Она заметила, что я забрызган грязью, поняла откуда эта грязь, и расхохоталась.
   — Право, мне так неприятно, что я причинила вам беспокойство. С этой мисс Пэгг — сладу нет. Я на минутку слезла, только чтобы укоротить стремя... И вот!
   Она поглядывала на меня вопросительно и слегка насмешливо. Я сообразил, что забыл представиться. Я покраснел. Назвал себя.
   — А, вы — иностранец?
   Я не ответил; я любовался своей собеседницей. Сколько ей лет? Потом, припоминаю, я упрекал себя, как в преступлении, что в ту минуту дал ей тридцать пять. Она была тонка, высокого роста, с очень высокой талией. С обеих сторон черной фетровой шляпы светлые, соломенного цвета волосы лежали у висков золотыми пучками.
   Голубые глубокие глаза сверкали из-под лиловатых век. Маленькие гордые губы были сильно накрашены и казались почти лиловыми. Белый пикейный галстук был заколот булавкой с опалом.
   — Вы — иностранец? — повторила она, дав мне время оглядеть ее.
   — Француз, мадам.
   И я вкратце объяснил ей, на случай, если бы она этого не знала, что я гощу у графа д’Антрима.
   — А!.. — протянула она. — Вы в Кендалле.
   Как раз в это время кобыла слегка рванулась в сторону.
   — Мисс Пэгг! Смирно! Будьте так любезны, подержите это глупое животное, пока я сяду. Иначе никак не заставить ее успокоиться.
   Она легко вскочила на лошадь. Мисс Пэгг, получив удар хлыстом, покорно зашагала рядом со мной.
   Молодая женщина поглядывала на меня, и улыбка играла у нее на губах.
   — Раз вы из Кендалла, господин Жерар, наверное, мы скоро будем иметь случай встретиться. Я буду очень рада.
   Я поклонился.
   — Значит, до скорого свидания. Еще раз — тысяча благодарностей.
   Она пустила мисс Пэгг рысью. На повороте тропинки, прежде чем исчезнуть у меня из глаз, она обернулась и движением хлыста простилась со мной.
   Я решил, что пора возвращаться в замок. Было уже больше десяти часов; нужно еще переодеться, прежде чем отправиться к графу д’Антриму.
   Мой сундук ждал меня в комнате. Уильям развязывал веревки. Пока он возился с ними, я как бы между прочим спросил его:
   — Графиня Кендалль ездит верхом?
   — Конечно, ваша честь, каждый день.
   — Значит, это, должно быть, я ее встретил сегодня утром.
   И для точности добавил:
   — На вороной кобыле.
   Уильям покачал головой.
   — Нет, ваша честь, нет. У ее сиятельства белая лошадь.
   — Ах, вот как. Кто же та дама, которую я встретил? Блондинка.
   — Блондинка? Блондинка, высокого роста, на вороной лошади? Не может быть сомнения, что вы, ваша честь, встретили леди Арбекль.
   — Леди Арбекль? — повторил я в недоумении.
   — Да, ваша честь.
   — Но, скажите мне, вчера вечером, когда мы ехали в замок, мы встретились с лордом Арбеклем, и я говорил о нем с вашим товарищем Джозефом; он мне сказал, что лорд Арбекль холост.
   — Джозеф сказал правду, лорд Арбекль не женат. Вы видели сегодня утром не его жену.
   — Но кого же?
   — Его мать.
   Я искоса взглянул на Уильяма.
   — Сколько же лорду Арбеклю лет? — сухо спросил я.
   — Двадцать шесть. Нужно сказать, что он родился у леди Арбекль, когда она была еще очень молодая: она вышла замуж семнадцати лет. Сейчас она куда ближе к сорока пяти, чем я когда-нибудь буду к годовому доходу в тысячу фунтов. Но вы, ваша честь, сами видели: ей никак нельзя дать столько. Есть здесь одна фермерша, старая Кэтти, она носит нам сыр и масло. Вся сгорбилась, сморщенная, как печеное яблоко. Ну так вот, Кэтти всего сорок восемь. На три года старше леди Арбекль. Нужно самому видеть это, ваша честь, чтоб поверить.
