Жак вернулся в шалаш и лёг на подстилку рядом с графом, спросившим: «это была твоя девушка?, у меня нет девушки, – ответил я, – почему? – спросил он, не знаю, – ответил я, – наверное потому, что я никого не люблю, зато тебя любят, – сказал он» . И тут возникла ситуация, почти повторяющая историю двухлетней давности, только на этот раз Людовик уже не сокрушался из-за греховности своего любовного выбора. Как когда-то Алексей, пастушок в трансе слушал любовные признания. Слово в слово Жак повторял их потом в исповеди: «ты молод, красив, а взгляд твоих глаз сразу, едва я увидел тебя, сказал мне, что душа твоя тоже прекрасна и чиста, чувства меня не обманывают, я тебя вижу, касаюсь рукой твоего плеча, трогательно вздрагивающего от моего прикосновения, ты живёшь, двигаешься, существуешь, а если кажешься сотворённым из иной нежели все прочие люди, материи, то потому, наверно, что природа благодаря божественному вдохновению, которым она наделена, единожды только способна из обычных элементов создать столь совершенное существо, после чего, поскольку я молчал, мягко повернул меня к себе и спросил: тебе ещё никто не говорил, что ты прекрасен?, я ответил: так как вы, господин, никто, и сказал правду, потому что не знал своего лица, и, хотя слышал, что в деревне меня всё чаще называют не как прежде, Жаком Найдёнышем, а Жаком Прекрасным, никто до сих пор так, как он, об этом не говорил, он сказал: может быть тебе это неприятно?, нет, что вы, господин, говорите, мне вовсе не неприятно, – ответил я, потому что так оно в самом деле и было…». Как когда-то Алексей, Жак грезил в гипнотическом трансе. Ему виделись мощные ворота и громадные стены Иерусалима, ведь в эти минуты Людовик, говорил ему, как некогда Алексею, о том, что ему самому никогда уже не осуществить благородную и святую задачу освобождения Гроба Господня, ибо: «не с обагрёнными невинною кровью мечами и затаёнными в сердце и в мыслях тёмными и неистовыми страстями, а лишь в броне невинности и с чистым сердцем под этою бронёю можно достичь ворот Иерусалима, которые должны распахнуться перед теми, кто душою близок покоящемуся в одинокой могиле Христу, тогда, восемь лет назад, на исходе той, самой тягостной в моей жизни ночи, я понял, что противу бездушной слепоты рыцарей, герцогов и королей, только христианские дети в своём милосердии могут спасти город Иерусалим …».
   Как когда-то Алексею, Жаку впору было сказать: «можете делать со мной, всё, что хотите, господин». Утром он понял, что рядом никого нет: «…я лежал на своей подстилке и чувствовал себя более одиноким, чем когда-либо прежде, хотя я всегда просыпался в своём шалаше один, я подумал: всё это мне приснилось, и, подумав так, даже пожелал, чтобы это был только сон, но едва пожелал, в ту же минуту меня обуял страх, я сел на подстилке и вдруг увидел на своей руке этот драгоценный перстень, должно быть, уходя, он надел мне его на палец, когда я спал, поняв всё, я преклонил колена и возблагодарил всемогущего Бога, что это не было сном…».
