Они появляются откуда-то очень издалека, звучат едва-едва слышно, ширятся, затопляют все и вся вокруг меня, меня самое, каждую клетку во мне. И вдруг смолкают. И почти без паузы громко вступают тамтамы. И снова Моцарт. И опять тамтамы. Я преклоняюсь пред твоим интеллектом, вобравшим в себя - сознательно и независимо от твоей воли и желания - все лучшее, что создала долгими тысячелетиями твоя древняя цивилизация. И я жажду твоей близости...
   Как же тесно в человеке перемешано звериное и разумное.
   Как часто даже очень сильной воли не хватает для победы разума. Я безумно устала от бесконечной борьбы этих двух начал.
   Жажду возможности расслабиться, забыть обо всем. Пусть будет так: "Ты и я - и весь остальной мир". Нам нет до него дела.
   Созданный нами собственный наш мир огромнее всех видимых и невидимых миров. И наполненнее. И, конечно, разумнее и - следовательно - добрее.
   У меня есть шкатулка из старинного серебра, мамин подарок. Я положила в нее девяносто даймов (десятицентовая монета). Это было в тот день, когда я получила от тебя письмо, что через три месяца ты, вероятно, приедешь. Вечером, когда кончается очередной день, я вынимаю из шкатулки очередной дайм. Уже осталось около тридцати, последняя треть. Я не говорила тебе о том, что в нашей семье с даймом связана фамильная легенда-быль. У моей прапрапрабабки было три претендента на руку и сердце. Объявились они на борту шхуны, когда Айлин - так ее звали - плыла из Англии в Новый Свет, намереваясь там попытать свою судьбу. Говорят, она была красавица, но круглая сирота. Она не знала, кому из трех отдать предпочтение, все они были молоды, отважны, хороши собой. И тогда Айлин предложила провести состязание: она подбросит дайм, единственную монету, которая у нее к тому времени оставалась, и тот из троих, кто первый попадет в нее из пистолета, тот и станет ее избранником. Бросили жребий. Выстрелил первый, промахнулся. Выстрелил второй - тоже промах. Выстрелил третий (его звали Ллойд) - на палубу шхуны упала половина дайма, пуля разрезала монету точнехонько пополам. Эту половинку я ношу на цепочке на шее, она передается у нас в роду от женщины к женщине. Мы, Парселы, считаем, что дайм приносит счастье.
   Иногда, ты знаешь, я чувствую, как во мне играет кровь моей прапрапрабабки Айлин. И я тайно горжусь этим.
   А теперь мне вновь хочется купаться. Прощай, любимый, бегу от тебя навстречу внезапно появившимся волнам. Хочу ветра, хочу бури, и свою шхуну, и свой дайм. И чтобы ты был моим Ллойдом. Ведь ты им будешь, я знаю!
   Твоя Беата".
   Глава одиннадцатая ЛЕНИВЫЙ УИКЭНД
   Временами Джерри захватывало ощущение бесконечной, неизлечимой усталости. Чаще всего это случалось в конце дня.
   "Одиночество в сумерки", - так он сам определял подобное состояние. Он вспоминал, что скоро ему уже будет шестьдесят пять; что он в жизни все видел, все испытал; что дочь и жена обеспечены так, как обеспечены в Америке немногие, скорее всего - единицы; и что они переживут его смерть без особого надрыва и, тем более, без какого-либо умственного или физического стресса: поплачут, повздыхают - и успокоятся. Да, в такие минуты он хотел уйти из жизни. Будучи человеком одаренным, разносторонним, глубоким, цепким умом он понимал, что его финансово-промышленная империя, созданная с таким титаническим трудом (теперь он мог трезво и как бы со стороны оценить все, им содеянное), со временем распадется. Не потому, что придется произвести раздел всего имущества между Беатрисой и Рейчел. И не потому даже, что нет наследника, которому можно и следовало бы завещать ключевые позиции в Деле. Джерри не верил в бесконечное продолжение одного рода, одного клана.