   Он почтительно повторил:
   — И все-таки — это правда.
   Я задумался. Впечатление, что когда-то я видел леди Арбекль, — такое впечатление у меня было в ее присутствии, — я теперь начинал это понимать. Вспомнились черты лица юноши, которого я вчера встретил, его розовые губы: она была похожа на своего сына!
   «Все равно, красивая», — прошептал я.
   Наступил час предстать перед графом д’Антримом и, может быть, увидать Антиопу. С бесконечным удивлением чувствовал я, что уже не было того волнения, которое, как я ждал, охватит меня в эту минуту.
 
***
 
   Но оно сразу поднялось во мне и все разрасталось, когда я, предшествуемый господином Ральфом, вышел в маленькую гостиную; там находились уже трое.
   Там были доктор Грютли, полковник Гарвей и маленький человечек, желтолицый, черноволосый, с моноклем, в очень изящной серой паре. Это — барон Идзуми, делегат Японии.
   Полковник Гарвей нас представил.
   — О это для меня такая честь — познакомиться с вами, — сказал человечек на чистейшем французском языке, пожимая мне руку. — Я так ценю ваши труды.
   Я скромно улыбнулся.
   «Да, — пробормотал я про себя, — что же, с вашего разрешения, будем об них говорить как можно реже». Но он продолжал.
   — Вместе с Эйном Мак-Нейлом — вы крупнейший в мире кельтовед.
   Любезным жестом я остановил поток похвал, который — сразу было заметно — не очень-то нравился д-ру Грютли. Он позеленел и угрюмо молчал.
   — Нас всего четверо? — сказал я, чтобы переменить разговор.
   — Сенатор Баркхильпедро еще не прибыл, — сказал полковник. — Ему захотелось поехать через Париж, и он там задержался. Знаете, когда испанец попадает в Париж, — тут опоздание неизбежно. А что касается профессора Генриксена...
   Полковник Гарвей засмеялся.
   — Что же?
   — Право, чудак. Говорит, что не желает, чтобы мешали его работе, и упорно отказывается покинуть свою комнату. Раз так, зачем ему было вообще ехать в Ирландию! Он мог бы с таким же успехом работать у себя в Стокгольме. Я не хотел брать на себя — извиниться за него перед графом д’Антримом и предоставил это господину Ральфу.
   Как раз в этот момент из-за темной бархатной портьеры появился управляющий.
   — Господа, — сказал он, так для него характерным мерным, скупым на оттенки голосом, — если вам угодно — пожалуйста.
   Мы, один за другим, вошли в парадную залу замка.
   Сначала я различил в этой большой и очень мрачной зале лишь пылающие в громадном камине дрова на другом конце комнаты.
   Г-н Ральф проводил нас к этому камину; полукругом перед ним — несколько кресел.
   В одном из кресел, повыше других, представлявшем как бы кафедру, восседал граф д’Антрим. Я уверен, всюду, при всякой обстановке, узнал бы я его, так малоизменившимся показался он мне. Одетый в черное, он держался очень прямо; бюст его как бы выступал из какого-то ящика, образовываемого лежащим на ручках кресла серым мехом; мех спадал на колени и ноги графа и закрывал их. Волосы были совершенно белые. Лысый лоснящийся лоб отражал прыгающее пламя камина. Только ближе и внимательнее разглядев графа, заметил я произведенные годами разрушения: ввалившиеся щеки, сдавленные ноздри, а особенно — трагическая несимметричность лица; правая сторона оставалась все время неподвижной, словно застыла. Она была парализована.
   Движением левой руки — правая лежала, мертвая, под мехом — граф пригласил нас сесть.
   Медленно, тяжелым голосом, в котором все время чувствовались мучительные усилия, он заговорил. Сказал всего несколько слов.
