— Расскажите об этом людям, живущим в Виль-Клоз, родителям моих соучеников по коллежу Сент-Ив… и мадемуазель де Сен-Мелэн! Они вам объяснят, какие чувства испытывают к незаконнорожденным. Мы ничто и не имеем права ни на что… У нас есть лишь право с покорностью принять судьбу, только при этом условии нас согласятся терпеть. Где вы, благословенные времена средних веков, когда бастард жил той же жизнью, что и его сводные братья?!
   — Пути Господни неисповедимы! Что же касается Жюдит, то, хотя она и знатного рода, у нее не больше прав выбирать свою судьбу, чем у тебя. А может быть, и меньше, поскольку она бедна. Она не более тебя создана быть монахиней, но все же ею станет, так как я не вижу для нее другого выхода, особенно теперь, когда ее отец скончался.
   — Монахиней? Но почему? Говорят, что у нее есть братья…
   Аббат поднялся со стула, подошел к камину и, взяв с каминной полки длинную трубку и горшочек с табаком, перенес их на стол.
   — Да, верно. У нее еще есть братья… к сожалению! Если бы ты хоть раз видел Тюдаля и Морвана де Сен-Мелэн, ты бы понял, что я хочу сказать… В их грубых телах обитают невежественные души, постичь которые весьма трудно. Сердца у них нет вовсе. То, как они обошлись с отцом и сестрой, прогнав их после смерти матери, возмутило всех. Что же до их теперешнего образа жизни, то о нем известно немного… Однако об их поместьях во Френе ходят странные слухи. Люди из Ла-Бурдоннэ, чьи земли соседствуют с землями братьев, говорят, что ни один крестьянин из окрестных деревень ни за какие деньги не согласится и близко подойти к Френу после наступления темноты.
   — И что же они делают?
   — Не знаю. К тому же это всего лишь слухи.
   Молва говорит, что ни деньги мужчин, ни девичья честь не будут в безопасности, если братья находятся поблизости. Конечно, повторяю тебе, это всего лишь слухи, может быть, и лишенные оснований… тем не менее только что Жюдит просто умоляла меня и Гильевика не сообщать братьям о смерти отца.
   — Но… как это можно?
   — Это невозможно, да! Следует их известить.
   Увы, они теперь ее единственные родственники.
   Тюдаль, старший, станет опекуном сестры, и никто и ничто не сможет этому помешать, потому что таков закон. Только вот Жюдит их боится…
   Потому-то я и говорю, что для нее нет иного пути, кроме монастыря.
   — Боится братьев…
   Вспомнив близкое к ужасу, тревожное выражение глаз девушки, которое он недавно видел, Жиль догадался, что же оно означало. Люди, которые были способны выбросить своего родного отца на улицу, могли превратить жизнь сестры в настоящий ад.
   — А мы… то есть вы? Разве вы ничего не можете сделать?
   Аббат подошел к камину, взял головешку, зажег трубку, выпустив несколько клубов дыма, и ответил:
   — Нет! Никто ничего не может… кроме нее самой. Если Жюдит желает постричься в монахини, то я не думаю, что братья осмелятся помешать ей. Тем более, что вначале они только этого и хотели, чтобы бедное дитя не потребовало своей доли наследства. Вряд ли они передумают.
   Что же до госпожи де Ла-Бурдоннэ, то она намерена держать ее у себя столько времени, сколько девушка сама пожелает.
   — А… она?
   Сквозь облако дыма из своей трубки аббат пристально вглядывался в глаза крестника. Потом он ответил ему небрежным тоном, словно речь шла о какой-то малозначащей вещи:
   — Я оставил ее смирившейся. Она знает, что для девушки без приданого другого выхода нет.
   После похорон она возвратится в Нотр-Дам-дела-Жуа, чтобы остаться там… Навсегда… Теперь иди спать, — сказал вдруг аббат, поднимаясь со вздохом с места. — Тебе нужно выспаться, да и мне тоже. А завтра нам обоим будет лучше думаться. Однако я думаю, что тебе бы нужно пойти в Кервиньяк.