   А потом угрызения совести стали мучить и самого пока ещё безгрешного Жака. Узнав от Алексея, что граф Людовик утонул в Луаре, разбушевавшейся в весеннем полноводии, «я спросил: ты был с ним?, да, – ответил он, – весенние реки коварны, и не смог спасти?, не смог, – сказал он, – это произошло очень быстро, так камень идёт на дно, он говорил, а я думал: будь я с ним, я сумел бы его спасти…». «Я обязан был пойти с ним и спасти его, но остался в шалаше и теперь ничто не возместит мне эту утрату!» – терзался угрызениями совести пастух, забывая, что Людовик сам не позвал его с собой. Зато потом это сделал сверстник и соперник Жака, ставший Алексеем Вандомским, графом Шартрским и Блуаским, ещё совсем недавно желавший лишь одного: «чтобы он (Людовик) был рядом и своим телом защитил меня от одиночества, потерянности и страха, делай со мной всё, что хочешь, что б ты ни сделал, мне будет приятно». Теперь он сам предлагал Жаку: «если ты пойдёшь со мной и при мне останешься, я сделаю всё, что ты пожелаешь, буду служить тебе и тебя защищать, буду для тебя всем, чем ты разрешишь мне быть, потому что люблю тебя с первой минуты, с тех пор, как увидел тебя, склонившегося над догоравшим костром, люблю, хотя и не знаю, рождена ли моя любовь только тобой и мной, только нами двумя, или её пробудил из небытия тот, кого уже больше нет, и тут Жак сказал: уходи, ты не пойдёшь со мной? – спросил я, нет, – сказал он, я вышел, сел на коня и, во второй уже раз, поскакал вперёд, к влажным пастбищам, лежащим внизу, но если тогда, в ту первую ночь, меня переполняли любовь и ревность, то теперь я чувствовал только отчаянье в сердце да пронзительный холод в пальцах и на губах, потом я остановился на краю луга возле того самого дерева, под которым он бил меня, лежащего на земле своим арапником, а потом в последний раз обнимал, девка та появилась неожиданно, подошла ко мне и сказала: этот страшный человек опять будет нас бить?, раздевайся,ответил я,его уже нет, он лежит в тяжёлом гробу и единственное, что может делать, – поспешно гнить, потом, лёжа подо мной, обнажённая, она спросила: он тебя прогнал?, я взял её, ничего не сказав, она смеялась и стонала, я входил в неё, как в широко разлившиеся, жёлтые и вспененные воды Луары, но перед моими открытыми глазами стояло лицо Жака, я растягивал медленно нараставшее наслаждение, чтобы подольше не исчезал этот образ, она смеялась и стонала, вдруг я услышал под собой, но как бы из дальней дали донёсшийся её короткий вскрик, прозвучавший как стон настигаемого смертью зверя, и, услыхав этот короткий вскрик, почувствовал себя властелином и повелителем этого тела, мною преобразованного в покорность и стон». Его вопрос: – «ты пойдёшь со мной?» – был теперь обращён к Бланш, согласной на всё, на графскую опочивальню, лес или пустыню.
   Казалось бы, Алексей мог теперь стать новым человеком, освободиться от мазохистской зависимости от графа, от гомосексуальности (навязанной ему, как это кажется читателям, в ночь резни). Увы, ещё в шалаше Жака он понял:«ты, придавленный тяжёлыми могильными плитами, я не думаю о тебе, но от тебя не освободился».
   Близким к полному преображению счёл себя перед своей смертью и сам Людовик. Влюблённый в Жака, он впал в эйфорию и наговорил Алексею много наивных, глуповато-напыщенных, убийственных для них обоих слов, повторённых юношей на исповеди: «обогащённый чувством, дотоле ему неведомым, чувством пленительным и новым, чувством, которое из пучины сомнений и горя выносит его на простор безудержной радости…». Алексей, жизнь которого сразу лишалась смысла, с горечью рассказывал монаху: «только одно я понял: в его жизни мне нет больше места, я должен вернуться в город, из которого он вынес меня на руках, когда мой родной дом пылал, а руки и губы были окроплены кровью моих родителей, которую он пролил, он говорил, это я помню и никогда не забуду: сейчас всё сошлось на том, чтобы нам расстаться и чтоб моя жизнь перестала быть твоей жизнью, а твоя моей, я спросил: когда мне уйти?, он сказал: ты получишь всё, что причитается человеку, который должен был стать моим наследником, когда мне уйти? – спросил я снова…».
   Если бы даже граф остался живым, он вскоре убедился бы, что и любовь Жака не может изменить ни его сути, ни судьбы. Все трое, Людовик, Алексей и Жак, несвободны в своём поведении; сами того не зная, они запрограммированы и обречены на гибель.

Свобода выбора и «запрограммированность» в сексе и жизни

   Проще всего проследить механизмы программирования на Алексее. Подобно Гумберту из романа «Лолита», он – продукт импринтинга. Трагическая ночь резни навсегда запечатлелась в памяти Алексея. Мало того, пережитое оказалось спаянным с его сексуальностью. Страх смерти, крики умирающих, бряцание оружия и появление «юного, сияющего» Людовика на фоне зловещего зарева всё это неразрывно слилось вместе на всю жизнь, «и я сразу полюбил его, помню короткие вспышки его меча, потом, помню, на мои стиснутые у горла руки брызнули струйки, то была кровь моих родителей».
