Этот феномен имеет своё психологическое объяснение.
   Процесс обожествления (так же, как и непомерное преувеличение сексуального могущества полового партнёра) – невротический способ смягчить комплекс собственной неполноценности. Развенчание любовника служит той же цели. Потребность в самоутверждении требует наличия целого набора объектов третирования. Дима презирает еврея, своего соседа по палате, приписывая «жидёнку» малые размеры члена, хотя тот и не думал демонстрировать собственные гениталии кому бы то ни было. Он презирает «старпёров» – пожилых пациентов госпиталя, злорадствует по поводу смерти одного из них, хотя никогда и в глаза его не видел. Мало того, невротическая природа Лычёва требует, чтобы список презираемых им людей постоянно дополнялся и расширялся.
   Любовная история Кости заканчивается тем, что Дима даёт ему ложные адрес и номер телефона. Совершается тройной обман: Лычёв вводит в заблуждение Костю, читателей своей книги и, главное, себя самого.
   Разобравшись, в конце концов, в его психологических вывертах и парадоксах, Костя с горечью убедится в том, что поверил эгоисту и истерику, погрязшему во лжи. Такой вывод, справедливый, увы, для весьма многочисленной прослойки гомосексуалов, огорчит юношу. Другое дело, что, сделав своё грустное открытие, он всё же вряд ли станет гетеросексуалом. Так уж устроен мозг «ядерного» гомосексуала. Понадеемся на то, что с новым любовником Косте повезёт больше, чем с первым.
   Что же касается Димы, то, объясняя свой поступок заурядностью своего якобы гетеросексуального партнёра, на самом деле он имеет в виду нечто противоположное – «разоблачённую» гомосексуальность Кости. Гомосексуал, даже наделённый сказочной половой неутомимостью, не может служить Диме гарантом его достоинств (такова уж логиканевротического мышления: комплекс неполноценности обусловлен интернализованной гомофобией и неосознанным презрением к собственной гомосексуальной ориентации). Повторяю: вопреки уверениям Димы о том, что он безмерно горд характером собственной сексуальной ориентации и вразрез с его же концепцией об исключительной роли гомосексуалов в прогрессе человечества, история его отношений с Костей, как и с другими любовниками – гомо– и гетеросексуалами, выявляет невротическое неприятие им своей гомосексуальности. Интернализованная гомофобия заставляет Лычёва презирать не только «педовок», но и всех, кто способен соблазниться на заместительную гомосексуальность, им же самим и спровоцированную. Вот скажем, крайне уничижительная и ложная оценка, которую он даёт своим вполне гетеросексуальным партнёрам: «Я уверен, что при удачном стечении обстоятельств те же Ромка, Боб или Денис могли стать в Москве отъявленными шлюхами».
   Словом, в психологии «любвеобильного» Димы находят себе место презрение к людям, интернализованная гомофобия и даже такой малопочтенный предрассудок, как антисемитизм. Лычёв использует секс для самоутверждения, для поисков покровителей и заступников, даже для мести. Вот только с одним феноменом он не знаком вовсе: любить кого бы то ни было Дима не способен напрочь.
   Скажем спасибо нашему талантливому журналисту Дмитрию Лычёву – так прозрачно и точно он описал клинику невроза, называемого интернализованной гомофобией!
   С Теннесси Уильямсом дело обстоит гораздо сложнее и запутанней, но и его проблема остаётся весьма узнаваемой. Говоря об одном из своих близких друзей, Теннесси написал фразу, составляющую суть его трагедии:«Он в тот период освободил меня от самого большого моего несчастья – и самой главной темы моей работы – несчастья одиночества, что преследует меня как тень, тяжёлая тень, слишком тяжёлая, чтобы таскать её за собой днём и ночью». Как ни странно, выход из одиночества он ищет по-лычёвски: «…в отеле был бассейн, парилка, я мог заниматься любимым делом – плавать и имел возможность заводить многочисленные приятные знакомства – знакомился я в основном в парилке. В облаках пара я ощущаю сексуальное волнение. Я был вполне привлекательным без одежды, а среди посетителей бассейна и парилки было много очаровательных молодых людей. Развлечения растягивались на весь день и весь вечер».