   Жиль вздрогнул и почувствовал, что бледнеет.
   — Прошу вас, не требуйте этого от меня! Моя мать никогда не уступит. Да и никто не знает, на какие крайности ее может толкнуть открытое сопротивление.
   — Чего же ты боишься? Что она сделает так, чтобы тебя арестовали?
   Секунду Жиль молчал, затем ответил:
   — Н-н-нет… На самом деле я так не думаю. Я думаю, господин аббат, что боюсь самого себя.
   Боюсь слов, которые могут вырваться и о которых я после буду сожалеть. А больше всего я… опасаюсь окончательно убедиться в том, что она меня никогда не любила. О, не то чтобы у меня еще остались иллюзии на этот счет, но моя мать мне этого никогда не говорила, и я опасаюсь, как бы она в порыве гнева не дала волю своим истинным чувствам. Пусть уж лучше я поступлю дурно, но сохраню к ней хоть чуточку нежности.
   У него были слезы на глазах, но аббат не подал виду, что их заметил, хотя это и были первые слезы, увиденные им у этого сдержанного до скрытности мальчика.
   — Все-таки ты пойдешь туда! Иначе перестанешь уважать сам себя. Ты не имеешь права убегать, словно вор. Пойди к матери, а раз ты говоришь, что становишься мужчиной, то и веди себя как мужчина. Имей смелость встретить ее лицом к лицу… каковы бы ни были последствия. И кто знает, может быть, в гневе она откроет тебе имя, которое ты так стремишься узнать, — имя твоего отца.
   Аббат Венсан хорошо знал своего крестника, и действительно, глаза юноши заблестели, но уже не от слез. Жиль поднял голову, его бледно-голубые глаза впились в глаза аббата:
   — Вы требуете, чтобы я это сделал?
   — Да! — был ответ. — Это цена, которую я требую за свою помощь. Завтра на рассвете ты отправишься туда…
   Глядя на закрывающуюся за Жилем дверь, аббат перекрестил его вслед, потом подошел разбудить Катель, которая уснула подле камина с вязанием на коленях…
   Жиль спал как убитый, но так как он давно привык подниматься с первым криком петуха, то рассвет застал его уже бегущим через ланды по направлению к Кервиньяку. Пробежать лье по ровной местности не представляло никакого труда для его длинных ног, его дыхание лишь немного участилось к тому моменту, когда он завидел на горизонте нечто, похожее на длинный палец из серого гранита, указывающий на небо, — это была колокольня деревенской церкви. Тогда, свернув направо, он ступил на обсаженную гигантскими кустами утесника дорогу, которая вела к дому его матери.
   Жиль одним прыжком перескочил через изгородь, пробежал через двор и нетерпеливой рукой распахнул низкую дверь. Высокая женщина в черном повернулась к нему… то была его мать.
   Однако не она издала крик удивления, который послышался из глубины комнаты.
   Секунду они смотрели друг на друга, не произнося ни слова: Жиль был удивлен, найдя ее такой бледной и меньшего роста, чем он помнил ее с прошлой осени, она смотрела на него сосредоточенно и ошеломленно, будто простым усилием воли хотела прогнать докучливое видение, вставшее у нее перед глазами. Наконец она заговорила голосом тусклым и холодным, бесконечно более выразительным, чем крик гнева:
   — Зачем ты пришел сюда?
   — Поговорить с вами, матушка.
   — Мне не о чем говорить с тобой, и у меня нет времени тебя слушать. Возвращайся в семинарию, покидать которую тебе не должны были разрешать.
   — Мне и не разрешали. Я удрал прежде, чем меня туда отвели. Но даже если то, о чем я хочу говорить с вами, отнимет у вас время, я прошу вас выслушать меня.
   Тон его слов был почтительным, но таким твердым, что Мари-Жанна Гоэло нахмурила брови.
