ЙетАмидус хлопнул ладонью по столу и вскочил с места.
   – Прекрасно сказано, государь. То, что надо! ЗеСпиоле посмотрел на БиЛета, съежившегося на своем стуле, потом обменялся взглядами с РуЛойном – тот опустил глаза. ЗеСпиоле сложил губы трубочкой и уставился на карту. Остальные сгрудились вокруг стола – генералы помельче, советники, адъютанты – и принялись изображать умственную деятельность, чтобы только не смотреть в глаза протектору и не перечить ему. УрЛейн обвел их лица взглядом, в котором сквозило насмешливое презрение.
   – Ну что, кто-нибудь еще хочет согласиться с моим министром иностранных дел? – сказал он, махнув рукой в сторону покорной расплывчатой массы, которую представлял собой БиЛет. – Неужели он останется один и никто его не поддержит?
   Все молчали.
   – ЗеСпиоле? – сказал УрЛейн. Начальник стражи поднял глаза.
   – Государь?
   – Я, по-вашему, прав? Стоит ли мне отказаться выслушивать авансы наших мятежных баронов?
   ЗеСпиоле глубоко вздохнул:
   – Я полагаю, полезнее грозить баронам так, как вы предлагали.
   – А если мы захватим кого-нибудь из них, тогда воплотить угрозы в жизнь?
   ЗеСпиоле несколько мгновений изучал огромное окно на противоположной стене: стекло и полудрагоценные камни переливались в солнечных лучах.
   – Я думаю, если мы поступим так с одним из них, то лишь выиграем, государь. И, как вы справедливо заметили, в этом городе немало вдов, которые с удовольствием будут слушать его крики.
   – И вы не видите в таких действиях никакой неуравновешенности? – рассудительно спросил УрЛейн. – Никакой опрометчивости, никакой жестокой поспешности, которая может отозваться нам неприятностями?
   – Да, такая возможность не исключена, – неуверенно сказал ЗеСпиоле.
   – «Возможность», «не исключена»? – издевательским тоном произнес УрЛейн. – Нам этого мало, начальник стражи. Вопрос слишком важен. Мы должны взвесить все самым тщательным образом. Мы не можем подходить к этому с легкостью, разве нет? Или можем? Или вы не согласны? Вы не согласны, начальник стражи?
   – Я согласен, что мы должны тщательно все взвесить, прежде чем действовать, – сказал ЗеСпиоле. Его голос и поведение стали чрезвычайно серьезными.
   – Хорошо, – сказал УрЛейн, и, похоже, на сей раз искренне. – Я рад, что нам удалось вытащить из вас что-то похожее на определенность. – Он оглядел остальных. – Кто-нибудь еще хочет высказать свое мнение? – Головы склонились над столом.
   У ДеВара проснулась благодарность к протектору за то, что тот не повернулся и не поинтересовался его мнением. Правда, ДеВар еще не перестал опасаться этого. Он подозревал, что его мнение вовсе не порадует генерала.
   – Позвольте, государь? – сказал ВилТере.
   Все глаза повернулись к молодому военачальнику-провинциалу. ДеВар надеялся, что тот не сморозит какую-нибудь глупость.
   УрЛейн сверкнул глазами.
   – Что, сударь?
   – Государь, я, к сожалению, был слишком юн, чтобы участвовать в войне за наследство, но от многих служивших под вашим началом командиров, чье мнение я уважаю, я слышал, что ваши суждения всегда оказывались справедливыми, а ваши решения – дальновидными. Мне говорили, что, даже если кто-то сомневался в ваших приказах, вам все равно доверяли, и доверие это оправдывалось. Если бы дела обстояли иначе, то они сегодня не были бы там, где есть, а мы, – тут молодой человек обвел взглядом присутствующих, – не сидели бы здесь.
   Взгляды всех обратились к УрЛейну, чтобы не высказываться, прежде чем он не ответит ВилТере. УрЛейн медленно кивнул.
   – Наверно, мне следовало бы намотать себе на ус, что лишь самый молодой из вас, совсем недавно прибывший сюда, высоко оценивает мои способности.
   ДеВару показалось, что над столом пронесся вздох облегчения.
   – Я уверен, что все присутствующие думают так, государь, – сказал ЗеСпиоле, снисходительно улыбаясь ВилТере и осторожно – УрЛейну.
