Фролов не верил в убийство ребёнка. Пухов — а следователь достаточно хорошо его изучил — вряд ли был способен на такой шаг. Против убийства свидетельствовала и логика дальнейших событий. Если бы Пухов убил сына, то после того, как Ганина занялась активными розысками, он бы наверняка к ней вернулся, чтобы избежать разоблачения. Однако Пухов, переписываясь со своей первой женой, даже не помышлял о том, чтобы вновь сойтись с ней. В Москве обвиняемый ребёнка не оставил: их обоих провожал на вокзал Андрей Урушадзе. Сделать это по пути из Москвы в Челябинск было сложно из-за соседей по купе. Верней всего, что Пухов, человек по натуре нерешительный, тянул до последней минуты и подбросил ребёнка уже в Челябинске. Ответы из детского приёмника-распределителя, Дома младенца и управления охраны общественного порядка были отрицательными, в архивах районных Советов города тоже никаких следов обнаружить не удалось. Тогда следователь решил подойти к решению вопроса с другой стороны.
   Судя по всему, Пухов готовился к тому, что его будут привлекать к уголовной ответственности по обвинению в убийстве, но рассчитывал, что дело будет прекращено за недоказанностью или суд вынесет оправдательный приговор. Но неужели он не обеспечил себе на всякий случай путь к отступлению, не разыскал людей, которые взяли к себе Виталика?
   Просматривая записные книжки и другие документы, изъятые у Пухова при обыске, Фролов обратил внимание на коротенькую запись: «Шухрин Михаил Григорьевич, инженер, женат, 1915 года рождения». Кто же этот Шухрин?
   По наведённым справкам, Шухрин проживал в Челябинске и работал на строительстве домны, но около пяти лет назад уехал в Днепропетровск.
   Следователь запросил прокуратуру Днепропетровской области, а сам посетил дом, где раньше проживал Шухрин. Старые жильцы рассказали ему, что незадолго до отъезда Шухрина в Днепропетровск в его семье появился мальчик, которого звали Женей. Любопытные сведения сообщил дворник Таран. Он рассказал, что несколько месяцев назад к нему наведывался один гражданин, который представился работником милиции. Неизвестный расспрашивал, не усыновил ли кто из жильцов мальчика по имени Виталий, которого подкинули пять лет назад. По описанию Тарана этот «работник милиции» сильно смахивал на Пухова…
   И вот в кабинете следователя неловко сидит на стуле, прижав руки к груди, пожилая женщина, Елена Васильевна Шухрина.
   — Разве может существовать семья без детей? — говорит она. — А у нас детей не было. Хотели мы взять на воспитание мальчика из Дома младенца. Документы оформили, все как положено. Собирались туда в пятницу. А в четверг вечером слышу с кухни, что кто-то под нашей дверью шебуршится. Смотрю — мальчонка лет трех-четырех в матросском костюмчике. «Ты что тут делаешь?» Молчит. «А звать тебя как?» Тоже молчит. Я растерялась. Что же, думаю, дальше-то делать? Тут муж на лестничную площадку вышел. Мальчик его увидел, потянулся к нему и говорит: «Папа». А Миша рассмеялся: «Раз опознал, отпираться не стоит». Он, конечно, шутил, а дело всерьёз обернулось. Когда мы мальчика в комнату взяли, то в нагрудном кармашке записку нашли: «Родителей не ищите». Значит, подкидыш… Из-за него мы в Днепропетровск уехали, чтобы никто не знал, что он не родной наш сын. Там его и усыновили. Теперь он нам роднёй родного. Как же мы его можем чужой женщине отдать?
   — Вы хотите сказать — матери, — мягко поправил Николай Николаевич.
   — Нет, — упрямо покачала головой Елена Васильевна, — чужой женщине. Какая она мать Жене?
   Экспертиза дала заключение, что «при сравнительном исследовании внешности мальчика Пухова Виталия Витальевича с внешностью мальчика Шухрина Евгения Михайловича на фотокарточках между ними установлены совпадения по признакам словесного портрета и, таким образом, на представленных фото изображено одно лицо».
   Так дело «Об исчезновении мальчика Виталия Пухова» превратилось в уголовное дело по обвинению его отца…
   Областной суд приговорил Пухова к лишению свободы. Виталик был оставлен у Шухриных. Впрочем, теперь его звать не Виталий, а Евгений. Евгений Шухрин. Ни своего прежнего имени, ни своих прежних родителей он не знает.