   — Удрал, ты говоришь? Какая дерзость!.. Ну ладно, ты возвратишься и претерпишь наказание, которого ты заслуживаешь. Вот и все… Дай мне пройти. Я должна идти в церковь, а мне еще нужно до отъезда попрощаться с ректором Севено…
   Не собираясь пропускать ее. Жиль широко раскинул руки, чтобы занять еще больше места.
   В то же время он быстрым взглядом окинул хорошо знакомую комнату, где все было в непривычном порядке, увидел Розеину, одетую для выхода, прижавшуюся к одной из кроватей под пологом, затем снова взглянул в узкое лицо матери, казавшееся на фоне черной накидки с капюшоном вырезанным из слоновой кости. Это было лицо женщины без возраста, и ему пришлось сделать усилие, чтобы вспомнить, что ей нет и тридцати четырех лет. Лишь ее темные глаза, очень красивые, окаймленные густыми ресницами, еще казались молодыми. Все же остальное казалось поблекшим, как это бывает с предметами, которые долго держали взаперти.
   — Так вы уезжаете? — произнес он, помолчав. — Могу ли я спросить вас, куда вы едете… и надолго ли?
   — Навсегда! Я отправляюсь в Локмариа, в монастырь бенедиктинок, где ждут меня, так как я больше ничего не желаю знать ни о мире, ни о людях. Теперь, когда ты все знаешь, ты пойдешь в семинарию?
   Жиль отрицательно мотнул головой, затем, не дав ей времени уклониться, взял ее за руку, подвел к столу и усадил на скамью. Она машинально повиновалась ему, подчиняясь нехотя той новой властности, которой теперь обладал сын. Сам Жиль не сел рядом с матерью… Сознавая преимущество своего высокого роста, он скрестил руки на груди и взглянул матери в лицо.
   — Итак, — сказал он тихо, но с болью в голосе, сдержать которую ему не удалось, — вы собирались навсегда расстаться со мной, своим сыном, даже не попрощавшись, не сожалея ни о чем, не пожелав даже меня увидеть? Что же вы за мать, в конце концов?
   — Я не выбирала себе участь быть матерью. Я была вынуждена ею стать! Никакой каторжник не будет любить ядро, прикованное к его ноге!.. — парировала она резким тоном.
   Жестокость ее слов поразила Жиля. Ядро! Вот, значит, чем он был для этой женщины, которую не мог перестать любить, несмотря ни на что. Никогда еще юноша не чувствовал себя таким одиноким, таким несчастным, покинутым всеми. В горле у него образовался комок, он старался справиться с этим комком, так как знал, что за ним последуют слезы, а плакать Жиль не хотел.
   Мари-Жанна, однако, опустила глаза. Она разглядывала кончики пальцев, видневшиеся из-под черных митенок, а выглядывающий из-под края юбки носок туфли нервно двигался, указывая на ее нетерпение. Жиль вздохнул, надеясь, что сейчас разожмется сдавливающий его грудь обруч.
   — Ну что ж!.. Я благодарен вам за то, что вы мне сказали. Таким образом, если только я вас правильно понял, вы никогда не относились ко мне как к своему ребенку, и у меня нет больше никаких причин соглашаться с вашими решениями, касающимися меня.
   Ее темные глаза внезапно взглянули на Жиля, блеснув угрожающими огоньками.
   — Что ты хочешь этим сказать?
   — Что вы облегчаете мне задачу, матушка. Вы отправили меня в семинарию, как избавляются от ненужных вещей, но я не хочу туда идти. Именно об этом-то я и пришел сказать вам: я никогда не стану священником!
   — Что? Да как ты смеешь?..
   — Позвольте мне сказать, матушка, пока я еще могу называть вас этим именем. Вы никогда не могли простить мне моего рождения, как будто это я повинен в нем… Вы несправедливо решили наказать меня погребением под сутаной… Я отказываюсь повиноваться вам!
   С быстротой собирающейся ужалить гадюки Мари-Жанна вскочила на ноги. На ее скулах появились некрасивые красные пятна. Рот искривился, будто произносимые ею слова причиняли ей боль.