   Навязчивая тяга к сексу в сочетании с невротическими страхами возможного заражения, накладывающимися на ипохондрические ощущения телесных недомоганий, дают трагикомический эффект: «Доктора сообщили, что мне грозят гепатит и амёбная дизентерия. В дневнике я написал: „С траханьем покончено“». Тревога оказалась ложной и охота за молодыми людьми продолжалась на обоих континентах. Больше всего привлекала Италия. «В Риме не встретишь на улице молодого человека без лёгкой эрекции. Частенько они прогуливаются по Венето – руки в карманы, бессознательно играя своими гениталиями, независимо от того, предлагают ли они себя или ищут, кого бы подцепить».
   Понятно, что в парилках и на улицах Рима есть множество возможностей, чтобы в очередной раз удостовериться в наличии собственной сексуальной привлекательности, столь ценной для любого гея-невротика. К тому же, судя по бесчисленным намёкам об активной роли, выполняемой в ходе всех этих мимолётных флиртов, они позволяли Уильямсу всякий раз убеждаться в собственном мужестве. В скобках заметим, что это свойство было не столь уж безотказным: «Художника мне было не вынести – он готов был заниматься сексом, не переставая».
   Всё это знакомые мотивы. Но в отличие от Димы (по крайней мере, его армейского периода), у Теннесси есть ещё одна невротическая потребность – он должен играть авторитарную роль в связях с любовниками. Вот, скажем, сценка возвращения пьяного «главы семейства» к своему ангелу-хранителю Фрэнки Мерло.
   «Однажды три проститута из Майами приехали в наш город и поселились в мотеле. Я едва был с ними знаком, но толкаемый распутством, провёл с ними целый день и часть вечера – сейчас мне вспоминается, что я вступал в интимные отношения со всеми тремя, будучи в состоянии пьяного куража и придавая этому не больше значения, чем прыжку через кучу навоза.
   Фрэнки приготовил ужин – или только готовил его – когда я вернулся домой. Молчание было зловещим. Я, как король, уселся за стол и стал ждать, когда меня обслужат. Кухонная дверь распахнулась, и в меня полетел кусок мяса, просвистев всего в паре дюймов от моей головы. За ним последовала тарелка с молодой кукурузой, потом салат, потом полный до краёв кофейник. Я был так пьян, что этот обстрел меня совершенно не встревожил. Когда дверь на кухню захлопнулась, а Фрэнки пошёл садиться в машину, я подобрал мясо с пола и съел его с таким аппетитом, как будто оно было подано мне на золотом блюде».
   Строптивость Фрэнки была наказана: Теннесси спровоцировал их разрыв. Это случилось как раз накануне смерти преданного любовника, друга и помощника от опухоли мозга. Окружающие Уильямса люди «знали, что я потерял опору своей жизни».
   Теннесси уверяет читателей: «Меня обвиняли во всём, но только в обдуманной жестокости, потому что внутри меня всегда сидело убеждение Бланш, что „обдуманная жестокость непростительна“». Но зачем тогда ему понадобилось тащить случайного молодого любовника к Тони Россу? «И это было ошибкой, потому что Тони, хотя и любил меня, совершенно расстроился при виде моего нового товарища. <…> Увидев моего спутника, он просто выпал в осадок».
   От Санто (этим псевдонимом Теннесси намекает на доброту и преданность одного своего любовника, сохраняя его инкогнито), после очередной измены пришлось спасаться бегством. «Я достиг океана, и Санто не догнал меня, благо стояла безлунная ночь. Увидев деревянный причал, я взбежал на него и повис на его кромке – над самой поверхностью воды. Я висел там, пока Санто, не обладавший нюхом ищейки, не потерял мой след и не ушёл, ругаясь, в другую сторону».
   От Санто тоже удалось отделаться навсегда.
   И всё это на фоне беспрестанных сетований по поводу трагедии одиночества! Что же лежит в основе этой саморазрушительной тяги к предательству в любви; в настойчивом отмежевании от пассивной роли в сексе (на самом деле, это не совсем соответствует истине); в навязчивом подражании собственному авторитарному отцу? Я полагаю, что дело объясняется невротическим поведением в рамках интернализованной гомофобии. Теннесси открещивался от своей гомосексуальности и в мелочах, и в саморазрушительном поведении, что обрекало его на разрыв с близкими людьми, на трагическое одиночество и связанную со всем этим тяжёлую депрессию, а это, в свою очередь, усиливало чувство одиночества, делая его непереносимым. Возникал порочный круг, который невозможно было разорвать. «Удивительно, каким одиноким становится человек во время глубокого личного кризиса, – горько жалуется Теннесси Уильямс. – Голым, холодным фактом является то, что почти все, кто знает тебя, отодвигаются, как будто ты – носитель ужасной заразы».