   В отличие от животных, импринтинг связан у человека, как правило, не только с пережитыми им сверхсильными эмоциями, но и с особым складом его нервной системы, обусловленным заболеваниями мозга, асфиксией (удушьем), травмами, в том числе родовыми. С Алексеем нечто подобное случилось в младенчестве. Об этом рассказал ему его воспитатель, разыскав юного грека во Франции: «ты тяжело заболел и бредил в беспамятстве, лекари, все до одного, сомневались, можно ли тебя спасти, я же днём и ночью бодрствовал подле тебя, и, когда на третью ночь, не приходя в чувство, ты стал умирать, окостенел, а стопы твои и кисти рук, несмотря на жар, сделались холодными, как лёд, я взял тебя на руки и сказал: ты должен жить, ты должен услышать, что я говорю тебе: ты должен жить, не помню, сколько раз повторял я эти слова, может быть, десять, а может быть, сто, зато помню, что в конце концов ты открыл глаза и посмотрел на меня, держащего тебя на руках, ясным взглядом… ».
   Как бы то ни было, сексуальность Алексея была прочно спаянна с чувством полного подчинения сильной личности, мужчине, способному принести своему избраннику боль и унижение, но могущему также дать ему чувство безопасности, утолить тревогу, спасти от одиночества. Любовник был рыцарем зла, поскольку его появление сопровождалось смертью близких и крушением мира, привычного мальчику. Задолго до того, как они стали близки физически, он вполне постиг мятущуюся душу Людовика. Так не мог понять себя и сам крестоносец. Ведь увидев в детстве реальное воплощение религиозного фанатизма, Алексей раз и навсегда понял ложность идеи освобождения Гроба Господня. Сама она была ересью: согласно евангельскому мифу, Христос был положен в пещере завёрнутым в саван. Из склепа он исчез на третий день пасхи, воскреснув и вознесшись на Небо. Кому, как не крестоносцам, около ста лет правившим Иерусалимом, не знать о том, что гроба Господня и в природе-то никогда не было. Воспринимая лишь тёмную ипостась Людовика и понимая ложность всего, во что тот верил, Алексей, отрицал и само существование Бога, о чём сам недвусмысленно признался монаху на исповеди.
   Итак, импринтинг сделал юного грека садомазохистом и гомосексуалом. Его любовь к Людовику ни для кого не была тайной; Алексей ни за какие блага не желал бы отказаться от неё. В этом убедился воспитатель, спасший его когда-то от неминуемой смерти: «в егоголосе была печаль: значит, ты любишь человека, руки которого обагрены кровью твоих родителей, я повторил, не поднимая глаз: не хочу тебя больше видеть, и если ты ещё раз появишься на моём пути, я убью тебя или прикажу убить, хорошо, сказал он, помолчав, – я уйду, и ты меня больше не увидишь, но прежде чем уйти одно хочу тебе сказать: я проклинаю, Алексей Мелиссен, ту минуту, когда тебе, умирающему, крикнул: ты должен жить…».
   Когда, повстречав Жака, Людовик прогнал Алексея, всё для него пошло прахом; с горечью он подумал: «Жака, о котором он ничего не знал, он смог полюбить, меня же, о котором он знал всё, полюбить не смог, хотя и говорил вначале, что любит, а теперь, так и не полюбив, думает, что может жить без меня…». Но ещё до того мгновенья,«как его сжатый кулак в последний раз мелькнул среди жёлтых и вспененных вод Луары», Алексей попытался сам освободиться от своей зависимости. Увы, осуществить это намерение было не под силу даже ему, с его сильной волей, физической неутомимостью и способностью ясно мыслить, ему, не остановившемуся перед убийством. Ведь смерть любовника лежит на его совести: «я мог спасти его, я знаю, что мог его спасти, среди своих ровесников я плаваю лучше всех и мог его спасти, потому что жёлтые, стремительно несущиеся вперёд волны не в одну секунду его поглотили, он тонул неподалёку от берега и долго противился смерти, прежде чем исчез, наконец, в пучине жёлтых вспененных вод, конечно он не хотел умирать, а когда почувствовал, что теряет силы и идёт на дно, конечно же в заливаемых водой глазах у него стоял образ Жака, и с этим видением он шёл на дно, в холод и шум смертоносных вод, я мог его спасти, но не двинулся с места, я думал: теперь я буду свободен, так пусть же это свершится, ведь если его не станет, я буду свободен, я буду избавлен от власти его тела и вожделения плоти, однако, когда это произошло и передо мной были уже только разлившиеся, жёлтые и вспененные воды Луары, я не почувствовал облегчения, сожаления, правда, я тоже не чувствовал, внутри меня всё оледенело, холод закрался в сердце, холодом сковало пальцы и губы…».