   — Святотатство! Дрянной мальчишка! Боже, что я слышу?.. Наказание?! Ты осмеливаешься называть наказанием самую благородную, самую счастливую долю, которая только может выпасть человеку?
   — Для вас, может быть! Но не для меня…
   — Тогда, значит, я права! Значит, ты не мой сын и никогда им не был. И я знала это. Достанет ли у тебя смелости признаться мне, как ты собираешься жить, кем желаешь сделаться? Ну, говори! Говори скорее, если только осмелишься признаться в своем позоре!
   — Нет вовсе никакой необходимости торопиться, матушка, поскольку в моем желании нет ничего постыдного. Я хочу служить королю. Я хочу стать солдатом!
   — Солдатом!
   Мари-Жанна в ярости выплюнула это слово, но вдруг успокоилась и, помолчав, добавила уже другим, тихим и глухим голосом:
   — Солдатом… как и тот, другой! Человеком, несущим разрушение, несчастье! Орудием разрушения! Дьявольским орудием… как и он!
   Жиль затаил дыхание. Его мать, казалось, внезапно позабыла обо всем, что ее окружало. Казалось, что она видит что-то вдали, далеко за стенами, заслоняющими горизонт. Сейчас, может быть, она раскроет свою тайну, которую он так страстно желал узнать…
   — Как и он? — повторил он совсем тихо. — Тот человек, мой отец… он был солдатом?
   — Они все солдаты… В этой Богом проклятой семье все мужчины всегда были солдатами. На протяжении веков они умели делать только одно — убивать! А еще грабить, насиловать, жечь… Проклятые, бросившие вызов Богу! Все одинаковые, все похожие друг на друга, начиная с их знаменитого Кречета! Все! А ты, последыш, бастард… ты — как они, ты желаешь пойти за ними по их кровавым следам…
   Она была на грани истерического припадка.
   Бледная как мел, с обведенными черными кругами глазами, с пеной, появившейся в уголках губ, она походила на сивиллу, находящуюся в трансе, как будто она вновь переживала драму, жертвой которой была. Ужаснувшись, Жиль хотел обнять мать, но она его оттолкнула с неожиданной силой, с такой яростью, что он покачнулся и вынужден был опереться на стол. При этом он увидал Розенну, которая стояла на коленях подле очага с четками в руках и молилась, наклонив голову.
   — Я прошу вас, — прошептал он. — Прежде чем мы расстанемся… навсегда… откройте мне хотя бы его имя…
   — Никогда! Ты слышишь?! Никогда я больше не произнесу это имя! Я поклялась на Распятии!
   Ты можешь губить свою душу, если таково твое желание… мне нет до того дела!.. Но ты никогда не узнаешь, от кого тебе досталось это проклятое имя!
   — Значит, вы настолько ненавидите этого человека… который вас принудил, подверг насилию, обесчестил?..
   — Ненавижу ли я?! О да! Я его ненавижу, всей душой ненавижу…
   Внезапно она приблизилась к Жилю, вцепилась в его куртку и зашептала, обжигая его своим дыханием:
   — Ты хочешь знать, почему я его ненавижу, почему чувствую к нему омерзение, почему никогда не смогу простить ему? Потому что он украл мое сердце, мой разум, мою жизнь. Ты говоришь: он меня подверг насилию? Да, но не так, как думаешь ты! Он заставил меня себя полюбить, сходить с ума от любви к нему. Он не насиловал меня, слышишь! Он только взял меня за руку… и я, несчастная, отдала ему мою душу, будто меня заколдовали! Он был дьявол, а я была ему слугою, это из-за него я от всего отказалась. Вот чего я не могу простить ни ему, ни себе, ни тебе… Особенно тебе, потому что ты похож на него. Теперь ты понимаешь, ты, «мой сын», почему я больше не хочу тебя видеть?