   Бог с ней, с бесконечностью. Все когда-нибудь умирает: человек, бизнес, цивилизация, галактика... Противоестественно торопить, подталкивать этот процесс, но в равной степени бесполезно его сдерживать.
   В основе всех этих мыслей был фатализм. Да, Джерри был убежден, что где-то (не имеет особого значения, где именно) существует Книга Судеб, в которой до самого Судного дня и обо всем и обо всех сделаны соответствующие записи. В двадцать пять-тридцать лет он открыто смеялся над судьбой. Он говорил - друзьям, любовницам, всему миру, - что по-настоящему сильный человек сам делает свою судьбу. И если она ему чего-то недодает, лишает его чего-то, нужного ему, то он должен взять это недоданное и нужное силой, хитростью, обманом. Он смеялся над судьбой, и она ему покорялась. О, тогда он хорошо знал, что ему нужно. Он разорял конкурента, делал очередной миллион, удачно играл на бирже (он, впрочем, всегда удачно играл) - это были шаги на пути к счастью. ОН создавал новую книгу это было утверждением всепобеждающей жизненности его интеллекта.
   Неужели человеку нужно прожить долгую жизнь, чтобы понять тщетность и суету бытия? Задаться всерьез вопросом: "Зачем я здесь?". И задуматься о невозможности дать на этот вопрос сколько-нибудь вразумительный ответ? "Истина - в вине", "истина в женщине", "истина в познании" - пустое все это.
   Пустое, как банковский счет банкрота. "Истина - в бытие". Дерево, человек, муравей - все равны перед этой низшей истиной.
   Высшая истина, в чем она? Или ее нет? Она есть, есть! Иначе будь проклято все видимое и невидимое, явное и тайное, ушедшее, и то, чему еще предстоит прийти.
   "Одиночество в сумерки". Неужели это и есть медленное умирание? Исчезает интерес к приобретательству дорогостоящих пустяков (к примеру, машин), к хорошеньким женщинам, к излюбленным сортам вин и крепких напитков. В такие минуты Джерри устраивал себе своеобразную проверку на старость. Он уезжал за границу и "взрывался": покупал яхты и гоночные "феррари", в день менял по нескольку женщин, и пил, пил так жадно, ненасытно, словно каждая новая бутылка была самой последней.
   И всякий раз, почувствовав в себе прежнего Джерри Парсела, он на какое-то время успокаивался. Но это была проверка Парсела-человека. Несравненно тяжелее было устроить проверку Парселу-главе империи. Какие здесь применить мерки, критерии?
   Рост прибылей? Но его капитал к этому времени был настолько велик, имел такой разумный и активный оборот, что на какое-то весьма длительное, хотя и обозримое, будущее рост прибылей обеспечивался: удачными вложениями за границей и дома, высокими банковскими процентными ставками, крупной игрой на бирже. Он по-прежнему активно и изобретательно, изящно и остроумно руководил деятельностью своих компаний. за исключением двух часов, которые неизменно принадлежали работе над рукописями, все свое время он отдавал заседаниям Совета Директоров, инспекционным поездкам на крупнейшие предприятия, встречам с нужными людьми в Капитолии и в штатах, изучению западнонемецкой и японской конъюнктуры, ознакомлению с потенциальными емкостями русского рынка. Но он-то знал, что все это - ровное, пока незаметное для постороннего взгляда, но тем не менее неизбежное затухание могучего импульса энергии, идущего из прошлого и обреченного. На создание нового импульса, нового кардинально, качественно, он способен уже не был. Не имел сил. И он знал это, пожалуй, один он. Да и зачем, во имя и ради чего? Не родившихся внуков? Погрязшего по горло, по самый рот в дерьме человечества? К черту головную боль о счастье грядущих потомков. К черту вселенскую филантропию (хватит уже созданного им Фонда Парсела, да-да, хватит!). Он и пальцем не шевельнет в дерзкой, опасной и - он знает это наверное! - бесполезной попытке изменить хоть одну букву в его строке в Книге Судеб. Он бесконечно, неизлечимо устал.