   Дело усугублялось, по-видимому, и прогрессирующим к старости шизофреническим дефектом. Всё вместе приводило к историям, которые трудно читать без боли. Одну из них рассказал писатель Дотсон Рейдер; я же передаю её со слов Льва Клейна.
   Рейдер тогда жил на квартире Уильямса, куда он однажды привёл нового знакомого. Этот молодой человек, только что уволившийся из армии, был прозван Кентукки (его собственное польское имя было сложно запомнить и тем более произнести Рейдеру). Теннесси, вернувшийся домой раньше срока, застал обоих нагими, гревшимися на солнце у бассейна. Он, как рассказывает Рейдер, «…проигнорировал меня. Глаза его были прикованы к Кентукки; пройдя к нему, он присел на корточки и принялся ласкать его пенис. „Это Теннесси“, – объяснил я, поскольку парень был явно смущён тем, что этот полностью одетый, чужой и пожилой джентльмен, трогает его интимные части, совершенно не спрашивая разрешения».
   Клейн передаёт конец этой очень некрасивой и одновременно грустной истории: «Когда Кентукки через несколько дней решил уехать, соскучившись по своим, и попросил денег на дорогу, Теннесси был страшно огорчён и раскричался, что, вот, де, много развелось охотников за чужими деньгами, что он потратил уже кучу денег на Фрэнки и они достались семье Фрэнки. Кентукки ушёл без денег, надеясь на то, что по дороге кто-нибудь подберёт голосующего. Теннесси после его ухода не нашёл золотых часов и позвонил в полицию, хотя Рейдер уговаривал его не делать этого. Вскоре Кентукки привели в наручниках, а тем временем часы нашлись. Теннесси просил Кентукки простить его и взять большие деньги. Кентукки отказался. Всё же Теннесси всучил ему чек с подписью, но без проставленной суммы – там можно было проставить любую. Кентукки ушёл навсегда, а Теннесси заперся в спальне и проплакал всю ночь. Чек остался невостребованным».
   В подобных случаях Уильямс прибегал к хрупкой психологической защите: «Мне очень нужны друзья, но даже в шестьдесят один год я не хочу их покупать».
   Его смерть стала трагическим символом: драматург, глотая снотворное, вдохнул крышечку от пузырька с таблетками. Он умер от асфиксии – рядом не оказалось кого-то, кто бы, хлопнув его по спине, выбил посторонний предмет из дыхательного горла.

Глава VII. Секс и насилие в искусстве и в жизни

   «Когда началось скерцо, мне уже виделось, как я, радостный и легконогий, вовсю полосую вопящий от ужаса белый свет по морде своей верной и очень-очень острой бритвой. … А ещё были сны про сунь-вынь с девочками – как я швыряю их наземь и насильно им засаживаю…»
   Энтони Бёрджесс

 

Алекс, юный садист, насильник и убийца

   Слова, взятые в качестве эпиграфа, принадлежат Алексу, герою романа Энтони Бёрджесcа «Заводной апельсин». Так он описывает чувства, которые вызывают у него звуки Девятой симфонии Бетховена. Не правда ли, парадоксальная ситуация – гениальная музыка возбуждает у её слушателя садистские желания и видения?!
   Первая публикация романа в 1962 году прошла без особого ажиотажа. Зато шумной славой сопровождалась экранизация книги гениальным кинорежиссёром Стэнли Кубриком в 1971 году. Повторилось нечто похожее с историей «Соляриса». Кубрик так ярко преподал миру идеи «Заводного апельсина», что они до сих пор будоражат воображение зрителей. Между тем, они, эти идеи, весьма спорны.
   Авторы романа и фильма вступили в полемику с Оскаром Уайльдом и, сами того не ведая, с Гаем Давенпортом. Напомню: Оскар Уайльд испытал на прочность собственную концепцию, согласно которой человек, наслаждаясь прекрасным в искусстве и в жизни, способен реализовывать потенциальную способность творить добро и красоту, а также сохранить свою индивидуальность. Печальная история Дориана Грея выявила уязвимое место этой идеи – если человек не способен сопереживать людям и поступаться собственными эгоистическими интересами ради окружающих, то он, вопреки восприятию прекрасного, обречён на моральную деградацию. Гай Давенпорт, учитывая уроки Уайльда, предложил свой вариант гедонизма – альтруистический. Дружелюбие и любовь способны помочь человеку сохранить те прекрасные задатки, что были получены им от рождения («не потеряв гончей, гнедой кобылы и голубки» ).
