- Тебе чего налить? - спросил он.
   - Молока, - ответил Картенев, садясь на низенький круглый табурет. Больше всего я хотел бы сейчас выпить стакан горячего молока.
   - Есть все, что угодно, кроме этого.
   - А, налей чего-нибудь. А где Беатриса?
   - Ее, как особо почетную гостью, Райдхэрст пригласил посетить какую-то Бухту Тихой Радости.
   - А что это?
   - Откуда мне знать? Райдхэрст не пояснил.
   - Не знаешь, надолго? По домам, пожалуй, пора, - Виктор прислушался к отдаленным, неясным звукам, облегченно улыбнулся. Ничего похожего на гортанное "Джошуа".
   - Сказал, что через десять минут вернутся. Думаю, вот-вот появятся.
   - И в самом деле, легки на помине, - Картенев и Раджан встали.
   -Вот и мы! - воскликнула громче обычного Беатриса, подходя к их столику в сопровождении адмирала. - Не думаете ли вы, джентльмены, что наступило время прощаться?
   "Чем-то она возбуждена, взбудоражена, что ли, - подумал Раджан,но спрашивать ни о чем не стал. - Захочет, сама расскажет".
   прощались с адмиралом в зале с бильярдом.
   - "Вечно спящего Уолли" нет, - обвел руками пустые кресла Райдхэрст. - Можете проверять часы. так и есть - пять минут третьего.
   Беатриса протянула ему руку: - Посещение вашего клуба, адмирал, было не только приятным, но и познавательным.
   "Точнее не скажешь", - подумал Картенев.
   - лестно слышать. Рад. очень! - Райдхэрст вкладывал в прощальные рукопожатия всю теплоту гостеприимного хозяина. Благодарю за визит, за удовольствие от знакомства...
   В машине молчали. Беатриса вспоминала посещение Бухты Тихой Радости. Ею оказалась сравнительно небольшая комната.
   Стены, потолок, ковер - все было идеально белого цвета. В комнате не было ничего, кроме двух кресел в центре,невысокой панели с приборами и рулей высоты. Адмирал, ставший сугубо сосредоточенным, деловитым жестом пригласил гостью занять левое кресло, сам расположился в правом.
   - В эту комнату, - начал он свои пояснения, - допускаются всего шесть членов клуба. Все они - отставные генералы и адмиралы. Все в прошлом военные летчики. Исключение было сделано лишь для трех сенаторов. Крупные боссы! Кресла, в которых мы сидим, сняты с одного из списанных бомбардировщиков Б-52 после начала вьетнамской кампании.
   Он надел на голову наушники, другие передал Беатрисе.
   - Сейчас будет создана полная иллюзия полета, - он бросил на девушку придирчивый начальственный взгляд. - Все, что вы увидите сейчас, совершенно секретно. А то есть, знаете ли, слабонервные. Один сенатор, мы в него так верили! - истерику после такого "полета" закатил. "Вы (это мы-то!) койоты, поджигатели и кто-то там еще!". Мы - патриоты. Для нас Америка прежде всего! А тому сенатору - между нами - наши парни кое-что готовят. Красный провокатор!
   Адмирал поправил наушники. Выражение лица его стало суровым: Внимание!
   Райдхэрст нажал кнопку на панели управления. И сразу она засветилась множеством огней. Одновременно свет в комнате погас. Взревели двигатели. Сзади вспыхнул луч кинопроектора и по стенам и полу побежали широкая взлетная полоса, ангары, еще какие-то аэродромные строения. "Летим", сообщил адмирал. Дома стали быстро уменьшаться в размерах. Постепенно вырисовывались очертания Большого Чикаго. Райдхэрст склонился над панелью. По стенам, полу, потолку поплыли сероватыми клочьями облака. "Пересекли Канаду. Идем к полюсу", - голос его звучал бодро, оптимистично. Беатриса пыталась рассмотреть что-нибудь внизу, но видела лишь облака, облака, облака.
   "Пролетели над Мурманском", - адмирал сделал ударение по-морскому на втором слоге. "Россия?" - Беатриса бросила удивленный взгляд на Райдхэрста. "Россия", - подтвердил он.