   Пребывая в таком настроении, Джерри Парсел в сопровождении жены, секретарей и телохранителей летел в одну из авгус- товских пятниц 196... года в Сан-Франциско. Хмурый, молчаливый, он пил "мартини" и смотрел в иллюминатор своего огромного красавца-"боинга". "Пролетаем над Денвером, сэр", - командир корабля нагнулся к Джерри с улыбкой, облокотился на пустое кресло рядом с боссом - Рейчел была в баре. Джерри исподлобья взглянул на высокого, пожилого авиатора, ничего не сказал. Тот подождал минуту и вернулся в свою кабину. "Стареет Джерри. Все мы стареем", - подумал он. "Арчи Бликфилд отлетался, - решил в то же время Джерри. - Пока он не гробанул этот тарантас вместе со всем его содержимым, пора, самая пора списывать его на землю. Пусть на грешной земле покомандует. А то все время в облаках витает. Хотя кто знает, где проще?".
   Парсел и Бликфилд знали друг друга около двадцати лет.
   Во время высадки десанта в Нормандии стропы захлестнули купол парашюта Джерри. В затяжном прыжке Арчи сумел вцепиться мертвой хваткой в Джерри, и они приземлились на одном парашюте. С тех пор они не расставались. "Денвер... Денвер... - Парсел всматривался в скопления зданий, едва различимые с такой высоты. - Ах, да, здесь на двух наших заводах сейчас местные профсоюзы затеяли эту нелепую забастовку. Их национальное руководство выжидает. Прикидывает, сколько из меня можно выдавить за то, чтобы забастовка так и ограничилась Денвером".
   Джерри встал, пошел в кабину пилота. Бликфилд улыбнулся ему своей обычной доброй улыбкой. "Арчи, спасибо, дружище, за подсказку о Денвере. Клянусь святым Яковом, я и впрямь почти забыл об этой забастовке. Столько дел! Сейчас я распоряжусь, чтобы все уладили за уикэнд. Каждый день затяжки стоит десятки и десятки тысяч. Но даже не это главное. Главное - фактор моральный. Хозяин - я, а не профсоюзы. Так будет, пока не погаснет солнце. И еще - ты не обращай внимания на то, что я иногда излишне сух или даже невежлив. Я, ты знаешь, на всю жизнь - "нормандец" и твой должник". Бликфилд хотел что-то возразить, но Парсел обнял его за плечи: "Не надо".
   От Сан-Франциско до Секвойевой рощи кавалькада из трех машин добралась за час. В тени могучих - в пять-семь обхватов - вековых деревьев разместились сотни четыре комфортабельных вилл. На жаргоне трехсот семидесяти пяти членов клуба, которому принадлежала роща, эти виллы называли хижинами. Они группировались в обособленный "кэмпусы" - лагеря по принципу родства, симпатий, связей. В лагере "Лужайка Бэмби" одна из хижин принадлежала Парселу. Ровно в пять часов пополудни Джерри представил собравшимся у него девяти друзьям профессора Збигнева Бжезинского.
   - Господа, стоит ли говорить о том, как велика честь выступить перед виднейшими практиками свободного предпринимательства. Тема моего сообщения - "Большевистские просчеты и их возможное использование", Бжезинский откинулся на спинку кресла и довольно долго собирался с мыслями. - Я понимаю, что сегодняшняя моя аудитория весьма и весьма хорошо подготовлена. Поэтому позволю себе остановиться лишь на самом главном.
