Шпагу, однако, он взял с благодарностью, так как это было не парадное оружие, а грозная боевая рапира, клинок, достойный воина, который с успехом заменит старую шпагу с погнувшейся гардой. С гордостью он подвесил ее к портупее из невыделанной кожи, преклонил колена для краткой молитвы, чтобы подготовить свою душу к встрече с Богом, если смерть в этот день настигнет его, и отправился к генералу за приказаниями. Впервые за долгое время он чувствовал себя совершенно счастливым и в ладу с самим собой.
   Может быть, потому что в этот высочайший миг ничто более не имело значения… кроме одного — должен был начаться штурм!
   Когда он вышел из палатки, ему представилось, будто поднялся занавес, открывая взору последний акт великой трагедии. Ему казалось, что он впервые видит этот пейзаж, с каждым днем становившийся все более уродливым.
   Перед собой, за гигантским пространством, ощетинившимся войсками, испещренным траншеями, на котором серые пятна болот таили столько ловушек, он видел Йорктаун — груду дымящихся развалин, где не осталось ни одного мирного жителя, но упрямые красные муравьи кишели под назойливые и монотонные звуки волынок шотландского 71-го пехотного полка. А дальше, на реке, черные скелеты фрегатов «Лоялист» и «Гваделупа» все еще пылали рядом с полу затонувшим кораблем «Шарон». Артиллерия графа де Шуази и генерала Нокса славно поработала и не давала себе передышки: артиллерийская дуэль была далека от завершения. Город яростно сопротивлялся, хотя его стены рушились. Два редута держались стойко, но, по мере того, как Рошамбо сжимал их в смертоносных тисках, мины рвались одна за другой, люди подрывались на них, а стоны умирающих и раненых мешались с несмолкаемым грохотом орудий. И хотя ярко светило солнце, синело море и развевались на свежем утреннем ветру знамена, все это очень походило на преисподнюю. Однако ни один человек не желал бы сейчас избегнуть этого ада, и Жиль горел желанием ринуться в битву.
   Офицеры из ставки Лафайета собрались в его палатке. Там были и Гамильтон, и Барбер, и Лоренс, и Пор, и Жима, но сам генерал отсутствовал. Все молча сидели по своим углам, погруженные в собственные мысли, в ожидании приказаний. Действительно, прошел слух, что штурм может быть начат сегодня, но никто не смел в это верить. Гамильтон, которого Вашингтон грубо одернул, когда тот хотел разузнать об этом, дулся у входа и от нетерпения грыз ногти. Когда в палатку вошел лейтенант Гоэло, Гамильтон буквально наскочил на него:
   — Ну, а вы? Вы что-нибудь слышали? Сегодня или завтра?
   — Если верить письму, полученному мной от одного из адъютантов графа де Рошамбо, то сегодня.
   Лицо Гамильтона просияло, и он порывисто сжал молодого человека в объятиях.
   — Хоть бы это было правдой! Можно сойти с ума, видя, как гибнут люди, и не имея приказа вмешаться… Если так будет продолжаться, Йорктаун возьмут саперы и артиллеристы, а мы даже не обнажим шпаг.
   В этот момент перед входом спрыгнул с коня Лафайет и, как смерч, ворвался в палатку. Глаза его горели, парик съехал набекрень, он был очень взволнован, но никто не мог бы сказать, была ли это радость или гнев. Жиль подумал, что тут было всего понемногу.
   — Господа! — вскричал он, закинув в угол свою шляпу. — Сегодня мы будем иметь честь атаковать один из редутов, а именно правый, в то время как французы атакуют левый.
   — Мы? — спросил Гамильтон. — Кого вы имеете в виду? Все наши войска?
   — Нет, сударь. Когда я говорю «мы» — это значит дивизия Лафайета, а когда говорю «французы», то имею в виду барона де Вьомениля, который пойдет на штурм во главе одного или двух полков… — Он остановился, побагровел и вдруг заорал своим ужасным пронзительным голосом, который было так мучительно слышать:
   — И я надеюсь, что мы покончим с редутом раньше, чем этот олух де Вьомениль доберется до бруствера!
