Я посмотрел на часы. Пять часов отделяли меня от прибытия на место. Спать я не хотел, да и храпение спутника давало мало надежды, что я засну. Лучше всего использовать эту бессонную ночь для того, чтобы привести немного в порядок свои мысли.
Я сел в поезд, идущий в Гавр, на вокзале Сен-Лазар накануне, 15 марта в три четверти девятого утра. Если припомните, завтрак в Нуази-ле-Сэк и мой разговор с г-ном Терансом происходили 8 марта, неделю назад.
Может быть, помните вы также, что когда мне было сделано признание, не мне предназначавшееся, первой моей мыслью было разыскать подлинного профессора Жерара и обо всем его осведомить. И вот я вооружен бумагами, по большей части составленными на имя этого ученого, и еду вместо него в Ирландию. Даже не очень-то любящие разбираться в психологических запутанностях все-таки захотят, я в этом уверен, понять причину столь странной моей выходки и, наверное, увидят эту причину в следующем факте, который стал мне известным из беседы с г-ном Терансом: члены международной контрольной комиссии, поставленной под покровительство ирландских республиканцев, на время своего пребывания в Ирландии будут поселены у графа д’Антрима.
Я наклеветал бы на себя, если бы стал утверждать, что эта проделка не мучила моей совести. Часть дня 9 марта, припоминаю, провел я в сквере Лагард, перед домом, где жил мой знаменитый однофамилец. «Если он выйдет, — говорил я себе, — я во всем ему признаюсь. Ну а если не выйдет, — да исполнится назначенное судьбой: я поеду вместо него».
Он не вышел. Но если бы и вышел, не знаю, сдержал ли бы я свое слово. Думаю, все равно уехал бы...
Утро следующего дня застало меня перед тем же домом в сквере Лагард. Но на этот раз мое решение было бесповоротно. Через четверть часа показался г-н Жерар, на меня он не обратил никакого внимания. Я пошел за ним. По улицам Воклен, Клода Бернара и Гей-Люссака он дошел до улицы Ульма, дальше я уже не последовал за ним. Я мог вполне убедиться, что оба мы были одинакового роста, и что если я не очень на него похож, то, во всяком случае, у него нет никаких особых примет — бородавок, оспин, пятен на лице, — которые бы делали слишком рискованным мой план — выдавать себя за него.
И три дня спустя я почти совершенно спокойно увидался снова с г-ном Терансом и заявил ему о своем согласии. Конечно, оно было обусловлено получением двухмесячного отпуска, который оба мы признали необходимым. В этом отношении дело устроилось быстрее и легче, чем я мог предполагать. Чиновники Министерства иностранных дел, в ведении которых находился Дом печати, отличались самым милым дилетантизмом. Им показалось как нельзя более своевременным то дело, на которое я указывал, и они разрешили мне отправиться изучать на месте влияние французских демократических мыслителей XIX века на ирландских политических деятелей соответствующей эпохи. Со смущением должен признаться, что даже была ассигнована на это дело довольно круглая сумма, и мне пришлось ее принять, чтобы не возбудить самых естественных подозрений.
Так как отъезд мой был назначен на 15 марта, то у меня еще оставалась целая неделя, я провел ее в различных библиотеках, которые были мне доступны. Была у меня в эти немногие дни двойная задача: получить как можно более полные документальные сведения по истории и географии Ирландии, а кроме того — и это прежде всего, — познакомиться с произведениями профессора Жерара. Тут было не до шуток! — ведь эти произведения становились моими творениями. Их ценили во всех ученых кругах Европы, и было девять шансов из десяти, что мне придется встретиться среди членов знаменитой контрольной комиссии с почитателями этого ученого. Они захотят сделать мне приятное и будут говорить о моих работах, делать мне комплименты. Нет нужды прибавлять, что я твердо решил таких похвал не искать, избегать их и дать этим иностранцам высокое понятие о скромности французских ученых. Но все-таки было необходимо все предусмотреть, даже тот страшный случай, если бы в составе комиссии оказался специалист по кельтской филологии. На всякий случай я вез с собою чрезвычайно специальную работу, посвященную фонетике старобретонского наречия. С помощью этой работы я мог рассчитывать, что мне удастся сверкнуть блеском, хотя и мимолетным, но ярким, если бы за столом у графа д’Антрима завязался, к несчастью, соответствующий разговор.
— Ваши документы, милостивые государи.
Что за странная идея — приходить ночью в каюты? Но таковы нравы войны. Я вытащил бумажник, маленький бумажник, полученный мною двадцать лет назад при обстоятельствах вам уже знакомых. Он весь истрепался, весь сморщился. Какого труда стоило мне разыскать его, накануне вечером, среди разных следов былого! Но я все-таки разыскал... Для этого странного путешествия был нужен непременно этот бумажник...
Бумаги мои, я уже говорил, были в полном порядке. Очевидно, и бумаги моего невидимого спутника — также, по крайней мере, их просмотр длился еще меньше, чем моих документов. Инспектор, уходя, извинился, что побеспокоил, и пожелал нам спокойной ночи. Немедленно возобновился храп д-ра Грютли.
Было, должно быть, часа три ночи, когда я погасил свет и попробовал заснуть. Вдруг от сильного толчка занавески над иллюминатором заколебались. Мне вспомнились слова мальчика: «В этот иллюминатор вы увидите великолепное зрелище...» Почему говорил он о великолепном зрелище?
Я встал на койке на колени, раздвинул занавески. Белесый свет проник в каюту.
Я так и вздрогнул. Великолепное зрелище! Да, он не преувеличил: передо мною вставала картина английского могущества.
Был густой туман, когда мы отходили из Гавра, — теперь туман рассеялся. Под светом луны, казавшимся ярче дневного света, стлался бесконечный простор моря, и, насколько хватало зрения, весь этот простор был изборожден судами.
Одни, громадные, черные, с правильными между ними промежутками, стояли совершенно неподвижно. Наше маленькое судно точно производило им блестящий смотр. Крейсера, эти покачивающиеся форты... Но, несомненно, тут несли сторожевую службу только старые, вышедшие из моды чудища, допотопные корабли, заставившие русских склонить голову в Гулле и французов — в Фашоде. Какое же впечатление должны производить другие, великаны первого класса, могучие хищники, которые в это самое время на всех морях мира преследовали дичь Империи!