   – Прекрасно, – сказал УрЛейн. – Мы обсудим, какие свежие силы можно отправить в Ладенсион, и прикажем Ралбуту с Сималгом вести войну против баронов без всяких переговоров и без передышки. Господа, вы свободны. – УрЛейн небрежно кивнул, поднялся и пошел прочь. ДеВар последовал за ним.
   – Тогда я тебе расскажу кое-что поближе к правде.
   – Поближе, и только?
   – Иногда полную правду бывает трудно вынести.
   – Провидение не обидело меня силой.
   – Да, но иногда это трудно вынести рассказчику, а не слушателю.
   – Тогда рассказывай так, как можешь.
   – Да вообще-то история не ахти какая, довольно обычная. Слишком уж обычная. Чем меньше я тебе расскажу, тем больше ты сможешь узнать от других – сотен, тысяч, десятков тысяч или больше.
   – У меня такое предчувствие, что это не очень счастливая история.
   – Вот уж точно. Все, что угодно, только не счастливая. Это история женщин, а особенно молодых женщин, застигнутых войной.
   – Вот как.
   – Значит, ты понимаешь? Такую историю можно и не рассказывать. Целое – это отдельные части и способ их соединения, не правда ли? На войне сражаются мужчины, а войны подразумевают занятие деревень и городов, где женщины поддерживают огонь в очагах, но когда солдаты берут города, где живут эти женщины, то берут и самих женщин. И вот женщины обесчещены, их тела осквернены. История обычная. А потому мой рассказ ничем не отличается от рассказов десятков тысяч других женщин, к каким бы народам и племенам они ни принадлежали. И все же для меня это целая жизнь. Для меня это самое главное, что случилось со мной. Для меня это конец моей жизни, а то, что ты видишь перед собой, похоже на призрак, привидение, бесплотную тень.
   – Прошу тебя, Перрунд. – Он протянул к ней руку в жесте, не требовавшем ответа, не искавшем прикосновения. Это было просто выражение сочувствия, даже мольба. – Если тебе это доставляет такую боль, лучше не продолжать.
   – А тебе это доставляет боль, ДеВар? – спросила она с горькими и обвинительными нотками в голосе. – Ты смущаешься? Я знаю, я тебе не безразлична, ДеВар.
   Мы друзья. – Эти два предложения были произнесены так быстро, что он не успел отреагировать. – Ты переживаешь из-за меня или из-за себя? Большинство мужчин предпочитают не знать, что сделали их сотоварищи, на что способны люди, очень похожие на них. Ты предпочитаешь не думать о таких вещах, ДеВар? Ты думаешь, что ты другой? Или тебя тоже втайне возбуждают такие вещи?
   – Госпожа, эта тема не доставляет мне ни удовольствия, ни радости.
   – Ты в этом уверен, ДеВар? А если уверен, то неужели и в самом деле думаешь, что говоришь от имени большинства представителей своего пола? Ведь разве от женщин не ждут сопротивления даже те, кому они отдались бы с радостью, и если женщина сопротивляется самому грубому насилию, то как мужчина может быть уверен, что любая борьба, любой протест с ее стороны – не показные?
   – Мы не все одинаковы. И если про мужчин можно сказать, что все они испытывают… низменные позывы, то не все слушаются или почитают их, хотя бы втайне. Не могу передать, как я тебе сочувствую, слушая твою историю.
   – Но ведь ты еще ничего не услышал, ДеВар. Ни одного словечка. Я намекаю на то, что меня изнасиловали. Это не убило меня. Хотя этого было достаточно, чтобы убить ту девочку, какой была я, чтобы вместо нее появилась ожесточенная, злая женщина, готовая убить себя или тех, кто покусился на нее, а то и просто сумасшедшая. Я думаю, что могла бы ожесточиться, стать злой и возненавидеть всех мужчин, но все равно выжила бы и, наверно, получила утешение от знакомых мне добрых людей из нашей семьи и из нашего городишка – и в особенности, возможно, от одного из них, который теперь уже навсегда останется в моих снах. Они убедили бы меня, что еще не все потеряно, а мир – не такое уж страшное место… Но я так до конца и не оправилась, ДеВар. Меня так далеко унесло отчаяние, что я не знала, как найти обратную дорогу. То, что случилось со мной, было еще цветочками. Я видела, как изрубили моего отца и моих братьев, но сначала их заставили смотреть, как трахают раз за разом мою мать и моих сестер – большая компания высокопоставленных лиц. Ах, ты опустил глаза! Мой язык огорчает тебя? Ты оскорблен? Мои резкие солдатские слова покоробили твой слух?