   — Но я… я ведь любил вас! — крикнул Жиль. — Я и сейчас вас люблю! Я так хотел дать вам счастье, которого вы лишились…
   Она отпустила его, повернулась к нему спиной, отошла на несколько шагов, затем, обернувшись, посмотрела ему в глаза. Внезапно очень усталым голосом она прошептала:
   — Тогда послушайся меня! Вернись в семинарию, стань священником. У тебя нет другого средства сделать меня счастливой…
   Он выдержал ее взгляд, затем, отвернувшись, произнес:
   — Простите меня! Это невозможно…
   — Тогда убирайся! Я проклинаю тебя, так же как и его!.. Ты больше мне не сын! Можешь убираться к дьяволу, если хочешь, меня это больше не интересует, потому что я больше никогда в жизни тебя не увижу…
   Она отшатнулась от него, распахнула дверь и побежала по направлению к церкви, колокол которой звонил вдалеке. Не в силах сделать хотя бы одно движение, чтобы удержать ее или догнать, Жиль смотрел, как исчезает вдали раздуваемая ветром черная накидка. На сердце у него было тяжело, оно было отравлено горечью и печалью до такой степени, что он уже больше не знал, чего же на самом деле хочет.
   Он почувствовал в своей руке чью-то теплую, сухую руку.
   — Пойдем, сынок, — произнес надтреснутый голос Розенны. — Мы больше для нее не существуем.
   — Я, да… но ты, ты ведь так долго служила ей?
   Старуха с покорностью судьбе пожала плечами.
   — Я, как и ты, принадлежу ко времени, о котором она больше не хочет вспоминать. Сейчас за ней должен приехать на двуколке сын папаши Гленика, чтобы отвезти ее к дилижансу. Она собиралась высадить меня в Эннебоне около дома господина ректора, чтобы он сказал, что мне делать.
   Я лучше не буду ждать и пойду с тобой…
   На Розенне было красивое праздничное платье и вышитый чепец, еще более расшитый, чем тот, что она носила в будни, но она, казалось, внезапно так постарела, стала вдруг такой жалкой, что сердце юноши рванулось к ней, к ней, которая всю жизнь была ему единственной настоящей матерью. За долгие годы забот и преданности она была награждена безразличием, самой жестокой неблагодарностью. Совершенно очевидно, что в сердце Мари-Жанны доставало места лишь для ее собственного Бога.
   Переполняемый жалостью. Жиль обвил рукой плечи своей старой кормилицы, прикоснулся губами к ее щеке, затем сказал, не опуская рук:
   — Ты права! Здесь нам больше делать нечего.
   Пойдем же туда, где нас любят…
   Из-за того, может быть, что он нашел кого-то, кого нужно было защитить, кого-то еще более несчастного, чем он сам. Жиль вдруг почувствовал, что на душе у него становится немного легче. Более того, пока он шагал рядом с Розенной с ее узелком на плече, в нем рождалось странное ощущение свободы, словно он вышел из густого и мрачного леса, полного кустов с больно жалящими шипами. Его раны кровоточили, но они, наверное, быстро затянутся от целебного воздействия новой жизни. Окутанные туманом ланды показались ему вдруг словно залитыми ярким солнечным светом. Солнце, и вправду, было уже близко…

КРОВЬ КРЕЧЕТА

   Она сказала мне, что проклинает меня, что больше никогда меня не увидит…
   Жиль объявил об этом, лишь только ему открыли дверь, даже и не думая о том, что следовало говорить тише. В ризнице пахло воском, погасшими свечами, ладаном и крахмалом. Она была такой мрачной в сером свете вечереющего неба, что аббат Венсан, облаченный в свои белые одежды, походил на призрак.
   Аббат продолжал спокойно доставать различные части облачения, которые ему вскоре предстояло надеть, чтобы встретить привезенное в церковь тело усопшего барона де Сен-Мелэна.
   Можно было подумать, что слова Жиля, произнесенные трагическим тоном, не имеют никакого значения для него. Он лишь заметил в ответ:
   — Могу предположить, что тебя это не удивляет. Что же еще она могла сказать? Ну, приготовь мне вот это кадило… У служки лихорадка, а певчие все делают кое-как. А пока мы одни, ты мне все и расскажешь.