Те, которые видел я перед собою в этот час, наполняли уважением и страхом. Иногда один из них пропадал для ослепленных глаз. Скользнув по глади моря, громадный электрический сноп ложился на его борт. В ослепительно освещенном треугольнике вздымались, сталкивались валы с такой отчетливостью, точно это было на экране кинематографа. Вдруг — коротким ударом — прожектор поднимался к небу. И обливал своим светом барашки маленьких ночных облачков.
А между этими недвижимыми, точно окаменевшими колоссами, кишели страшные морские насекомые — от истребителей до торпедных лодок.
Менее чем за час я насчитал до пятидесяти этих юрких чудовищ. Более светлые, чем вода, обладающие такой быстротой, которая делала их похожими на сороконожек, они шныряли во всех направлениях. Носом вонзались они в беловатую пену, и казалось, что вот волна проглотила их. И вдруг они опять всплывали на поверхность, где-то далеко-далеко, чтобы снова исчезнуть и снова вынырнуть.
То, что я видел налево от нашего судна, повторялось и направо от него. И так было всюду, так должно было быть. Всюду эта непрерывная изгородь из страшных часовых, которые вот уже в течение полутора лет, а может быть, это будет и еще несколько лет, — днем и ночью обращают Ла-Манш и Северное море в громадный водяной форт.
О, если в данный момент в жалких окопах Франции и не было видно доказательств военных усилий Англии, то, во всяком случае, здесь-то, на тех водных путях, по которым могла надвинуться непосредственная угроза, с первого же дня было видно, какие громадные усилия делала Англия. За огромной линией огня, заливающего вас, трепещите, маленькие человечки Понт-а-Муссона, Шима, Дюнкирхена! В это время, благодаря великому флоту, спокойствие царит в Пиккадилли, и никогда настроения английской биржи не были более благоприятны.
Прижавшись лицом к стеклу иллюминатора, смотрел я, думал я, вычислял, сколько миллионов и миллионов тонн стали, выкованной красными и синими ночами, сколько человеческого труда и пота, напряженнейших выкладок, гигантского эгоизма олицетворяет эта безмолвная армия черных гигантов. В эти минуты все чрезвычайное безумие борьбы, поднимаемой друзьями г-на Теранса, выступало передо мною во всей своей очевидности. «Идея, — говорил он, — идея!..» Что может сделать идея против такой адской силы? Что может она, светловолосая девственница, прикованная к скале, вокруг которой непрестанно носятся огненные драконы и закованные в железо акулы?..
И по мере того как наше судно подвигалось вперед к западу и расширяло поле моего зрения, — все новые, все новые военные корабли...
Я не знаю, который был час, когда я, изнемогая от усталости, наконец заснул. Когда я проснулся, тихий шум воды, скользящей вдоль борта, сменился грохотом лебедок, цепей, перекатываемых по палубе бочек. Мы были в Саутчемптоне.
Я, прежде всего, взглянул на койку д-ра Грютли. Она была пуста. Мой спутник ушел из каюты, пока я спал. И вдруг меня будто что-то ударило. Самым неожиданным образом я вспомнил то, чего никак не мог припомнить с той самой минуты, когда узнал имя доктора, написанное на его саке. Да, я не ошибался, черт возьми, — это имя мне знакомо. Я прочитал его, всего какую-нибудь неделю назад, в Национальной библиотеке, когда знакомился с сочинением профессора Жерара. С ужасом вспомнил я теперь это имя: «Д-р Станислав Грютли, профессор кельтского языка и литературы в Лозаннском университете».
В целом свете нет, может быть, и десятка профессоров кельтского языка, считая в том числе и профессора Жерара, и вот я на первых же шагах сталкиваюсь с одним из них! Согласитесь, обстоятельство необычайно тревожное. У меня не могло быть сомнений, что д-р Грютли представляет Швейцарию в той комиссии, где я незаконно воспользовался странным правом представлять Францию. Мне предстояло два месяца жить бок о бок с этим опасным для меня специалистом. Как только он узнает, что в числе его коллег есть профессор кельтского языка, — он непременно...
Совершенно растерянный, беспомощно разводя руками, стоял я в каюте. Никогда еще француз, высаживающийся в Англии, не интересовался так мало английскими порядками, которые имели за два последних века такое влияние на наших либералов. Вероятно, пришло время пересмотреть вопрос об этом влиянии.
Данное мне г-ном Терансом расписание было совершено точно, и мне надлежало лишь всецело им руководствоваться. Переходы, отели, пересадки в поездах, — все это он предусмотрел и точно установил. По мере того, как мое путешествие продолжалось, страхи мои успокаивались. Быть может, я тревожусь понапрасну. Ни в поезде, везшем меня из Саутчемптона в Фишгуард, ни на пароходе, привезшем меня в Корк, я не заметил — хотя и внимательно приглядывался — ничего, что напомнило бы мне о саке д-ра Грютли и об его красных ботинках. С какой стати думать, что весь мир занят только ирландскими делами? Д-р Грютли в это время, наверное, уже в Оксфорде или в Кембридже, еще вероятнее — в Глазго, где, после 1910 года, завещание Александра Флеминга позволило учредить кафедру гаэльской литературы, и кафедра эта по праву пользуется высокой репутацией.
И все-таки должен сознаться: все те чувства, которые я думал испытать, вступив на ирландскую почву, — тонули в боязни встретиться со страшным профессором. Скоро я имел возможность убедиться, что страхи мои были не напрасны. В Маллоу, где оставляют линию Корк — Дублин, чтобы ехать в Трале, мне пришлось переменить вагон. Я стоял уже на ступеньке того отделения, которое выбрал себе, — и вдруг отпрянул назад: я заметил чемодан доктора, этот ужасный чемодан из коричневой парусины. Было совершенно ясно, что доктор едет в Маллоу, и он отправляется к графу д’Антриму — это несомненно. Приходилось быть готовым к тому, что вот сейчас он вырастет перед моими глазами.
Я взял свой багаж, пересел в другое отделение и заперся в нем. Стал оттуда следить за платформой. На ней было человек пятнадцать. В ожидании отхода поезда эти люди ходили взад и вперед, чтобы согреться, потому что погода была, хотя и очень ясная, но холодная.
Я разглядел двух священников, несколько крестьян, несколько женщин, солдата королевской ирландской полиции, наконец, еще трех или четырех господ. Я силился угадать, кто из последних — мой лозаннский соперник, но тут возвестили, что поезд отходит, и все пошли к вагонам.