   Кубрик с Бёрджессом подошли к проблеме с неожиданной стороны: по их мнению, способность воспринимать прекрасную музыку ценна тем, что помогает эгоистичному и агрессивному индивиду подавлять окружающих. Иными словами, с помощью прекрасного можно и должно сохранять своё Я, даже если оно исполнено зла и стремится к насилию. Ведь человек агрессивен по своей природе, и живёт он в жестоком эгоистическом мире. Фильм Кубрика – настолько талантливая иллюстрация этой антигуманной идеи, что даже человек, который её абсолютно не приемлет, не способен оторваться от экрана и не сразу находит контраргументы в мысленном споре с увиденным.
   Действие фильма происходит в будущем. Отсюда экзотические костюмы персонажей и суперэротичность интерьера кафе, любимого места пребывания Алекса и его шайки. Столики в нём сделаны в виде голых женщин, стоящих либо на четвереньках, либо делающих «мостик» животом кверху. Автомат, выдающий наркотики, растворённые в молоке, также изображает голую женщину; заказанный напиток вытекает из её сосков, а само кафе носит двусмысленное название – «Корова» (то есть «тёлка», что на молодёжном сленге означает «женщина»). Алекс со своими дружками, Джорджиком, Питом и Тимом, хулиганят, грабят, насилуют, воруют; они угоняют машины, носятся на них за городом, а потом бросают их за ненадобностью.
   Покинув кафе, шайка отправляется на поиски приключений. Первым, кто попался им на глаза, был бродяга-попрошайка, тут же оскорбивший эстетические вкусы Алекса тем, что был пожилым, разил спиртным и осквернял тонкий слух меломана урчанием в животе. Шайка, науськиваемая вожаком, принялась избивать беднягу кулакам и дубинками; пинать ногами, обутыми в тяжёлые ботинки. «Давайте, кончайте меня, трусливые выродки, всё равно я не хочу жить в таком подлом и сволочном мире! В этом мире для старого человека нет места, я вас не боюсь, а убьёте, так только рад буду сдохнуть!» – кричал старик.
   « – Мы ему врезали, смеясь и хохоча, так что кровь хлынула из его поганой старой пасти», – рассказывает Алекс, от лица которого ведётся повествование в романе и фильме.
   В заброшенном казино, куда заглянули дружки, они обнаружили своих соперников-хулиганов из шайки Биллибоя. «Они затеяли игру в сунь-вынь, сунь-вынь с маленькой плачущей мелкой кисой», иными словами, собирались вшестером изнасиловать девочку. Пока что они гоняли её по сцене казино, срывая с неё одежду. Крики жертвы, накладываясь на музыку увертюры к «Сороке-воровке», придавали происходящему мрачно-шутовской характер. Девчушку уже завалили на матрац, расстеленный на полу, как послышалась насмешливая мелодекламация Алекса:
   « – Кого я вижу! Надо же! Неужто жирный и вонючий, неужто мерзкий наш и подлый Биллибой, козёл и сволочь! А ну, иди сюда, оторву тебе яйца, если они у тебя ещё есть, ты, евнух дрочённый!
   – Мочи их, ребята! – взревел Биллибой.
   Нас было четверо против шестерых, но зато у нас был балбес Тим, который, при всей своей тупости, один стоил троих по злости и владению всякими подлыми хитростями драки. Он шуровал железной цепью; у Пита с Джорджиком были замечательные острые ножи, я же, в свою очередь, не расставался со своей любимой старой очень-очень опасной бритвой. Да, блин, истинное было для меня наслаждение выплясывать этот вальсок – левая, два-три, правая, два-три – и чиркать Биллибоя по левой щёчке, по правой щёчке, чтобы как две кровавые занавески вдруг разом задёргались при свете звёзд по обеим сторонам его пакостной физиономии. Вот уже льётся кровь, бежит, бежит…».
   Послышался рёв полицейской сирены, и шайки разбежались в разные стороны, прекратив свой жуткий балет под музыку Россини.
   «У нас была задумана операция „Незваный гость“, – повествует Алекс. – Это был крутой прикол, полный юмора и доброго старого супер-насилия».
   За городом находился коттеджик под символическим указателем «Home» («Дом» или «Прибежище»), в котором жили писатель Фрэнк Александер (почти тёзка нашего героя) и его жена. Раздался звонок в дверь.