   Знаете… знаете, что он осмелился только что сказать, когда генерал Вашингтон и генерал Рошамбо отдали свои приказы?
   Маркиз уставился на всех пылающим взглядом, дрожа от гнева.
   — Он осмелился подвергнуть сомнению доблесть моих солдат, он смел сказать, что мы не умеем драться и не сможем отбить у англичан редут! Господа, предупредите своих людей: первый же, кто дрогнет, получит пулю! Я требую, вы слышите, требую, чтобы мы закончили раньше них! Идите отдайте приказания, мы атакуем в конце дня!.. Точное время вам сообщат позднее…
   Офицеры молча вышли. Жиль хотел последовать за ними, но Лафайет окликнул его.
   — Задержитесь на минуту! — сухо произнес он. — Я должен поздравить вас, лейтенант! Среди адъютантов Рошамбо только и говорят, что о ваших подвигах. Вы, кажется, спасли этой ночью графа Ферсена?
   — Дело не стоит того, чтобы о нем говорили, генерал.
   В тоне Лафайета было что-то угрожающее. Жиль не понимал, в чем дело, и это ему не нравилось.
   — Вы так думаете? А я, напротив, считаю, что вы провели прекрасную операцию, без сомнения, лучшую в вашей жизни, так как отныне ваше будущее обеспечено. Королева не сможет вам ни в чем отказать…
   — Королева?
   — Не смотрите на меня с таким растерянным видом, сударь. Да, королева! Граф Ферсен входит в круг ее друзей… а она терпеть не может, когда вредят ее друзьям, наша ослепительная государыня. О, я поздравляю вас! Этот придворный щеголь ей очень дорог!..
   Так вот в чем состояла тайна шведа! Всего лишь одно слово, короткое и грозное: королева! Ферсен любил королеву, и внезапно Жиля охватило нелепое желание взглянуть на эту самую Маргарет Коллинз, из-за которой Ферсен чуть было не закончил свою жизнь в брюхе акулы.
   Но любил ли швед супругу своего короля или нет, это не могло объяснить раздраженный тон Лафайета, его презрительную гримасу и полный злобы взгляд. Какие же чувства питал сам маркиз к Марии-Антуанетте? Жиль знал, что думает Лафайет о королях вообще, но считал, что его пламенные тирады вызваны скорее той нелегкой обстановкой, в которой все находились вот уже несколько месяцев. Лафайет, воспитанный на идеях энциклопедистов, принятый в масонских ложах, и не мог быть слишком рьяным монархистом. Но королева была женщиной…
   — Господин маркиз, — холодно произнес Жиль, сделав особенное ударение на титуле, — Ее Величество меня не знает и, безусловно, никогда не узнает. Однако позвольте мне выразить удивление по поводу того, что на чужой земле французский дворянин произносит ее имя без уважения.
   На миг ему показалось, что Лафайет сейчас лопнет от внезапного прилива крови.
   — Уважение? Несчастный глупец! Сразу видно, что вы прибыли из вашего захолустья! Побывайте хоть один-единственный раз при дворе, посмотрите на кружок королевы, и тогда вы мне скажете, кто из этих красавчиков дворян, окружающих ее, думает о ней как о государыне, а кто просто мечтает затащить в свою постель.
   Голубые, холодные, как лед, глаза Жиля пристально смотрели на Лафайета, ярость которого дошла до последней грани. С высоты своего роста Кречет презрительно обронил:
   — Мне не пристало слушать вас дальше, сударь. Да» я прибыл из своего захолустья, которое, впрочем, ничем не хуже вашего. Но сплетни ваши — такого рода, что позволяют мне думать, что вы сами были среди тех дворян, о которых вы мне говорите, и что вы просто завидуете господину Ферсену! А если я правильно понял, вы упрекаете меня за то, что я спас товарища по оружию!