Д-р Грютли был маленький толстенький человечек, конечно, в очках; по-видимому, он боялся простуды: на нем было несколько жилеток, одна сверх другой; зеленоватая фетровая шляпа надвинута на выпуклый лоб. Он красив, но не изящен. Но круглое его лицо было не лишено приятности.
«В конце концов, — думал я, — ничто не позволяет мне с уверенностью предполагать, что он только тем и будет заниматься, что экзаменовать меня по части кельтских слов и корней. Да если бы он и вздумал, я имею же полную возможность не отвечать ему. Французская наука не будет посрамлена этим гельветским карапузом».
Мне был нужен воздух. Я опустил стекло в отделении, облокотился, переходил к другому окну, опять возвращался к первому, чтобы получить возможно полное впечатление от пейзажа. Пейзаж этот, под серым перламутровым небом, был, как я и ожидал, дик и скромен.
Поезд въехал в ланды Керри, пересеченные торфяными болотами и прудами, над которыми носились, как-то особенно четко в них отражаясь, водяные птицы. Ветер продувал насквозь вагон, открытый, как труба, и оставлял в нем запах вереска. Меня охватило и затем уже не оставляло воспоминание о прелестной девочке, к которой мчал меня поезд. Перед лицом строгой красоты мест, по которым он несся, я стал понимать, что лишь теперь узнаю, что такое Антиопа... Антиопа! Я вслух повторял это имя, чтобы лучше связать ее образ с образом ее родины.
Выкрикнули название маленькой станции:
— Килларней.
И я почувствовал, что это славное имя волнует меня потому лишь, что оно связано с нею. Чем скорее поезд минует тебя, Килларней, тем скорее буду я подле нее... Увидать ее? Меня начинало брать сомнение. Уверен ли я, что, по крайней мере, увижу ее? Странность моего поведения за эти две недели была поистине изумительна.
«Вы сказали, что я найду приют у графа д’Антрима? — небрежно спросил я у господина Теранса. — Не тот ли это граф д’Антрим, которому я когда-то имел честь быть представленным, около 1894 года, в Э-ле-Бене?» — Старик посчитал на пальцах и ответил: «Да, это он». — «У него была тогда дочь, лет тринадцати, она так шумно резвилась в садах Виллы цветов». — «Она и теперь существует, — сказал господин Теранс со своей обычной серьезностью, — и возраст ее вы помните очень хорошо: графине Кендалль теперь должно быть тридцать пять». — «Графиня Кендалль, сказали вы?» — «Да, мисс Антиопа вышла замуж, шесть лет назад за лорда Бакстера, графа Кендалла». — «А... граф д’Антрим живет вместе со своими детьми?» — «Они жили с ним в его замке Денмор, на северном берегу Ульстера. Но после смерти лорда Бакстера...» — «Леди Бакстер овдовела?» — «В июне 1914 года. Она имела несчастье потерять в этот день своего супруга, он погиб при автомобильной катастрофе, сама она спаслась только каким-то чудом... С тех пор она покинула замок Денмор, слишком напоминавший о пережитой трагедии, и переехала вместе с отцом в Мюнстер, в трех верстах от Трали, в замок Кендалла, полученный ею в наследство от супруга. В этом замке вы и будете поселены; я очень рад, что вы дали мне возможность познакомить вас с этими подробностями, потому что, выражаясь вполне точно, вы будете гостями графини Кендалль, а не графа д’Антрима. Впрочем, это совершенно безразлично, ввиду той дружбы, которая связывает отца и дочь, и ввиду той безграничной преданности, с которой графиня относится к делу свободной Ирландии».
Таковы подробности, сообщенные мне, по его собственному почину, г-ном Терансом. Понятно, я не рискнул расспрашивать дальше, чтобы не возбудить недоверия. И потом, разве не было пока совершенно достаточно и тех сведений, которые он сообщил?
В Трали, в скромной гостинице, я съел яичницу с ветчиной. Поезд отходил через два часа, и он должен был везти нас еще несколько миль — до станции, где прекращалось мое путешествие. Я вернулся на вокзал за десять минут до отхода поезда и остановился у книжного киоска на вокзале, чтобы купить несколько газет. Когда я расплачивался, подошел д-р Грютли. Я не хотел подать виду, что избегаю его. Филолог повертел в руках несколько книжек в очень пестрых обложках. Наконец, остановил свой выбор на «Она» Райдера Хаггарда, английском романе, которого нельзя не знать. Потом оба мы вошли в свои отделения.
На станции, о которой я только что упоминал, и где мы сошли, мы оказались на платформе только вдвоем. Становилось слишком трудным игнорировать моего спутника.
— Господа едут к графу Кендаллу?
С таким вопросом обратился к нам стоявший рядом с начальником станции высокого роста человек, что-то вроде ефрейтора.
Мы утвердительно кивнули. Он взял наши вещи. Д-р Грютли попросил поосторожнее обращаться с его саком.
Посреди обсаженной невысокими дубками площади ждала коляска с откинутым верхом.
Ефрейтор открыл дверцу.
Я дал дорогу доктору, так как он был старше.
Он поклонился.
— Профессор Станислав Грютли из Лозаннского университета, — сказал он.
Я поклонился.
— Профессор Жерар из Парижа, — ответил я, считая, что не нужно точнее обозначать связи, соединяющие меня с College de France.
В голубом небе неслись с резкими криками птицы, направляясь на запад. Легкие мои расширялись как-то радостно и вместе печально оттого, что я чувствовал уже близость моря, но еще не видел его.
И вдруг оно выглянуло сквозь гранитную расселину, громадное и черное, с белыми гребешками волн. Один из тех необъятных видов, которые научились мы в лицее любить, читая «Размышления».
Профессор вынул из футляра очки, старательно их протер и стал смотреть на океан.
— Это побольше Женевского озера, — сказал он, наконец, с любезной улыбкой.
— Иногда я любовался озером с Эвиана, — ответил я, исполняя долг вежливости, — там были настоящие громадные волны и не было видно противоположного берега.
— Значит, был очень, очень сильный ветер и большой туман.
И оба мы снова отдались своим мыслям.
Copper, copper[2]. Кажется таким возгласом, насколько я мог узнать по справкам в Национальной библиотеке, маленькие ирландские оборвыши встречают иностранцев и часами гонятся за их экипажами. Но за всю дорогу не встретился нам ни один из этих попрошаек. Под крышами хижин, попадавшихся на поворотах дороги, вился, тая в вечерней полумгле, желтоватый дымок, и только он говорил о том, что в домах живут.