   Этот холод уже однажды в детстве сковывал Алексея, но отступил, а сейчас, хотя юноша и стремился всеми силами выжить, его возвращение означало близость смерти, сначала душевной, а потом и физической.
   Освобождаясь от заложенной в него программы, он пытается вытеснить любовника из своей души, из собственной жизни, из жизни окружающих, заменив покойного самим собой; именно этим объясняется внезапно вспыхнувшее чувство к Жаку, которое Алексей называет любовью. Но не любовь движет им; к тому же влечение, которое он испытывает к Бланш, трудно назвать гетеросексуальным: на её месте он представляет себе Жака, «хрупкого невысокого юношу в полотняной тунике с открытыми ноги и шеей, светло-каштановыми волосами, отливающими золотом и ресницами, такими длинными, что их тень падала на его щёки» . Слыша стоны и крики Бланш, порождённые женским переживанием оргазма, он мысленно приписывает их Жаку, представляя себя его любовником, повелителем и господином. И хоть сам он не отдаёт себе в этом отчёта, не любовь, а ненависть питает Алексей к избраннику Людовика. Он легко погубил бы Жака, если бы тот пошёл с ним в графский дворец. Его отказ лишь отдалял время смерти пастушка и умножал её цену: он вынуждал Алексея отказаться от владения графством и предопределил неотвратимость его собственной гибели. Примкнув к шествию детей и понимая его обречённость, Алексей делает всё, чтобы даже ценой собственной жизни привести к смерти Жака. Именно такой исход предстал в провидческом видении исповедника: ему привиделись двое детей, один со светлой, а другой с тёмной шевелюрой, бредущих по безжизненной пустыне. Светлый был слеп. Черноволосый остался лежать на песке, он послал своего спутника к якобы виднеющимся вратам Иерусалима, которых на самом деле не было и в помине. Вместо них впереди была смерть.
   Так воля покойного Людовика, слившаяся с волей Алексея, стала вдвойне смертоносной.
   При жизни крестоносец, полагая, что любит окружающих, приносил им лишь гибель. Между тем, он не вызывает ненависти ни у своего окружения, ни у читателей. Он – убийца и насильник; но его страстное стремление к недостижимому идеалу и нравственные муки, порождённые сознанием собственной порочности, глубоко трогают окружающих. Жак, например, с первого же взгляда на незнакомого рыцаря понял, что тот много страдает.
   Как ни странно, здесь можно обнаружить сходство «Врат рая» с «Солярисом», как с романом, так и с фильмом. Но очевидна и пропасть между ними: если, по Тарковскому, процесс преодоления человеческих слабостей и садомазохизма, лежит в основе прогресса человечества в целом, хотя и не приносит победы и счастья каждому в отдельности, то, по Анджеевскому, невозможно и это. Благородная в глазах средневековых христиан, но в действительности ложная цель – освобождение Гроба Господня, породила реки крови и горы трупов, разорение городов, гибель культурных ценностей.
   Крестовые походы детей не были исключением. В 1212 году они стихийно и практически одновременно возникли во Франции (его вдохновителем был 12-летний пастушок Этьен из деревни Клуа, прототип Жака) и в Германии (во главе с 10-летним Никласом). Оба мальчика, объявив себя избранниками Бога, собрали многотысячные толпы последователей (Этьен, например, вёл за собой более 30 тысяч). Разумеется, дети шли в сопровождении взрослых – фанатиков, мошенников, бродяг, убийц. По дороге они грабили и убивали беззащитных людей, начав со своих соотечественников-евреев. Многие паломники сами были убиты крестьянами и горожанами, охранявшими своё добро; многие умерли от голода и болезней. Средиземное море должно было расступиться, пропустив шествие к Иерусалиму, но, вопреки обещаниям идейных вдохновителей похода, этого не произошло. Дети были обмануты работорговцами, владельцами кораблей; их заманили на суда и продали на арабских невольничьих рынках. (Сведения об этом можно найти, в частности, в книге Михаила Заборова «Крестоносцы на Востоке»).