   – Перрунд, прости меня за то, что случилось с тобой…
   – Почему это ты должен просить у меня прощения? Ты ведь ни в чем не виноват. Тебя там не было. Ты убедил меня, что сочувствуешь мне, но с какой стати ты должен просить прощения?
   – Я на твоем месте ожесточился бы.
   – На моем месте? Как такое могло бы случиться, ДеВар? Ведь ты мужчина. Там ты, наверное, был бы не в числе насильников, а среди тех, кто отводил взгляд или потом увещевал товарищей.
   – Если бы мне было столько, сколько тебе тогда, и я был бы красив, как…
   – А, ты бы разделил со мной то, что случилось. Понимаю. Это хорошо. Ты меня утешил.
   – Перрунд, можешь говорить мне все, что хочешь. Обвиняй меня, если тебе так легче, но, пожалуйста, поверь, что я…
   – В чем я должна поверить тебе, ДеВар? Я верю, что ты сочувствуешь мне, но твое сочувствие жалит, как соленые слезы жалят рану, потому что, видишь ли, я гордый призрак. О да, гордый призрак. Я взбешенная тень и виноватая, поскольку мне пришлось себе признаться, что произошедшее с моей семьей вызывает у меня негодование, потому что приносит мне боль – ведь мне внушали, что все в семье делается для меня… Я по-своему любила родителей и сестер, но эта любовь не была самозабвенной. Я любила их потому, что они любили меня, и я от этого чувствовала себя особенной. Я была их ребенком, избранным и любимым. Но из-за их преданности и заботы я не научилась ничему из того, что обычно узнают дети, – я не знала, как на самом деле живет мир и как дети используются в нем до того самого дня, до того самого утра, когда все мои сладкие заблуждения рассеялись и мне навязали силой жестокую действительность… Я ждала от жизни только всего лучшего, я верила, что мир всегда будет относиться ко мне так, как относились ко мне в прошлом, что те, кого я люблю, будут любить меня в ответ. Моя ярость на собственную семью частично была вызвана этими ожиданиями, этим предвкушением счастья, которое в один миг было зачеркнуто и предано забвению. Вот в этом-то и состоит моя вина.
   – Перрунд, ты должна понять: это не может быть виной. То, что ты чувствуешь, чувствовал бы любой воспитанный ребенок, повзрослев и осознав свой детский эгоизм. Эгоизм – он так свойствен детям, в особенности любимым детям. Приходит это осознание, остро переживается, а потом естественным образом отодвигается на задний план. Ты не смогла отодвинуть на задний план свое из-за того, что с тобой сделали эти люди, но…
   – Подожди, подожди! Ты что же думаешь, я этого не знаю? Я это знаю, но я призрак,ДеВар! Я знаю, но не могу чувствовать, не могу научиться, не могу перемениться. Я навеки обречена оставаться в том дне, заново переживать то, что было. Я проклята.
   – Перрунд, что бы я ни сказал, что бы я ни сделал, того, что случилось с тобой, уже не изменишь. Я могу только слушать и делать то, что ты позволишь мне делать.
   – Я тебе досаждаю? Я делаю из тебя жертву? Скажи мне, ДеВар.
   – Нет, Перрунд.
   – Нет, Перрунд. Нет, Перрунд. Ах, ДеВар, какая это роскошь – быть способным сказать «нет».
   Он присел рядом с ней, опершись на одно колено, совсем близко от нее, но не касаясь – одно его колено рядом с ее коленом, его плечо у ее бедра, руки легко могут дотянуться до ее рук. Он был так близко, что ощущал запах ее духов, так близко, что ощущал тепло ее тела, так близко, что ощущал горячее дыхание, вырывающееся из ее ноздрей и полуоткрытого рта, так близко, что одна горячая слеза упала на ее сжатый кулак и распалась на мелкие капельки, оросившие его щеку. Голова его была опущена, руки лежали на поднятом колене.
   Телохранитель ДеВар и наложница дворца Перрунд находились в одном из потаенных мест дворца. То была старая секретная комнатка в одном из нижних этажей размером со стенной шкаф, примыкавшая к общим помещениям в изначальном доме, вокруг которого впоследствии и был построен дворец.
   Сохраненные скорее по сентиментальным, чем по практическим соображениям первым монархом Тассасена и из безразличия – следующими правителями, комнаты, казавшиеся столь великолепными первому королю, для новых поколений стали слишком маленькими и тесными и сегодня использовались как кладовые.