   « – Кто там?
   – Простите, – заговорил Алекс с деланной взволнованностью, – не могли бы вы нам помочь? Мой друг истекает кровью. Вы не позволите позвонить по телефону? Это вопрос жизни или смерти!
   – Дорогая, думаю, им следует помочь!», – откликнулся гуманный писатель.
   Как только приоткрылась дверь, в дом ввалилась банда в масках, пиная ногами хозяина, нанося пощёчины его жене, круша стеллажи с книгами. По воле Кубрика, сцена насилия напоминала жуткий балет. Алекс, распевая песню из мюзикла «Поющий под дождём» и пританцовывая, то кружил вокруг писателя, прижатого к полу налётчиками, и бил его ногами в лицо, живот, грудь, то возвращался к его жене. Сначала он вырезал дырки в платье женщины, обездвиженной Тимом, обнажив её груди, а потом и вовсе распорол его сверху донизу. Затем, глумясь, Алекс наклонился над писателем, демонстрируя ему своё голое тело со спущенными штанами, и вновь проделал пару балетных па, нанося жертве сокрушительные удары тяжёлыми ботинками. Бандиты, заклеив скотчем рты супругов, разбились на пары: двое держали мужа, избивая его, остальные по очереди насиловали его жену; затем группы насильников менялись местами. Писатель в полной беспомощности глядел на них ненавидящими глазами. Алекс был в полном восторге: « Писателя и его жены вроде как уже не было в этом мире, они лежали все в кровище, растерзанные <…>.
   – Ноги-ноги-ноги! – скомандовал я».
   Шайка вернулась в кафе. И тут Алекса ждал сюрприз: в перерыве между проигрыванием дежурной музыки, женщина, сидевшая в группе работников телевидения за одним из столиков, пропела пару фраз из «Оды к радости» Бетховена. Музыкально одарённый хулиган тут же принял певицу за свою «идейную» союзницу в противостоянии враждебному обществу: «Она не обращала внимания на гнусный мир вокруг». Экстаз, овладевший меломаном, свёл на нет Тим. Он издал ртом неприличные звуки, пародирующие певицу, за что получил от Алекса удар палкой. Разгорелся спор; поначалу противники собрались драться на бритвах, но Тим, явно затаив обиду, пошёл на попятную.
   Все отправились по домам.
   Гордостью Алекса был музыкальный центр с множеством динамиков, размещённых по всей комнате. Его жилище украшали портрет Бетховена и грубо-эротическе изображение нагой женщины, выполненное прямо на стене. Из комода Алекс достал на свет своего единственного любимца – удава, а в ящик положил пухлую пачку банкнот – добычу от грабежа писателя. Теперь, лёжа в постели, он без помех наслаждался музыкой. Родители, живущие за тонкой перегородкой, в расчёт не принимались – сын приучил их не перечить ему и принимать снотворное, чтобы не слышать ночных музыкальных концертов.
   Кубрик сопроводил звуки Девятой симфонии ярким изобразительным рядом. Удав, обвивал ветку дерева, закреплённую на уровне гениталий нарисованной девицы. Четыре совершенно одинаковые гипсовые статуэтки Христа, изображающие его в окровавленном терновом венце с поднятой левой рукой, стояли под женскими гениталиями и змеем. В такт музыке они демонстрировались под разными углами наклона. Возникало впечатление, будто квартет этих фигурок совершает непристойный балетный танец.
   Видения Алекса менялись: то он видел мужчин, вешающих девушку в подвенечном платье; то представлял себя самого в виде вампира, с клыками, с которых стекала кровь; то ему виделись огненная стихия, извержение вулкана, раскалённая лава; то – огромные глыбы камней, которые, обрушиваясь, погребали под собой суетящихся в ужасе людей.
   Правда, в романе Бёрджесса Алекс слушал не Девятую симфонию, а скрипичный концерт, но впечатления, полученные от музыки, менее яркими от этой замены не стали: «Слушая, я держал глаза закрытыми, чтобы не спугнуть наслаждение, которое было куда слаще всякого там Бога, рая, наркотиков и всего прочего, – такие меня при этом посещали видения. Я видел, как люди, молодые и старые, валяются на земле, моля о пощаде, а я в ответ лишь смеюсь и курочу сапогом им лица. Вдоль стен – девочки, растерзанные и плачущие, а я засаживаю то в одну, то в другую, и, конечно же, когда музыка в первой части концерта взмыла к вершине высочайшей башни, я, как был, лёжа на спине с закинутыми за голову руками и плотно прикрытыми глазами, не выдержал и с криком „а-а-а-ах“ выбрызнул из себя наслаждение. После этого был чудесный Моцарт, „Юпитер“, и снова разные картины, лица, которые я терзал и курочил…».
