Ещё более действенной была система взяток и подарков. Г. Г. не скупился в своих тратах на гардероб девочки. Это действовало безотказно. Набокову нравился эпизод романа, в котором Лолита принимала купленную ей одежду. «Она направилась к раскрытому чемодану, как будто в замедленном кино, вглядываясь в эту далёкую сокровищницу на багажных козлах. Она подступала к ней, высоко поднимая ноги на довольно высоких каблуках и сгибая очаровательно мальчишеские колени так медленно, в расширившемся пространстве, словно шла под водой или как в тех снах, когда видишь себя невесомым; затем она подняла за рукавчики красивую, очень дорогую, медного шёлка, кофточку, всё так же медленно, всё так же молча, расправив её перед собой, как если бы была оцепеневшим ловцом, у которого занялось дыхание от вида невероятной птицы, растянутой им за концы пламенных крыльев. Затем стала вытаскивать (пока я стоял и ждал её) медленную змею блестящего пояска и попробовала на себе.
   Затем она вкралась в ожидавшие её объятия, сияющая, размякшая, ласкающая меня взглядом нежных, таинственных, порочных, равнодушных, сумеречных глаз – ни дать, ни взять банальнейшая шлюшка. Ибо вот кому подражают нимфетки – пока мы стонем и умираем».
   Увы, дело не ограничивалось скрытыми взятками в виде одежды (эти подарки Г. Г. делал от души, вкладывая в них много любви и эротических переживаний). «Хорошо учитывая магию и могущество своего мягкого рта, она ухитрялась – за один учебный год! – увеличить премию за эту определённую услугу до трёх и даже четырёх долларов! О читатель! Не смейся, воображая меня, на дыбе крайнего наслаждения, звонко выделяющим гривенники, четвертаки и даже крупные серебряные доллары, как некая изрыгающая богатство, судорожно-звякающая и совершенно обезумевшая машина; а меж тем, склонённая над эпилептиком, равнодушная виновница его неистового припадка крепко сжимала горсть монет в кулачке, – который я потом всё равно разжимал сильными ногтями, если, однако, она не успевала удрать и где-нибудь спрятать награбленное. Раз я нашёл восемь долларов в одной из её книг (с подходящим названием „Остров сокровищ“), а в другой раз дыра в стене за репродукцией оказалась набитой деньгами – я насчитал двадцать четыре доллара и мелочь – скажем всего двадцать шесть долларов, – которые я преспокойно убрал к себе, ничего ей не сказав. Впоследствии она подтвердила величину своего интеллектуального коэффициента тем, что нашла более верное хранилище, которого я так никогда и не отыскал…».
   Трагикомические денежные сделки и операции по изъятию «награбленного» свидетельствуют не о жадности семейной пары, а о том, что деньги в их отношениях приобрели характер своеобразного символа. Требуя их, Лолита демонстрировала «папаше», что их секс не имеет ничего общего с любовью; отбирая их, Г. Г., напротив, отчаянно сопротивлялся порочной системе купли-продажи. Кроме того, деньги олицетворяли надежду Лолиты на освобождение из-под тягостной опеки отчима-любовника, что сам он хорошо понимал: «Я больше всего боялся не того, что она меня разорит, а того, что она наберёт достаточно много денег, чтобы убежать. Мне думается, что эта бедная девочка со злыми глазами считала, что с какими-то пятьюдесятью долларами в сумке ей удастся каким-нибудь способом добраться до Бродвея или Голливуда».
   Пока же Лолиту удерживало понимание безвыходности её положения. Донеся в полицию на своего сожителя, она обрекла бы его на десятилетнее тюремное заключение; однако ей самой пришлось бы жить в сиротском приюте, где у неё «отберут наряды и косметику, заставят вязать всякие вещи, распевать религиозные гимны ив качестве лакомства по праздникам будут кормить оладьями, сделанными на прогорклом масле» . Всё это и разъяснил девочке её опекун: «Никаких больше гулянок! Ты будешь жить (поди сюда мой загорелый розан…) с тридцатью девятью другими дурочками в грязном дортуаре (нет, пожалуйста, позволь мне…), под надзором уродливых ведьм. Не находишь ли ты, что при данных обстоятельствах, Долорес должна оставаться верной своему старому папану?»
   Как бы то ни было, девиантный семейный союз сохранялся, причём Г. Г. слепо не замечал невротического развития Лолиты и считал себя вполне счастливым человеком: «странник, обладающий нимфеткой, очарованный и порабощённый ею, находится как бы за пределом счастья! Ибо нет на земле второго такого блаженства, как блаженство нежить нимфетку. Оно вне конкурса, это блаженство, оно принадлежит к другому классу, к другому порядку чувств. Да, мы ссорились, да, она чинила мне всякие препятствия, но, не взирая на её гримасы, не взирая на грубость жизни, опасность, ужасную безнадёжность, я всё-таки жил на самой глубине избранного мною рая – рая, небеса которого рдели как адское пламя, – но всё-таки рая».
   Г. Г. умудрялся строить фантастические кровосмесительно-педофильные планы на необозримое будущее: «я переходил в течение одного дня от одного полюса сумасшествия к другому – от мысли, что через несколько лет мне придётся тем или иным способом отделаться от трудного подростка, чьё волшебное нимфетство к этому времени испарится, – к мысли, что при некотором прилежании и везении мне, может быть, удастся в недалёком будущем заставить её произвести изящную нимфетку с моей кровью в жилах, Лолиту Вторую, которой было бы восемь или девять лет в 1960-ом году…».
   Между тем, если бы бедный Г. Г. мог предвидеть самое ближайшее будущее, он сказал бы словами Арсения Тарковского о своей слепоте накануне катастрофы:
 
