаю, Федька кухаркин поймал под Москвой, затащил и нечаянно выпустил в комнаты.
"Все это" - что ж?
Пустячок.
Дня четыре назад, разбирая квартиру, мадам Вулеву в гардеробной, за шкафом нашла 1000 небольшую летучую мышку: верней - разложившийся трупик; порола горячку: и - крик поднимала; всю ночь просидела над думой о том, как случился подобный "пассаж" и откуда могла появиться летучая мышка.
- Давно замечала, давно замечала: попахивает?
- Да и я...
- И - попахивало!.. Ну так вот: это - Федька.
- Не стоит вам так волноваться, мадам Вулеву.
- Ах, забыла я: шторы как раз без меня приметают...
Зазвякавши связкой ключей, она выскочила.
А Лизаша прошла в диванную.
В серой и блещущей тканями комнате - только диваны да столик; диваны уложены были подушками, очень цветисто увешаны хамелеонными и парчевыми павлиньими, ярко-халатными тканями; а с потолка опускалася бронзовая лампада с сияющим камнем; на столике были поставлены: халколиванные ящички и безделушки (ониксы): из клетки выкрикивал толстоклювенький попугайчик:
- Безбожники.
Странно: Лизаша была богомольна.
За темною завесью слышались голоса - фон-Мандро с Кавалевером; тихо Лизаша просунула носик меж складок завесы.
- Да, да, фабрикат, - расклокочил на пальцах свою бакенбарду Мандро.
- А с фактурою - как? - завертел Соломон Самуилович пальцами.
- Книгу? - хладел изощренной рукою с поджогом рубина, смеясь, фон-Мандро.
- Не поднимут, - вертел Соломон Самуилович пальцем.
Забилась - в углу: меж подушками блещущего диванчика; укопала в подушках себя: здесь лежала ее ярко-красная тальмочка - с мехом; порою часами сидела на мыслях своих она здесь, распустив на диване опрятную юбочку, ножки калачиком сделав под нею: тишала с блажными глазами, с почти что открывшимся ротиком, пальцами перебирая передничек черный, другой своей ручкой, точеною, белою, матовой, с прожелтью, точно из кости слоновой, и вечно холодной, как лед, зажимала она папироску (девчонкой была, а - курила).
И - ежилась.
Точно она вобрала столько холода в тело свое, что, в теплице оттаивая, излучало годами лишь холод ее миниатюрное тельце; сидела укутою, в бархатной тальмочке, отороченной соболем, перебирая ониксовые финтифлюшки; смотрела глазами, большими, далекими (и - не мигала): с открывшимся ротиком; точно тонула в глазах, - своих собственных: омут в глазах открывался, в котором тонуло еще не родившись; и - нет, не она родилась, а - русалочка.
Я ведь - русалочка.
Эти русальные игры с собой и с другими ее довели до врача: доктор Дасс, даровитейший невропатолог, к ней ездил и всем говорил:
- Не дивитесь - расстройство чувствительных нервов у барышни: псевдогаллюцинации - да-с!
Отвечала:
- С русалкой моей говорила про вас.
И косилась при этом русалочным взглядом.
На все отзывалась она как-то издали; и проходила по жизни, - как издали; точно она проходила на очень далеком лугу, собирая лазурные цветики, перед собою в Москву, протянув свои тени; из этих теней лишь одна называлась Лизашей Мандро.
- Я пойду покормить свои тени собой, - говорила не раз она Мите Коробкину.
Странная девушка!
...............
Странными были ее отношения с отцом.
Все сказали бы: бешеное поклоненье; звала его "богушкой"; и - добивалась взаимности; он же ее называл тоже странно: сестрицей Аленушкой; был с ней порой исключительно нежен, - совсем неожиданно нежен; казался хорошим и ласковым другом; порой даже спрашивал, как поступать ему в том, иль в другом; и - выслушивал критику:
- Вы - необузданны.
- Вы обусловлены вашей коммерцией.
- Богушка, вы обезумели, - только и слышалось.
Вдруг без малейшего перехода, - без всякого повода, делался он ее лютым мучителем; и по неделям совсем не глядел на нее, покрывая ее точно льдом; и Лизаша бродила в паническом страхе, стараясь ему попадаться - нарочно; глядела умильно; а он становился - жесточе, капризнее: брови съезжались - углами не вниз, а наверх, содвигаясь над носом в мимическом жесте, напоминающем руки, соединенные ладонями вверх; точно пением "Miserere" звучал этот лоб.
Точно чем-то содеянным мучился; но и в мучении этом изыскивал он наслажденье: себе и Лизаше; Лизаше - особенно.
Так жизнь Лизаши текла между драмой и взлетом: уже третий день д 1000 лилась драма.
--------------
В окне - открывалась Петровка.
Везде заморозились лужицы: впрок! Смотришь - градусник ниже нуля; смотришь - трубы подкурены дымом (наверное, гарями пахнет); и тащатся синие синебелые шкуры (не тучи) по небу; под ними - отмерзлая мостовая отбрасывает полуметаллический блеск; вот из серого, черносерого сумрака высыпляются охлопочки белые; и образуются всюду снегурочки в мерзлых канавках, на кустиках, около тумбочек; серые мерзлости улицы станут в снегурочках полосато-пятнистыми.
Да в эти дни роковые земля - в полуобмороке: связывается морозами; полуубитое сердце прощается с чем-то родным.
4.
Соломон Самуилович Кавалевер.
Он был узколобый, с седою бородочкой: лысый; горбина огромного носа всегда заключала, вертел барышами, как пальцами, он и высказывал лишь доскональные мнения; он-то и был настоящим созвездием, перед которым поставили декоративную ширму: "Мандро и К?".
Кабинет раздавался обоями гладкого, синего, темносинего очень гнетущего тона, глубокого, - с прочернью; фон - углублялся: казалось, стены-то и нет; кресла очень огромные, прочные, выбитые сафьяном карминного цвета, горели из ночи.
И так же горел очень ярко сафьянный диван.
Пол, обитый все той же материей синего, темносинего, очень гнетущего тона - глубокого, с прочернью, даже внушал впечатленье, что кресла естественно взвешены в ночи; перед диваном распластывался зубы скалящий белый медведь с золотистою желчью оглаженной морды; казался он зверем, распластанным в хмурь.
Кавалевер все это рассматривал; после рассматривать стал на столе филигранные канделябры; но тут появился Мандро, перетянутый черным, приятнейшим смокингом; смокинг его моложавил; он был в черных брюках, подтянутых кверху, со штрипкою, в черных как зеркало ясных, ботинках и в темнолиловых носках; появился из спальни - с бумажкою.
Белая клавиатура зубов проиграла:
- А вы посмотрите: факсимиле копии той, над которой в Берлине теперь математики трудятся.
И протянул он бумажку, измятую, всю испещренную бисером формулок: тут Кавалевер увидел, что каждый волосик густеющей шевелюры Мандро был гоффрирован тонко; бумажку сложил пред собою на столик, схватившись рукою за руку; и пальцами правой руки завертел вокруг левой:
- Так вот, лоскуток этот...