   Прошло минуты полторы. Облака растаяли. В сизо-розовой дымке проявлялись все явственнее контуры огромного города. Леса, пригороды, реки, парки. "Москва", - адмирал поднял обе руки.
   Большие пальцы торчали вверх, остальные были сжаты в кулаки.
   Уже можно было разглядеть улицы, мосты, бульвары, небоскребы.
   Точками видны были пешеходы, черточками - автомобили. "Мы летим на прежней высоте, - голос Райдхэрста звуча ровно, внятно. - Телесеанс ведет с высоты одна тысяча пятьсот метров наша беспилотная ракета. Как и Б-52, она сделает полный круг над городом". Площади, церкви, стадионы, жилые кварталы. Вот ракета, послушная сигналам с борта самолета, нырнула вниз.
   Выполняя приказ, произвел бомбометание точно по заданному объекту", адмирал произнес эту фразу спокойно, словно сообщил, который сейчас час. А на стенах уже вздымались безобразными фонтанами здания. Смертоносный смерч всасывал в себя людей, деревья, машины. Медленно разваливался на куски собор Василия Блаженного: упала одна маковка, вторая, осела на бок главная колокольня... Стены и башни Кремля вздыбились бушующим пламенем, плавились, рушились. По стенам и потолку полз и ширился, ширился, ширился зловещий, всепожирающий атомный гриб...
   "Провидение уберегло Картенева и Раджана от этой бухты Тихой Радости", - думала теперь Беатриса. И никак не могла избавиться от ощущения приближающейся неизбежно истерики.
   Именно это ощущение властно охватило ее в тот момент, когда вспыхнул свет и адмирал Райдхэрст бодро воскликнул: "Поздравляю вас, миссис Парсел, с успешным завершением полета века!".
   У нее еще хватило сил завести разговор с адмиралом о Джоне Кеннеди. Однако, само имя президента вызвало у Райдхэрста презрительную ухмылку.
   - Вы спрашиваете, как у нас в клубе к нему относятся? За исключением одного-двух членов, все остальные считают его врагом нашей Америки.
   - А я могла бы поговорить с этими одним-двумя?
   - Они предпочитают держать свои взгляды в тайне. Извините, я джентльмен.
   "Придется искать их через папу, - подумала Беатриса. Он-то их должен знать...".
   Выйдя из машины у центрального подъезда своей гостиницы, Виктор, подавив зевоту, весело сказал: - Теперь, по крайней мере, будем знать, что такое изящная словесность по-чикагски.
   И помахал вслед отъезжающему "бьюику" рукой.
   Поднявшись в номер, он обнаружил на полу лист бумаги. По нему, строго хмурясь, напряженно бежали строки крупного машинописного текста: "Сэр, если вы не прекратите совать ваш вонючий большевистский нос в наши дела, придавим как гниду. Сегодня - клуб Изящной Словесности, завтра - Капитолий, послезавтра - Белый Дом.
   Стоп, красная сволочь!
   Запомните: есть 1152 способа убить так, что никакая экспертиза не установит причину смерти.
   Искренне Доброжелатель".
   Картенев усмехнулся. Сколько подобных посланий получил он за последнее время? Семь? Десять? Запугать они могли вряд ли. Но каждый раз оставался осадок горечи. И усталость, внезапная усталость вдруг охватывала его всего. Словно он целый день таскал мешки с песком. Она наслаивалась на ту почти физическую тяжесть, которая чувствовалась после каждой встречи с редакторами, журналистами - эти вечные провокационные вопросы, выпады, сентенции, подававшиеся обычно под соусом сочувствия, доброжелательности, симпатии.
   Перед сном он принял горячий душ и потом долго лежал в постели с раскрытыми глазами. Сумбурные мысли, клочковатые воспоминания о встречах и событиях прошедших двух дней хаотически толпились в его сознании, наскакивая друг на друга, оттесняя и выталкивая друг друга. И мелодично, как удары метронома, в ушах раздавался страстный призыв: "Джо-шуа, Джо-шуа, Джо-шуа!".