Когда судьба по следу шла за нами,
Как сумасшедший с бритвою в руке.
 
   Г. Г. начал, было, подозревать что-то неладное. Его насторожили разговоры о неведомо откуда всплывшем Клэре Куильти, давнем знакомом Лолиты, но его любовница подняла ревнивца на смех: ««Что?», возразила Лолита, напряжённо гримасничая; «Ты меня, верно, путаешь с какой-нибудь другой лёгкой на передок штучкой»».
   Началась фантасмагория преследования, наглое издевательство Лолиты и, наконец, её похищение. Это совпало с тем, что оба свалились с тяжёлым гриппом – сначала она, и её пришлось уложить в больницу, а потом и он. Когда Г. Г. оклемался от болезни, оказалось, что некто (оставшийся для бедного Гумберта инкогнито), будучи в сговоре с Лолитой, выдал себя за её дядю и увёз из больницы.
   Впоследствии, отметая упрёки Г. Г. в том, что она его предала, Лолита сослалась на шутливый характер заговора, приведшего к её побегу. Но их разлад в то время был далеко не шуточным. С её губ непрестанно срывались выражения: «Грубый скот!», «Ты просто отвратительно туп!» и т. д. Бедный «папочка» делал вид, что ничего не замечает, прибегая к заискивающим, глуповатым, жалким и беспомощным фразам, резавшим слух его строптивой падчерицы: «Ах, прости меня, моя душка – моя ультрафиолетовая душка!». Хорошо подготовленный побег был не предательством, а проявлением реакции эмансипации. Психиатр Андрей Личко, знаток подростковой психологии, пишет: «…эта реакция проявляется стремлением освободиться из-под опеки, контроля, покровительства старших – родных, воспитателей, наставников, старшего поколения вообще. Реакция может распространяться на установленные старшими порядки, правила, законы, стандарты их поведения и духовные ценности. Потребность высвободиться связана с борьбой за самостоятельность, за самоутверждение личности».
   План побега был изначально ущербным. Освобождение от одного взрослого с помощью другого грозило тем, что девочка попадала из огня в полымя. Так оно и случилось.
   Обманутый Гумберт бросился в погоню за беглянкой и своим самозваным «братом», заранее приговорённым им к смертной казни. Напряжённые поиски в течение трёх лет оказались бесплодными. Не помог даже нанятый частный детектив. Своё горькое раскаянье и упрёки, адресованные «нимфетке», Г. Г. высказал в печальных стихах:
 
… – bien fol est qui s’y fie! <…>
Lolita, qu’ai-je fait de ta vie?
(… – безумен тот, кто поверил ей! <…>
Лолита, что сделал я с жизнью твоей?).
 