Дорога, по которой катилась наша коляска, шла то выемками, то насыпями, то краем откоса и перерезала широкие поля темной земли, над которыми густеющие сумерки подымали испарения. И в зависимости от того, крепчал ли ветер, или ослабевал, доносились до нас то запах моря, то запах вереска.
Быстро надвигалась ночь. Д-р Грютли не мог больше читать, закрыл книгу, снял очки; я видел, что наступила минута взглянуть опасности в лицо.
Он любезно заговорил:
— Я, несомненно, имею удовольствие ехать с представителем Франции в комиссии, официально организованной нашими ирландскими друзьями?
Я поклонился.
— Другие наши коллеги уже прибыли? — спросил я.
— Не имею понятия.
— Не знаете, какие там представлены нации?
Профессор кашлянул.
— Если граф д’Антрим хочет придерживаться очень древнего обычая Соединенного Королевства, устанавливающего число гостей, которых может принимать лорд, — нас будет шестеро. Но сказать, какие именно страны направили своих представителей, я не могу. Знаю только — да и то совсем случайно, — что Швеция представлена нашим выдающимся коллегой Генриксеном, профессором римского права в Стокгольмском университете. Вот и все. А вы?
— Мне ничего не известно.
Коляска поехала медленнее. Она поднималась по крутому косогору между двух оврагов. Было слышно, как из-под лошадиных копыт скатываются во все стороны камешки.
Вдруг сзади загудел автомобильный гудок, и вскоре после того донесся грохот самой машины. В свете двух сильных фонарей обозначилась желтоватой лентой дорога.
Автомобиль приближался с большой быстротой. Поравнявшись с нами, он несколько замедлил ход, так что я мог разглядеть управлявшего машиной молодого человека лет тридцати с женственно-красивым лицом, которое было наполовину прикрыто меховым воротником.
Машина бешено понеслась дальше. Дорога стала опять черной.
— Сколько еще до замка? — спросил я, тронув спину кучера.
— Четыре мили.
— В великолепном автомобиле, который только что нас обогнал, — сказал профессор, — это всего минут десять. Ну а в этой достопочтенной коляске приедем не раньше чем через три четверти часа. Правда, что автомобили изгнаны в замке Кендалла?
— Изгнаны?
— Да это и вполне понятно, дорогой коллега: с ними связано слишком печальное воспоминание.
Я понял его намек: он имел в виду катастрофу, случившуюся два года назад, стоившую графу Кендаллу жизни. И мне было как-то больно, что это продолжает так сильно влиять на Антиопу...
— А вот мы и остановились, — сказал д-р Грютли.
Действительно. Две-три тени кружились около остановившейся коляски. В двадцати шагах, в темном низком доме, виднелась освещенная дверь, и перед нею двигалось еще несколько теней.
Наш кучер слез с козел и отбросил дверцу.
— Ехать еще с полчаса, а туман все сильнее, я хочу поднять верх.
И прибавил:
— Это — трактир. Может быть, господам угодно воспользоваться остановкой и выпить чего-нибудь, чтоб согреться...
— Отчего же! — сказал д-р Грютли и спрыгнул на землю.
— Пойдемте, — сказал он мне, — слова этого малого звучат как просьба. Надо вслушиваться в то, что хотят сказать вам, помимо слов.
В трактире мы уселись у печки, за простым деревянным столом.
По указанию нашего кучера нам налили в громадные чашки горячего молока, сильно разбавленного виски. Сам кучер обошелся без молока, — одним виски.
Он говорил с трактирщиком, с его женой, детьми и немногочисленными посетителями по-гаэльски. Д-р Грютли с большим интересом прислушивался к их разговору. Этот кельтовед был в своей сфере. А я никогда еще так не жалел, что я — не профессор Фердинанд Жерар.
Чтобы не подать виду, я встал и стал разглядывать грубые олеографии на стенах, изображавшие великих людей Ирландии, от Сарсфилда до Парнелля, с Вольфом Тоном посередине. И вдруг я сильно вздрогнул.
— А! Черт возьми!.. Черт возьми.
Это закричал д-р Грютли. Он шел за мной и, надев очки, также собирался посмотреть с улыбкой удовлетворенного любопытства, на тот предмет, который так глубоко меня взволновал.
В скромной рамке под запыленным стеклом была ребячески расцвеченная гравюра, изображавшая гирлянду из трилистников. Венок делился на две части полосою с арфою Эрина наверху. Справа и слева — один и тот же текст, на одной стороне по-гаэльски, на другой, к моему счастью, по-английски.
— Черт возьми! Черт возьми! — повторил доктор. И он вполголоса прочитал, с явным удовлетворением:
«В понедельник Святой Пасхи, в лето 1152, Деворгилла, дочь д’Антрима, жена Тэрнана О’Рурка, совершила свое преступление; как раз в этот день исполнилось ей семь пятилетий. Когда в пасхальный же понедельник исполнится седьмое пятилетие другой дочери д'Антрима, тогда, в день сей, вина Деворгиллы будет искуплена, наполнятся небеса трубным гласом освобождения и узрит Дорога Гигантов победу Фина Мак-Кула и бегство утеснителя».
Покачивая головою, улыбаясь все очаровательнее, он повторил:
— ...бегство утеснителя.
Я растерянно глядел на него.
— Пророчество Донегаля, — пробормотал он.
Я молчал. Он ошибочно истолковал мое волнение.
— Да, странно, дорогой коллега, — сказал он, — но это так. Пророчество Донегаля висит во всех ирландских домах. И так вот подготовляется, открыто, под носом у Англии, восстание, и нам скоро предстоит удостоверить его лояльность и рыцарский характер. Любопытная страна, любопытная.
Я больше не слушал его. Вдруг встало в моей памяти одно воспоминание, — воспоминание, которому было уже двадцать лет. Вспоминал я, с какой серьезностью Антиопа сказала мне в саду Виллы цветов, что день ее рождения — 24 апреля 1881 года.
«Через месяц, около 20 апреля, — сказал мне, с другой стороны, господин Теранс, — Ирландия начнет борьбу против Англии». В этот день, в Пасхальный понедельник, дочери д’Антрима исполнится седьмое пятилетие! Значит, это — она, мой маленький далекий друг из Э-ле-Бена, худенькая смуглая девочка, в коротенькой юбочке! Значит, на нее падает страшная слава — загладить вековой позор Деворгиллы! Как я был теперь горд ею! Как я был счастлив, что послушался таинственного голоса воспоминаний!