   Крохотная комнатка служила для того, чтобы тайно следить за людьми. Из нее подслушивали. Но в отличие от алькова, из которого ДеВар бросился на убийцу из морской компании, это помещение предназначалось для благородного наблюдателя, чтобы тот мог удобно сидеть, через маленькое отверстие в стене (закрытое снаружи гобеленом или картиной) слушая, что говорят о нем его гости.
   Перрунд и ДеВар оказались здесь, после того как наложница попросила его показать ей помещения дворца, обнаруженные им в ходе изысканий, о которых ей было известно. Увидев эту крохотную комнатку, она вспомнила о секретном алькове в их доме, куда родители спрятали ее, когда город во время войны за наследство подвергся разграблению.
   – Если б я знала, кто эти люди, стал бы ты моим заступником, ДеВар? Отомстил бы за мою честь? – спросила она его.
   Он заглянул ей в глаза. В сумерках потайной комнаты они горели удивительно ярко.
   – Да, – ответил он. – Если б я знал, кто они. Если б ты была уверена. А ты бы попросила меня об этом?
   Она ожесточенно покачала головой и отерла рукой слезы.
   – Нет. Те, кого я смогла опознать, все равно уже мертвы.
   – И кто они были?
   – Люди короля, – сказала Перрунд, не глядя в глаза ДеВару, словно сообщая это маленькому отверстию, сквозь которое древний аристократ подслушивал, что говорят о нем его гости. – Люди прежнего короля. Один из его военачальников-баронов и его друзья. Они руководили осадой и взятием города. Явно были в фаворе у короля. Не знаю уж, какой доносчик сообщил им, что в доме моего отца – самые красивые девушки в городе. В первую очередь они заявились к нам, и отец попытался откупиться от них деньгами. Им это страшно не понравилось – торговец предлагает деньги аристократам! – Перрунд опустила глаза на колени, где рядом со здоровой рукой, все еще влажной от слез, лежала усохшая, в повязке. – Со временем я узнала их имена. Все из самых благородных родов. Они погибли затем в боевых действиях. Я пыталась убедить себя, что мне доставили радость известия о первых смертях. Но это было не так. Я не могла радоваться. Я не чувствовала ничего. Тогда-то я и поняла, что мертва внутри. Они посеяли во мне смерть.
   ДеВар после долгой паузы сказал:
   – И тем не менее ты жива и спасла жизнь того, кто покончил с этой войной и ввел более справедливые законы. Больше никто не вправе…
   – Ах, ДеВар, сильный всегда вправе покорить слабого, богатый – покорить бедного, а наделенный властью – того, у кого власти нет. Может быть, УрЛейн написал новые законы и частью переменил прежние, но законы, которые связывают нас с животным миром, еще глубоко сидят в наших душах. Мужчины борются за власть, устраивают смотры и парады, хотят поразить других своим богатством, овладевают женщинами, если только могут. Все без изменений. Они пользуются в качестве оружия не только своими руками и зубами, они пользуются другими людьми, выражают свое превосходство с помощью денег, а не других символов власти и величия, но…
   – И тем не менее, – гнул свое ДеВар, – ты осталась жива. И есть люди, которые тебя уважают и ценят и считают, что их жизнь стала лучше благодаря знакомству с тобой. И разве не ты сама говорила, что нашла здесь, во дворце, мир и покой?
   – В гареме вождя, – сказала она, и теперь в ее голосе звучало скорее сдержанное отвращение, чем ярость, как раньше. – В качестве калеки, которую держат из жалости вместе с другими особями для главного самца стаи.
   – Прошу тебя… Мы, возможно, действуем как животные, в особенности мужчины. Но мы не животные. Будь мы животными, мы не испытывали бы стыда за свои поступки. Но мы совершаем не только постыдные поступки и задаем новые правила поведения. Где любовь в твоих словах, говорящих о сегодняшней жизни? Неужели ты не чувствуешь хоть капельку любви к себе самой, Перрунд?
   Она быстро протянула руку и прикоснулась пальцами к его щеке – легко и естественно, словно они были братом и сестрой или мужем и женой, давно живущими вместе.