   Наконец пришло письмо от падчерицы с просьбой о материальной помощи; Г. Г. заполучил её координаты, попутно узнав о замужестве беглянки.
   Лолита, представшая перед ним, «была откровенно и неимоверно брюхата. Любопытно: хотя в сущности её красота увяла, мне стало ясно только теперь – в этот безнадёжно поздний час жизненного дня – как она похожа – как всегда была похожа – на рыжеватую Венеру Боттичелли – то же мягкий нос, та же дымчатая прелесть. <…> „Дик, это мой папа!“ крикнула Долли звонким, напряжённым голосом, показавшимся мне совершенно диким, и новым, и радостным, и старым и грустным, ибо молодой человек, ветеран войны, был совершенно глух. Морского цвета глаза, чёрный ёжик, румяные щёки, небритый подбородок».
   Билл, общий друг супругов, оказался одноруким калекой; тем не менее, хвастая тем, как ловко владеет единственной рукой, он открыл банку пива, но при этом порезался, так что Лолите пришлось его врачевать.
   Когда бывшие любовники вновь остались одни, Г. Г. узнал, наконец, имя похитителя своей Лолиты; им оказался драматург Клэр Куильти.
   «Он, оказывается,был единственным мужчиной, которого она любила. Позволь – а Дик? Ах, Дик – чудный, полное супружеское счастье, и всё такое, но она не это имела в виду. А я – я был, конечно, не в счёт?
   Некоторое время она смотрела на меня, будто только сейчас осознав неслыханный и, пожалуй, довольно нудный, сложный и никому ненужный факт, что сидевший рядом с ней сорокалетний, чуждый всему, худой, нарядный, хрупкий, слабого здоровья джентльмен когда-то знал и боготворил каждую пору, каждый зачаточный волосок её детского тела. В её бледно-серых глазах наш бедненький роман был на мгновенье отражён, взвешен и отвергнут, как скучный вечер в гостях, как в пасмурный день пикник, на который явились только самые неинтересные люди, как надоевшее упражнение, как корка застывшей грязи, приставшей к её детству.
   Нет. Она не предавала меня. Дело в том, что он видел насквозь (с улыбкой), всё и всех, потому что он не был как я или она, а был гений. Замечательный человек. И такой весельчак».
   Этот «весельчак» пообещал Лолите, что он отвезёт её в Голливуд и сделает кинозвездой. Но пока суд да дело, он свёл девочку со своим окружением, группой подростков и взрослых обоих полов, чья «жизньсостояла сплошь из пьянства и наркотиков». Лолита, как оказалось, была нужна Куильти для порносъёмок. «Дикие вещи, грязные вещи. Я сказала – нет, ни за что не стану – (она наивно употребила непечатный вульгаризм для обозначения прихоти, хорошо известной нам обоим) твоих мерзких мальчишек, потому что мне нужен только ты. Вот и вышвырнул он меня».
   В течение двух лет она работала посудомойкой и официанткой в придорожных кафе; потом встретила молодого механика Дика. Сейчас им позарез нужно совсем немного денег, чтобы добраться до места, где ему обещали работу.
   Г. Г. снабдил Лолиту деньгами и документами на получение наследства, оставленного её матерью. Осталось лишь одно – найти и застрелить негодяя, погубившего их жизнь (так, по крайней мере, казалось бедному Г. Г.). Совершив это, он написал в тюрьме книгу «Лолита», подарив бессмертие своей любимой.
   Нетрудно заметить, что история с Куильти стала новой загадкой романа. С чего бы это Лолите, его жертве, после всего с ней случившегося, считать его гением и любить? И так ли уж нужно было Г. Г. убивать своего обидчика, обрекая себя на тюремное заключение?

Разгадка «Лолиты»