   Музыка и на следующий день выполнила свою «сексуально-прикладную» функцию. Алекс, отправившись в магазин за музыкальными новинками (благо, после грабежа он не был стеснён в средствах), встретил там двух забавных десятилетних девчушек. Они с серьёзным видом перебирали записи модных певцов (««Полежи чуток с Эдиком», Ид Молотов и тому подобный кал» ). Алекс тут же пригласил их к себе, посулив им «прокрутить» купленные ими диски на «классной аппаратуре». «Две эти киски были очень друг на дружку похожи, хотя и не сёстры. Одинаковые мысли (вернее, отсутствие таковых), одинаковые волосы – что-то вроде крашеной соломы. Что ж, сегодня им предстоит здорово повзрослеть. Ох, везуха!»
   Алекс, с шиком доставив их на такси, «…налил своим десятилетним невестам по изрядной порции виски, хотя и разбавленного должным образом содовой шипучкой. Они сидели на моей кровати (всё ещё неубранной), болтали ногами и тянули свои коктейли, пока я прокручивал на своём стерео жалкое их фуфло. Скоро мои киски были в состоянии буйного восторга – прыгали и катались по кровати, и я вместе с ними. Что в тот день у меня с ними было, об этом, блин, так нетрудно догадаться, что описывать не стану. Обе вмиг оказались раздеты и заходились от хохота, находя необычайно забавным вид дяди Алекса, который стоял голый и торчащий…».
   В ход пошла Девятая симфония, «…начало последней части, которая была сплошь наслаждение. Вот виолончели; заговорили прямо у меня из-под кровати, отзываясь оркестру, а потом вступил человеческий голос, мужской, он призывал к радости, и тут потекла та самая блаженная мелодия, и, наконец, во мне проснулся тигр, он прыгнул, и я прыгнул на моих мелких кисок. В этом они уже не нашли ничего забавного, прекратили свои радостные вопли, но пришлось подчиниться, блин, этаким престранным и роковым желаниям Александра Огромного, удесятерённым Девятой… <…>
   Когда эта последняя часть докручивалась по второму разу, они мало-помалу очухались, начиная понимать, что с ними маленькими, с ними бедненькими только что проделали. Начали проситься домой и говорить, что я зверь и тому подобное. Вид у них был такой, будто они побывали в настоящем сражении, которое, вообще-то, и в самом деле имело место; они сидели надутые, все в синяках. Что ж, в школу ходить не хотят, но ведь учиться-то надо? Ох, я и поучил их! Надевая платьица, они уже вовсю плакали – ыа-ыа-ыа, – пытались тыкать в меня своими крошечными кулачками, тогда как я лежал на кровати перепачканный, голый и выжатый как лимон. Я велел им собрать шмотки и валить подобру-поздорову, что они и сделали, бормоча, что напустят на меня ментов и всякий прочий кал в том же духе».
   В скобках заметим, что в соответствующем эпизоде фильма были заняты очень молодые, но, разумеется, отнюдь не десятилетние актрисы, иначе Кубрика привлекли бы к уголовной ответственности.
   Между тем в шайке Алекса начался бунт: дружки вдруг усомнились в его праве быть вожаком и диктовать остальным свою волю. Бывший лидер, пойдя на временные уступки, лихорадочно обдумывал возникшую ситуацию. Шайка двигалась вдоль набережной, когда Алекс вдруг понял, что как ему поступить: «… умный действует по озарению, как Бог на душу положит. И снова мне помогла чудесная музыка». Из окна звучала увертюра Россини.
   Внезапно прозревший Алекс неожиданно ударил своей палкой одного, другого. Снова драка-балет: дружки, не успевшие сориентироваться в происходящем, не сумели дать отпор нападающему; уклоняясь от ударов в замедленном темпе, они падали в воду. Держа бритву за спиной, Алекс помог Тиму выбраться на берег, хладнокровно порезав протянутую ему руку. Хлынувшая кровь заставила бунтарей забыть о сопротивлении. Лидер, пожертвовав своим носовым платком, великодушно остановил кровотечение, и все направились в любимое кафе.