   — Господа, полковник Гарвей принес вам мои извинения, что я могу быть вот лишь таким жалким хозяином. Часто страдал я от того состояния, в которое приведен болезнью, но никогда не страдал от этого столь сильно, как сейчас, так как не могу выразить вам, как хотел бы, то волнение, с которым приветствую всех в Кендалле.
   Мы поклонились. Заговорил барон Идзуми, очень просто, звонким голосом, пожалуй — несколько книжно.
   — Это мы, милорд, счастливы и горды, что являемся вашими гостями. Вы — уважаемый символ страны, которую мы любим.
   Он согнул свою маленькую фигуру, но голос его не повысился ни на один тон.
   — Япония, как и Франция, — верная союзница Великобритании. С другой стороны, — и он взглянул на полковника Гарвея, — у нас также имеется своя теория Монроэ, и она рекомендует не вмешиваться в дела Европы: у нас достаточно обширное поле действия и там, в Азии. Вопреки этому, мы полагаем, что независимость Ирландии — один из тех вопросов, которые интересуют все народы. И если я присутствую здесь, то в надежде быть свидетелем событий, которыми будет изглажена ненормальность, примирено противоречие, стесняющее нации, которые заключили союз во имя свободы народов.
   Полковник Гарвей улыбнулся.
   — Я лично ничего не скажу, — произнес он. — Я родом из Балтиморы, великого американского города, который в свой черед ведет свое начало от Балтимора, самой убогой ирландской деревушки. Графу д’Антриму известно, чему принадлежат мои симпатии.
   Д-р Грютли оказался еще лаконичнее:
   — Ирландия, — сказал он, — та страна, где самые живописные озера, не считая, конечно, швейцарских.
   Граф д’Антрим оставался неподвижен. Веки были полуопущены. Какая-то полуулыбка кривила непарализованные части губ.
   Мои коллеги поглядели на меня. Я заговорил. Голос слегка дрожал.
   — В дни еще более зловещие, чем теперь переживаемые нами, в 1870 году, великий английский писатель, которого наши писатели неизменно высоко ставили, Карлейль, гулял с ирландским историком Лэки. Он объяснял ему, почему мир должен радоваться поражению Франции. Он сказал, что этот разгром — полезнейшее, что произошло во вселенной за все время ее существования, и что это напоминает ему, как архангел Михаил своим сверкающим мечом поверг во прах чудовище, сатану, который наступал, изрыгая кощунства и адский пламень. И вот, комментируя этот взгляд, про который самое меньшее, что можно сказать, — что он легковесен, — Лэки написал: «Я несколько скептически отношусь к сходству между архангелом Михаилом и графом Бисмарком... Мы в Ирландии страстно преданы Франции, — частью потому, что думаем так же, как французы, частью благодаря Ирландской бригаде, которая в восемнадцатом веке сражалась за Францию, частью, наконец, потому, что англичане стоят на противоположной точке зрения». Хочу верить, милорд и милостивые государи, что после 1870 года у англичан было достаточно времени изменить свой взгляд на это. Но французы были бы несправедливы, если бы не делали различия между англичанином Карлейлем и ирландцем Лэки.
   Мне показалось, что губы старика шевелились, словно он хотел что-то сказать, быть может — слова благодарности... Но он молчал.
   — Милорд, — произнес почтительно полковник Гарвей, вставая, и все мы сделали то же, — милорд, не хотим долее злоупотреблять вашим временем.
   Граф сделал движение.
   — Надеюсь, милостивые государи, вы окажете мне честь и примете мое приглашение отобедать сегодня вечером за моим столом.
   Мы поклонились.
   — Благодарю вас. Все мы очень желали бы, чтобы профессор Генриксен нашел время побыть среди нас. Не будете ли вы, полковник, так любезны передать ему мое приглашение. Или, может быть, вы предпочитаете, чтобы я непосредственно обратился к нему с письмом?