   Сцена убийства Куильти вылилась в фарс. «Он и я были двумя крупными куклами, набитыми грязной ватой и тряпками. Всё сводилось к бесформенной возне двух литераторов, из которых один разваливался от наркотиков, а другой страдал неврозом сердца и к тому же был пьян.
   – Моя память и моё красноречие не на высоте нынче, но право же, мой дорогой господин Гумберт, вы были далеко не идеальным отчимом, и я отнюдь не заставлял вашу маленькую протеже присоединиться ко мне. Это она заставила меня перевезти её в более весёлое прибежище. <…>
   Я произвёл один за другим три-четыре выстрела, нанося ему каждым рану, и всякий раз, что я это с ним делал, его лицо нелепо дёргалось, словно он клоунской ужимкой преувеличивал боль; он замедлял шаг, он закатывал полузакрытые глаза, он испускал женское «ах», и отзывался вздрагиванием на каждое попадание, как если бы я щекотал его… <…> Он отступил в свою спальню с пурпурным месивом вместо уха…<…> Я выстрелил в него почти в упор, и тогда он откинулся назад и большой розовый пузырь, чем-то напоминавший детство, образовался на его губах, дорос до величины игрушечного воздушного шара и лопнул».
   Очевидно, что Лолита безмерно преувеличивала достоинства Куильти. Он – отнюдь не гений; он – безответственный и бессовестный клоун. Её слова о любви к нему можно расценить как психологическую защиту, к которой прибегла бедная девочка. Она, увы, не способна полюбить никого, и к этому приложили руки все – её мать, Куильти, и, конечно же, Гумберт. Бедняжка чувствует себя калекой; они все втроём – глухой Дик, однорукий Билл и она, – заключили между собой симбиотический союз, помогая друг другу выжить. («Lolita, qu’ai-je fait de ta vie?» – «Лолита, что сделал я с жизнью твоей?»).
   Гумберт – близнец Куильти, его тёмная ипостась; они оба – литераторы, лингвисты, педофилы, оба – преступники, только Куильти не способен понять свою вину и осудить себя. Между тем, его имя и фамилия (слегка замаскированные: Clear Guilty заменено на Clare Quilty) в переводе означают «ясно, очевидно виновен» – подсказка для суда присяжных. Казнь Куильти – замещающий акт самоубийства Г. Г. Сам он, прежде чем умереть, должен ещё выполнить свой особый долг перед Лолитой.
   Эта сцена – апофеоз романа: «и вот она передо мной (моя Лолита!), безнадёжно увядшая в семнадцать лет, с этим младенцем в ней, и я глядел, и не мог наглядеться, и знал – столь же твёрдо, как то, что умру – что я люблю её больше всего что когда-либо видел или мог вообразить на этом свете, или мечтал увидеть на том. От неё оставалось лишь легчайшее фиалковое веяние, листопадное эхо той нимфетки, на которую я наваливался с такими криками в прошлом… Но, слава Богу, я боготворил не только эхо. Грех, который я бывало лелеял в спутанных лозах сердца, сократился до своей сущности: до бесплодного и эгоистического порока; и я его вычёркивал и проклинал. Вы можете глумиться надо мной, но пока мне не вставят кляпа и не придушат меня, я буду вопить о своей бедной правде. <…> Всё равно, даже если эти глаза её потускнеют до рыбьей близорукости, и сосцы набухнут и потрескаются, а прелестное, молодое, замшевое устьице осквернят и разорвут роды – даже тогда я всё ещё буду сходить с ума от нежности при одном виде твоего дорогого осунувшегося лица, при одном звуке твоего гортанного, молодого голоса, моя Лолита».
   Конечно же, на его просьбу уехать с ним, «чтобы жить-поживать до скончания века», его любовь ответила отказом.
   «Я прикрыл лицо рукой и разразился слезами – самыми горячими из всех пролитых мной… „Ты совсем уверена, что, не поедешь со мной? Нет ли отдалённой надежды, что поедешь? Только на это ответь мне“.
   «Нет», повторила она. «Об этом не может быть и речи. Я бы скорее вернулась к Куильти. Дело в том, что – ».
   Ей не хватало, видимо, слов. Я мысленно снабдил её ими – («…он разбил моё сердце, ты всего лишь разбил мне жизнь»).
   И, наконец, заключительные строки романа, обращённые к Лолите: «Надеюсь, что муж твойбудет всегда хорошо с тобой обходится, ибо в противном случае мой призрак его настигнет, как чёрный дым, как обезумелый колосс, и растащит его на части, нерв за нервом. И не жалей К. К. Пришлось выбирать между ним и Г. Г., и хотелось дать Г. Г. продержаться месяца два дольше, чтобы он мог заставить тебя жить в сознании будущих поколений. И это – единственное бессмертие, которое мы можем разделить с тобой, моя Лолита».
   Гумберт пошёл по следам Шарля Бодлера. В своём стихотворении «Une charogne» («Падаль») поэт, обращаясь к любимой, утверждает:
 
Да, мразью станете и вы, царица граций,
Когда, вкусив святых даров,
Начнёте загнивать на глиняном матраце,
Из свежих трав надев покров.
 
 
 
Но сонмищу червей прожорливых шепнёте,
Целующих как буравы,
Что сохранил я суть и облик вашей плоти
Когда распались прахом вы.
 
   Вильгельм Левик в своём переводе чуточку сгладил откровенность некрофилии и садомазохизма, сфокусированных в переводе С. Петрова:
 
И вас, красавица, и вас коснётся тленье,
И вы сгниёте до костей,
Одетая в цветы под скорбные моленья,
Добыча гробовых гостей.
 