   – Как ты говоришь, ДеВар, наш стыд происходит от сравнения. Мы знаем, что нам вовсе не чужды щедрость и сострадательность, что мы можем руководствоваться ими в своем поведении, но что-то в нашей природе заставляет нас действовать иначе. – Она улыбнулась едва заметной, безразличной улыбкой. – Да, я чувствую то, что можно назвать любовью. То, что помню из прошлого. То, о чем можно спорить, размышлять, теоретизировать. – Она покачала головой. – Но мне оно неизвестно. Я как слепая женщина, рассуждающая о том, как выглядит дерево или облако. Любовь – это то, о чем у меня остались смутные воспоминания: так ослепший в раннем детстве может вспоминать солнце или лицо матери. Я чувствую приязнь, которую испытывают ко мне мои товарки, такие же, как я, жены-поблядушки. И я чувствую расположение с твоей стороны и питаю что-то похожее в ответ. У меня долг по отношению к протектору, и точно так же он чувствует свой долг передо мной. Так что в этом смысле я удовлетворена. Но любовь? Любовь, она ведь для живых. А я мертва.
   Она встала, прежде чем ДеВар успел ей что-либо ответить.
   – А теперь, пожалуйста, отведи меня в гарем.

21. ДОКТОР

   По-моему, доктор даже не чувствовала, что кое-что не так. Да и я ничего такого не подозревал. Гаан Кюдун исчез так же неожиданно, как появился, – сел на корабль, направляющийся в Чуэнруэл на следующий день после нашего знакомства, отчего доктор немного опечалилась. Только задним числом я понял, что уже тогда были признаки подготовки дворца к приему большого числа новых гостей – повышенная суета в некоторых коридорах, проход через двери, обычно закрытые, проветривание комнат… Но ничего очевидного не наблюдалось, и паутина слухов, соединявшая всех слуг, помощников, учеников и пажей, еще не приняла определенных очертаний.
   Шел второй день второй луны. Моя хозяйка отправилась в старый Квартал Неприкасаемых, где когда-то селили низшие сословия, иностранцев, рабов и помещенных в карантин. Атмосфера там до сего дня отнюдь не была целебной, но по крайней мере теперь район не патрулировался, а стены, окружавшие его прежде, были снесены. Именно здесь располагалась мастерская химикалиста и метализатора (так он называл себя) Шелгра.
   Доктор поднялась очень поздно в то утро, и целый колокол вид у нее был довольно потрепанный. Она тяжело дышала, мне почти ничего не говорила, а только бормотала что-то себе под нос, нетвердо держалась на ногах, а лицо у нее было бледнее бледного. Однако она на удивление быстро выгнала похмелье, и хотя настроение у нее утром и днем было подавленным, во всем остальном после позднего завтрака (перед тем как отправиться в Квартал Неприкасаемых) она казалась нормальной.
   О том, что говорилось предыдущим вечером, больше не было сказано ни слова. Я думаю, мы оба были несколько смущены тем, что сказали и дали понять друг другу, а потому пришли к негласному, но вполне обоюдному решению не поднимать эту тему.
   Мастер Шелгр пребывал в своем обычном и ни на что не похожем настроении. При дворе он, конечно, был хорошо известен как своей растрепанной шевелюрой и неопрятной внешностью, так и своим знанием артиллерии и ее темной силы. Для настоящего доклада нет нужды ничего к этому добавлять. К тому же доктор и Шелгр говорили о вещах, в которых я ничего не понимаю.
   Мы вернулись к шестому дневному колоколу – пешком, но в сопровождении носильщиков, которые толкали небольшую тележку, загруженную обернутыми в солому глиняными кувшинами с новыми химикатами и ингредиентами – для длительной, как я начинал подозревать, серии экспериментов и приготовления снадобий.
   Помнится, я испытывал легкое негодование, поскольку не сомневался: мое участие в том, что она задумала, будет весьма существенным и станет дополнительной нагрузкой к тем хозяйственным обязанностям, исполнение которых мною подразумевалось само собой. Я сильно подозревал, что на мою долю достанется взвешивание, измерение, истирание, соединение, растворение, промывка, очистка, измельчение и так далее и тому подобное – всего этого потребуют новоприобретенные припасы. Пропорционально уменьшится время, которое я проводил со своими товарищами в карточных играх и ухаживаниях за кухонными девицами, и, не испытывая никакого стыда на сей счет, скажу, что эти дела за последний год приобрели для меня немалую важность.