   Наконец он заснул. И увидел адмирала - подтянутого, элегантного, вальяжного. Райдхэрст повторил ответ на вопрос Картенева: "Членом клуба может стать любой, если его ежегодный доход - пятнадцать и выше миллионов". Затем он заговорил быстро, весело. Но не было слышно ни единого слова. "Похоже на диктора телевидения, если в приемнике отключить звук", подумал во сне Картенев. Но вот звук подключен.
   Адмирал: Старые солдаты никогда не умирают. Это - аксиома, подтвержденная историей.
   Виктор: А молодые?
   Адмирал: Спросите у них, сэр. Спросите у них.
   Виктор проснулся. Какой был странный сон. И о чем? Ах, да, о старых и молодых солдатах. Ему не нужно было ни у кого спрашивать. О том, что молодые солдаты умирают первыми, он знал слишком хорошо. Молодым солдатом была его мама, молодым солдатом был его отец.
   Глава восьмая ПИСЬМА МАТЕРИ
   Письма эти, перевязанные красной шелковой ленточкой, тоненькой пачкой путешествовали с Картеневым повсюду, куда бы ни забрасывала его судьба. Читал он их не часто, всегда под настроение, никогда - при свидетелях. Из всех близких ему людей лишь одна Аня знала их содержание.
   Сейчас он не спеша подошел к окну, раскрыл штору и долго смотрел на ночной Чикаго. Сверкали огнями башни домов. По хайвеям мчались автомобили. Где-то справа черной громадой притаился Мичиган. Какой чужой, какой холодный город. Ветер.
   Дождь. И одиночество, зябкое одиночество. Затерялся в многомиллионном городе Раджан. за тысячу тысяч миль посольские ребята в Вашингтоне. И уж совсем на другой, далекой планете, в Москве его Анка! А вокруг все чужое и все чужие.
   Виктор зажег свет, достал письма, стал читать.
   _Письмо первое 5 июня 1942 года, Москва.
   Витюшенька! Сыночек мой любимый, единственный! Солнышко мое!
   Письма эта, в случае если я погибну, передаст тебе твоя бабушка. А если останусь жива, то сама расскажу тебе обо всем. Хотя бы о том, как оставила тебя, годовалого, на руках моей мамы, а сама ушла на фронт. Каких сил стоило мне это сделать, никто не знает. Но я не могла иначе.
   Котеночек мой светлый!
   Ты родился через две недели, как твой отец уехал воевать с фашистами. У тебя был лучший папа на свете. И добрый, и ласковый, и сильный. Так случилось, то ты никогда его не видел. Но ты можешь гордиться своим отцом. Он погиб под Смоленском, сражался как герой, подорвал себя гранатой с целым взводом фрицев.
   Я очень любила его, сынок. Отомстить за его смерть в нашей семье, кроме меня, некому. И вот я иду на фронт. теперь уже скоро. заканчиваю трехмесячные курсы медсестер - и в путь. Я знаю, когда ты вырастешь, поймешь, что твоя мама не могла иначе. Я должна драться как могу во имя светлой памяти нашего папы, за тебя, мой родной малыш, за себя, за все, что нам дорого, близко и свято.
   Какие прекрасные девушки учатся со мной на курсах! И какие разные. Вот Оля Кальчено, маленькая, быстрая, юркая, как юла. Она сама из-под Брянска. На ее глазах фашисты спалили дом, в котором заживо сгорели ее пятилетний мальчик, отец и мать. Она была партизанской связной. Фашисты схватили ее, выдал провокатор, и они решили, как сказал гестаповский переводчик, "вывести весь ее род", а потом повесить Олю. Ее чудом отбили друзья-партизаны и раненую переправили в Москву на самолете. При одном слове "фриц" Оля скрежещет зубами. Как и я, она мечтает быстрее мстить немцам. Мечтает на фронте стать снайпером. Я уговариваю ее, что нет звания в армии почетнее, чем окопная медсестра.
   Вот Люда Дремова, большая, медлительная, спокойная. Она эвакуировалась из Мелитополя. Семья осталась под немцем. Вчера, вижу, стоит в коридоре после занятий, тихонько плачет.