 
 
Скажите же червям, когда начнут, целуя,
Вас пожирать во тьме ночной,
Что тленной красоты навеки сберегу я
И форму и бессмертный строй.
 
   Надо ли говорить, насколько альтруистичней и человечней чувство Г. Г. к Лолите в книге, подарившей ей бессмертие? Это – один из ключей к разгадке тайн романа.
   Напомню читателю загадку сказочных подарков, сделанных Набоковым своему Г. Г. в самом вначале его любовных похождений с Лолитой: смерть жены; уступчивость девочки, уже утратившей свою девственность; слепоту и глухоту окружающих, так и не спросивших у автомобилиста, кочующего с неполовозрелой девочкой, документы на право опекунства; наконец, чудесную застрахованность их двухлетней половой жизни от зачатия. Подобно джинну, устраняющему на пути своего повелителя все преграды, автор позаботился о том, чтобы его Г. Г. не разменивался на лишние заботы и хлопоты. Набоков, убрав всё побочное и несущественное, написал роман-исследование; он честно хотел выяснить главное: так ли уж преступна педофилия и нет ли ей оправдания? Насколько совместимы эти два понятия – «педофилия» и «любовь»? Способны ли педофилы, без помех удовлетворяющие свою страсть, не губить жизнь своих жертв, не глумиться над ними, а искренне любить их?
   Набокову удалось доказать, что педофил способен достичь зрелости половой психологии и полюбить по-настоящему (разумеется, такое открытие относится лишь к меньшинству представителей этой девиации; образец подавляющего большинства – тот же Куильти). Любовь преобразила Гумберта, преодолевшего свою педофилию: он продолжает любить повзрослевшую Лолиту, давно перешагнувшую возрастной барьер «нимфетки». Подобно тому, как Ле Гуин написала апологию гомосексуальности, Набоков написал апологию педофилии. Правда, с оговорками – ведь если сам педофил в исключительных случаях способен полюбить по-настоящему, то о его жертве такого не скажешь. Отчего это зависит?
   В своих сексуальных фантазиях Гумберт любил представлять себя, то турецким султаном, ласкающим преданную ему малолетнюю рабыню, то жителем безлюдного острова, новым Робинзоном, которому судьба подарила не Пятницу, а Лолиту. С завистью вспоминает он и средние века, эпоху Возрождения, чувства Данте к своей малолетней избраннице. Действительно, поэт любил Беатриче с детства, но любовь их была платонической.
   Ещё совсем недавно европейская культура была вполне терпимой к юному возрасту невесты. Казимеж Имелинский пишет: «Во Франции лишь во второй половине XIX века граница возраста, в котором девочка могла вступать в брак, была увеличена с 11 до 13 лет, а в Англии только в 1929 году был упразднён обычай, по которому 12-летняя девочка считалась способной вступить в брак». Законодатели, поднявшие планку, определяющую возраст наступления половой зрелости женщины, поступили мудро: они защищали права детей. Ведь десяти-двенадцатилетняя невеста вступала в брак, конечно же, не по любви, а исходя из денежных, династических или иных интересов своих родителей.
   В каждой из перечисленных ситуаций (прошлые века, жизнь в условиях изоляции, принадлежность к полигамной семье восточного типа) любовь девочки-подростка и взрослого мужчины вполне может быть взаимной. Но обычная девочка, воспитанная в русле современной европейской культуры, неминуемо должна осудить взрослого человека, вступившего с ней в половую связь. Его авторитет терпит крах; их связь становится болезнетворной, делая девочку калекой психологически, а, возможно, и физически (Лолита умерла, родив мёртвого ребёнка, ещё до того, как ничего не знающий об этом Гумберт, закончил свою книгу о ней).
   Иное дело – «нимфетка» с низким порогом возбудимости глубоких структур мозга. Она-то в полной мере способна ответить на сексуальные чувства своего взрослого любовника. Но тут возникает новая проблема: если бы Лолита во всём соответствовала бы Аннабелле, то Куильти растлил бы её окончательно, превратив в порномодель.