   Он вышел как раз вовремя, чтобы избежать летящей в него чернильницы, несколько капель из которой все же оставили ему на память два-три новых пятна на одежде. Выйдя на солнце. Жиль вздохнул с облегчением. Сцена, которая только что произошла, была ему неприятна, так как юноша уже начал привязываться к командиру, отвагой которого он восхищался. Жиль не любил, когда ему приходилось в ком-то разочаровываться.
   — Что случилось? — спросил Тим, шедший ему навстречу. — Я услышал его крик, когда был еще у подножия холма! Что ты ему сделал?
   Жиль задорно улыбнулся, небрежным жестом снял свою помятую треуголку и, взглянув на красное перо в плюмаже, ответил:
   — Ничего особенного! Просто мы не пришли к согласию по одному из правил этикета. Видишь ли, я считаю, что Лафайет стал слишком американцем, чтобы оставаться достойным французом. Я думал, что он более великодушен…
   И как бы по неосторожности он раздвинул пальцы, пустив по ветру красное перо, которое плавно полетело к равнине.
   Штурм начался около пяти часов. Поддерживаемые непрерывным огнем орудий Нокса и де Шуази, два потока ринулись на редуты. Королевские войска выстроились, как на параде. Их вели барон де Вьомениль и граф де Де-Пон. Оба полка — Королевский Депонский и Сентонжский, две стены — пурпурно-белая и сине-желтая — под звуки флейт и барабанов маршировали под обстрелом англичан, и ни один человек не сбивался с шага, не нарушал великолепного строя…
   У американцев же все было иначе.
   — Вперед! — гаркнул Лафайет. — В атаку!
   И, выхватив шпагу, он бросился на врага, а за ним устремились Гамильтон, Жима и все остальные. Люди яростно атаковали, ринувшись на бруствер, как львы. Впервые Жиль познал чувство опьянения, которое наступает в бою. Пока Тим крушил врагов, пуская в ход то штык, то приклад своего ружья. Жиль со шпагой в руке вскарабкался на эскарп. Понго прикрывал его сзади, мастерски орудуя своим томагавком, не обращая внимания на пули, со свистом пролетающие мимо него. Забравшись на бруствер, Жиль с победным кличем бросился в напоминавшую муравейник гущу островерхих киверов — это были гессенцы из полка фон Бозе. Юноша весь находился во власти боевого азарта — это чувство было у него в крови. Древние токи, зародившиеся еще в глубине веков, бродили в нем, туманили голову, заставляя забывать об инстинкте самосохранения. В неодолимом порыве он врезался в расступившуюся толпу врагов, увидел продырявленное пулями знамя, которое все еще держалось на куче обломков, подбежал к нему и сорвал.
   Торжествующее «ура» было ответом на его победный крик. Тогда до него дошло, что
   штурм уже закончился и что редут взят. Все его защитники были или мертвы, или пленены. Все было кончено… Так скоро!
   Раздосадованный, что бой был таким коротким, Жиль спрыгнул с кучи обломков, держа в руке знамя, и нос к носу столкнулся с Лафайетом.
   Маркиз улыбнулся ему, хотя глаза все еще смотрели сурово.
   — Отлично, лейтенант Гоэло! Жаль только, что в пылу схватки вы потеряли свое перо.
   — Я не потерял его, сударь, я его снял.
   — Ага!.. Понимаю! Ну что ж, лейтенант, раз вы, кажется, горите желанием отличиться и раз королевские войска вас так прельщают, я дам вам поручение.
   — Слушаюсь!
   Лафайет повернулся, дошел до кромки стены, с которой был виден другой редут. Оттуда все еще велся сильный огонь, и из-за этого французские войска продвигались медленно.
   — Как видите, они еще не дошли.
   — На мой взгляд, там больше защитников.