   "Ты что, спрашиваю, Людочка? Или обидел кто?" Она трет платком распухшие веки, говорит сквозь слезы: "Сколько мы еще можем сидеть тут, сложа руки? Ведь мы же все знаем, все умеем.
   Ты только посмотри, что эти гады творят на нашей земле. Мы для них хуже любой скотины. А ведь они сами мразь, мразь, чума коричневая! Ей Богу, если через две недели не отправят в часть, сбегу, попутными эшелонами доберусь до фронта. Не могу сидеть сложа руки. Ненавижу!" Зоя Марвина, веселая, смешливая. Поступив на курсы, срезала свою льняную косу до пят. "После победы, говорит, еще такую же отращу". Она ездила в село под Волоколамском навестить стариков. Когда возвращалась в Москву, попала под обстрел "хейнкеля". Была тяжело ранена. "У меня с Гитлером личные счеты, смеется она. - Он мне сделал легкое славянское кровопускание. Я ему сделаю полное выпускание его арийских кишок".
   А еще много таких, кого война пока впрямую не коснулась.
   Все они, молодые девчата, и женщины средних лет, и даже пожилые, сорокалетние, хотят воевать за наши города, села, Родину нашу. Как сказал товарищ Сталин, славные предки наши служат нам путеводной звездой Невский, Минин, Кутузов. Правда, я знаю, сынок, что злее врага и страшнее войны еще не было. Но и мы сильны как никогда. В нашей ненависти сгорит проклятый фашист со своей звериной злобой.
   _Письмо второе 24 сентября, Сталинград.
   Пишу третье письмо после отъезда на фронт. Два предыдущих были коротенькими, одно писала в эшелоне, другое во время привала на марше. Теперь есть время. Лежу в медсанбате. Ничего страшного, легкое ранение. Осколки мины пробили насквозь икры ног. В тыловой госпиталь эвакуироваться отказалась наотрез. Знаю, заживет быстро. А здесь сейчас каждая пара рук на вес золота...
   Никогда в жизни я не думала, что огонь может быть таким страшным. Огонь, в котором горит все, даже камень. Ты знаешь, сынок, если еще две недели назад мне рассказали бы, что где-то существует такой ад, я не поверила бы. А теперь мы сами в самом центре этого пекла. И вроде бы начинаем понемногу привыкать.
   За много верст до подхода к городу нас поразили далекие отблески разноцветного огня и бесконечный черный дымный шлейф. Поначалу было трудно дышать, гарь пожарища смешивалась с дымом от бомб и снарядов. Когда переправлялись через Волгу, я впервые видела, как горит вода. Она кипела от пуль и мин, по ней бежало пламя. была ночь. Но было светло, как днем, полыхали дома, камни улиц, горело все, что может и не может гореть.
   когда я была на курсах, нам говорили, что бомба дважды в одну точку не падает. Мне кажется здесь, в Сталинграде, в каждую точку попадало не по две, а по пять бомб. Представь себе, что ты лежишь на земле, а над тобой, на тебя летят сто штурмовиков. А за ними еще сто, и еще, и еще... И все целят только в тебя. И бомбы, и пушки, и пулеметы - все направлено на тебя. Защита одна. Нужно врыться как можно глубже в землю и не сойти с ума. В первые же дни мою шинель и гимнастерку пробило осколками и пулями в нескольких местах. А я не получила ни одной царапины. Вокруг все скрежещет, воет, стонет. И горит. Горит нещадно. Сколько же мы вынесли бойцов и командиров, пораженных огнем! Опаленных огнем, с обожженными лицами, руками, ногами. Только что оттащила на себе молоденького сержанта, забинтовала ему всю голову, а сквозь бинты сочится кровь, и он уже не кричит, а хрипит от боли. А ты снова бежишь за безумно обожженными, которые беспомощны, как дети.