   Советский закон о браке и семье обеспечивает тайну усыновления. Разглашение этой тайны нарушает моральные интересы как усыновлённого, так и усыновителя, нарушает их душевное спокойствие. Вот почему и мы в своём повествовании тоже изменили имена и фамилии.

ПОБЕГ

   Анатолий Мясников был рецидивистом. Озлобленный, колючий, с едким юморком, Толик Самурай на допросах держался вызывающе, с характерной бравадой бывалого вора, которого ничем не удивишь и у которого ничего не выпытаешь. Впрочем, Фролов и не стремился получить от него какие-либо сведения: все участники шайки, кроме Мясникова, сознались и полностью изобличили своего главаря. Да и сам он отрицал очевидное только из самолюбия. Тем не менее беседы следователя с Мясниковым длились подолгу. Это был опор двух людей, по-разному понимающих жизнь. Каждый из них был уверен в своей правоте, верил в свою правду. Только за Мясниковым стояла группа таких же отщепенцев, как он сам, а за Фроловым — общество.
   Но Мясников не сдавал своих позиций. И присутствовавший как-то на допросе майор Николаев, старый приятель Фролова по работе («Мы с ним в одной упряжке лет пять были», — говорил Николай Николаевич), добродушно усмехнувшись, сказал:
   — Идеалист ты, Николай Николаевич. Думаешь, не понимаю, куда тянешь? Таких, как Мясников, я частенько встречал, — отбросы, их только могила исправит. Не сделаешь из него человека, не тот материал.
   — Из одной и той же глины и Аполлона, и базарного петушка лепят, — отшутился Фролов.
   — Ну что ж, «лепи»… Вольному воля.
   — А я не по своей воле леплю, — сказал Николай Николаевич.
   — По директиве?
   — Точно. Мне такую директиву персонально Александр Васильевич Чернов дал. Не слышал про Чернова? Как-нибудь расскажу.
   Следствие продолжалось два месяца. А затем дело было передано в суд, который приговорил Мясникова, как организатора шайки, к десяти годам лишения свободы.
   Суд — пересыльная тюрьма — исправительно-трудовая колония. Таков путь, который проходит каждый осуждённый. Тюрьма — это каменные стены, решётчатое окошко с козырьком, вынужденное безделье, короткие прогулки.
   В колонии все иначе. Это посёлок. Аккуратные домики, ровные линейки дорожек, клуб, столовая, школа. Летом — клумбы, спортивная площадка. О том, что это исправительно-трудовая колония, свидетельствуют только высокие дощатые заборы с колючей проволокой поверху да четырехугольные вышки с вооружёнными охранниками.
   И все же в тюрьме человек не чувствует такой подавленности. Надежда на успех кассационной жалобы, многочисленные нити, которые ещё связывают с внешним миром, — все это не даёт возможности по-настоящему осознать своё положение, трезво оценить его. Но вот тюрьму сменяет колония. Кассационная жалоба отклонена, друзья остались там, на свободе, у них своя жизнь. Человек отгорожен от всех своих прежних интересов и связей. Он это не только понимает разумом, но и ощущает во всем — в крупном и мелочах. И тогда накатывается тоска, мутная, безысходная. Её в одинаковой степени ощущает и новичок, и тот, кто не раз оказывался за колючей проволокой. И в письме, которое получил Фролов от Мясникова из колонии, через привычную браваду проглядывала тоска. Николай Николаевич ответил, потом послал книги. Между следователем и заключённым завязалась переписка. В письмах Фролова не было прямолинейных назиданий, прописных истин, но в них чувствовалась заинтересованность в судьбе человека, убеждённость, вера, что Мясников станет другим. Следователь, конечно, не рассчитывал, что Толик Самурай мгновенно превратится в полезного для общества человека.
   Заместитель начальника колонии по политико-воспитательной работе писал Фролову, что Мясников хорошо трудится, активно участвует в жизни коллектива. Новое ощущалось и в письмах самого Мясникова. И вдруг пришло сообщение. Анатолий бежал из колонии…
   Прошли годы. Фролов был переведён в другой город. Новые люди, новые встречи, новые печали и новые радости. Неудача, постигшая его с Мясниковым, стала постепенно забываться. Во время одной из командировок в Москву Фролов встретился в прокуратуре РСФСР с Николаевым, теперь уже подполковником.
   — Кстати, — сказал Николаев, — тебе в прокуратуру письмо пришло. От кого — не знаю. На конверте написано: «Лично». Переслать?
   — Пришли, — сказал Фролов.