   Полковник Гарвей улыбнулся.
   — Пожалуй, так лучше.
   — Хорошо. Итак, господа, до свидания, до вечера.
   Подумав, он остановил нас жестом.
   — Нет нужды прибавлять, что если бы кто-нибудь из вас пожелал побеседовать со мной отдельно, я — всецело к его услугам.
   Этого я и ждал.
   Проходя последним около него, чтобы пожать ему руку, я остановился.
   — Я хотел бы просить вас, милорд, подарить мне две минуты.
   — О конечно, — сказал он. — Ральф, проводите господ. А вы, господин Жерар, останьтесь. Садитесь.
   Мои коллеги вышли. Я видел, как д-р Грютли обернулся и с удивлением поглядел на меня.
   Своей здоровой рукой граф д’Антрим взял мою руку. В его выцветших глазах сверкнули огоньки.
   — Ваши слова, — прошептал он, — глубоко меня тронули, благодарю.
   — Милорд, — пробормотал я.
   — Вам нужно поговорить со мной? — ласково спросил он.
   Я не ответил. Я взглянул на Ральфа. Проводив посетителей, он вернулся к графу и стоял около его кресла, бесстрастный, холодный.
   Граф д’Антрим заметил мой взгляд.
   — Ральф никогда не отходит от меня, — сказал он, — это — мое второе я. Впрочем, если вам угодно...
   Я сделал протестующий жест. Я отнюдь не желал с первого же шага вооружить против себя этого молчаливого человека.
   — Милорд, — сказал я, повышая голос, — я позволил себе остаться для того, чтобы воскресить в вас одно воспоминание.
   Он удивленно поглядел на меня.
   — Воспоминание?
   — Да, воспоминание, милорд. Когда-то мы уже встречались. Это было в 1894 году, в Э-ле-Бене, в сентябре, в парке Виллы цветов.
   Он на мгновение задумался.
   — Да, в самом деле, я там тогда жил. Но вы в то время были, вероятно, еще очень юны, господин Жерар.
   — Да, конечно, милорд. Мне было приблизительно столько же, сколько графине Антиопе, с которой я играл целый месяц. И я позволяю себе спросить вас, как ее здоровье.
   Я говорил очень быстро, опустив глаза. Когда поднял их, увидал, что старик пристально в меня вглядывается, и в глазах его — выражение, которое я принял за изумление. Лицо бесстрастного Ральфа оставалось совершенно неподвижным.
   — Вы знали Антиопу? — медленно проговорил граф д’Антрим.
   По-видимому, в голове его совершалась какая-то трудная работа. Было видно, что он старается припомнить меня. Впрочем, так естественно, что он забыл меня.
   — Вы знали Антиопу! — повторил он.
   — Да, милорд. И именно графиня Кендалль, двадцать лет назад, представила меня вам.
   Он поглядел на меня и покачал головой.
   — Вы сделали за эти двадцать лет большую карьеру, — сказал он.
   Я покраснел до ушей. Он не заметил этого. Весь он ушел в собирание далеких воспоминаний.
   — Да, — проговорил он наконец с усилием, — припоминаю. Кажется припоминаю. Маленький Жерар, ребенок, со старой дамой в черном, которую так пугали шалости Антиопы. Припоминаю. Боже мой! Боже мой!
   Я почтительно глядел на него.
   — С прискорбием узнал я, прибыв сюда, — сказал я, — о том великом несчастье, которое постигло графиню Кендалль.
   — О да, несчастье, громадное несчастье!
   — Будет ли мне разрешено, — робко спросил я, — засвидетельствовать ей свое почтение?
   — Конечно, конечно.
   Он с трудом перевел дух.
   — Сегодня вечером она обедает с нами. Ведь хозяйка дома — она, вы знаете, и то гостеприимство, какое оказывается вам, им пользуюсь и я. Но, может быть, вам было бы приятно до того...
   Видимо, так неожиданно вызванные воспоминания о прошлом взволновали его.