   Раскладывая ароматные палочки ладана, Жиль попытался как мог точно передать слова матери. Впрочем, они были еще слишком свежи в его памяти, чтобы он позабыл хоть одно из них.
   Он приступил как раз к ее обвинениям против семьи своего отца, когда аббат, вдруг сильно взволновавшись, прервал Жиля:
   — Ты в этом уверен? Она сказала: «…все, начиная с их знаменитого Кречета»?
   — Уверен! Это слово так необычно… Но я не понял…
   — Зато я понял! Твоя мать в пылу гнева дала нам ключ к разгадке тайны! Только на это я и надеялся. Теперь я знаю, кто твой отец… или кем он был, поскольку не знаю, жив ли он еще…
   От изумления Жиль чуть было не уронил кадило.
   — Вы знаете?
   — Да! — ответил аббат. — Теперь я знаю и скажу тебе. Время у нас есть… Сядем на эту скамью… Впрочем, мой рассказ не будет очень длинным, ведь я не собираюсь рассказывать тебе всю историю предков твоего отца. Это захватывающая и ужасающая эпопея, но длина ее может обескуражить кого угодно. К тому же в моей библиотеке есть их генеалогия, я покажу тебе ее.
   — Я хочу знать все! — вскричал Жиль, сгорая от нетерпения. — Сначала скажите мне о Кречете! Кто это был?
   — Как раз об этом я и собираюсь тебе рассказать. Итак, в тысяча двести четырнадцатом году (видишь, эта история очень давняя) Оливье де Турнемин взял в жены прекрасную Эдит де Пентьевр и…
   Волна румянца захлестнула лицо Жиля:
   — Турнемин?.. Это… мое имя?
   — Имя, которое ты должен был бы носить?
   Да… Но если ты будешь меня все время перебивать, мы никогда не подойдем к концу. Итак, Оливье де Турнемин получил от герцога Бретонского свадебный подарок — огромного белого кречета, привезенного из северных стран. Это была великолепная птица, великий охотник. Постепенно кречет сделался неразлучным товарищем Оливье и даже его самым верным оружием.
   Приученный к крупной дичи. Таран (так звали птицу) одинаково смело нападал на человека и на животное, и когда его хозяин спускал своего кречета, то никто не мог надеяться, что ускользнет, настолько тот был стремителен. Его когти хватали жертву, пуская первую кровь, а затем меч или топор барона заканчивал начатую хищной птицей работу. Со временем Таран стал настолько неотделим от Оливье, что для напуганных крестьян из Трегора человек и птица превратились в единое целое. Их обоих с тех пор стали называть Кречетами: они оба были одинаково жестоки и беспощадны. Из-за них обоих прекрасный герб Турнеминов, благородный и простой, четырехчастный с золотыми и лазурными полями, привезенный первым из Турнеминов из Бретании, так часто бывал замаран кровью… К несчастью, потомки Оливье в точности будут повторять его судьбу…
   — Что же случилось с ним и его птицей? — спросил Жиль.
   — Они прожили годы бок о бок, с каждым днем их сродство все более усиливалось, они все более замыкались в этой странной дружбе. Таран всегда носил колпачки и ошейники из чистого золота и полностью владел мыслями своего господина. Однако птицы не живут вечно, и в один прекрасный день кречет умер. Горе Оливье было устрашающим… Дни и ночи, да что там, целые недели он проводил за обновленными стенами своего замка Лаюнондэ, отказываясь покидать его. Охота, война, нападения, грабежи больше не интересовали его. Даже женщины, благосклонности которых он раньше так добивался, потеряли для него всю свою привлекательность. И может быть, в память о своей страшной птице он и взял своим девизом те двусмысленные слова «Aultre n'auray…»1, которые с тех пор стали девизом рода Турнеминов.
   — Но ведь в конце концов ему же пришлось покинуть стены замка?