   И вот это письмо передо мной.
   «…Верно, забыли, Николай Николаевич, про Толика Самурая, а он про вас помнит, — писал Мясников. — Память, как наколку, ничем не вытравишь. Все помню: и как возились со мной, и что говорили. Небось думаете, что врал я вам все тогда, волчий вой за овечье блеянье выдавал. Немного было, не спорю, придуривался, а только многие ваши слова, как после оказалось, глубоко мне запали. Но когда из колонии уходил, об этом не думалось: весна звала. В общем, „зелёный прокурор“ на моей просьбе о помиловании свою резолюцию кинул. Как добрался домой, рассказывать не буду: и вам это безынтересно, да и мне не особо. Остановился у одного своего дружка, Ванюшки Плужкова. Только там меня приняли неласково. Сам Ванюшка ничего, а семья косится: боится, чтобы снова его к делу не приспособил. Встал тут вопрос: что дальше делать? Документов-то у меня никаких не было. А без документов гулять, что на острие ножа русскую танцевать. Познакомился я с одним мужичком, который только что из колхоза уехал, и продал он мне свою справочку. Так стал я нежданно-негаданно Анатолием Петровичем Сухоцким. Только справочку эту надо было на паспорт менять, а на месте менять я поостерёгся. Поэтому очень я обрадовался, когда прочёл про вербовку в леспромхоз в Архангельскую область. Расчёт, сами понимаете, был простой: поработать месяца два, а потом через начальника участка все бумажки оформить. Желающих ехать у них не очень-то хватало, меня и взяли без всяких разговоров. Поехал…»
 
* * *
   Лесопункт оказался небольшим посёлком. Толика Самурая поместили в комнату, куда с трудом втиснули семь коек. Соседями его были дядя Митяй, природный северянин, и богатырского сложения парень с невинным лицом новорождённого младенца Василий Лукин. В день приезда не работали: получали на складе постельное бельё, обустраивались, мастер распределял вновь прибывших по бригадам. После ужина, собрав вокруг себя ребят, дядя Митяй долго объяснял устройство продольной пилы. Вместо «ч» он выговаривал «ц». От этого речь его становилась цокающей, непривычной для слуха. «Цего сейцас не поняли, потом поймёте, — сказал он в заключение. — Главное, нашу поговорку запомните: „Тресоцки не поешь, цаецку не попьёшь — не наработаешь“, — и в подтверждение своих слов отправился ставить чайник.
   Мясников с любопытством приглядывался к этим людям, так непохожим на тех, среди которых он провёл всю свою жизнь, прислушивался к их разговорам, шуткам.
   Да, Фролов был в чем-то прав, Мясников это чувствовал. Здесь не было взвинченной истеричности, столь характерной для преступного мира, постоянной насторожённости, болезненного желания проявить себя, сломить и подчинить более слабого. И помимо общих интересов у каждого были свои. Васька по самоучителю учился играть на гитаре и каждый вечер от доски до доски прочитывал «Комсомольскую правду». И читал не потому, что его избрали комсоргом, а потому что ему было просто интересно. Восемнадцатилетний Володя учился заочно на первом курсе строительного института. Рыжий Алексей, с лицом, изъеденным оспой, был заядлым охотником. А дядя Митяй занимался различными техническими усовершенствованиями.
   У всех у них была своя интересная жизнь, друзья, родные, жены, любимые девушки, планы на будущее. Их все касалось и затрагивало: международная обстановка и новые расценки, положение в сельском хозяйстве и итальянские кинокартины, урожай на яблоки в Крыму и расцветки ситца. Но самым непонятным был их интерес к труду, о котором Фролов так много писал в своём последнем письме к нему.
   Нравится им это, что ли?
   Самому Толику Самураю «это» определённо не нравилось. От непривычного напряжения ныла поясница, на ладонях вздулись пузыри. Находясь в общей сложности около семи лет в местах заключения, он там никогда не работал. Его отправляли в закрытые тюрьмы, сажали в карцер, но заставить работать не могли. Он не работал из принципа, следуя воровскому закону. Теперь принципа не было, была только усталость…
   По утрам, задолго до рассвета, всех ребят в комнате будил дядя Митяй. Его рокочущий бас разбивал самые сладкие сны. Но в тот день один человек все-таки не проснулся…
   — Анатолий, слышь, вставай! — потряс его за плечо рыжий Алексей.
   — Иди ты знаешь куда…
   Мясников выругался и повернулся к стене.