   Подошел Ральф и дотронулся до его плеча.
   — Позволю себе заметить вашему сиятельству, вам нельзя так долго утомляться.
   — Я кончил, Ральф. Кончил. Но то, что только что сказал мне господин Жерар, до того неожиданно, до того необычайно. Так я возвращаюсь к своему вопросу: вы, наверное, хотели бы еще до обеда повидать друга вашего детства?
   — О я был бы чрезвычайно счастлив, милорд.
   — Вполне естественно, конечно. Антиопа каждый день после завтрака ездит верхом. Возвращается около четырех часов. В пять, если хотите, за вами придут и проводят к ней.
   За завтраком я лишь очень рассеянно слушал беседу (впрочем, полную интереса) между полковником Гарвеем и бароном Идзуми, касавшуюся японцев в Калифорнии. Когда я вернулся к себе в комнату, Уильям снимал со столика несколько положенных мною на него книг.
   Он смутился и приостановил свою работу.
   — В чем дело? — спросил я.
   — Да вот профессор Генриксен, ваша честь...
   — Чего же профессору Генриксену от меня нужно?
   — Профессор Генриксен приказал мне разыскать ему в замке маленький легкий круглый столик. Он говорит, что ему это очень нужно, и что если ему такого столика не достанут, то он отправит свои чемоданы назад в Швецию. Кроме этого вот — ничего не могу найти. Если вы, ваша честь, ничего не будете иметь против...
   «Что за сумасшедший», — подумал я.
   Уильям стоял посреди комнаты, со столиком в руке.
   — Несите ему, несите, — сказал я. — Да спросите, может быть, ему и туалетный столик тоже нужен.
   — Нет, не нужен, ваша честь, — ответил Уильям с большим облегчением, — ему нужны только круглые столы.
   Остальную часть дня я несколько раз принимался читать «Тристрама Шенди». В пять ко мне в дверь постучали. Показался г-н Ральф.
   — Графиня ждет профессора, — сказал он.

Глава V
КЕНДАЛЛЬ (продолжение)

   В тот день — в конце сентября 1894 года, когда я расстался с Антиопой — солнце клонилось к западу. Это было на берегу озера, близ пристани пароходов, на которых туристы отправляются в Хоткомб. Позднее, читая «Рафаэля», я упорно старался отыскать там это место, но никак не мог найти: в душе у поэтов так много неточного!
   Большие деревья, с слегка пожелтевшими листьями, стояли так близко у воды, что концы ветвей купались в ней, образуя над маленьким заливчиком красивый голубоватый свод, и последние солнечные лучи пронизывали его играя золотыми пятнами.
   Об этом солнце Савойи думал я, когда шел за господином Ральфом по коридору, который вел меня к образу моего детства, отделенному от меня двадцатью годами. Какая-то мистическая радость поднималась во мне. Сейчас увижу я Антиопу, увижу в тот самый час, в который с нею расстался. Проходя мимо высоких окон в коридоре, я каждый раз глядел на солнце, которое было когда-то свидетелем нашего прощания и которое теперь будет свидетелем нашей новой встречи.
   Оно то выглядывало из-за шумных облаков, то скрывалось опять за ними, а под ними ночь стлала уже свои лиловатые тени. Доносился рокот океана. Минута была полна строгой и сосредоточенной торжественности.
   Подойдя к двустворчатой двери, прикрытой темной бархатной материей, Ральф постучался.
   Нам открыла дверь горничная. Она и Ральф обменялись какими-то знаками, затем горничная пропустила меня.
   Пройдя очень скромную гостиную, я очутился в комнате графини Кендалль. Тотчас же увидал я Антиопу, лишь ее и видел. Она стояла на коленях и прикрепляла белые ярлыки к темно-коричневым холщовым мешочкам.
   Я остановился на пороге. Она встала, подошла ко мне, протянула руку.