   Бинтуешь, бинтуешь и тащишь на себе в медсанбат, врытый в склон оврага. И теряешь счет вытащенных тобой из ада. Гром, вой, скрежет продолжается. Самолеты налетают прежними волнами, прежними сотнями. Огонь бушует, и дым чернее самой черной сажи. А ты замечаешь все это уже меньше. Сквозь самый страшный грохот тебя зовет стон раненых. И ты бросаешься на него, и шепчешь умирающему самые нежные слова, и тащишь его изо всех сил к медсанбату и веришь, что спасешь его, даже когда он перестает дышать.
   Правда, нам - женщинам, здесь труднее, чем мужчинам. Я имею в виду суровый быт войны. Но ко всему привыкаешь. И мужчины заботятся о нас, как о младших сестрах.
   К счастью, мы попали с Олей Кальченко в один артиллерийский полк. Когда позволяет боевая обстановка, держимся вместе. невзгоды легче переносятся. Раненых вдвоем легче переносить.
   Судьба развела нас на время не сегодня, когда ранило меня, а вчера. Вот был денек! Мы уже здесь больше месяца. Прошли через все круги ада. Вроде ко всему привыкли. Ко всему, к чему немыслимо не то что привыкнуть, но просто один раз пережить. Оказывается, может быть хуже, страшнее и чернее самого страшного. Когда начался очередной налет штурмовиков, мы спрятались на КП моего моего комбата. Но это был не простой налет. Самолеты летели волнам и не видно было им конца. били все пушки немцев, все их минометы, все орудия танков. У связного Котикова лопнули барабанные перепонки и из ушей полилась кровь. КП был расположен в подвале большого каменного дома.
   Подвал плясал как пьяный. Пыль и гарь густо висели в воздухе.
   Все дышали через смоченные водой бинты. Видно, снаружи горел все, что еще могло гореть. После всего того, что было. Жарко, как в печке. Налеты и артобстрел кончились разом, и мы поползни отыскивать раненых, от дома к дому, от укрытия к укрытию.
   Сыночек мой любимый! Если бы ты только знал, как ужасно чувствовать, то ты уже ничем не можешь помочь человеку. У одного оторваны обе ноги, и он уже истек кровью, но еще жив.
   Другого ранило в живот, и он собрал свои внутренности с земли и держит их обеими руками. У третьего тяжкое ранение в голову, такое неизлечимо тяжкое. Когда такие умирают у тебя на руках, ты едва не теряешь сознание от жалости. И от того, что ничем на всем белом свете им уже нельзя помочь.
   Ночью, когда бой немного стих, на КП неожиданно появился генерал. Нас разбудил своим докладом комбат. Генерал обнял его, вручил ему и еще двум бойцам медали "За отвагу". Потом спросил, где медсестра, которая вытащила с поля боя пятьдесят раненых. Комбат позвал Олю. "Спасибо, дочка, - сказал генерал и поцеловал Олю. _ Ты вернула нам сегодня полроты бойцов. За твой подвиг властью мне данною награждаю тебя медалью "За отвагу". Тут Оля вся побледнела и стала падать. Генерал подхватил ее на руки, спросил: "Что с ней?" Комбат сказал, что не знает. Тогда я набралась храбрости и сказала, что медсестру Ольгу Кальченко ранило в правый бок, и когда я ее перевязала, она продолжала выносить раненых из-под огня. Генерал долго молчал, глядел на Олю, которую уложили на комбатовскую койку.
   Наконец сказал: "Она же сама и трех пудов не весит, а спасает, тащит на себе таких здоровенных мужиков, как мы. Легкая мишень для немца, открытая мишень. Отставить медаль "За отвагу". Награждаю тебя, медсестра Ольга Кальченко, орденом "Красной звезды". Тут адъютант что-то зашептал генералу. "Ну и что же, что нет орденов? Я ей свой вручу". Снял со своей груди орден и прикрепил его на Олину гимнастерку. А когда уходил, приказал: "Отправьте медсестру в госпиталь".
   Когда я попала в медсанбат, разыскала Олю. Лежим рядом.
   И у нее и у меня ранения легкие. На мой вопрос, какая самая важная армейская профессия, Оля отвечает - окопная медсестра.