***
Я сел в поезд, идущий в Гавр, на вокзале Сен-Лазар накануне, 15 марта в три четверти девятого утра. Если припомните, завтрак в Нуази-ле-Сэк и мой разговор с г-ном Терансом происходили 8 марта, неделю назад.
Может быть, помните вы также, что когда мне было сделано признание, не мне предназначавшееся, первой моей мыслью было разыскать подлинного профессора Жерара и обо всем его осведомить. И вот я вооружен бумагами, по большей части составленными на имя этого ученого, и еду вместо него в Ирландию. Даже не очень-то любящие разбираться в психологических запутанностях все-таки захотят, я в этом уверен, понять причину столь странной моей выходки и, наверное, увидят эту причину в следующем факте, который стал мне известным из беседы с г-ном Терансом: члены международной контрольной комиссии, поставленной под покровительство ирландских республиканцев, на время своего пребывания в Ирландии будут поселены у графа д’Антрима.
Я наклеветал бы на себя, если бы стал утверждать, что эта проделка не мучила моей совести. Часть дня 9 марта, припоминаю, провел я в сквере Лагард, перед домом, где жил мой знаменитый однофамилец. «Если он выйдет, — говорил я себе, — я во всем ему признаюсь. Ну а если не выйдет, — да исполнится назначенное судьбой: я поеду вместо него».
Он не вышел. Но если бы и вышел, не знаю, сдержал ли бы я свое слово. Думаю, все равно уехал бы...
Утро следующего дня застало меня перед тем же домом в сквере Лагард. Но на этот раз мое решение было бесповоротно. Через четверть часа показался г-н Жерар, на меня он не обратил никакого внимания. Я пошел за ним. По улицам Воклен, Клода Бернара и Гей-Люссака он дошел до улицы Ульма, дальше я уже не последовал за ним. Я мог вполне убедиться, что оба мы были одинакового роста, и что если я не очень на него похож, то, во всяком случае, у него нет никаких особых примет — бородавок, оспин, пятен на лице, — которые бы делали слишком рискованным мой план — выдавать себя за него.
И три дня спустя я почти совершенно спокойно увидался снова с г-ном Терансом и заявил ему о своем согласии. Конечно, оно было обусловлено получением двухмесячного отпуска, который оба мы признали необходимым. В этом отношении дело устроилось быстрее и легче, чем я мог предполагать. Чиновники Министерства иностранных дел, в ведении которых находился Дом печати, отличались самым милым дилетантизмом. Им показалось как нельзя более своевременным то дело, на которое я указывал, и они разрешили мне отправиться изучать на месте влияние французских демократических мыслителей XIX века на ирландских политических деятелей соответствующей эпохи. Со смущением должен признаться, что даже была ассигнована на это дело довольно круглая сумма, и мне пришлось ее принять, чтобы не возбудить самых естественных подозрений.
Так как отъезд мой был назначен на 15 марта, то у меня еще оставалась целая неделя, я провел ее в различных библиотеках, которые были мне доступны. Была у меня в эти немногие дни двойная задача: получить как можно более полные документальные сведения по истории и географии Ирландии, а кроме того — и это прежде всего, — познакомиться с произведениями профессора Жерара. Тут было не до шуток! — ведь эти произведения становились моими творениями. Их ценили во всех ученых кругах Европы, и было девять шансов из десяти, что мне придется встретиться среди членов знаменитой контрольной комиссии с почитателями этого ученого. Они захотят сделать мне приятное и будут говорить о моих работах, делать мне комплименты. Нет нужды прибавлять, что я твердо решил таких похвал не искать, избегать их и дать этим иностранцам высокое понятие о скромности французских ученых. Но все-таки было необходимо все предусмотреть, даже тот страшный случай, если бы в составе комиссии оказался специалист по кельтской филологии. На всякий случай я вез с собою чрезвычайно специальную работу, посвященную фонетике старобретонского наречия. С помощью этой работы я мог рассчитывать, что мне удастся сверкнуть блеском, хотя и мимолетным, но ярким, если бы за столом у графа д’Антрима завязался, к несчастью, соответствующий разговор.
— Ваши документы, милостивые государи.
Что за странная идея — приходить ночью в каюты? Но таковы нравы войны. Я вытащил бумажник, маленький бумажник, полученный мною двадцать лет назад при обстоятельствах вам уже знакомых. Он весь истрепался, весь сморщился. Какого труда стоило мне разыскать его, накануне вечером, среди разных следов былого! Но я все-таки разыскал... Для этого странного путешествия был нужен непременно этот бумажник...
Бумаги мои, я уже говорил, были в полном порядке. Очевидно, и бумаги моего невидимого спутника — также, по крайней мере, их просмотр длился еще меньше, чем моих документов. Инспектор, уходя, извинился, что побеспокоил, и пожелал нам спокойной ночи. Немедленно возобновился храп д-ра Грютли.
Было, должно быть, часа три ночи, когда я погасил свет и попробовал заснуть. Вдруг от сильного толчка занавески над иллюминатором заколебались. Мне вспомнились слова мальчика: «В этот иллюминатор вы увидите великолепное зрелище...» Почему говорил он о великолепном зрелище?
Я встал на койке на колени, раздвинул занавески. Белесый свет проник в каюту.
Я так и вздрогнул. Великолепное зрелище! Да, он не преувеличил: передо мною вставала картина английского могущества.
Был густой туман, когда мы отходили из Гавра, — теперь туман рассеялся. Под светом луны, казавшимся ярче дневного света, стлался бесконечный простор моря, и, насколько хватало зрения, весь этот простор был изборожден судами.
Одни, громадные, черные, с правильными между ними промежутками, стояли совершенно неподвижно. Наше маленькое судно точно производило им блестящий смотр. Крейсера, эти покачивающиеся форты... Но, несомненно, тут несли сторожевую службу только старые, вышедшие из моды чудища, допотопные корабли, заставившие русских склонить голову в Гулле и французов — в Фашоде. Какое же впечатление должны производить другие, великаны первого класса, могучие хищники, которые в это самое время на всех морях мира преследовали дичь Империи!
Те, которые видел я перед собою в этот час, наполняли уважением и страхом. Иногда один из них пропадал для ослепленных глаз. Скользнув по глади моря, громадный электрический сноп ложился на его борт. В ослепительно освещенном треугольнике вздымались, сталкивались валы с такой отчетливостью, точно это было на экране кинематографа. Вдруг — коротким ударом — прожектор поднимался к небу. И обливал своим светом барашки маленьких ночных облачков.