   В комнате воцарилось неловкое молчание.
   Потом Алексей, красный от возмущения, сжал кулаки и нагнулся над койкой.
   — Если сейчас же не встанешь, за волосы стяну!
   — Что?
   Узкие и без того глаза Толика Самурая превратились в щёлки. Он приподнялся на кровати.
   Ещё одно слово — и быть бы беде… Но в разговор вмешался Лукин.
   — Чего пристал к парню? — строго спросил он, легонько отодвигая плечо рыжего. — Раз не встаёт человек, значит, не может. А ты, Анатолий, тоже зря. Захворал — так скажи.
   — Да, видок неважный, должно, простыл, — поддержал дядя Митяй. — Пусть отлежится.
   Ребята ушли, оставив на тумбочке аспирин, несколько яблок (из посылки, которую на днях получил из Крыма Володька) и стакан крепко заваренного чая.
   — Ну что ж, покимарим с разрешения общего профсоюзного собрания, — усмехнулся Толик Самурай, закутываясь в одеяло.
   Но уснуть он почему-то не смог…
 
* * *
   «…Случай как бы пустяковый, — писал Мясников, — а свет он мне на многое пролил, задуматься заставил. Помните, Николай Николаевич, мы с вами о человеке спорили, какой он есть, человек. Я вам ещё говорил, что честных я только на плакатах видел. А тут в натуре пришлось. Очень удивительно мне это показалось. Не скажу, Николай Николаевич, чтобы совесть так уж мне жить мешала. Обман был моим ремеслом, а обман „мужика“ я считал чуть ли не подвигом. Но суть-то в том, что когда я обманывал, то люди сопротивлялись, что ли, моему обману. Во всяком разе, ещё никто не помогал мне мою руку в свой карман просунуть. А тут все наоборот получилось: не поверили люди, что я их обмануть могу. Да и не собирался я их обманывать, а сами они себя обманули. Верили они в меня, не представляли, что вот Толик Самурай просто так, за здорово живёшь, от работы отлынивает. Да и какой я был для них Толик Самурай, за своего кровного дружка считали, в огонь и воду за меня бы пошли. А я жру их яблоки и лежу ноги кверху. Чудно! Такая буча у меня в голове поднялась, что никак разобраться, что к чему, не могу.
   Неинтересно тот день я провёл. А на следующий собрался на делянку. Но Васька не пустил. «Пусть, — говорит, — Толя, тебя план не волнует. Отработаем за тебя, и в заработке не пострадаешь. Отлежись». Что тут скажешь? Смешно, и злость разбирает.
   Понемногу привык, норму начал выполнять. По вечерам от нечего делать стал на шофёра готовиться. А то пошло получалось: каждый чем-нибудь занимается, а я как неприкаянный из угла в угол хожу. Так все и идёт, как будто всю жизнь только и делал, что на лесопункте вкалывал. А между тем думаю, что пора и в дорогу собираться. Поигрался и хватит. Тут и случай один подвернулся… Заболел кассир наш. Хилый был старичок, на ладан дышал. Ну, нас с Васькой и послали в Няндому за деньгами. Даже не поверил я, что так подвезло. Только когда расписочку написал и бумажечки пересчитал, — дошло. Гуляй, Толик!
   А надо сказать, что Васька в тот самый критический момент в райком комсомола по каким-то своим делам пошёл, и должны мы были с ним встретиться в Доме колхозника.
   Ну и махнул я прямиком на станцию.
   Через полчаса сидел я уже за столиком в вагоне-ресторане и водочку попивал да зернистой икоркой закусывал.
   Не зря, думаю, ты, Толик, жизнь свою ставил на карточку, когда из колонии бежал, дыши, пока дышится. За все скучные годы, что выпали тебе, отвеселиться привелось!
   Выпил я за Васькины производственные успехи, за физический труд, который облагораживает человека, за своих дружков, которые так и не ознакомились с устройством продольной пилы. Выпил и… сошёл на первой остановке. Будто столкнул меня кто-то. Подошёл к кассе и говорю кассирше:
   — Если не видели, девочка, круглого идиота, то посмотрите на меня. Это я.
   Посмотрела она на меня внимательно, но билет до Няндомы все-таки дала. Сажусь я в обратный поезд, а самого дрожь бьёт. Что, думаю, дурак, делаешь? Что делаешь, медный лоб?
   Слезы на глазах, а еду, обратно еду, в Няндому.