   Потом смеется, говорит, что снайпером быть, наверное, тоже неплохо. Мечтаем быстрее выбраться из медсанбата и вернуться в свой полк.
   _Письмо третье 16 октября 1942 года. Мамаев курган.
   Витюшенька, мальчик мой ненаглядный! Я назвала тебя Виктором. В переводе с греческого это означает "Победа". Так хотел твой отец. Он верил в нашу победу, думал, что она совсем рядом. Я тоже верю в нее. Но сколько крови еще прольется, сколько жизней уйдет, прежде чем она свершится.
   Сегодня я родилась заново. Мой новый крестный отец - наш комбат Иван Петрович Варенцов. Сейчас вечер. Сидим в штабной землянке, ужинаем. Комбат, начштаба, еще несколько человек пьют свои фронтовые сто грамм, Оля и я заваренный до черноты чай.
   С утра до полудня шел непрерывный бой. Немцы трижды шли в атаку и трижды откатывались назад. Ровный пологий склон хорошо просматривался и хорошо простреливался и нами ими. В третий раз наши ринулись в контратаку. Схватились в рукопашную. Немцы дрогнули, бросились наутек. Наши преследовали их какое-то время, потом залегли под пулеметным огнем, ползком вернулись назад. Огонь прекратился, и мы с Олей и с нами несколько бойцов покрепче, отправились за ранеными. Пошел мелкий дождь. От черных, тяжелых туч стало сумрачно. Мы быстро вынесли ближних к нашим окопам бойцов, почти все они были легко задеты. Некоторые после перевязок уползли сами. Намучилась я только с одним бородачом. Киселев, сибиряк. Ранение у него было в горло, видимо, задело позвоночник. Он хрипел, на губах пена. Каждое движение доставляло ему адскую боль. Я сделала ему перевязку, но разве она могла ему помочь? До наших окопов было больше двухсот метров, а все бойцы, которые были с нами, уползли с ранеными. Я гладила Киселева по руке, умоляла его потерпеть немножко, говорила что вот-вот подоспеют наши и мы осторожно перенесем его в медсанбат. Он сдерживался пока мог, но боль была такая сильная, что он со стона сбился на крик.
   Ударили из разных точек сразу два немецких тяжелых пулемета.
   Но пули шли заметно выше. то ли пулеметчики не видели нас со своих позиций, то ли не учли, что мы находимся в небольшой ложбине. Наконец подоспели два бойца, втянули Киселева на плащ-палатку, дотащили его рывками к нашим окопам. Я помогала легонько толкать его сзади, просил быть с раненым предельно осторожным. Киселев потерял сознание, смолк. Метрах в двадцати от наших окопов я повернула назад. Я знала, что чуть дальше того места, где я нашла Киселева, лежал еще один наш боец.
   Долго не могла его найти. Сумрачно было. Да и он лежал между двух мертвых немцев. Ранение было тяжелое, грудь пробита навылет. Боец молодой, из нового пополнения, я его не знала.
   Вел он себя молодцом. Даже попытался пошутить, что мои глаза действуют на него лучше всякого лекарства и он готов хоть сейчас снова в бой. Я минут пятнадцать провозилась, делая ему перевязку. Устала и решила передохнуть, прежде чем тащить его к нашим. Он был невысокого росточка и, видимо, очень легкий.
   Облокотившись на одного из мертвых фрицев, я посмотрела в сторону немецких позиций и обмерла.
   Метрах в трехстах от нас я увидела немцев в черных мундирах. Они шли, растянувшись плотной шеренгой вдоль всего склона с автоматами наперевес, шли молча, в ногу, без единого выстрела. За первой шеренгой я увидела вторую, и третью, и четвертую.
   - Ты что там, сестричка, увидела такого интересного, что и глаз оторвать не можешь? - забеспокоился раненый, хотя и пытался скрыть тревогу веселым тоном.
   - Ничего, миленький, - успокаивала я его. А сама понимала, что это конец. Я уже различала знаки на погонах, выражения лиц. У многих во рту были сигареты. Глаза, меня поразили их глаза. И тут я поняла, что они все были пьяные. Я поняла, что пьяные эсэсовцы шли в психическую атаку.