   «Дела давно минувших дней, преданья старины глубокой» для современного читателя приобрели особый смысл. На ум приходят идеи более близкие нам, гораздо более справедливые и честные, чем завоевание Гроба Господня. Такова в нашей отечественной истории социальная подоплёка Октябрьской революции с последовавшим за ней ужасным террором, творимом всеми участниками конфликта. Кто усомнится в благородстве помыслов бескорыстного польского рыцаря Феликса Дзержинского, не щадившего себя ради торжества социальной справедливости и отправившего на тот свет сотни тысяч людей?! Герои гражданской войны, рыцари революции, поэты и правдолюбцы, жертвовавшие собой ради светлой идеи, становились убийцами.
   Похоже, прогресс человечества связан с чередой целей, которые поначалу представляются святыми; реализуясь, они вызывают всплеск варварства и гибель множества людей, а, став достоянием истории, оказываются порой весьма сомнительными или попросту ложными. Переломные моменты в развитии общества принимают характер социальных катаклизмов и сопровождаются эпидемиями садизма. История человечества полна примерами высочайшего благородства и неслыханной жестокости, вызванной к жизни как алчностью, властолюбием и садизмом, так и самыми справедливыми и светлыми идеями.
   Средневековый армянский поэт Наапет Кучак написал однажды стихи, которые я приведу в подстрочном переводе (очень уж многое теряется в известных мне стихотворных переложениях этого айрена):
 
 
Господи, в каждый час и в каждую минуту
спаси меня от людского зла.
Людское зло – это так страшно,
что и зверь от него бежит.
Лев, царь зверей,
закован в цепи,
орёл, страшась человека,
парит в поднебесье.
 
 
   Люди, а не животные изобрели мучительную смерть от усаживания на кол, от сдирания кожи с живого человека, от зашивания во вспоротый живот жертвы голодных крыс… Этот список можно продолжать бесконечно. Увы, с развитием возможностей человечества возрастают масштабы его злодеяний. Войны становятся кровопролитнее, множатся людские потери. Вооружённый террорист безмерно рад тому, что способен отправить в небытие сотни и даже тысячи незнакомых ему людей, не сделавших ему ничего дурного. Не задумываясь, жертвует он своей жизнью, убивая как можно больше неверных… А их программисты-вдохновители предпочитают посылать на подвиги во имя Аллаха женщин и девушек, казалось бы, самой природой созданных для милосердия и любви.
   Благородный мечтатель Людовик (кстати, реальный персонаж истории, участник четвёртого крестового похода) превратил безгрешного Жака в фигуру более губительную, чем Крысолов, который увёл в никуда детей из Гамельна. Этот символ вдвойне выразителен: пастух, увлекающий доверившихся ему людей на гибель.
   Жак – тоже жертва садомазохизма, хотя его чувства так похожи на настоящую любовь. Как же отличить любовь от бесчисленных подделок под неё, о которых предупреждает в своей максиме французский мыслитель Ларошфуко?