А между этими недвижимыми, точно окаменевшими колоссами, кишели страшные морские насекомые — от истребителей до торпедных лодок.
Менее чем за час я насчитал до пятидесяти этих юрких чудовищ. Более светлые, чем вода, обладающие такой быстротой, которая делала их похожими на сороконожек, они шныряли во всех направлениях. Носом вонзались они в беловатую пену, и казалось, что вот волна проглотила их. И вдруг они опять всплывали на поверхность, где-то далеко-далеко, чтобы снова исчезнуть и снова вынырнуть.
То, что я видел налево от нашего судна, повторялось и направо от него. И так было всюду, так должно было быть. Всюду эта непрерывная изгородь из страшных часовых, которые вот уже в течение полутора лет, а может быть, это будет и еще несколько лет, — днем и ночью обращают Ла-Манш и Северное море в громадный водяной форт.
О, если в данный момент в жалких окопах Франции и не было видно доказательств военных усилий Англии, то, во всяком случае, здесь-то, на тех водных путях, по которым могла надвинуться непосредственная угроза, с первого же дня было видно, какие громадные усилия делала Англия. За огромной линией огня, заливающего вас, трепещите, маленькие человечки Понт-а-Муссона, Шима, Дюнкирхена! В это время, благодаря великому флоту, спокойствие царит в Пиккадилли, и никогда настроения английской биржи не были более благоприятны.
Прижавшись лицом к стеклу иллюминатора, смотрел я, думал я, вычислял, сколько миллионов и миллионов тонн стали, выкованной красными и синими ночами, сколько человеческого труда и пота, напряженнейших выкладок, гигантского эгоизма олицетворяет эта безмолвная армия черных гигантов. В эти минуты все чрезвычайное безумие борьбы, поднимаемой друзьями г-на Теранса, выступало передо мною во всей своей очевидности. «Идея, — говорил он, — идея!..» Что может сделать идея против такой адской силы? Что может она, светловолосая девственница, прикованная к скале, вокруг которой непрестанно носятся огненные драконы и закованные в железо акулы?..
И по мере того как наше судно подвигалось вперед к западу и расширяло поле моего зрения, — все новые, все новые военные корабли...
Я не знаю, который был час, когда я, изнемогая от усталости, наконец заснул. Когда я проснулся, тихий шум воды, скользящей вдоль борта, сменился грохотом лебедок, цепей, перекатываемых по палубе бочек. Мы были в Саутчемптоне.
Я, прежде всего, взглянул на койку д-ра Грютли. Она была пуста. Мой спутник ушел из каюты, пока я спал. И вдруг меня будто что-то ударило. Самым неожиданным образом я вспомнил то, чего никак не мог припомнить с той самой минуты, когда узнал имя доктора, написанное на его саке. Да, я не ошибался, черт возьми, — это имя мне знакомо. Я прочитал его, всего какую-нибудь неделю назад, в Национальной библиотеке, когда знакомился с сочинением профессора Жерара. С ужасом вспомнил я теперь это имя: «Д-р Станислав Грютли, профессор кельтского языка и литературы в Лозаннском университете».
В целом свете нет, может быть, и десятка профессоров кельтского языка, считая в том числе и профессора Жерара, и вот я на первых же шагах сталкиваюсь с одним из них! Согласитесь, обстоятельство необычайно тревожное. У меня не могло быть сомнений, что д-р Грютли представляет Швейцарию в той комиссии, где я незаконно воспользовался странным правом представлять Францию. Мне предстояло два месяца жить бок о бок с этим опасным для меня специалистом. Как только он узнает, что в числе его коллег есть профессор кельтского языка, — он непременно...
Совершенно растерянный, беспомощно разводя руками, стоял я в каюте. Никогда еще француз, высаживающийся в Англии, не интересовался так мало английскими порядками, которые имели за два последних века такое влияние на наших либералов. Вероятно, пришло время пересмотреть вопрос об этом влиянии.
***
Данное мне г-ном Терансом расписание было совершено точно, и мне надлежало лишь всецело им руководствоваться. Переходы, отели, пересадки в поездах, — все это он предусмотрел и точно установил. По мере того, как мое путешествие продолжалось, страхи мои успокаивались. Быть может, я тревожусь понапрасну. Ни в поезде, везшем меня из Саутчемптона в Фишгуард, ни на пароходе, привезшем меня в Корк, я не заметил — хотя и внимательно приглядывался — ничего, что напомнило бы мне о саке д-ра Грютли и об его красных ботинках. С какой стати думать, что весь мир занят только ирландскими делами? Д-р Грютли в это время, наверное, уже в Оксфорде или в Кембридже, еще вероятнее — в Глазго, где, после 1910 года, завещание Александра Флеминга позволило учредить кафедру гаэльской литературы, и кафедра эта по праву пользуется высокой репутацией.
И все-таки должен сознаться: все те чувства, которые я думал испытать, вступив на ирландскую почву, — тонули в боязни встретиться со страшным профессором. Скоро я имел возможность убедиться, что страхи мои были не напрасны. В Маллоу, где оставляют линию Корк — Дублин, чтобы ехать в Трале, мне пришлось переменить вагон. Я стоял уже на ступеньке того отделения, которое выбрал себе, — и вдруг отпрянул назад: я заметил чемодан доктора, этот ужасный чемодан из коричневой парусины. Было совершенно ясно, что доктор едет в Маллоу, и он отправляется к графу д’Антриму — это несомненно. Приходилось быть готовым к тому, что вот сейчас он вырастет перед моими глазами.
Я взял свой багаж, пересел в другое отделение и заперся в нем. Стал оттуда следить за платформой. На ней было человек пятнадцать. В ожидании отхода поезда эти люди ходили взад и вперед, чтобы согреться, потому что погода была, хотя и очень ясная, но холодная.
Я разглядел двух священников, несколько крестьян, несколько женщин, солдата королевской ирландской полиции, наконец, еще трех или четырех господ. Я силился угадать, кто из последних — мой лозаннский соперник, но тут возвестили, что поезд отходит, и все пошли к вагонам.
Д-р Грютли был маленький толстенький человечек, конечно, в очках; по-видимому, он боялся простуды: на нем было несколько жилеток, одна сверх другой; зеленоватая фетровая шляпа надвинута на выпуклый лоб. Он красив, но не изящен. Но круглое его лицо было не лишено приятности.