   Словом, на лицо, казалось бы, непреодолимое противоречие: если педофил любит по-настоящему, он не должен вступать в половой контакт с объектом своей любви. Дело, однако, в том, что слово «непреодолимое» в данном контексте не совсем уместно: лучшие педагоги мира, часто лишённые собственной семьи, бескорыстно и безоглядно любят своих питомцев, причём им и в голову не приходит их растлевать. Да что уж там великие педагоги? – психологические исследования с помощью датчиков, регистрирующих эрекцию, показали, что очень многие зрелые мужчины реагируют сексуальным возбуждением в ответ на стимуляцию педофильными раздражителями (фотографии, рисунки, сцены из кинофильмов и т. д., представляющие детей в эротическом ракурсе). Между тем, подобная латентная педофильная готовность остаётся неосознанной и никогда не реализуется. Именно к таким людям относился и Гибарян из «Соляриса». Всё объясняется действием защитных психологических механизмов, в том числе, обусловленных социокультурными табу.
   Если, эти социокультурные запреты, достаточно эффективные для абсолютного большинства мужчин, не помогают, и болезненные механизмы настойчиво толкают человека к реализации его педофилии, он должен, не задумываясь, обратиться к врачу. Странная игра Г. Г. с психиатрами, его непоследовательная критика в адрес психоаналитиков – доказательство его страха перед ними и нежелания лишаться собственного педофильного Я. Если бы, преодолев свой невротический страх, он посвятил врача в тайны своей девиации и получил бы психотерапевтическую помощь, то не было бы ни трагедии Лолиты, ни его собственной беды. Но, как предупреждал Джон Рей:«тогда не было бы и книги» .
   У нас нет оснований приписывать Набокову половое извращение по типу педофилии. Но то, что влечение к «нимфеткам» было для него серьёзным поводом для беспокойства и, в то же время служило мощным стимулом для его творческого воображения, сомнений не вызывает. Похоже, как и Г. Г., он не зря побаивался проницательности врачей.
   Именно педофилией объясняется малопочтенный грех Набокова – его гомофобия. Уместность подобного эпитета очевидна в свете биографии писателя. Его родной брат Сергей был «ядерным» гомосексуалом. Он не уступал Владимиру по степени образованности и, может быть, даже по уровню литературного дарования (его стихи, пропавшие, к сожалению, во время войны, находили высочайшую оценку у современников). В отличие от своего брата и его жены-еврейки, успевших бежать от немцев в Америку, бедный Сергей угодил в фашистский концлагерь и был там замучен. (Фашисты в своих лагерях смерти умерщвляли гомосексуалов, так же, как и евреев). Казалось бы, в память о нём Владимир Набоков должен был бы подходить к теме гомосексуальности с особой деликатностью и осторожностью. Между тем, он не терпит геев, немилосердно обличает их при каждом удобном и неудобном случае, третирует их в быту, в переписке, в творчестве. Его перу принадлежит «Бледное пламя» – один из самых гомофобных романов во всей мировой литературе. Этот предрассудок, странный для образованного и независимо мыслящего человека, каким был Набоков, можно объяснить двумя причинами, относящимися к области патопсихологии.
   Во-первых, нападки на геев служат для писателя своеобразным способом психологической защиты. Дескать, по сравнению с гомосексуальной педофилией, гетеросексуальная выглядит гораздо пристойнее. Чтобы не быть голословным, процитирую размышления по этому поводу Г. Г. Он осуждает некоего Гастона Годэна, преподавателя французского языка, описывает в карикатурных тонах его внешность и манеры и, наконец, признаётся: «Я бы и вовсе не упомянул его, если бы его существование не представляло бы такого странного контраста моему собственному случаю. Он необходим мне теперь для защиты. Вот, значит, перед вами он, человек совершенно бездарный; посредственный преподаватель; плохой учёный; кислый, толстый, грязный; закоренелый мужеложник, глубоко презирающий американский быт; победоносно кичащийся своим незнанием английского языка; процветающий в чопорной Новой Англии; балуемый пожилыми людьми и ласкаемый мальчишками – о, да, наслаждающийся жизнью и дурачащий всех; и вот, значит, я».
   Автор, похоже, не замечает сомнительно-комичного парадокса: он сам, отрекаясь от Г. Г., называет его «иностранцем и анархистом»; теперь те же самые упрёки адресует Г. Г. Годэну! А разве сам он, Владимир Набоков, не иностранец и, по американским меркам того времени, не анархист?! И насколько порядочны донос на бедного Гастона и провокационные обвинения его в антиамериканизме? Тем более что они исходят от человека, который сам подпадает под все статьи этого доноса, исключая лишь пресловутое «мужеложство»?