   — Да, чтобы отправиться в крестовый поход, сопровождая нашего герцога Пьера и короля Святого Людовика. Он был убит в битве при Мансуре. Однако его ставшая легендой история не позабылась в окрестностях Плевана, да и почти по всей Бретани ее рассказывают до сих пор.
   — Как же могло случиться, что Розенна, которая знает столько легенд, никогда не говорила мне об этой?
   — Не знаю, — ответил аббат. — Может быть, она ей неизвестна… А может, у нее были подозрения, о которых она решила никому не говорить…
   — Но… мой отец?! Расскажите теперь о моем отце.
   — Твой отец… он был последним из этого ужасного рода Турнеминов, что век за веком обрушивались, подобно хищным птицам, на все, появившееся поблизости от башен замка. Удивительная череда дворян-разбойников, любящих и признающих одно лишь насилие! Вдобавок он не принадлежал к старшей ветви рода, увядшей два века тому назад. У него не было ни той власти, ни того огромного состояния, из-за которых когда-то говорили, что владетели Лаюнондэ почти так же знатны и всесильны, как и король Франции. Его звали Пьер, он служил в одном полку с моим братом, в Королевском пехотном. Я-то сам его никогда не видел, но знаю, что тем летом, когда ты был зачат, он гостил у нас в Лесле с другими товарищами моего брата.
   Глаза Жиля сверкали, щеки пылали румянцем, он ощущал каждое слово аббата Венсана как глоток свежего воздуха. Ему казалось, будто перед ним внезапно раскрылось окно, обнаружив линию горизонта там, где всегда доселе была высокая черная стена. Наконец-то он знает имя своего отца, неизвестного ему доныне, но столь необходимого… И это было прекрасное имя…
   Очень тихим голосом, почти робко, словно боясь спугнуть все очарование этой минуты. Жиль прошептал:
   — Затруднительно ли будет узнать, что с ним сталось? Раз он служил в одном полку с господином де Талюэ…
   — Для этого требуется одно: чтобы он и сейчас продолжал там свою службу. Но он был тогда в нашем замке в последний раз. Ему надоела бедность, и он мечтал о восстановлении былой славы и богатства его предков, хотел выкупить замок Лаюнондэ, принадлежащий ныне одному из моих кузенов де Талюэ, главному секретарю Реннского парламента. Чтобы достичь своей цели, он решился сесть на корабль, шедший к Антильским островам с остановками у побережья Африки, и заняться работорговлей. Если мне не изменяет память, то, после того как он покинул Лесле, он отплыл из Нанта на одном из кораблей арматора Либо де Болье, что держал путь в Гвинейский залив… Ну же, не дрожи так! Можно подумать, что у тебя лихорадка.
   — Немного есть! — ответил аббату Жиль. — Я бы так хотел его найти…
   — Да это все равно что искать иглу в стоге сена. Он более сюда не возвращался, и, возможно, его уже нет в живых. Но для тебя я наведу справки, расспрошу родственников и напишу господину Либо де Болье, чтобы попытаться узнать хоть что-нибудь. Теперь мне нужно идти встречать нашего покойника. Вот уж и колокол звонит… Помоги мне надеть облачение… Сегодня вечером я скажу, что же я решил для тебя сделать…
   Поняв, что настаивать бесполезно. Жиль проделал то, о чем его просили, и вышел из церкви, унося с собой первые прекрасные мечты своей такой еще юной жизни. Далеко он не ушел: к нему приближалась скорбная процессия, сопровождавшая в церковь тело барона де Сен-Мелэна, которое будет там дожидаться похорон, назначенных назавтра… Спрятавшись за кустами остролиста и букса, высаженными у входа на кладбище. Жиль наблюдал за идущими со странным и новым для него чувством гордости. Пусть он все еще бастард, но теперь уже не сын неизвестно кого. Он знал, откуда он пришел в этот мир, пусть и не знал еще, куда отправится, а кровь, текущая у него в жилах, была кровью Кречета, более древней и благородной, чем кровь, текущая в жилах большинства окружающих его людей. Значит, и судьба его должна быть более завидной, чем их судьбы.