   — Возможно… Однако пойдите туда и разыщите барона де Вьомениля, передайте ему от меня поклон… и от моего имени скажите, что если по случайности ему нужна помощь, мы будем счастливы протянуть ему руку.
   Молодой человек поклонился с холодной улыбкой.
   — Генерал, я с удовольствием исполню ваше поручение… но не столько ради того, чтобы поставить барона на место, сколько ради удовольствия продолжить сражение.
   И, спрыгнув с бруствера, он с воодушевлением вновь ринулся в бой, как всегда сопровождаемый индейцем. Но как он ни спешил, было уже поздно: второй редут тоже был взят. У осажденного города не было больше форпостов, и падение его теперь было лишь вопросом времени. Впервые за много дней пушки смолкли, а длинные вереницы раненых потянулись к переполненным госпиталям.
   Среди офицеров, окружавших барона де Вьомениля, которому невозмутимый Жиль передал, не изменив ни слова, дерзкое послание Лафайета, был и Ферсен. Черный от порохового дыма, швед бережно поддерживал свою руку, проткнутую штыком противника.
   Он через силу улыбнулся Жилю.
   — Опять вы в этом мерзком наряде? Что вы сделали с моим подарком?
   — Я сохраню его для радостного дня окончательной победы. Сейчас это невозможно. Мои люди не поняли бы этого. Вы видите, они сами тоже больше похожи на сов, чем на солдат.
   — Редкий случай, когда командир бывает так деликатен, но я не могу не согласиться с вами…
   Улыбка Ферсена сменилась гримасой боли: штыковая рана давала о себе знать.
   — Вам нельзя оставаться здесь, — сказал Жиль. — Давайте я отвезу вас в лазарет.
   — Благодарю, не беспокойтесь. Мои люди позаботятся обо мне . Мне не надо удалять пулю, а лекари и так сбились с ног. Мне будет лучше у себя… К тому же Лафайет не простил бы вам, если бы вы вышли из боя без его разрешения… Мы вскоре увидимся.
   Вернувшись к своим. Жиль окинул разочарованным взглядом равнину и болота. Гром орудий сменился стонами, бесстыдно выставляющими напоказ ужасную изнанку славы. Возбуждение, вызванное битвой, спало, остались только боль и страдания. Везде валялись сраженные орудийным обстрелом люди с невидящими глазами, руками, судорожно вцепившимися в склеившиеся от крови, разорванные осколками и пулями мундиры. Другие, кого еще не настигла смерть, пытались волочить свои ставшие слишком тяжелыми для их угасающих сил тела, плакали, как потерявшиеся дети, или извергали злобные ругательства. Теперь им приходилось сражаться с полчищами мух и москитов, обычных обитателей болот. Запах крови мешался с запахом тины, и среди всего этого виднелись редкие фигуры санитаров, беспомощно бродивших, наугад выбирая своих пациентов.
   — Боже мой! — ошеломленно пробормотал Жиль. — Что же это такое?
   — Вы ведь никогда еще не видели настоящего сражения? — спросил полковник Гамильтон. — До сих пор вам попадались только люди, убитые, в каком-то смысле чистенько, пистолетным выстрелом или ударом холодного оружия. Пушки и мортиры истребляют людей самым ужасным образом. Они разрывают тела на части, превращая их в кашу… Жуткое зрелище!
   Наступала ночь. Повсюду зажигались огни, усыпав темную равнину светящимися точками.