   Специалисты русского сектора Колумбийского университета не только скрупулезно фиксируют, но и всесторонне анализируют все отдельные ошибки, промахи, недоделки и недостатки русских. Это первый, низший этап работы. Второй заключается в том, что разрозненные анализы синтезируются, сводятся воедино. И, наконец, высший этап - подготовка практических рекомендаций на основе синтеза ошибок, - лицо Бжезинского собралось в добродушный кукиш. Справедливости ради, сразу оговорюсь - русские довольно яростно сами обнаруживают недостатки у себя. В их прессе публикуются фельетоны и реплики. Есть сатирические издания. Но от обобщений они зачастую сознательно воздерживаются, допуская критику лишь низшего и иногда среднего звена. Критикуют, как они сами выражаются, дворников.
   Бжезинского слушали внимательно. Гости Джерри, соседи по кэмпусу (среди них двое-трое - богаче Парсела), знали, что он не терпит дилетантизма ни в чем. Джерри смотрел на профессора и думал, сможет ли из того со временем получиться крупный политик. Знания, энергия, безупречная биография - все это есть.
   Связи со столпами элиты бизнеса будут. Он малый талантливый, первый свой приезд сюда сумеет развить в непреходящий успех.
   И возраст вполне подходящий - сорок. Да, вроде бы все говорит в пользу Бжезинского. Однако, есть одно "но". Злоба, клокочущая, вырывающаяся наружу злоба к русским - именно она, как это ни парадоксально, не позволит профессору сделать карьеру в сфере практической политики. Политик должен быть мудр. А мудрость исключает злобу, поспешность, необдуманные ходы.
   Она, мудрость, злобу заменяет ненавистью, поспешность - умением выжидать, необдуманные ходы - дьявольской расчетливостью. Пожалуй, можно согласиться с тем, что неистовая злоба Бжезинского помогла ему обратить на себя внимание, выделила из легиона подобных ему ученых, профессоров, аналитиков. не слишком ли много их сейчас расплодилось - советологов, кремленологов, экспертов по России, Восточной Европе?
   Нет, из Бжезинского стоящего политика всеамериканского и, тем более, планетарного масштаба, пожалуй, не получится...
   - На мой взгляд, - говорил Бжезинский, - крупнейшая из всех ошибок большевиков была совершена в день, когда они взяли власть. Объявив о том, что церковь отделяется от государства и что оно, это новое государство, является атеистическим, у мужика отняли Бога. Может быть, создали что-нибудь равноценное взамен тысячелетней веры? Нет, нет и нет. Переделать природу человека? Это оказалось не под силу даже "освободившемуся пролетариату, вооруженному могучим учением современности марксизмом-ленинизмом". Я употребил здесь клише русских - слово в слово. Впрочем, дело не столько в словах, сколько в сути явлений, за ними скрывающихся. Итак, у мужика отняли веру, которая - хорошо ли, плохо ли, веками сдерживала зверя в человеке, лишили его первоосновы морали. В результате убийства веры постепенной эрозии подверглись естественные человеческие идеалы - честность, правдивость, достоинство, бескорыстие, порядочность.
   "Злоба, и на сей раз злоба мутит рассудок почтенного профессора", думал Джерри, хмуро слушая Бжезинского.
   Джерри вспомнил о старинном русском иконостасе, который он, используя свой дипломатический паспорт, вывез в Штаты из Москвы несколько лет назад. По утверждениям экспертов Парсела, иконостас был бесценной исторической реликвией. А ведь Джерри отдал за него сущий пустяк, кажется, что-то около тридцати тысяч долларов. "Пятнадцатый век?!" - удивлялись его гости, рассматривая искусно реставрированные иконы. И Джерри чувствовал, что отношение большинства его знакомых соотечественников к печальным божественным ликам такое, словно они увидели тотемы дикарей.