   — Счастлива вас видеть, — просто сказала она. — Простите, я готовила эти пакеты, мешочки со сладостями, которые мы посылаем юношам из нашего графства, находящимся там, во французских окопах.
   Я жестом показал, что мне было бы очень неприятно мешать ей в такой работе.
   — Нет, нет, — сказала она. — Я уже кончила. Осталось только пришить ярлычки. Об этом позаботится Дженни.
   Она позвала горничную.
   — Унесите, Дженни, пакеты. И не отправляйте их, пока я не просмотрю списка тех, кому их посылают.
   Она помогла горничной собрать мешочки. Занятая этим, она не обращала на меня внимания, — я мог разглядеть ее.
   Одна из самых совершенных страниц «Сада Вероники» посвящена описанию того волнения, какое испытываешь, когда ту, которую знал девочкой, теперь видишь уже женщиной и стараешься уловить ее прежнюю улыбку, прежние движения, узнать в выдержанном изяществе тридцати лет резкие и немного дикие манеры двенадцати-тринадцати лет. Зрелище такого преображения было теперь перед моими глазами. Не было в нем для меня ничего нежданного, и все-таки было оно запечатлено таким глубоким ощущением неустойчивости и эфемерности, что глаза у меня наполнились слезами, и руки задрожали. Я взглянул на руки Антиопы и с невыразимым счастьем увидал, что и они вздрагивали на этих коричневых холщовых пакетиках. Я понял: я боялся лишь одного, — что увижу Антиопу совершенно равнодушной. Антиопа скорбная, измученная жизнью больше отвечала смутным ожиданиям моего страстного эгоизма.
   В комнату начинал проникать мрак, и все сильнее становился шум океана.
   Горничная вышла, нагруженная пакетами, и я остался один с графиней Кендалль.
   Она села в кресло против окна, мне был виден ее профиль. Умирающий свет дня играл на ее волосах — они были все те же, черные с медным отливом. Волосы были заложены на затылке тяжелой, низкой прической.
   Я так готовился к этой беседе, столько о ней думал, и вместо того теперь молчал. Антиопа заговорила первая.
   Голос ее показался мне нежнее, чем был когда-то. Значит, исчез куда-то маленький бесенок Э-ле-Бена?..
   — Я очень рада вас видеть.
   — Не забыли меня? — спросил я.
   Она опустила руки на ручки кресла.
   — Если бы мы были не в Кендалле, а в Денморе, — тихо ответила она, — я показала бы вам одну вещь, которой очень дорожу, она осталась там, в ящике моего письменного стола. Вы знаете, эти переезды... Часто забываешь самые дорогие тебе вещи.
   — Вещь, которая вам дорога?
   — Да, лист бумаги, на нем написано: Ф. Жерар — один франк.
   — О, вы помните это!
   — Этот франк вошел в состав маленького пособия нашим эмигрантам: одной бедной семье католических фермеров из Ульстера, вышвырнутых владельцем земли. Фермеры эти уехали в Америку. Мы передали им сто фунтов. А позднее они переслали более тысячи фунтов на дело освобождения Ирландии.
   Она опустила голову.
   — В тринадцать лет вы уже помогли нам. Скоро вы сделаете для нас еще больше, много-много больше.
   — Помните вы парк и озеро, и Виллу цветов, — сказал я, — и нашу прогулку к истокам Сиерроца?
   Она сделала какой-то неопределенный жест.
   — А та дама в черном, с которой вы были, жива она еще?
   — Моя бабушка? Нет, умерла.
   — А...
   Жюльен Сорель дает клятву в определенный промежуток времени овладеть печально опущенной рукой госпожи де Реналь. Я поклялся себе с первой же нашей встречи называть графиню Кендалль просто по имени. Всячески старался заставить себя, — и не мог.
   — Припоминаю эту монетку в двадцать су, — сказал я, наконец. — А вы, помните вы, что вы дали мне в тот вечер, когда мы расставались?
   Она ничего не ответила. Очевидно, не сохранилось у нее в памяти такое воспоминание.