   Двести двадцать семь рублей я тогда на старые деньги растратил и столько-то копеек. И когда отсчитал их из своей кровной зарплаты, то понял: нет больше Толика Самурая. Кончено.
   Много я тогда думал, Николай Николаевич. Иной раз с непривычки даже голова побаливала. Тогда-то и дошёл до меня наш с вами разговор, когда я с делом согласно закону знакомился. Вы тогда говорили, что из тюрьмы убежать можно, а от жизни не убежишь, что жизнь везде настигнет. И ещё говорили, что мы, воры, с бельмами на обоих глазах ходим. Вот и оказалось, что жил я с бельмами, хотя и казался себе очень умным. А кроме воровской жизни, ни черта за эти годы не видел, ничего, оказывается, не знал. А когда увидел, очень мне жить захотелось, Николай Николаевич.
   Проработал я после этого на лесопункте ещё с полгода. А потом человек один приехал, начал в Братск звать. Говорил, что самая большая там гидростанция строится. А я за свои тридцать с хвостиком лет не только самой большой, но и самой маленькой гидростанции не видел. Любопытно мне стало. Да и не только мне: Володька и дядя Митяй уже давно туда собирались.
   Проводы нам устроили шикарные: речи всякие говорили, в красном уголке лозунги вывесили. И все выступающие нажимали на то, чтобы не подвели мы коллектив лесопункта, доверие ребят, значит, оправдали. Ну, мы это обещали, и я персонально тоже обещал. Получили мы подъёмные и поехали на строительство. И если вы видели, Николай Николаевич, кино, как Ангару перекрывали, то знайте, что за рулём одного из самосвалов сидел Толик Самурай. И пишу я вам это не для того, чтобы разжалобить, льготу выкрутить, а потому, что здорово мне это приятно.
   Знаю, Николай Николаевич, что вы можете спросить: «А почему ты, Анатолий, самурай местного производства, только сейчас с повинной обращаешься?»
   Отвечу вам начистоту.
   Давно хотел я это сделать. Тошно мне от того, что старые грехи за плечами ношу, что свою фамилию чужой прикрываю. Но страшно было на такое дело пойти. И теперь страшно…
   Написал вам потому, что уважаю. А вы уж решайте, как дальше со мной быть. Ребятам я пока ничего не говорю. Буду ждать вашего решения. Как надумаете, так и будет.
   С уважением большим к вам, в прошлом Толик Самурай, он же Анатолий Мясников, а теперь водитель самосвала Анатолий Петрович Суховский».
 
* * *
   Фролов дочитал письмо до конца, положил в папку листы бумаги, исписанные крупным косым почерком, закурил.
   — Чем же закончилась эта история? — спросил один из нас.
   — Чем закончилась? — переспросил Фролов. — Я, разумеется, ответил Мясникову в тот же день. Письмо моё получилось таким же большим и таким же сбивчивым, как и послание Мясникова.
   — Вы ему посоветовали явиться с повинной?
   — Нет, — покачал головой Фролов. — Я ему ничего не советовал. Если бы Николаев прочёл моё письмо, он бы схватился за голову. Я написал, что не я, а сам Мясников должен принять решение. «Если можешь и дальше так жить — под чужой личиной, скрываясь от товарищей и дрожа за будущее, — то живи, — написал я. — Значит, ты не стал человеком, а только нацепил на себя новую маску. А если не можешь так, то выход один, и ты его знаешь не хуже меня». Написал я письмо и отправил. А самого точит червь сомнения: вдруг ошибся? Жизнь ведь не асфальтовое шоссе. И ямы, и колдобины, и крутые повороты. Да и Мясников — человек с неожиданностями. Но оказалось, что я не ошибся: через две недели после того Анатолий явился с повинной. Где-то у меня есть копия с его заявления. Впрочем, особого интереса оно не представляет. Заявление как заявление: понял, осознал и так далее.
   А потом я присутствовал на судебном процессе по его делу…
   — На какой срок он был осуждён?
   — Срок? Нет, суд не лишил его свободы. В этом не было никакой необходимости, — сказал Фролов. — Учитывая явку с повинной и то, что к моменту судебного заседания он уже не представлял общественной опасности, суд по ходатайству прокурора в соответствии с частью 2 статьи 43 Основ уголовного законодательства и статьи 309 Уголовно-процессуального кодекса вынес обвинительный приговор без назначения наказания. Этот приговор подвёл черту под всей прежней жизнью Мясникова. Теперь он действительно мог начать без оглядки новую жизнь, жизнь честного человека.