   На захваченных редутах размещались победители, одновременно оттуда вывозили последних раненых. Полковника Жима несли на носилках, а с ним вместе — тяжело раненного в ноги шевалье де Ламета. В море корабли спускали паруса, а на «Париже» непревзойденный адмирал де Грасс сложил свою подзорную трубу и уселся в кресло, ругаясь и проклиная мучительный приступ подагры. Над Йорктауном повисла тишина, и в обоих лагерях обессилевшие противники засыпали тяжким сном. Сумерки обещали им краткую передышку…
   Однако среди ночи бой вспыхнул вновь, как пламя, вырвавшееся из плохо затушенного костра. Пользуясь темнотой, лорд Корнуоллис, оставшийся практически без продовольствия и боеприпасов, попытался совершить отчаянный прорыв. Горстке добровольцев удалось незамеченной выйти из Йорктауна, подобраться к передовым постам французов, выдавая себя за американцев, пересечь первую линию орудий и смерчем обрушиться на вторую линию укреплений. Но еще до того, как главное командование успело среагировать, шевалье де Шастелюкс с частью Бурбоннейского полка и несколькими гусарами Лозена помчались на выручку артиллеристам. В мгновение ока все вернулось на свои места. Добровольцы погибли или были взяты в плен. Последний шанс осажденных был потерян: надежды на спасение больше не было. Йорктаун вот-вот капитулирует…
   Восход солнца застал лейтенанта Гоэло и тенью следующего за ним индейца на пути к лагерю французов: на рассвете пришел один из слуг Ферсена и передал, что хозяин просит срочно прийти.
   Жиль застал шведа за утренним кофе. Рука его была на перевязи, но рана, похоже, не слишком беспокоила, так как, если не считать того, что Ферсен накинул мундир только на одно плечо, в остальном его туалет отличался обычным изяществом и элегантностью. Граф встретил Жиля свойственной ему легкой, немного грустной улыбкой.
   — Простите меня, что я пригласил вас так рано, — сказал Ферсен, наливая Жилю большую чашку кофе, — но думаю, вы меня извините, как только увидите то, что мне надо вам показать…
   И вы согласитесь, что это дело, не терпящее отлагательства… Выпейте-ка это, сегодня утром ничуть не жарко.
   Жиль с благодарностью принял чашку. Горячий и ароматный напиток пошел ему на пользу, ведь после ночной тревоги юноша так и не смог заснуть. Но почему Ферсен так пристально рассматривает его? Можно подумать, что он никогда его раньше не видел и хочет запечатлеть его черты в своей памяти.
   — Почему вы так на меня смотрите? — не удержался от вопроса Жиль и поставил на стол пустую чашку.
   — Я думаю, вы это сейчас поймете. Идемте за мной.
   Жиль последовал за ним в другое отделение палатки, которая, как и у всех старших офицеров французской армии, была просторнее и куда более удобной, чем у американцев.
   Внутри было темно, лишь тусклый фонарь освещал помещение, и лицо раненого находилось в тени. Слышалось тяжелое дыхание, но несчастный не стонал, только время от времени рука его судорожно сжимала одеяло. Разорванный белый мундир, весь в пятнах крови, валялся в углу.
   — Вчера, возвращаясь сюда, я обнаружил этого человека, который выполз из камышей на болоте, — объяснил Ферсен вполголоса. — Он упал без сознания почти у самых моих ног. Мне ничего не оставалось делать, как осмотреть его. То, что я увидел, так потрясло меня, что я решился перенести его сюда. Взгляните сами…
   Отстранив слугу, он схватил фонарь, поднял его над кроватью и осветил лицо раненого, который лежал с закрытыми глазами…
   Несмотря на умение владеть собой. Жилю показалось, будто пол уходит у него из-под ног, так как то, что он увидел, было действительно невообразимо: из темноты возникло его собственное лицо, только старше лет на двадцать — двадцать пять…
   Лицо имело землистый оттенок, морщины пережитых страданий отметили его той мрачной печатью, которая напоминает о близкой могиле, но сходство с лицом Жиля было настолько полным, что казалось невероятным. Те же мощные челюсти, та же опаленная жарким солнцем кожа, тот же прямой нос с маленькой горбинкой, напоминающий клюв хищной птицы, та же саркастическая складка в уголке четко очерченного рта, те же брови, слегка приподнятые к вискам, но во всех чертах было меньше молодой свежести и больше утомления от прожитых лет. У Жиля возникло жуткое ощущение, что он видит самого себя через два-три десятка лет нелегкой жизни, как в заколдованном зеркале ведьмы…
   — Вы знаете… кто этот человек? — тихо спросил он.