   — Помните? — безжалостно настаивал я.
   Она прошептала, и шепот этот прозвучал почти как стон:
   — Это было так давно... И столько, столько произошло после того.
   — Гравюру, — сказал я, — вы дали мне гравюрку, оставшуюся от вашего первого причастия. И на обороте этого рисунка была фраза, которая долго смущала мой детский сон.
   — Ах да, — сказала она, — пророчество Донегаля.
   — Тогда я не знал, не мог знать, — ответил я с искренним порывом. — С тех пор узнал, понял. Какая чудесная судьба вам предназначена! Как я был горд, как я горд, что знал вас, что подругой моего детства была маленькая Антиопа!
   Слово было произнесено. Но я напрасно обманывал себя самого. Если бы и могла быть у меня на минуту надежда, что графиня Кендалль воспользуется моей робкой фразой и скажет мне: «Антиопа! Да, правда. Мы называли друг друга просто по имени. Вернемся к этому милому обращению», — то очень скоро мне пришлось бы от нее отказаться.
   — Это я горжусь тем, что моим другом был, когда я была еще совсем маленькой, тот, который затем стал таким, как вы, тот, которому Ирландия уже стольким обязана и от которого должна она ждать еще большего, — сказала она очень сдержанно.
   Что мог я поделать против этих слов благодарности, пресекавших даже самое робкое излияние чувств? Я был похож на того мальчика на озере у Бурже, который стушевался перед профессором College de France. Начиналось ли наказание за безумие, с которым я воспользовался чужим именем? Не лучше ли завтра же исчезнуть, вернуться к своему убогому прошлому, вернуться в Париж, даже бросив в Кендалле свой ничтожный скарб?..
   В комнате сделалось совсем темно. Вдруг, бывает иногда в конце дня это чудо, что умирающее солнце делает последнее напряжение, распадаются сгрудившиеся облака, изливается последний свет, — и вот сейчас комната наполнилась слабым пурпурным светом. Антиопа, удивленная, почувствовав, что на нее смотрят, выпрямилась в кресле и постаралась принять непринужденный вид. Но я уже заметил, как болезненно передернулись ее губы. Сколько пришлось выстрадать этой женщине! Мне вспомнился ее отец: несколько часов назад видел я ту же скорбную складку на измученном лице графа д’Антрима. Меня охватила невероятная жалость, смешанная с уважением, при виде этих двух существ, над которыми тяготели, в которых находили свое последнее обобщение страдания и надежды двадцати угнетенных поколений. Понял я, какие муки терзали их обоих, по мере того как величественным шагом приближался назначенный пророчеством Донегаля срок: «Когда дочери д’Антрима исполнится седьмое пятилетие в пасхальный понедельник, этот день будет свидетелем поражения поработителя, спасения Эрина, твоего спасения, возлюбленная Ирландия».
   Это пророчество Донегаля!.. На протяжении веков легенда и работы ученых приписывали его астрологу Мерлину. Не этот ли Мерлин предсказал, приблизительно в то же время, когда первые саксы осквернили Ирландию, что полетит орел из Бретани и перенесется через Пиренеи в сопровождении бесконечного множества скворцов... И в 1368 году Бертран Дюгесклен пришел и отправился в Испанию, к графу Генриху Трастамаре, орды Больших Компаний... 1368—1916? Что значат пять столетий в области сверхъестественного? Сведенборгианец Генриксен в эту минуту показался мне далеко не таким смешным.
   Стало совсем темно. Антиопа и я молчали. Обоих нас стесняло это молчание, но в нас не было сил положить ему конец. Медленно ползли минуты, медленнее, чем когда-нибудь... Маятник, покачивавшийся в темноте, казалось мне, все замедляет свои размахи. Был нужен какой-нибудь внешний повод, чтобы вырвать нас, меня и Антиопу, из этого оцепенения, которое лучше выражало наши взаимные чувства, чем самые откровенные признания. Так и случилось. Постучали в дверь.