Формула любви

   Все любят и боготворят Жака (или, по крайней мере, думают, что любят его), по-разному объясняя своё чувство. Мод, девушка из Клуа, первая поверившая в богоизбранность пастушка, говорит на исповеди: «я люблю его улыбку, которая не улыбка даже, а как бы робкое её обещание, его улыбка открывает передо мной Царство Небесное, всем собой он открывает Царство Небесное, я всегда могла молиться ему, как небесам, я верю, что Жак приведёт нас в Иерусалим». В день мессианского прозрения она увидела его таким: «он был бледен той чистой и вдохновенной бледностью, которая кажется отражением особого внутреннего света, побледневший, он сходил с холма, который возвышался над пастбищем на краю леса, потом она увидела его среди пастухов, онемевших от изумления, столь странным было появление его среди них, тогда он впервые сказал: Господь всемогущий возвестил мне противу бездушной слепоты рыцарей…». Поэтическая природа Жака, позднее породившая его религиозный экстаз, и его особая одухотворённая красота сделали его избранником графа; пастух рассказывает: «мы лежали рядом на моей жёсткой подстилке, помню, он говорил: когда я ехал один в лесу, мне было чертовски грустно, мир казался мне огромной скуделью нужды и страданий, человек – заблудшей тварью, жизнь – лишённой надежд, но едва я увидел тебя, стоящего у костра, тотчас же мрак, объемлющий мир, сделался не таким беспросветным, участь человека – не столь безнадёжной, жизнь – ещё не растерявшей остатки тепла, подумай, какими богатствами ты владеешь, если одним своим существованием способен воскрешать надежду, я чувствовал, как под незакрытыми веками у меня закипают слёзы, мне было хорошо, как ещё никогда в жизни, ты не знаешь меня, господин, сказал я». В ответ Людовик разразился собственным объяснением природы любви, чем-то перекликающимся с «Пиром» Платона и, по-видимому, в чём-то близком самому Анджеевскому: «если человек только непостижимая тайна, другому человеку трудно его полюбить, но если в нём нет ничего потаённого, полюбить его невозможно, ибо любовь – поиск и узнавание, влечение и неуверенность, торопливость и ожидание, всегда ожидание, даже если ждать невмоготу, любовь это особое и неповторимое состояние, когда желания и страсти жаждут удовлетворения, но не хотят переступать той последней черты, за которым оно будет полным, ибо любовь, по природе своей будучи неистовой потребностью удовлетворения желаний, с удовлетворением себя не отождествляет, любовь не удовлетворение и не способна им стать, зная тебя, я б не мог устремить к тебе свои желанья, так как для них только неведомое вместилище пригодно, однако, если б я ничего о тебе не знал и ни о чём не мог догадаться, я бы тоже отпрянул от тебя, словно от предательского ущелья в горах или стремительного речного водоворота, любовь – зов и поиск, она хочет подчинить себе всё, но всякое удовлетворение желаний её убивает, она вечно томима жаждой, но всякое удовлетворение желаний умерщвляет её, любовь – отчаянье средь несовместимых стихий, но вместе с тем и надежда, неугасимая надежда средь несовместимых стихий…».
   Людовик во многом прав, но за его рассуждениями скрывается невротический страх перед любовью, страх садомазохиста, неспособного любить и боящегося очередного крушения надежд. Его поэтический панегирик Жаку можно перевести на язык нейрофизиологии и эволюционной биологии; правда, прежде всего, он должен быть дополнен определением главных атрибутов любви.
   Эта тема обсуждается практически во всех моих книгах («Об интимном вслух»; «Глазами сексолога. (Философия, мистика и «техника секса»)»; «На исповеди у сексолога»; «Секреты интимной жизни. Знание. Здоровье. Мастерство»; «Тайны и странности «голубого» мира»).
   Предки человека относились к полигамным животным; в их стае на одного самца приходится несколько самок. Самцы таких видов отличаются агрессивностью и половым поисковым поведением стремлением вступать в половые связи со всеми самками стаи. Подобное поведение вызывается мужскими половыми гормонами, андрогенами. Если кастрировать взрослого самца, то, сохраняя способность к спариванию, он теряет половой поисковый инстинкт и агрессивность, становясь мирным и спокойным животным. Именно с этой целью человек холостит (кастрирует) жеребцов и быков, превращая их в рабочую скотину – меринов и волов. В естественных условиях животные-гипогениталы обречены на гибель, и, понятно, не способны иметь потомков.
   Чтобы выжить самому и оставить после себя потомство, самцы должны быть агрессивными и похотливыми. Доминирующий (главенствующий) самец терроризирует тех самцов, что слабее его, не давая им спариваться с самками. Очевидно, что такое поведение носит приспособительный характер. Ведь агрессивность и половой поисковый инстинкт позволяют наиболее приспособленному самцу оставить после себя более многочисленное потомство, а это определяет качество популяции и, отчасти, влияет на её численность. (Количество животных в большей мере контролируется самками, ведь именно от их числа зависит численность потомства). Если в ходе мутации самец приобретает какое-то ценное преимущество перед другими самцами, то, став более приспособленным к условиям существования, он с помощью полового поискового поведения и агрессивности способен стать прародителем нового вида.