   В тот свой приезд Парсел на приеме у американского посла долго беседовал с одним из влиятельнейших митрополитов русской православной церкви. "Коммунисты, - тихо говорил монах, полузакрыв глаза, - сумели повести за собой миллионы. Говорят, будто они взяли за основу своей веры библейские заповеди. Не просто говорят - злобно хулят, обвиняют. за что же обвинять? За "плагиат" добра, любви, братства? Да благословит Господь на все времена подобное заимствование!".
   В соборе Святого Воскресения в Сокольниках Джерри посетил воскресную службу. Он любил и сладкий церковный запах, и возвышенное звучание хора, и ушедшие в молитву, отрешенные от всего земного глаза прихожан. Находясь в очередной раз в Москве, Парсел посещал две-три действующие церкви (каждый раз новые) и обязательно - Елоховский собор. "Как много народа, всякий раз отмечал он. - Так самозабвенно, с такой детски безоглядной верой, как в России, не молятся нигде в мире! И молодежь есть. Мы кричим, что русские притесняют верующих. Меж тем, у них ни в одной анкете нет пункта "Вероисповедание". А у нас практически всегда при приеме на работу нужно ответить на такой пункт письменно. И на моих заводах - тоже. Увы, как у всех, так и у меня. И увольнение здесь с работы за то, что кто-то ходит в церковь - неумная ложь. Я и самого патриарха об этом спрашивал, и низших священнослужителей, и верующих сотни. Может, и было когда-нибудь на заре революции. Но не сейчас. Нет, не сейчас".
   Бжезинский продолжал говорить увлеченно, артистично; сопровождал свою речь эффектными жестами, перемежал хорошо отрепетированными паузами. Джерри, казалось, мирно дремал.
   Однако в душе его медленно нарастало чувство досады. Оно ширилось, ширилось, грозило перейти в раздражение - желчное, открытое.
   "Фигляр, - едва сдерживая себя от гневных реплик, думал Джерри. Болтун, самовлюбленный и самонадеянный. Он же ведь ни разу в России сам не был, с живыми русскими, кроме перебежчиков, не обмолвился ни словом. А какой апломб, гонор какой! Сколько же всяческой дряни намешала природа в одном человеке. И для нас это не просто человек. Это один из лучших наших советологов! Во всяком случае, в усердии и способностях ему никак не откажешь. А в итоге что же получается? Злоба его ведет к искажению истины, к непониманию, к невежеству. А ведь он и ему подобные лезут и попадают! - в советники администрации, белого Дома по проблемам Советского Союза. Рекомендации готовят - по культурным, военным, политическим, экологическим аспектам наших отношений. Создаются - на основе таких вот "рекомендаций" тактические, стратегические планы. Страшнокогда судьбы сверхждержавы покоятся на злобе и глубоком невежестве, тщательно прикрываемом тогой архиакадемической учености. Разумеется, я, Джерри Парсел, ненавижу Советы в тысячу раз больше, чем сей нищий университетский выскочка. Но я сохраняю при этом холодную голову и способность к объективному анализу. Без этого в сегодняшней 2битве миров" ошибки, просчеты и, наконец, скорое поражение обеспечены в абсолютной степени"...