«В конце концов, — думал я, — ничто не позволяет мне с уверенностью предполагать, что он только тем и будет заниматься, что экзаменовать меня по части кельтских слов и корней. Да если бы он и вздумал, я имею же полную возможность не отвечать ему. Французская наука не будет посрамлена этим гельветским карапузом».
Мне был нужен воздух. Я опустил стекло в отделении, облокотился, переходил к другому окну, опять возвращался к первому, чтобы получить возможно полное впечатление от пейзажа. Пейзаж этот, под серым перламутровым небом, был, как я и ожидал, дик и скромен.
Поезд въехал в ланды Керри, пересеченные торфяными болотами и прудами, над которыми носились, как-то особенно четко в них отражаясь, водяные птицы. Ветер продувал насквозь вагон, открытый, как труба, и оставлял в нем запах вереска. Меня охватило и затем уже не оставляло воспоминание о прелестной девочке, к которой мчал меня поезд. Перед лицом строгой красоты мест, по которым он несся, я стал понимать, что лишь теперь узнаю, что такое Антиопа... Антиопа! Я вслух повторял это имя, чтобы лучше связать ее образ с образом ее родины.
Выкрикнули название маленькой станции:
— Килларней.
И я почувствовал, что это славное имя волнует меня потому лишь, что оно связано с нею. Чем скорее поезд минует тебя, Килларней, тем скорее буду я подле нее... Увидать ее? Меня начинало брать сомнение. Уверен ли я, что, по крайней мере, увижу ее? Странность моего поведения за эти две недели была поистине изумительна.
«Вы сказали, что я найду приют у графа д’Антрима? — небрежно спросил я у господина Теранса. — Не тот ли это граф д’Антрим, которому я когда-то имел честь быть представленным, около 1894 года, в Э-ле-Бене?» — Старик посчитал на пальцах и ответил: «Да, это он». — «У него была тогда дочь, лет тринадцати, она так шумно резвилась в садах Виллы цветов». — «Она и теперь существует, — сказал господин Теранс со своей обычной серьезностью, — и возраст ее вы помните очень хорошо: графине Кендалль теперь должно быть тридцать пять». — «Графиня Кендалль, сказали вы?» — «Да, мисс Антиопа вышла замуж, шесть лет назад за лорда Бакстера, графа Кендалла». — «А... граф д’Антрим живет вместе со своими детьми?» — «Они жили с ним в его замке Денмор, на северном берегу Ульстера. Но после смерти лорда Бакстера...» — «Леди Бакстер овдовела?» — «В июне 1914 года. Она имела несчастье потерять в этот день своего супруга, он погиб при автомобильной катастрофе, сама она спаслась только каким-то чудом... С тех пор она покинула замок Денмор, слишком напоминавший о пережитой трагедии, и переехала вместе с отцом в Мюнстер, в трех верстах от Трали, в замок Кендалла, полученный ею в наследство от супруга. В этом замке вы и будете поселены; я очень рад, что вы дали мне возможность познакомить вас с этими подробностями, потому что, выражаясь вполне точно, вы будете гостями графини Кендалль, а не графа д’Антрима. Впрочем, это совершенно безразлично, ввиду той дружбы, которая связывает отца и дочь, и ввиду той безграничной преданности, с которой графиня относится к делу свободной Ирландии».
Таковы подробности, сообщенные мне, по его собственному почину, г-ном Терансом. Понятно, я не рискнул расспрашивать дальше, чтобы не возбудить недоверия. И потом, разве не было пока совершенно достаточно и тех сведений, которые он сообщил?
***
В Трали, в скромной гостинице, я съел яичницу с ветчиной. Поезд отходил через два часа, и он должен был везти нас еще несколько миль — до станции, где прекращалось мое путешествие. Я вернулся на вокзал за десять минут до отхода поезда и остановился у книжного киоска на вокзале, чтобы купить несколько газет. Когда я расплачивался, подошел д-р Грютли. Я не хотел подать виду, что избегаю его. Филолог повертел в руках несколько книжек в очень пестрых обложках. Наконец, остановил свой выбор на «Она» Райдера Хаггарда, английском романе, которого нельзя не знать. Потом оба мы вошли в свои отделения.
На станции, о которой я только что упоминал, и где мы сошли, мы оказались на платформе только вдвоем. Становилось слишком трудным игнорировать моего спутника.
— Господа едут к графу Кендаллу?
С таким вопросом обратился к нам стоявший рядом с начальником станции высокого роста человек, что-то вроде ефрейтора.
Мы утвердительно кивнули. Он взял наши вещи. Д-р Грютли попросил поосторожнее обращаться с его саком.
Посреди обсаженной невысокими дубками площади ждала коляска с откинутым верхом.
Ефрейтор открыл дверцу.
Я дал дорогу доктору, так как он был старше.
Он поклонился.
— Профессор Станислав Грютли из Лозаннского университета, — сказал он.
Я поклонился.
— Профессор Жерар из Парижа, — ответил я, считая, что не нужно точнее обозначать связи, соединяющие меня с College de France.
В голубом небе неслись с резкими криками птицы, направляясь на запад. Легкие мои расширялись как-то радостно и вместе печально оттого, что я чувствовал уже близость моря, но еще не видел его.
И вдруг оно выглянуло сквозь гранитную расселину, громадное и черное, с белыми гребешками волн. Один из тех необъятных видов, которые научились мы в лицее любить, читая «Размышления».
Профессор вынул из футляра очки, старательно их протер и стал смотреть на океан.
— Это побольше Женевского озера, — сказал он, наконец, с любезной улыбкой.
— Иногда я любовался озером с Эвиана, — ответил я, исполняя долг вежливости, — там были настоящие громадные волны и не было видно противоположного берега.
— Значит, был очень, очень сильный ветер и большой туман.
И оба мы снова отдались своим мыслям.
Copper, copper[2]. Кажется таким возгласом, насколько я мог узнать по справкам в Национальной библиотеке, маленькие ирландские оборвыши встречают иностранцев и часами гонятся за их экипажами. Но за всю дорогу не встретился нам ни один из этих попрошаек. Под крышами хижин, попадавшихся на поворотах дороги, вился, тая в вечерней полумгле, желтоватый дымок, и только он говорил о том, что в домах живут.