   А сейчас… Что ж, сейчас о нем можно уже не беспокоиться. Вот, пожалуй, и вся история, — заключил Фролов. — В общем-то обычная история.
   Так сама жизнь решила спор следователя Фролова и майора Николаева, решила категорически и окончательно. Да, и Аполлона, и базарного петушка лепят из одной и той же глины. Очень многое зависит от того, в чьи руки попала эта глина. Поэтому руки следователя должны быть не только умелыми, но и добрыми. Так утверждал Александр Васильевич Чернов.

ДВА МОНОЛОГА

   Во время наших бесед Фролов часто вспоминал свои студенческие годы и одного из старейших преподавателей Московского юридического института, а затем юрфака университета Семена Петровича Борисова.
   — Он первым дал нам, студентам, представление о роли следователя в системе социалистического правосудия, — говорил Фролов. — Ведь в своё время каждый из нас считал, что задача следователя сводится лишь к тому, чтобы расследовать конкретное преступление, выявить преступника.
   — Но ведь, по существу, это именно так.
   — Не совсем. Это программа-минимум.
   — А программа-максимум?
   — Если вы не возражаете, давайте вернёмся в стены Московского юридического института, — предложил Фролов. — Борисова вы знали, так что нет особой нужды напоминать об его эксцентричной манере вести семинары. Семён Петрович всегда напоминал волшебную шкатулку фокусника, которая никогда не скупится на сюрпризы. Но на том семинаре «волшебная шкатулка» была пуста. Борисов ничем, кажется, не собирался нас удивлять. Он был солиден, серьёзен и… скучен. Собственно, не столько Борисов, сколько казус, который он нам рассказывал. Знаете, существует типичный материал для газетной статьи на морально-этические темы «На что смотрела общественность?». Вот что-то в таком роде нам и было преподнесено. История падения Валентина Булыгина нас, будущих юристов, по логике вещей заинтересовать не могла, тем более что Борисов почему-то делал упор не на расследование, а на биографию оного юноши, одного из тех, кого в прежние времена называли стилягами, а немного позднее суперменами из Жмеринки или д'артаньянами из Таганрога.
   Рассказ Борисова сводился к тому, что, рано лишившись отца, Валентин Булыгин рос баловнем матери и, как многие баловни, ни минуты не сомневался, что все на свете: игрушки, лакомства, солнце — создано только для него. Он привык к тому, что каждое его желание мгновенно выполняется, что он и есть центр необъятной Вселенной. Он любил командовать, и вскоре это стало привычкой. Но любить командовать и уметь завоевать себе право командовать, как известно, не одно и то же. Поэтому в школе ему пришлось туго: никто не хотел признавать за ним этого лестного права. Само собой понятно, что самолюбие мальчишки было задето: хотелось верховодить, а добиться этого он не мог. Отказаться же от приобретённых привычек было трудно, да и не хотелось. Весьма обычная коллизия. Но в дальнейшем она приняла острые формы. Борисов дал нам понять, что в этом сыграла определённую роль мать Булыгина. Она понимала состояние сына, жалела его и пыталась по-своему утешить. «Зачем ты огорчаешься? — говорила она. — Ты все равно умней их всех. Они тебе просто завидуют. Завидуют твоим новым костюмам, твоей начитанности». В общем, она говорила все, что в таких случаях говорят ослеплённые любовью к детям матери. А Валентин, разумеется, верил ей. Уж слишком лестно она о нем отзывалась, чтобы ей можно было не поверить… Итак, во всем виновата зависть. Это уже некоторое утешение. Свои неудачи в общении со сверстниками он пытается компенсировать общением с книгами. Читает он много. Среди других книг ему как-то попались произведения Ницше и Макса Штирнера. Многого он в них не понял, но кое-что до него дошло и пролило бальзам на незаживающие раны. Теперь он уже, как подчеркнул Семён Петрович, все воспринимал в определённом аспекте; по одну сторону — он, сильная личность, сверхчеловек, которому все дозволено, по другую — те, с кем ему, к сожалению, приходится постоянно общаться, — маленькие, серые люди. Они не признают его исключительности? Ну что ж, вполне понятно: виной этому их низкий интеллект.
   В комсомол Булыгин не вступил. Одно время его активно «вовлекали», но потом оставили в покое. Больше комитет комсомола им не интересовался. Булыгин не хулиганил, двоек у него не было. Стоит ли терять время? Из этого же исходил и классный руководитель, которого интересовали только процент успеваемости и уровень дисциплины в классе.