   Видя, как слушатели кивают головой, соглашаясь с его мыслями, Бжезинский улыбался. "Цели у нас разные, господа, думал он при этом. - Вы хотите максимально использовать мои мозги. И чтобы это стоило вам подешевле. Я хочу с вашей помощью обрести такое социальное положение, которое отвечало бы моему таланту". С детства Бжезинский был ярым антисемитом. И тщательно это скрывал. Однажды он сделал такую запись в своем дневнике: "Будь на то моя воля, я дал бы нацистам возможность пройтись по всей планете огнем и мечом и искоренить еврейство тотально". Прочитавшая эту запись случайно мама будущего профессора пришла в восторг: "Ты шляхтич самых голубых кровей, Збигнев". Зная, что среди десяти присутствующих толстосумов четверо - евреи, он улыбался им особенно умильно, думал: "Жиды пархатые! Тряхните неправедно набитой мошной. Помогите успешно провести кампанию по моим выборам в Конгресс. Какой вам от этого профит? Матерь божья Ченстоховска простит вам два-три самых гнусных ваших греха. Я попрошу ее об этом лично". Один из четырех, нью-йоркский банкир Менахим Гольдберг с открытой неприязнью наблюдал за Бжезинским. Он, конечно же, ничего не знал о тайных взглядах профессора по еврейскому вопросу. Но чисто интуитивно этот "шановний пан" с негромким голосом и манерами утонченного аристократа все больше и больше раздражал Гольдберга. "Скользкая дрянь, типичный университетский выскочка с амбициями Маркузе и потенцией Герострата, - размышлял он. - Скажите на милость, чем, чем он вызывает такую неодолимую неприязнь?". В это время Бжезинский в очередной раз улыбнулся - теперь Менахиму Гольдбергу. банкир с облегчением улыбнулся в ответ. "Улыбка, его улыбка - в ней все дело. Как я раньше не понял это? Скользкий... Сейчас, наверно, без таких не обойтись. Да и в мое время, лет пятьдесят назад, они, помнится, процветали. Только тогда они, кажется, не так активно лезли в науку. Все больше орали свои песни по пивным. Да, профессор...".
   - господа, я говорил достаточно долго, но даже вскользь не имел времени коснуться таких проблем, как национальная, новой советской элиты, военного лобби Кремля! Впрочем, все они - и многие другие - так или иначе освещены в тексте моего сегодняшнего сообщения, несколько экземпляров которого переданы секретарю мистера Парсела. Анализ, выводы, и рекомендации содержатся в особом приложении.
   Первый же заданный ему вопрос заставил Бжезинского всерьез задуматься. Курт Рингельдорф, известный калифорнийский промышленник, щуплый человечек с холеной бородкой и усиками, спросил как бы невзначай: "Когда, по-вашему, началось интенсивное разложение советского общества и что этому способствовало решающим образом?". "Вы имеете в виду массовые репрессии тридцатых годов?" - выдержав паузу, осторожно ответил вопросом Бжезинский. "Нет", - усмехнулся едва заметно Рингельдорф, играя своими увесистыми золотыми очками. "Послевоенные неурожаи, карточная система, ленинградское "дело" 1948 года?" - словно размышляя вслух, говорил профессор, улыбаясь Рингельдорфу. Тот надел очки и обратился к своим коллегам, а не к Бжезинскому: "Мои специалисты считают роковым для красной России то обстоятельство, что в ходе войны миллионы советских солдат побывали в Европе. Сами того не ведая, они стали носителями бацилл будущего распада. Эти бациллы - неосознанное восприятие преимуществ Запада, западных свобод, западного изобилия - вопреки войне". "Признаться, мы не думали о таком подходе к проникновению русских в Европу", - в голосе Бжезинского прозвучали нотки растерянности. "А вы подумайте", - порекомендовал Рингельдорф. Профессор тотчас согласился: "Сэр, ваш совет - ценная помощь многим ученым Колумбийского университета".
   Второй вопрос задал король авиапромышленности Артур Уэст, худощавый, подвижной брюнет, похожий на состарившегося, но сохранившего спортивную форму легкоатлета: "Какое действительное значение, с вашей точки зрения, имело развенчание культа генералиссимуса Сталина - для России, для ее союзников, для Запада?". "Низвержение рукотворного бога, как правило, всегда болезненно. В случае со Сталиным это было подобно хирургической операции на мозге русских и их идеологических попутчиков во всем мире. С нашей точки зрения это событие было всесторонне позитивным. Утрата веры в какие бы то ни было авторитеты; нигилизм - национальное бедствие". "Но что-то же Советы и получили в результате этой акции?" - воскликнул Рингельдорф. "Безусловно, - ответил быстро Бжезинский. - Однако, я полагаю, нас вряд ли может обрадовать хоть малейший их выигрыш...".