Дорога, по которой катилась наша коляска, шла то выемками, то насыпями, то краем откоса и перерезала широкие поля темной земли, над которыми густеющие сумерки подымали испарения. И в зависимости от того, крепчал ли ветер, или ослабевал, доносились до нас то запах моря, то запах вереска.
Быстро надвигалась ночь. Д-р Грютли не мог больше читать, закрыл книгу, снял очки; я видел, что наступила минута взглянуть опасности в лицо.
Он любезно заговорил:
— Я, несомненно, имею удовольствие ехать с представителем Франции в комиссии, официально организованной нашими ирландскими друзьями?
Я поклонился.
— Другие наши коллеги уже прибыли? — спросил я.
— Не имею понятия.
— Не знаете, какие там представлены нации?
Профессор кашлянул.
— Если граф д’Антрим хочет придерживаться очень древнего обычая Соединенного Королевства, устанавливающего число гостей, которых может принимать лорд, — нас будет шестеро. Но сказать, какие именно страны направили своих представителей, я не могу. Знаю только — да и то совсем случайно, — что Швеция представлена нашим выдающимся коллегой Генриксеном, профессором римского права в Стокгольмском университете. Вот и все. А вы?
— Мне ничего не известно.
Коляска поехала медленнее. Она поднималась по крутому косогору между двух оврагов. Было слышно, как из-под лошадиных копыт скатываются во все стороны камешки.
Вдруг сзади загудел автомобильный гудок, и вскоре после того донесся грохот самой машины. В свете двух сильных фонарей обозначилась желтоватой лентой дорога.
Автомобиль приближался с большой быстротой. Поравнявшись с нами, он несколько замедлил ход, так что я мог разглядеть управлявшего машиной молодого человека лет тридцати с женственно-красивым лицом, которое было наполовину прикрыто меховым воротником.
Машина бешено понеслась дальше. Дорога стала опять черной.
— Сколько еще до замка? — спросил я, тронув спину кучера.
— Четыре мили.
— В великолепном автомобиле, который только что нас обогнал, — сказал профессор, — это всего минут десять. Ну а в этой достопочтенной коляске приедем не раньше чем через три четверти часа. Правда, что автомобили изгнаны в замке Кендалла?
— Изгнаны?
— Да это и вполне понятно, дорогой коллега: с ними связано слишком печальное воспоминание.
Я понял его намек: он имел в виду катастрофу, случившуюся два года назад, стоившую графу Кендаллу жизни. И мне было как-то больно, что это продолжает так сильно влиять на Антиопу...
— А вот мы и остановились, — сказал д-р Грютли.
Действительно. Две-три тени кружились около остановившейся коляски. В двадцати шагах, в темном низком доме, виднелась освещенная дверь, и перед нею двигалось еще несколько теней.
Наш кучер слез с козел и отбросил дверцу.
— Ехать еще с полчаса, а туман все сильнее, я хочу поднять верх.
И прибавил:
— Это — трактир. Может быть, господам угодно воспользоваться остановкой и выпить чего-нибудь, чтоб согреться...
— Отчего же! — сказал д-р Грютли и спрыгнул на землю.
— Пойдемте, — сказал он мне, — слова этого малого звучат как просьба. Надо вслушиваться в то, что хотят сказать вам, помимо слов.
***
В трактире мы уселись у печки, за простым деревянным столом.
По указанию нашего кучера нам налили в громадные чашки горячего молока, сильно разбавленного виски. Сам кучер обошелся без молока, — одним виски.
Он говорил с трактирщиком, с его женой, детьми и немногочисленными посетителями по-гаэльски. Д-р Грютли с большим интересом прислушивался к их разговору. Этот кельтовед был в своей сфере. А я никогда еще так не жалел, что я — не профессор Фердинанд Жерар.
Чтобы не подать виду, я встал и стал разглядывать грубые олеографии на стенах, изображавшие великих людей Ирландии, от Сарсфилда до Парнелля, с Вольфом Тоном посередине. И вдруг я сильно вздрогнул.
— А! Черт возьми!.. Черт возьми.
Это закричал д-р Грютли. Он шел за мной и, надев очки, также собирался посмотреть с улыбкой удовлетворенного любопытства, на тот предмет, который так глубоко меня взволновал.
В скромной рамке под запыленным стеклом была ребячески расцвеченная гравюра, изображавшая гирлянду из трилистников. Венок делился на две части полосою с арфою Эрина наверху. Справа и слева — один и тот же текст, на одной стороне по-гаэльски, на другой, к моему счастью, по-английски.
— Черт возьми! Черт возьми! — повторил доктор. И он вполголоса прочитал, с явным удовлетворением:
«В понедельник Святой Пасхи, в лето 1152, Деворгилла, дочь д’Антрима, жена Тэрнана О’Рурка, совершила свое преступление; как раз в этот день исполнилось ей семь пятилетий. Когда в пасхальный же понедельник исполнится седьмое пятилетие другой дочери д'Антрима, тогда, в день сей, вина Деворгиллы будет искуплена, наполнятся небеса трубным гласом освобождения и узрит Дорога Гигантов победу Фина Мак-Кула и бегство утеснителя».
Покачивая головою, улыбаясь все очаровательнее, он повторил:
— ...бегство утеснителя.
Я растерянно глядел на него.
— Пророчество Донегаля, — пробормотал он.
Я молчал. Он ошибочно истолковал мое волнение.
— Да, странно, дорогой коллега, — сказал он, — но это так. Пророчество Донегаля висит во всех ирландских домах. И так вот подготовляется, открыто, под носом у Англии, восстание, и нам скоро предстоит удостоверить его лояльность и рыцарский характер. Любопытная страна, любопытная.
Я больше не слушал его. Вдруг встало в моей памяти одно воспоминание, — воспоминание, которому было уже двадцать лет. Вспоминал я, с какой серьезностью Антиопа сказала мне в саду Виллы цветов, что день ее рождения — 24 апреля 1881 года.
«Через месяц, около 20 апреля, — сказал мне, с другой стороны, господин Теранс, — Ирландия начнет борьбу против Англии». В этот день, в Пасхальный понедельник, дочери д’Антрима исполнится седьмое пятилетие! Значит, это — она, мой маленький далекий друг из Э-ле-Бена, худенькая смуглая девочка, в коротенькой юбочке! Значит, на нее падает страшная слава — загладить вековой позор Деворгиллы! Как я был теперь горд ею! Как я был счастлив, что послушался таинственного голоса воспоминаний!