   Ферсен пожал плечами.
   — Солдат из Туренского полка, один из людей маркиза де Сен-Симона, из тех, кого флот перевез с Антильских островов. Но, между прочим, он бретонец… как и вы! Я навел справки и узнал лишь, что это некий Пьер Баракк, родом откуда-то из-под Реца.
   Жиль молчал… Перед его глазами возникла страница старой книги, которую он прочел однажды вечером в Эннебоне, в доме своего крестного — приходского священника. Это была страница из гербовника Бретани.
   «Сеньор де Ботлуа де Лезардрие дю Плесси-Эон де Кермено де Коэтмер де Баракк…»
   И одновременно он услышал голос аббата де Талюэ: «Его звали Пьер…»
   Могло ли так случиться, что судьба наконец свела его с тем, кто всю его короткую жизнь казался ему недостижимым миражем? Потрясенный, он наклонился над неподвижным телом, жадно всматриваясь в свое собственное отражение… Отражение, которое так хорошо объясняло ненависть его матери к нему, к сыну, ненависть, которая росла с каждым годом, по мере того как рос он сам, и по мере того как увеличивалось его сходство с человеком, воспоминание о котором вызывало в ней отвращение.
   Глядя на это неподвижное лицо. Жиль испытывал радость, смешанную с отчаянием, и по этому отчаянию он понял, что сердце его не обманывало. Ему всегда так хотелось сблизиться с этим человеком, так хотелось отдать ему всю свою любовь, которая Мари-Жанне была не нужна… И вот его желание исполнилось! Но этот человек умирал, даже не зная, что причиняет этим боль сыну, и невозможно было дать ему хоть немного нежности и ласки.
   Как бы сквозь туман Жиль услышал голос Акселя Ферсена:
   — В Бресте, перед дуэлью… вы мне сказали, что не знаете вашего отца, что…
   — Что я незаконнорожденный? Не бойтесь этого слова, господин граф! Я к нему привык…
   — Я не боюсь его. Ведь были знаменитые незаконнорожденные… Как звали вашего отца?
   — Пьер… Пьер де Турнемин.
   — А вы знаете… какой у него был герб?
   — Щит с лазоревыми и золотыми полями и девизом «Aultre n'auray…».
   Не говоря ни слова, швед что-то вложил в руку Жиля, чьи пальцы инстинктивно сжались. Это был тяжелый золотой перстень с эмалевым изображением герба, только что описанного Жилем.
   Затуманенными от слез глазами он секунду без удивления смотрел на синий с золотом перстень, затем осторожно, с безграничной почтительностью коснулся его губами и отдал Ферсену.
   — Где вы нашли это? У него на пальце?
   — Нет. Он носил перстень в маленьком кожаном мешочке на шее. Впрочем, я сейчас положу его обратно.
   Швед сделал это так осторожно, что раненый ничего не почувствовал, но потом он снова заметался на своем ложе, слабо стоная.
   — Он тяжело ранен, не правда ли? — голос Жиля дрогнул, а сердце сжалось. — Он умрет…
   — Скорее всего… Пуля попала ему в левое бедро, но он может прожить еще несколько часов… или даже дней. Пока что он находится под действием снотворного, которое ему дал мой верный Свен, а он кое-что смыслит в медицине.
   И только тогда Жиль заметил человека, сидевшего возле кровати. В отличие от других слуг, он не носил ливрею, а был одет в простой черный костюм. Лицо его не было знакомо Жилю.
   — Вы его не знаете, — объяснил граф. — Он у меня только с весны. Моя сестра София волновалась за меня и прислала его служить мне. Ваш отец будет в хороших руках…
   Это слово тронуло Жиля, но он все же запротестовал:
   — Не называйте его так, сударь. Он, может быть, не захочет… — оборвал он свои слова.