   Было без семи десять, когда Джерри без звонка и стука вошел в хижину Лайонела Дорси в кэмпусе "Снежный человек".
   Парсел был приглашен к четверти одиннадцатого "на стакан вечернего горячего молока". Он несколько не рассчитал и прибыл раньше. "Подумаешь, всего несколько минут, мы слишком давно и хорошо знаем друг друга, чтобы точно выдерживать протокол на отдыхе", - с этими мыслями Джерри вошел в гостиную и увидел хозяина и двух гостей. Они о чем-то громко спорили, но при его появлении разом замолчали. Джерри расслышал только конец фразы: "...даже внедрим к нему своего человека". Лайонел поднялся ему навстречу, усадил, крикнул, чтобы старшая дочь Глория принесла еще молока. "Чего это он суетится? - думал Джерри, здороваясь, усаживаясь, заказывая вместо молока ("Ну и порядки в доме!") крепкий "мартини". - Почтенные клиенты Пентагона собрались. Сам хозяин - глава корпорации по производству тяжелых бомбардировщиков. Карик Блейз - президент комопании "Тихоокеанские ракеты". Дин Прайс - владелец нескольких десятков заводов электронной техники. Все трое местные, калифорнийцы".
   - О чем разговор, дин, если это, разумеется, не тайна?
   Прайс кашлянул, посмотрел на хозяина хижины. Тот переглянулся с Блейзом.
   - А, это секрет Карика? - Джерри забавляла их растерянность.
   - Ненавижу тайны, - буркнул Блейз.
   - Мы говорили о тебе, - решился, наконец, Дорси. - ничего особенного, Джерри. О таких успехах в делах.
   - О твоей дружбе с Джоном Кеннеди, - вставил Прайс. - О твоих последних вояжах в Россию, - заметил, отхлебнув с удовольствием молока, Блейз. - И твоих публичных восторгах по этому поводу.
   - В Роще многие недоумевают, - протянул Лайонел, - уж не случилось ли... ну, как бы тебе это поточнее выразить...
   - Не свихнулся ли я - вслед за моим другом Робертом Дайлингом?
   Все промолчали, и Джерри с недоброй улыбкой продолжал: - Да, я высказался за торговлю с русскими. Я буду, клянусь Иисусом Христом, слышите? - буду торговать с ними, потому что мне, Джерри Парселу, это выгодно. Во многих отношениях. И мне начхать двести тысяч раз на то, как относятся к этому в Роще. Хочу знать - с каких пор удачный бизнес является признаком сумасшествия того, кто его ведет? Наконец, чем и кому не угодил Джон Кенеди?
   - Из-за него, из-за тех, кто с ним и за ним, кое-кто потерял кое-что на Кубе, - продолжая тянуть молоко, язвительно ответил Блейз.
   - Публичные и игорные дома? - громче обычного сказал Джерри.
   - Куба - это дуло пистолета, направленного в висок Империи, побледнев, тихо произнес Прайс.
   - Боже всевышний, не Джон ли его разрядил? - Джерри понюхал "мартини", попробовал его языком. Однако пить не стал, поставил его на стол перед собой.
   - Сегодня этот пистолет разряжен, а завтра... - начал Лайонел.
   - Вы забываете о Гуантанамо, о нашей базе на Кубе. Я думаю, нет, я убежден, что мы вернем этому острову свободу, Джерри легонько хлопнул ладонью по подлокотнику кресла. - И сделает это не кто иной, как Джон Кеннеди. В том случае, если вы - во имя всех святых - не будете ему мешать.
   - Время, время - деньги, я бы сказал - жизнь, - Карик Блейз с недоверием покачал головой. - Это дуло у виска и в переносном смысле. Разве пример Кастро не может показаться заманчивым другим сахарным, банановым, апельсиновым государствам в нашем полушарии? Какому-нибудь Эквадору или Венесуэле?