   Наши тоже не стреляли, видимо, подпускали поближе. Можно было бы два раза добежать до наших. Но какая же сестра милосердия бросит раненого на поле боя? Я обняла его за голову, и все гладила его стриженый затылок, и говорила какие-то слова.
   В эти мгновения мне было бесконечно жаль и его, и себя, и вех людей, которые гибли в огне этой проклятой войны. И еще я думала о тебе, мой безумно любимый малыш, и о том, что, отдавая свою жизнь, я спасаю свою. И тут я услышала над самым своим ухом крик комбата: "В машину, мать твою так!" Я не слышала, как комбат подлетел ко мне на своем джипе, ветер дул в нашу сторону. Я вскочила на ноги, схватила раненого, он застонал.
   Варенцов подковылял ко мне, у него еще не зажила нога, ранен он был при переправе через Волгу. Когда комбат развернул машину, до немцев оставалось пятьдесят метров. Теперь и раненый увидел эсэсовцев. лицо его посерело, он обеими руками сжал мой локоть. Казалось, мы ехали д наших окопов целый час. Перемахнули через них - и началось...
   Так что мой крестный отец - Иван Петрович Варенцов. Земное тебе спасибо, комбат. Не от меня, от моего сына.
   _Письмо четвертое 16 октября 1942 года. Мамаев курган.
   Идут непрерывные бои. Четыре-пять атак и столько же контратак каждый день. Но особенно тяжко, как мы слышали, сейчас на Тракторном. Много-много раненых.
   Гибнут прекрасные ребята. Вчера прямым попаданием бомбы убило командира взвода противотанковых ружей Тимофея Шалого.
   Вот у кого были стальные нервы! При любом налете или обстреле он командовал своим бойцам: "В ровики, дети мои, в ровики!" Его так и звали Вровики. А сам забирался в воронку поглубже и оттуда наблюдал. И на этот раз в воронке был. Убит вопреки твердому армейскому поверию. Он был председателем колхоза на Алтае. остались вдова и семеро сирот. А он был представлен к званию Героя, в последних боях собственноручно подбил четырнадцать немецких танков.
   Вчера был смертельно ранен и Костя-морячок, балагур и заводила, вожак комсомольцев полка. Во время одной из контратак упал командир штабной роты. Тогда роту поднял и повел за собой Костя-морячок. Довел до немецкой траншеи и там напоролся на фашистский нож. Пока я тащила его до наших позиций, он посмеивался, показывал на левый бок, говорил: "Эх, коротка кольчужка. Ты, сестричка, фильм "Александр Невский" видела?
   Вот и меня предала кольчужка". Уже когда санитары положили его на носилки, он потребовал свою гитару и начал петь любимую "Темную ночь". Уронил гитару, не допел песню. Сегодня на рассвете был убит командир взвода разведки Леонид Громада.
   Пять дней подряд ходил впустую со своими хлопцами за "языком". Сегодня притащил, да какого! Штабного офицера! Сдал пленного комбату, а сам стоял с хлопцами в окопе перед входом в землянку, рассказывал окружившим его друзьям, как они брали немца. Вдруг стал оседать на землю. Никто не успел понять, в чем дело, никто не слышал, как летела та проклятая пуля. Гимнастерка под сердцем потемнела от крови. Я бросилась к нему, но он прошептал: "Не трать бинт, родная. Это мои девять граммов ко мне пришли. Уж я-то знаю... А здорово мы этого немчуру сцапали, ей Богу, здорово!" Это были последние слова Лени Громады, которого бойцы ласково звали за глаза "Академик". Он до войны в Харьковском университете на четвертом курсе учился.
   Мы с Олей были в штабной землянке, когда допрашивали последнего лёниного языка. Грузный немец, злой и глупый. То он кричал, что его отобьет у нас полк "СС". Такая он, мол, важная цаца. То вдруг бросался на колени, протягивая портсигар, перстень, часы, умолял сохранить ему жизнь. Зазвонил телефон. "Языка" срочно требовали наверх, к самому Чуйкову.