   Швед пристально взглянул на молодого человека.
   — Учитывая то, кто вы такой, это бы меня удивило. Или мы оба ошибаемся, и он не ваш отец, так как в таком случае он бы не заслуживал такого сына.
   Раненый стонал все сильнее, и Свен отвел обоих мужчин на другой конец палатки.
   — Ему надо отдохнуть, — сказал он. — Я сделаю так, чтобы он проспал до вечера.
   — Можно мне остаться с ним? — умоляюще попросил врача Жиль. — Я не буду мешать, я не…
   — Нет. Ему немного лучше, и я думаю, что к вечеру он придет в себя. Тогда милости прошу!
   — Приходите поужинать со мной! — сказал Ферсен. — Если что-то случится, не беспокойтесь, я вас позову! Оставьте мне вашего индейца, я пошлю его к вам в случае необходимости, и доверьтесь мне, друг мой. Мне кажется, послав мне этого раненого, рука Господня простерлась над вами. Положитесь на меня, я помогу ему всем, чем смогу. Во всяком случае, я приглашу одного из армейских священников… если только тот согласится переступить порог жилища протестанта!
   Граф по-братски обнял молодого человека и вывел его из палатки. Снаружи его ждал Понго.
   Скрестив на груди руки, индеец стоял, словно статуя из красного дерева. Со своей обычной невозмутимостью он, не говоря ни слова, выслушал приказ Жиля остаться в распоряжении графа Ферсена и сел, поджав ноги, у входа в палатку, чтобы ждать без еды, без питья, без движения столько, сколько потребуется тому, кому он отдал себя целиком и полностью.
   Жиль возвращался, как лунатик, ничего не видя и ничего не слыша. По дороге ему попадались солдаты, ликующие оттого, что простой кусок белой ткани заменил на развалинах осажденного города английский флаг. Капитуляция! Корнуоллис сдался и просил о переговорах. Они могли стать концом пяти лет борьбы и лишений, но впервые Жиль почувствовал, что не имеет к этому отношения. Для него сейчас было важно одно — только что пережитое потрясение.
   Он побежал, не разбирая дороги, и наткнулся на Тима, который, смеясь, преградил ему путь.
   — Эй! Куда это ты мчишься сломя голову? Ведь победа, радость, а у тебя вид, точно ты вернулся с того света…
   — Может, и вернулся! Я даже думаю, не схожу ли я с ума… или это просто сон. За один лишь час… я пережил… невероятное!
   Смех Тима оборвался. Обняв своего друга за плечи, он вгляделся в его осунувшееся лицо.
   — Друг, — серьезно сказал он, — может понять даже невероятное. А я твой друг! Рассказывай…
   Тим увлек юношу в палатку, заставил проглотить изрядную порцию рома, запасы которого у него были, казалось, неиссякаемы, и с удовольствием отметил, что краска возвращается на посеревшее лицо его друга.
   — Говорят, тебя вызывали к шведскому полковнику, — сказал он. — Лафайет рвет и мечет, и он, может быть, прав, если это Ферсен довел тебя до такого состояния.
   — К черту Лафайета с его бредовыми идеями! — закричал Жиль. — То, что Ферсен сделал для меня, во всем мире еще, пожалуй, только ты мог бы сделать. Вот послушай…
   Молча выслушав сбивчивый рассказ юноши, Тим не выразил вслух своих чувств, а взял друга за руку и подвел его к грубо вырезанному деревянному кресту, который Жиль, как добрый христианин, прибил к центральному столбу своей палатки.
   — Швед прав, — сказал он. — Здесь видна рука Господа нашего. Помолимся вместе, чтобы Он позволил твоему отцу узнать, что у него есть сын…
   — А откуда ты знаешь, что у него нет других сыновей? Откуда ты знаешь, что он будет рад этому?
   — Ни один человек, — просто сказал Тим, — не прятался бы под чужим именем, если бы у него были семья и положение в обществе.