   Но я полагаю, можно все же сказать: в глубине души я был счастлив тем, что доктор рассчитывает на меня, и с нетерпением ждал, когда же поучаствую в ее исследованиях. Ведь это означало, что мы будем вместе, будем работать как одна команда, как равные в ее кабинете и операционной, будем проводить там немало содержательных вечеров, стремясь к общей цели. И разве не мог я питать надежду, что в такой интимной обстановке между нами возникнет большая близость – ведь теперь она знает, что поселилась в моих мыслях? Тот, кого она любила (или, по крайней мере, думала, что любит), бесповоротно отверг ее, тогда как мой интерес к ней был отвергнут таким образом, что я мог считать: причина в скромности доктора, а не в ее враждебности или безразличии.
   Но все же ингредиенты, которые ехали впереди нас в тележке в тот вечер, вызывали у меня раздражение. Ах, как я сожалел об этом своем чувстве всего несколько дней спустя. Ах, каким неопределенным на самом деле оказалось то будущее, которое я предполагал для себя и для нее!
   Теплый ветерок словно подгонял нас по рыночной площади к Волдырным воротам, откуда нам навстречу надвигались темные тени. Мы вошли на площадь. Доктор заплатила носильщикам и вызвала нескольких слуг, чтобы помочь мне отнести к нам домой глиняные кувшины, склянки и коробки. Я с трудом тащил круглую глиняную емкость, наполненную кислотой, злясь на то, что придется делить наши тесные комнаты с ней и ей подобными. Доктор собиралась соорудить отвод для зловонных паров, образующихся в жаровне на рабочем столе и в камине, но я подозревал, что несколько следующих лун глаза у меня будут слезиться, а в горле першить, я уж не говорю о капельных ожогах на руках и дырочках на одежде.
   До жилища доктора мы добрались к заходу Ксамиса. Емкости, бидоны, фляги были расставлены по комнатам, слуги помимо благодарности получили несколько монет, а мы с доктором зажгли лампы и принялись распаковывать все эти несъедобные и ядовитые припасы, приобретенные нами у мастера Шелгра.
   После седьмого колокола раздался стук в дверь. Я открыл и увидел незнакомого мне слугу. Он был выше и немного старше меня.
   – Элф? – ухмыляясь, сказал он. – Вот – записка от НС – Он сунул мне в руку запечатанный конверт, адресованный доктору Восилл.
   – От кого? – спросил я, но он уже развернулся и неторопливо удалялся по коридору. Я пожал плечами.
   Доктор прочла записку.
   – Я должна явиться к начальнику стражи и герцогу Ормину в Крыле просителя, – сказала она, вздохнув и проведя пальцами по волосам. Она оглянулась на нераспакованные коробки. – Ты закончишь с остальным, Элф?
   – Конечно, хозяйка.
   – Тут все ясно – что куда ставить. Подобное к подобному. Если увидишь что-нибудь незнакомое, просто оставь на полу. Я постараюсь не задерживаться.
   – Хорошо, хозяйка.
   Доктор застегнула на все пуговицы блузку, понюхала себя под мышкой (мне такие ее привычки всегда казались неженственными, даже огорчительными, но ах, как мне не хватает этого теперь), пожала плечами, надела короткую жакетку и направилась к выходу. Она открыла дверь, но потом вернулась назад, оглядела весь этот соломенный мусор, доски от ящиков, веревки и мешковину на полу, подобрала свой старый кинжал – им она разрезала (а скорее распиливала) веревки, которыми были обвязаны ящики и коробки, и, насвистывая, удалилась. Дверь закрылась.
   Не знаю, что заставило меня прочесть присланную ей записку. Она оставила ее на открытой коробке, и, когда я вытаскивал солому из стоящего рядом ящика, желтоватая бумажка все время отвлекала меня. И я, бросив взгляд на дверь, поднял записку и уселся, чтобы прочесть ее. Ее содержание фактически совпадало с тем, что уже сказала доктор. Я перечитал записку еще раз.
   Доктора Восилл по получении сего любезно просят о конфиденциальной встрече с г. Ормином и н. с. Адлейном в Крыле просителя. П. X. К. Адлейн.
   Присоединяюсь: Провидение, храни короля. Несколько мгновений я изучал последнее слово в записке. Подписана она была Адлейном, но почерк, похоже, был не его. Конечно, он вполне мог надиктовать записку, либо ее по указанию своего господина мог составить Эплин, адлейновский паж. Но я думал, мне знаком его почерк, а то, что я видел, не было похоже на почерк Эплина. Не могу сказать, что я стал особо утруждать себя размышлениями на этот счет.